Краснотал
Тальник – кустик неприхотливый, где лозинку воткнёшь, там и приживётся. А уж у нас на Орловщине по берегам Оки, вдоль ручейков-речушек, у малых прудков этого добра такие дремучие заросли, что порой к воде из-за не-го сразу и не подступиться. Да и растёт лозинник с такой скоростью, что никакие ветры буянистые не успевают его изломать, ни морозы лютые выстудить, ни летняя беспро-светная жара иссушить.
Если свернуть с большака у раcщепленной грозой ака-ции, а потом всё балкой по-над Гремучим, то ныряющим в осоки, то выскакивающим на луговой простор, глядишь, через четверть часа на хорошем ходу упрёшься в прудок, из которого по недогляду местных мужиков сбежал этот самый ручеёк-шустрячок.
Когда-то в Лебяжьей низине деревенские миром вбили ракитовые да ивовые колья, переплели их крепко-накрепко, насыпали вал и обустроили небольшую плоти-ну. Образовался прудок. Откуда-то сама собой взялась по-лагающаяся такому водоёму растительность – зашуршали камыши-осоки, зажелтели купавки да кувшинки, выстла-лись сине-шёлковыми коврами незабудки. Налетели чир-ки, растрещались в красноталах соловьи, разорались ля-гушки, пошли кружочки-круги от мелкой да ядрёной ры-бицы.
На правом, хуторском, берегу, в самом тальнике, зате-рялся деревянный крест. Замшел от низменной сырости, но всё ещё различимы на верхней тесинке вырезанные плотником Петром Коноваловым слова: «Мир праху тво-ему, Фёдор Устинов, Божий человек!»
Лет, почитай, семь кресту тому. За такие годы нахрапи-стый лозинник заполонил своею порослью всю низину. Чужому глазу не разглядеть прозеленившийся крест. Но сквозь задичавшие заросли пробита к нему тропинка. Ви-дать, помнят о Божьем человеке на хуторе. Такова люд-ская психология: имена злодеев постепенно исчезают из его памяти, имена же сеятелей добра остаются навсегда.
Не забыл Фёдора Устинова и Илья.
В тот год, в канун Бабьего лета, Илья Светлов, начи-нающий московский художник, ещё ни крошки не вкусив от пирога славы, рванул в осень, наугад в центральную Россию. Не имея ни перед кем обязательств, сколько хо-чу – столько и пробуду, прихватив палатку да этюдник, укатил на Орловщину. В областном центре сел на авто-станции в первый попавшийся автобус и через пару часов вышел на обочине суглинистого просёлка. Проведя душ-ное лето в столице, он томился по долгожданной поре, по этим первым, тёплым, лучистым дням осени.
Несмотря на облупившуюся краску, художник смог разобрать надпись на дорожном указателе: «Красное – 3 км». Свернув на утоптанную до блеска тропку и взобрав-шись на пригорок, остановился, заворожённый открыв-шейся с высоты холма панорамой. Широкую долину се-ребряными стежками прошивал ручей. Берега его, до ху-торской плотины, обрамлял разбушевавшийся краснотал, бордовым пламенем полыхавший в полуденных лучах. И впрямь «Красное», подумалось Илье, красотища-то какая! А ведь простенький, самый обычный среднерусский пей-заж. Воистину, красота не нуждается в дополнительных украшениях, больше всего её красит их отсутствие.
Как же ему не хватало в городе этого простора, этой бездонной поднебесной сини! Никуда отсюда, решил сра-зу, до самых метелей! А то и вообще – остаться бы здесь до конца дней, вслушиваться в шум прибрежных лозня-ков, наблюдать за неспешным движением облаков, вды-хать ароматы спелых трав… и не спешить, писать себе и писать эту вечную, первозданную красоту.
Прибавив шаг, художник направился к плотине, а ко-гда сквозь заросли различил тихую, усыпанную цветастой листвой заводь, понял, что тут-то и разобьёт палатку.
До самого вечера обустраивал жильё: натаскал из ближайшего соснячка густого лапника, устелил им пол палатки, распаковал вещи, порадовался, что не забыл спальник и тёплый свитер (всё же сентябрь, и от воды наверняка потянет сыростью), до заката успел поймать парочку карасей, и, обновив котелок, сварил вкуснющую ушицу. Похлебав её уже при звёздах, подкинул в костёр пару ракитовых коряг, упал на лапник и проспал сном не-винного младенца до самой зари.
То ли устал с дороги, то ли воздух местный настолько упоителен, только по утру не расслышал Илья ни горла-нящих на всю округу хуторских петухов, ни прокатившей по плотине молоковозки, не разбудил его и гусиный гвалт, поднявшийся на противоположном берегу у ракит-ника. И только когда у входа в палатку кто-то кашлянул, и снаружи потянуло самосадом, заспанный художник, наконец-то, выбрался на объятую редеющим туманом лужайку.
– Христос воскресе, радость моя! – поздоровался с ним незнакомец.
– Воистину воскрес! – подивился приветствию Илья. Подкинул в прогоревший костёр дровишек, загремел чайником.
– А я думаю: дай разведаю, рыбаки што ли с городу прикатили... Фёдор, – представился мужик и протянул приезжему ручищу, – Фёдор Кузьмич.
– Илья, – услышал он полусонный ответ. – Рыбки ма-ленько поудил, был грех, но только не за этим я к вам, – и, кивнув на этюдник, Илья пояснил, – из Москвы я, ху-дожник.
– Важное дело! Одобряю! – Фёдор посмотрел с любо-пытством на деревянный ящичек, – ну-ну… у нас есть чем похвалиться. Края удивительные. А туда, дальше, ещё краше, – Фёдор махнул рукой на запад, – леса да пере-лески, а меж ними хутора да деревушки. Гавриловка, Сковородовка, Гончаровка.
– Бог мой! – подивился художник. – А названия-то ка-кие! Глубинные, коренные!
– Попожжа забегу, коли дозволишь, взгляну, как ты нашенские лога да холмы пропишешь, – гость выдернул свой топор из подваленной коряги, заткнул его снова за ремень, одёрнул фуфайку и нырнул в краснотал – как не бывало.
Изголодавшийся по живой природе, Илья с азартом окунулся в работу. Куда ни кинь – левитановский пейзаж. И это местечко не забыть бы, и это не пропустить. Огля-нуться не успел – уж и день на исходе. А там другой, тре-тий… Жаль, конечно, но с осенью не поспоришь, деньки куцые, шибко не разбежишься.
Две недели проморгнули, как одна минутка. От худож-ника не могли ускользнуть малейшие изменения в Лебя-жьем логу. Протянулись к югу, за поредевший осинник, за стриженные под ёжик хуторские поля караваны диких гу-сей и уток; осела, перестала летать над пажитью паутина; потяжелела, посуровела вода в затоне.
Илья не мог не расслышать, как по утрам заскрипела от первых заморозков пожухлая трава, не мог не заметить по краю пруда тончайшие стёклышки льда. К полудню они растаивали, но с каждым днём воздух становился за-бористей и звонче. Не давая спать припозднившемуся ху-дожнику, с обмерших кустов лился и лился шуршащим потоком ржавый, словно вырезанный из тонкой жести ивовый и ракитовый лист. Илья всё чаще вставал среди ночи, подбрасывал сучья в костёр.
Придётся собираться. Захолодало, снега, видно, лягут раньше обычного, – размышлял он, сидя у костра, когда к нему на огонёк нежданно-негаданно заглянул Фёдор Кузьмич.
– Я вот чего надумал, радость моя, – поздоровкавшись, перешёл он к делу, – коли домой не сбираешься, дак по-квартировал бы у меня, чего зазря мёрзнуть. И мне весе-лея. Хатёнка, правда, не ахти какая, я ить только в горен-ке теперя и живу, но на двоих места хватит. Ты покуме-кай, а коли надумаешь, к вечеру добро пожаловать. За плату не боись. Разговорами расквитаешься. Двор мой легко сыщешь, любой на деревне покажет. А я за рыжич-ками смотаюсь… Ну, к ужину, на грибочки милости про-шу, – и исчез так же, как и в прошлый раз, нырнув в са-мую гущу красноталов.
Илья – квартирант недокучливый. День деньской про-падал в полях, лесах, лишь затемно являлся на порог, пе-рекусывал чем Бог посылал через Фёдора Кузьмича – и на боковую. «Намаивается сердешнай», – понимал хозя-ин, не обижался, подносил поближе к лампочке картинку, пытаясь признать на холсте очередной хуторской бугор или ложбину.
Одним художник неудобен для жилья – куча холстов, но и ей сыскалось место: сколотили в сенях широченную полку и разом водрузили все леса–пригорки.
После Воздвиженья небо словно прохудилось, день напролёт накрапывал промозглый ситник. Илья, дожида-ясь просвета, поправлял, доводил до ума начатое, затеял с этюда, что написал как-то в Марьином овражке, большую картину, благо никто ему в этом не мешал. Фёдор не то чтобы телевизор, даже радио у себя не держал: «А на кой, кады правду всё одно не скажуть?»
Художнику не приходилось скучать. Не скучал с ним и Фёдор, радуясь живой душечке в его «задичалой берло-ге».
Илья настолько приладился в Кузьмичёвой избе, что, казалось, съезжать и не думал. Довольный хозяин подго-варивал: «Живи, радость моя, сколько хошь! Картох – навалом, огурцов да маслят в погребе – ешь, не хочу. Посля Покрова капустки нарубаем. Опять же антоновки намочим, улежалась, поди. Самую стужу прокормимся, а тама опять на подножный корм.
Скоро догадался Илья, что пенсия у Фёдора мизерная, и жил он натуральным хозяйством да «лозинным» прира-ботком.
О своём «баловстве» Кузьмич толковал часами. Илья с уверенностью мог сказать: на сто вёрст в округе не сыс-кать мужичка, так искусно владевшего лозинным делом, как этот дотошный старик.
– Что это ты, Кузьмич, – радость моя да радость моя, – полюбопытствовал однажды Илья.
– А как жа иначе! Пресвятой Серафим Саровский и друзей и недругов так-то встречал и нам завещал, дабы любили друг друга.
Подивился Илья, откуда Кузьмич про Преподобного знает. Из Святых книг одна-единая Библия. Правда, ста-рая-старая. Никаким иным книгам старик не доверял: «А пошто другие-то, коли в Евангелие обо всём как надоть прописано!» Остальная библиотечка (и не малая!) состо-яла из «книжонок об тальнике».
Как-то полюбопытствовал Илья, раскрыл первую по-павшуюся и удивился. Оказывается, лозоплетение – дело невероятно древнее. Даже при раскопках в гробнице Ту-танхамона обнаружены два плетёных стула. Мало того – стулья эти хорошо сохранились и выглядят вполне совре-менно. И в древнем Риме такой мебелью не брезговали: патриции предпочитали возлежать на ложах из ивовых прутьев.
– Дед мой Поликарп Лексеич, сказывают, кустарь был, да не простой, держал когда-то артель, – пояснил Фёдор. Дак когда то было! Уж сколь тальника с тех пор я по-над Гремучем перерезал, что и счёту нет. Дед-то на большой воде жил, рыбёшка тогда водилась немалая. Отбоя от ры-баков не было. Заказы за полгода принимали: и корзины, и верши, и кубари, и мережи, да и всякие другие снасти… И я пока в силе был, по мере надобности то сундучок сварганю, то этажерку, то сумку-чемоданчик. За балов-ство держал. А как жизня поприжала, дедово дело для меня куском хлеба обернулось. Бакшу-то ишо не переста-ли на хуторе держать, а потому плетухи под картошку – на расхват. Да и на речку бабе любо-дорого с такой-то корзиной… по грибы, по ягоды опять же…
Прежде чем что–нибудь сплести, Кузьмич заготавли-вал сырьё – молодые побеги ветлы, ивы трёхтычинковой или корзиночной. Для грубой работы в ход шли двухлет-ние побеги, для мелкого же, изящного плетения старик отыскивал однолетние, тонкие, длинные, подобные шну-ру, лозины. Фёдор Кузьмич знал цену материалу. Отбирал только тонкий, гибкий, вязкий, прямослойный да хорошо расщепляющийся вдоль волокон. Резал лишь такие пру-тья, поверхность которых после снятия с них коры выгля-дела глянцевой.
За месяц Фёдоров пригорок с вросшей в него избёнкой, с курящимся у подножия в непролазном ивняке ключи-ком, стал для Ильи в сотни раз роднее и ближе любой го-родской улицы. А то, что хата Кузьмича «недюжила» все-ми своими углами, ни хозяин, ни его жилец, казалось, не замечали.
Было время, когда Фёдор держал жильё в «аккурате, уборным». Гордился: просторная изба-пятистенка о два-дцати венцах, на красную сторону – резной теремок, чер-дачное оконце… Но тогда ж был «другой коленкор»! Строилась она ещё отцом, на велику семью, широко и добротно. А теперь и прибираться не для кого, да и вы-жился Фёдор, что не месяц – хворает. Хворает и изба: брёвна от старости посерели-побурели. Дворовая вороти-на соскочила с петли, установить мочушки у Фёдора не достаёт. На её место сладил Фёдор из ракитника кой-какую калитку, посередь – вертушок, чтоб не хлобыстала, да чтоб скотина чужая на двор не торкалась. Только на такие малые дела и был теперь способен Фёдор Кузьмич.
Вот и опять, как только засопливилось на дворе, разло-мило ему спину. Вытащил Кузьмич из чулана бурки, вы-бил от пыли-моли, прямо в них забрался на печь, укрылся лоскутным одеялом и принялся стонать. Но как только «прожарился», чуток поотпустило, повеселел, разгово-рился.
– Ты бы, парень, древо-то напоил, а то не ровён час за-хиреет, – беспокоился Кузьмич о «мужицком сердце», огромном кусте, стоявшем под окном на табуретке в ка-душке из-под селёдки. – Живая сущность, – пояснил он Илье, – тожить сердце имеется. Я так полагаю: не станет его, и я помру, потому и хожу за ним, паче себя лелею.
Чтобы видеть своего постояльца и ловчее разговари-вать, Фёдор выглянул из-за припечки, и от цепкого глаза Ильи не ускользнул его болезный, посеревший цвет лица, выцветшие, в тёмном окружье, ушедшие куда-то вглубь, глаза. С момента первой встречи Кузьмич изрядно сдал, не его это, видать, время. С началом распутья (уж кой год!) кукожит его и ломает до самого первопутка. Лягут снеги, и хворобы поулягутся, и, может быть, опять вос-прянет Кузьмич с надеждой протянуть до травки, до пер-вого коровьего мымыканья.
Хоть и казалась снаружи Кузьмичёва хата ветхой да неказистой, горенка, которую делили хозяин с квартиран-том, выдувалась не шибко. Забив остальные комнатушки, чтобы не гуляли ветра, беспрестанно подкидывая в ка-менку поленья, пережидали они ненастье, справляя всяк своё дело: Илья «изводил» краску, а помаленьку оклёмы-вающийся Фёдор доплетал из лозин хатку ни хатку, что-то вроде собачьей будки.
Прошлым летом косил он лопухи на запустевшей бак-ше, смотрит: ёжонок-сосунок. Как приблудился, и сам не знает. Подобрал его Кузьмич, выходил. Сколько раз в лес откомандировывал! Возвертался шельмец на подворье поперёд спасителя. Видать, навсегда прижился. Ну, коли так, мастеровой Кузьмич, срабатывавший из лозы на сво-ём веку и не такое, справил нахлебнику норку-плетушку, окрестил приёмыша «Айкой».
Прожорливый Айка скрёб по перевёрнутому тазу свои-ми иглищами, требуя яблочка или молока. Мыши в под-печье с его появлением поутихли, перестали воровать со стола хлеб, дырявить в подклети мешки со всякой рухля-дью. И кошки вовек не надобно. Куда лучше молчаливый хозяйственный Айка. Что где не в приборе – «слямзит» к себе в угол, там пропажу и ищи.
По ночам ёжик устраивал прогулки под раскладушку художника. То отыскивал там потерянные карандаши и, принимая их за сучки-веточки, упорно катил к себе, то, накалывая бумагу на кончики иголок, подворовывал сло-женные в стопку зарисовки. Доставив добычу в своё жи-льё, с полуночи Айка принимался гнездиться, пристраи-вая в лежбище новую находку, и угоманивался только к заре. А днём из-под козырька напущенных иголок лука-выми конопелинками снова высматривал, что не так ле-жит, чтобы «спереть» по темну.
Ни Фёдор, разыскивая спичечные коробки, ни худож-ник, постоянно не досчитывавшийся своих бумаг, не сер-чали на хлопотливого жильца. Какие обиды? Ночные по-хождения – обычная ежиная жизнь.
Даже с беспрестанно хлюпающим рукомойником Илья свыкся и не представлял уже себе, как сможет в будущем обходиться без его бормотанья, равномерного, словно ти-канье будильника.
За день до Покрова дождь прекратился, к вечеру небо над хутором скаталось в огромные валы. Грязно-серые, словно куски застарелого ватина, выбившегося из Кузь-мичёвой «одеялы», они покрыли дальние перелески, рас-катились по-над балками, а когда наткнулись на верхуш-ки соснового бора, прорвались окончательно, и на мокрую землю шуманули, повалили крупными лохмотьями при-горшни долгожданного снега. Первые таяли в лужах, ки-селились по просёлкам, но на них наваливались другие, придавливали слой за слоем, и, наконец, в праздник, к самой заутрене неприглядное месиво превратилось в светлый Богородичный Покров. Прищипнул морозец, и округа засияла под восходящим солнцем, словно под пар-чёвыми ризами.
Фёдор по мужицкой привычке поднимался затемно. К тому времени, как успевал натянуть бурки и телогрейку, в ходиках просыпалась кукушка. «Опять проспала, – «под-шкеливал» её хозяин, – и на што тебя только держу? Мёрзла б сичас где-нито под кустом, ан нет, присуседи-лась, дармоедка, теплом моим пользуешься, а дело справно не знаешь! – и, закончив щунять «непонятливую брехушку», поддёргивал гири.
Накинув фуфайку, старик отправлялся под сарай, где с лета просыхалась берёзовая поленница. Набивал хобот-ную плетуху дровишек, с краю выдёргивал пяток вишнё-вых поленьев. Стараясь не шуметь, в сенях обметал бурь-янным веником обувку, растапливал печь.
Покуда та распалялась, ходил посыпать конопелек Петровичу. Кроме этого петуха на подворье Кузьмич ни-кого не держал. Да и его – из жалости. Сколько Петрови-чу лет, не знал, наверно, и Господь. «Ста-рай! Бревно бревном, – толковал хозяин о своей «скотинке», – жалко мне его… осип, голос утерял, третий год не кокочет… ну дак сам знает, кады помирать». В припечке про Петрови-ча прожаривался у Фёдора Кузьмича холщовый мешочек с конопельками. В начале осени, перед самой уборкой, нашмурыгивал он пару плетух конопляника. Провеивал, просушивал у крыльца на железном листе, тем и подчи-вал своего безголосого товарища.
Накормив престарелого петуха, Кузьмич отправлялся в погреб «по картохи». Никогда не чистил, мал мало помо-ет – и в чугун. «В мундирах-то, радость моя, завсегда скуснея», – любил приговаривать старик, вываливая на блюдо мелкие картофелины, пахнущие августом, бакшой и ещё чем-то, ставшим Илье очень близким. Быть может, деревенским духом?
– Навозцу, радость моя, от одного петуха мало ли при-будет? Только на «мужицкое сердце» и достанет. А бакша моя почитай лет пятнадцать Святым духом кормится, по-тому картохи, что орехи. Так и на том Господу спасибоч-ки… хватает… куды мне одному-то! Вся сила мужика рус-ского от хлебушка да от картох. А тебе, небось, наскучило, радость моя?
– Мне не привыкать. Студентом в общаге порой и того не видал, – подбадривал Кузьмича квартирант, закусывая картофелину крупно накромсанными бочковыми огурца-ми.
Отрадно было ему просыпаться в протопленной берё-зой и вишняком хате, смотреть на облепленные пуши-стыми хлопьями оконца, делить обычную трапезу с этим приветным человеком, Фёдором Устиновым.
После завтрака, натянув Кузьмичёв подарок – побитые «шашалом» валенки и засаленный, но ещё добротный собачий полушубок, Илья становился на широкие «охот-ницкие» лыжи, закидывал этюдник за спину, отталкива-ясь отполированными орешинами, скатывался с Кузьми-чева бугра, и логом, логом – в хуторские окрестности, ку-да душечка пожелает. Бери те же самые холмы-овражки и пиши заново. Всё с приходом зимы изменилось до не-узнаваемости. О Москве Илье и вспомнить недосуг. Рабо-ты – непочатый край!
Возвращаясь под вечер домой, продымлённый костром (на морозе без обогреву не попишешь), Илья ещё из се-ней чуял запах варёной картошки. Кузьмич, привязав-шись всем сердцем к постояльцу, как к родному, старался ему угодить и разнообразить рацион. Устраивал «цар-ский» ужин: поскольку первое блюдо оставалось на веки вечные неизменным, Кузьмич исхитрялся и подавал на второе рыжики. Со смородиновым листком, с хреном и чесноком. Обычно грибы уничтожались куда раньше, чем картошка, и каждый раз старик сетовал: «Кабы вдвоём, поболе б по осени насбирали». А не то затеет драники. О, это настоящий пир! Тот, кто не пробовал орловских дра-ников, вообще ничего не смыслит в картошке. А коли по-лазать в чулане да сыскать ненароком затерявшуюся чет-верочку конопляного маслица, да сбрызнуть ими оладуш-ки, так и больше ничего в это метельное время не надоб-но!
Раз в неделю, чтобы не прослыть нахлебником и под-сластить сиротский стол, Илья в тайне от Кузьмича по набитой лыжне мотался в сельпо за провизией.
Дед, бережно уложив в шкаф с десяток зачерствелых буханок, помогая распаковывать сидорок, покрякивал на банки консервов, на пряники-печенья, неодобрительно ворчал: «Баловство одно… Не привычны мы к этому».
С ноябрьских зачастил в Кузьмичёву хату мальчонка лет одиннадцати.
– Сидора Паромонова внучок, – познакомил с парень-ком Кузьмич. И шёпотом добавил, – смышлё-най! Уж второй год ко мне просится: подучи да подучи. А я – что жа, не жалко… а то не ровён час помру, и дело захиреет, как народ деревенский без него… никак нельзя… может, из Женька что и вылупится.
– Не хитри, Фёдор Кузьмич, артель «Устинов и К» ско-лачиваешь? – пошутил Илья.
– А хочь бы и так… тожить не худо, – отбился старик.
И открыл в своей горнице Ликбез, невольным слуша-телем которого стал и заезжий художник.
Как только заканчивались уроки, Женька, не заходя домой, лопухами, тайком от мамки, летел к мастеру. А тот, обрядившись (для важности) в новую рубаху, беспре-станно выглядывал в окошко, поджидая ученика. В углу громоздилась куча заготовленного мастером лозняка. Женёк усаживался на лавку, «вострил ухи», и урок начи-нался.
Вот и в этот раз, позабыв свои забавы, забросив «но-жички» и «копырки», Женька ловил каждое слово масте-ра.
– Всего в мире Божьем произрастает лозы видов до полста. Всех названияв я уж и не припомню, но кой-какие, самые важнецкие, назову: чернолоз, мохнач, вер-болоз, коноплянка... – Кузьмич пытался припомнить ещё, но, видать, память у старика издырявилась, и, немного подумав, он продолжал, – но в работу идуть два-три вида, не боле. А вот самай из самых, гибкай, да прочнай, от-крою тебе, Женёк, тайну, а ты художник, – Фёдор Кузьмич погрозил пальцем Илье, – не подслухавай, – бе-ло-лоз!
Женька шмыгнул носом в знак того, что тайные знания Кузьмича достигли его разумения, и мастер продолжил.
– Дужа приятнай, послушнай это матерьялец. Мозгуй, что хошь и что хошь с него выкручивай! Не согласный я, мол, приёмов новых не изобресть. Не пасуй, Женёк, из-мудрись, а свой собственнай, неповторимай сыщи.
И «лозоплёты» принялись за практическое занятие.
Илья только дивился мудрости и навыкам старого ма-стера, принимая его советы и на свой счёт. Художник по-чувствовал, что для него вдруг стало дорого одобритель-ное «ну-ну!» Кузьмича, его цепкий, пристальный прищур, скупая, словно осенское солнышко, улыбка. Захотелось написать эти лучистые глаза, ловкие, натруженные руки, сутуловатую спину.
Обнаружив среди бумаг постояльца не портрет, скорее зарисовку к нему, Фёдор Кузьмич принял суровое выра-жение: «Ты это… Ты зачем это… Нам такое ни к чему…» Унёс куда-то набросок, и больше его Илья никогда не ви-дел.
К Николе хутор забудоражился. Мол, детям войны, германец компенсацию ссудил. Деревенские ринулись оформлять бумаги. Два года под немцем гнулись, пусть расплачивается, хоть рублём, хоть марками, один чёрт, лишь бы приварок к крохотным пенсиям приписали.
– Что же ты Фёдор Кузьмич, в собес не идёшь, или тебе деньги вовсе за ненадобностью? – допытывался Илья.
– Нужны, радость моя… Как не нужны… Вона и крыша совсем расхристалася, да и кирзы б к новолетью спра-вить, – нехотя отвечал Кузьмич.
– Так чего ж не торопишься?
– Маманя поторопилась… сколь расхлёбывала, и мне не дохлебать, – выдал Кузьмич и умолк на весь день.
Илья знал, коли разговор не пошёл, к старику лучше не приставать, вздумает Кузьмич открыться, сам загово-рит.
Так оно и случилось. Не прошло и два дня, Фёдор, до-плетая после ужина заказную корзинку, не стерпел-таки, всё выложил сам.
– Вот ты, Илюшка, молодой, войны не ведал. Как на твой взгляд… человека неизраненного, за что я столько лет кару несу?.. – И не дожидаясь ответа, продолжил. – Как немец навалился, маманя меня под сердцем носила, а сама того ещё не ведала. Аккурат в начале июня свадь-бу они с отцом сыграли… Отца, как полагается, призвали. Ни одной весточки не успела родимая получить, сгиб, как и не жил… Не узнал даже, что посля себя меня оставил… Не довелося… Германец-то молодежь хуторскую в работы погнал… Война ведь – тяжесть, не стоко для воюющих, большею частью страдают от неё бабы да дети… У мама-ни – сестра-малолетка. Пожалела сердешная сестрицу-то, годков себе скинула (ей-то уж двадцать пять стукнуло, а гнали четырнадцати-двадцатилетних) и замест девчон-ки записалася… А Дуняшку-то, тётку мою, значится, при-прятали, на дальний хутор спровадили… В неметчине и родила меня маманя. Получается, из Германии я приве-зённай.
Илья не перебивал расспросами. Понимал, старик сам выложит всё, что наболело, а что не захочет, так из него клещами не вытянешь.
– Не помню уж её… так – платье в горох, воротничок беленький… а лица не помню… малой был, – казалось, старик разговаривал сам с собой. – Как в Германии жил, тожить не помню. Тока обрывки всплывают: деревня ка-кая-то, мать при свинарнике. А вот, как плакала она, меня целовала, радовалась: «Войне конец! Домой, сынок, по-едем!» – это врезалось на всю жисть… Ну, и поехали… Война превращает в диких зверей людей, рождённых жить братьями... Кто-то из наших же донёс: мол, Мария Устинова сама в неметчину напросилась… Прости его, несчастного, Господи! Нарушитель любви к ближнему первым из людей предаёт самого себя. Нельзя быть зло-деем другим, не будучи и для себя негодяем. Как не из-гваздаться самому, уготавливая подлянку другому? Ить, я так мыслю: предательства свершаются по большей части не из ненависти, а так – по слабости характеру… Затолка-ли в эшелон, да только не домой, а на лесоповал, в глушь сибирскую… Так и не пришлось ей, страдалице, с родны-ми свидеться. Года не протянула, от сыпняка померла... Ни могилочки, ни крестика… Царствие ей небесное!.. Помни, Илюша, сынок, – мать – всё в жизни, и утешит тебя в печали, и обнадёжит в отчаянье, а в минуту слабо-сти поддержит, придаст силы. Потеряешь мать, потеряешь человека, на чью грудь в любой момент мог преклонить голову, чьи глаза зорко охраняли, а руки давали благо-словение.
Ошеломлённый Кузьмичёвым рассказом, Илья оставил холст, ловил каждое его слово, каждый вздох.
– Как же ты здесь оказался, на родине? – осмелился он прервать молчание.
– Долгая история, радость моя, долгая… Как отходила маманя, поманила к себе, прижала крепко и суёт в ручон-ку тряпицу, вузелочком завязанную: «Береги Федюня, тут всё про тебя прописано: кто ты, чей, откудова. Да помни всегда, что бы тебе ни говорили: папка твой – Кузьма Устинов… сгиб на фронте».
– А потом?
– Потом? Потом – детдом… для детей врагов народа, где я узнал, что зовут меня, оказывается, не Федя Усти-нов, а фашистский выб….к… Правда, мир не без добрых людей. Помню няню Кондратьевну. Чем уж ей пригля-нулся, не знаю… нас таких-то, горемычных, душ тридцать в детдоме обреталось… Но, бывало, окликнет меня ня-нюшка, заманит в свою коморку, то картошку печёную в карман засунет, то стакан киселя крахмального из сто-ловки под фартуком унесёт, мне припрячет. Всю жисть за неё молюсь… Сколько раз сбегал – не помню, сколько та-ких домов поменял – не считал. Знаю только одно: всегда стремился сюда добраться, во что бы не стало. Порою мне казалось, что этот хуторок на Орловщине для меня доро-же себя самого. Вот ведь что удивительно: я, не видевший его даже краешком глаза, страдал об нём и тосковал. До боли сердешной снился мне он, неведомай, по ночам… Хотелось добраться до этого бугра, врасти в него всеми корнями, точь-в-точь, как дедовский дуб у ворот, и чтоб уж никакие ветры-буяны не выкорчевали меня отсюда вовеки вечные.
– Сколько же лет, Кузьмич, ты шёл к родимым бере-гам?
– Лучше и не спрашивай, радость моя… Столько помы-кался, столько повидал… На пять жистей – через край! Только к сорока годкам переступил отцовский порог.
– А семья? Жена, дети?
– Это особая статья… не береди, – Кузьмич примолк, но потом решил-таки и этой бедой поделиться с пришед-шимся по душе постояльцем. – И жена была… И дитё должно было народиться… Земля слухом полнится. Зна-ли, конечно, в «Красном», где сгибла маманя моя, где я столько лет пропадал, – старик снова замолчал, тяжело, словно через страшную завесу, посмотрел отрешённо в никуда. – Поселились мы с Аксиньей, женой, значит, у бабки Устинихи. Прямо скажу, приняла, как следно, честь по чести. Аксинья на сносях, уж за половину перевалило… И надо ж такому случиться, как не задалась, видно, судьба моя сызмальства, так и потом – комом, по пням да буера-кам… Загорелся колхозный двор, скота немало сгибло. Прикатил следак. Так, мол, и так, товарищи колхозники, поджог получается, никак иначе. Ну, я, конечно, под ру-кой и оказался. Мстить, мол, Советской власти фашист-ский выб….к явился…Какая месть?.. Да и кому?.. Лучшая месть – забвение, кто прощает, никогда не жалеет об этом… Отомстить своему врагу, уж я-то знаю наверняка, можно только одним – стараясь сделать ему как можно больше добра.
– И сколько же дали?
– Дали, да добавили! Мало не оказалось. Им десятку влепить, что в сортир сходить. А ведь невинно осуждён-ный всегда на совести честного люда. Издревле известно: лучше не наказывать злодеев, чем наказать невинных.
– А жена?
– Аксинья-то?.. А как руки заломили, кинулась она ко мне, на шее повисла, не оторвать. Конвоирные отпихива-ют, а она ни в какую… Ну, и замахнулся, что слева, на неё прикладом, она, лебёдушка моя, шарахнулась, да с по-рожков навзничь… головой… Уж без меня Устиниха схо-ронила сердешную. Следом и сама прибралась… А ты го-воришь, поди, мол… марки раздают… Может, и раздают... да не про меня!
Всё это говорилось без ожесточения. Не один год обтё-сывал Кузьмич свой норов, воспитывал смирение, испы-тав на собственной шкуре, сколь бесполезен гнев бес-сильных. К тому же полагал, что это напрасная потеря душевного равновесия, а без него не выжить бы Фёдору Устинову в его передрягах, потому как даже если гнев его был и справедлив, всё равно достойно не покарал бы сва-лившееся на Кузьмича зло, а принёс бы ещё большие бе-ды.
Ни Илья, ни Фёдор Кузьмич к разговору о марках больше не возвращались. Только стали они с того дня безгранично ближе и роднее. Илья, оставаясь один в поле ли, в лесу ли, подолгу размышлял о Фёдоре Кузьмиче. Понимал, что не просто так пересеклись их дорожки, не зря столкнул их Господь на жизненном пути. В судьбе нет случайностей.
О многом тогда передумал становившийся на крыло художник: и о судьбах таких, как Кузьма, простых россий-ских мужиков (достойно вести себя, когда судьба благо-приятствует, завсегда легче, чем когда она враждебна), размышлял и о своём дальнейшем пути. А для обездо-ленного старика Илья стал заместо сына родного.
Дни потекли своим чередом: художник бегал на этю-ды, правил их дома; старик давно сыскал себе способ за-быться от тягостных дум-воспоминаний – искал заботы, приговаривая: «Работа задаром лучше безделья», день-деньской топтался «по хозяйству», «сполнял» заказы – плёл детские кроватки, хлебницы, корзинки, кошелки, плетушки да кузовки; Женёк не без успеха постигал под руководством мастера науку лозоплетения, а заодно и расширял кругозор.
Всё, что выведал Кузьмич в своих многочисленных книгах, не таил от ученика. А тот слушал, будто сказки, рассказы старого мастера.
– А знаешь ли ты, радость моя, – начинал издалека Кузьмич, – лоза ещё издревле используется человеком, как волшебный инструмент?
Женёк раскрывал рот от изумления.
– Ещё в Ветхом Завете прописано, как пророк Моисей при помощи посоха из лозы находил в горах подземные источники. Как-нибудь научу тебя родники лозой отыски-вать, дай до лета дотяну, – пообещал мальчишке Кузьмич и продолжил свои невероятные истории. – В древнем Ки-тае при выборе места постройки округу обследовали с по-мощью лозы, и дом ставился только там, где лоза не от-клонялась. А в стародавние времена считали, что лозохо-ды с нечистым знаются. Но ты, радость моя, в колдовство не верь. Я в жизни столько перенёс, давно бы помереть пора, а вот здравствую. А ты спроси: «Почему?» Так я те-бе отвечу: «И верба, и лоза слывут «пользительными» растениями. Кто с ними дружбу ведёт, не хворает до са-мой старости.
Иногда корзинщик брал с собой на заготовку материа-ла и Женька. По берегам Гремучего да Лебяжьего прудка высматривали они прутья длиной шестьдесят-семьдесят сантиметров. Но прежде, чем срезать, проверяли на каче-ство: коли один в кусте хорош, значит и остальные такие же. Кузьмич поучал: «Если у ивовой ветки на срезе слишком большая сердцевина, да ещё с коричневато-красноватым оттенком, не бери с такого куста, радость моя, – ломкие лозинки, не гибкие. Нам, Женёк, нужны ветки, у которых на торце среза маленькая, чуть различи-мая сердцевинка. Да выбирай побеги прямые, без наро-стов, без сучков».
Дома прутья вымачивали: связывали в пучки, погру-жали на две недели в корыто, наполненное водой, а свер-ху – камушек-валунок.
Иногда, чтобы сократить срок обработки, лозинки про-паривали. И тогда в избе, словно в аптеке, стоял запах лекарства. Илья распознал его сразу – ненавистный с детства пенициллин. Оказывается, ивняк содержит его в немалых количествах, и, как пояснил Кузьмич, ещё Ави-ценна пользовал болящих настойками на его коре.
Порой к запаху ивняка примешивался спиртовой. Кузьмич, не бравший в рот и капли, загодя, «для хозяй-ских нужд» гнал из сахарной свёклы первач. «Без его, паразита, как без рук, – оправдывался старик перед по-стояльцем, – ни дров подвезти, ни бакшу вспахать. Пред-седателю кланяйся, не кланяйся – всё одно… Я и порог конторский позабыл. Сам справляюсь… как могу».
За бураком для «змеиного продукта» с августа до конца уборки, прокравшись хуторскими задворками, потемну, нырял Кузьмич в колхозное поле. Воровство – дело не хитрое, к тому ж, как гласит Библия: «Краденая вода сладка, а тайно съеденный хлеб – приятен». «А по-нашенскому, по-мужицки, – оправдывался Кузьмич, – не пойман – не вор». По налаженной тропке старик натас-кал «цельный подпол» да на бакше, укрыв ржаной со-ломкой, по правде сказать, тоже ворованной, заложил немалый бурток.
– Спиртзавод на дому открывать собрался? – подкалы-вал Илья Кузьмича.
– Тебе смешки, а моей душечке так спокойнее. Ить, сляж Кузьмич, лошадёнки в больничку доехать задарма не дадуть. За всё в жизни приходится расплачиваться, за кажную малость. В прошлом годе прихватило, а его тре-клятого, – Фёдор Кузьмич кивнул на бутыль, – не оказа-лося, дак еле уломал Кольку Бекасова: мол, попожжа расквитаюсь, только затёр, ещё молодой самогончик, бра-га брагой.
Вообще-то старик не любил по врачам «шляться». Сам себе врач. Разнылся у него по весне зуб, да так, что спасу нет. И сало солёное прикладывал, и чеснок жевал, и про-полисом обкладывал – только сильнее дерёт. А тут, как назло, единственный в райбольнице зубник в отпуск от-чалил. Что делать? Кузьмич света белого не взвидел, смерти предавался. Двое суток терпел, а на третьи – пу-лей к Егору Смолкину. А тот – сажень косая в плечах, под два метра. Фёдор знал, к кому идти. Спасай, мол, радость моя, погибаю!
Прокалили мужики клещи на костре – и в сад. Там пи-пинка от ветров изломалась, выгнулась, что в зубном ка-бинете кресло. Кузьмич прихватил по такому случаю поллитру свекольной. По его убеждению, врач, как и священник, служит посредником между людьми и небом, и, приступая к лечению пациента, эскулап должен делать это дружелюбно, с приятностью для больного. А потому накатили по полному стакану. Егору, чтоб не промахнул-ся, какой надо выдрал, да с маху, а себе – в виде исклю-чения, в связи с невыносимостью положения. Улёгся он на яблоню, Егор и рванул…
Фёдор Кузьмич, видать, свыкся с тем, что с самого рож-дения «без вины виноват», и когда на другой день Рожде-ства в окно его хаты постучал бригадир Калмыков, старик невольно подобрался, ничего хорошего не ожидая, по-суровел лицом.
Бригадир, не оббив валенок, не поздоровавшись, про-шёл к столу, шнырнул по хате замутнёнными со вчераш-него праздника глазками, принюхался, но, не сыскав ни-чего предосудительного, заговорил «об деле».
– Покосу нынче – с гулькин нос, жарень какая стояла, сам помнишь. Солому сдуру спалили. Стога, что по бал-кам кой-какие стояли, подъелись. Падёж начался. Хошь вырежь поголовье, хошь землю рой, а корма сыщи. За ржанкой хрен знает куды, за тыщу вёрст, обоз машин спровадили.
– Ну, дак я-то что за помочник? Козы кой год не держу. Откуда сено-то?
– Знаем, заем: безлошаднай-бескоровнай… сноровка твоя лесоповальная понадобилась. Сосняк в Курной ло-щине помнишь?
– Как не помнить… помню, – кивнул Фёдор.
– Пойдёшь с бабами… командовать. Стёпка Микешин к вам приставлен. Сани к дизельку подцепит, и прямо на фермы сваживать. Да… что надо – двуручку там, топор, смотри, прихвати!
Бригадир ушёл, а Кузьмич не стерпел во след: «Вот ведь и помочи просит, а всё ж таки и тут норовит ввер-нуть, я, мол, власть, и всё про тебя знаю-помню. Никуды ты, милок, не денисся. До смертной досточки не отбелис-ся. В списочках состоишь». – И чуть позднее: «Не… я не скажу про всех… Народ у нас сердешнай, простой. Супро-тив него обиды не держу… Копни, дак у кого жисть – не сахар! С рассвету до закату – работа, забота да хлопоты в придачу. Какие обиды? Коли кто тебя обидит, можно и простить, а коли ты? Как с этим потом жить? До послед-него дня об том станешь помнить! А потом – смолчишь на обиду, глядишь, она и умолкла, а вскипишь – закрадётся у людей сомнение: мол, прав обидчик-то».
Неделю пропадал старик на заготовке «зеленца». Одёжа его пропиталась сосновыми смолами, казалось, Кузьмич и с лица помоложавел: залучились глаза, на об-ветренных крещенскими морозами щеках проступил ру-мянец. Видать, острые на язык хуторские бабы своими не-двусмысленными подковырками отогрели бобыля, и он раздухарился, позабыв о своих радикулитах.
Насмотревшись, как жаден Кузьмич до работы, как ловко ещё управляется топорами-пилами, стали забегать безмужние соседки: то дровишек наколоть пособи, то са-райка прохудилася, заколотить бы пару-тройку досок. Плату брал только за «изделия» и то в основном натур-продуктом. За «хозяйскую помочь» – ни-ни. «Ничего-шеньки ему не ушпилишь, а ведь день на подворье прово-зился!» – судачили бабы меж собой. Фёдор только успе-вал поворачиваться. Как своим, «по-суседски», отка-жешь? Крутился, «как мень на жаровне».
И докрутился… К Сретенью, в самые метели разломило старика так, что до ветру выбраться невмочь.
– Расхорохорился старый хрен! В такие-то годы место своё помнить следно… Туда жа! Бабий угодник! И тебя вот от дела отбиваю… Ты уж не серчай, радость моя, как ме-тели сшумнут, и мне полегчает… Навязался я на твою го-лову! – ворчал на себя Кузьмич, конфузясь перед Ильёй, не отходившим от старика, помогавшим бедолаге справ-лять малую нужду.
Соседка Макаровна, прознав о Кузьмичёвой беде, натопила баньку, пришла за болезным. Илья, доставив старика на санках, пропарил от души. Глядь, через пару дней Кузьмич, как огурчик.
– А что жа валяться-то, кады дел невпроворот! – пояс-нил Фёдор Кузьмич. Перехватив удивлённый взгляд по-стояльца, добавил: «С виду – дуб стоялай, а внутрях – пень трухлявай. Дак с моё на повалах пообретайся, не то заработаешь… Там не до лекарей … «Подъём!.. Отбой!» А меж ими лес да мороз… По ту пору в нашем бараке со мной и тягаться никто не смел. Больше всех кубов выда-вал. Работы никогда не боялся…. Раз как-то по осенней хляби застрял леспромхозовский ГАЗик, ни туды, ни сю-ды. Пятером не справились. А я на спор один подналёг да и выкинул машинёнку на обочину. Ты не гляди, что я те-перя поджарай да сутулай. Знал бы меня прежнего!.. А теперя одно спасеньё – печка».
Уезжая в деревню, Илья оставил другу Виктору Само-хину с десяток картин на продажу. На исходе зимы ху-дожник получил перевод и коротенькую телеграмму: «Работы куплены тчк Тобой заинтересовался известный галерейщик тчк Если что есть зпт высылай тчк». Илья упаковал пять законченных работ, съездил в Орёл и, под-платив проводнице, отправил поездом посылку для мос-ковского галерейщика.
До отправления автобуса на «Красное» у художника оставалось время, и он пробежался по магазинам, наку-пил всякой всячины: макаронов-круп, консервов-колбас. Заглянул в охотничий магазин и, коли Кузьмич плату за жильё ни под каким предлогом не берёт, навыбирал ста-рику подарков: непродуваемый бушлат, подстать ему штаны, нательное бельё. Словом, экипировал, как надо.
Когда Илья разложил перед Кузьмичём покупки, ста-рик от неожиданности некоторое время молчал, а потом, поборов смущение, выдал: «Что же ты, радость моя, день-гами швыряешься? Цени их ровно настоко, насколь они того заслуживают. Слуги-то они хорошие, а хозяйва – не-важнецкие. Деньги, кады их невпроворот – трава, а коль нету – смертюшка голодная. Уберечь деньгу, порою, больших трудов, стоит, чем добыть… Бабка моя, Устиниха, бывало, любила говаривать: «Кидай деньги на ветер, ко-ли он дует в твою сторону»… Это ж, почитай, моя полуго-довая пензия! Чем же я тебя отдаривать стану? Не при-му… вези обратно, Христом Богом прошу, пущай при-муть».
Илья, конечно, слушать такие речи не стал, и Кузьмич поворчал, поворчал да на том и съехал.
Через неделю пошли они в баню, смотрит Илья, а на Кузьмиче новое исподнее. «Ну, что жа, без носки, того гляди, моль прошкондыбарит, – улыбнулся старик, – знатная вещица, тепленная-а!»
Как узнал потом Илья, моль – наипервейшая, скорее, и, единственная, лютая вражина Кузьмича. Полез он за-чем-то в Устинихин сундук, приходит опечаленный, раз-ворачивает на свет пиджачишко, а он, словно дробью, из-решечен.
– А брюки, того лишей. Про смерть берёг, думал в баб-кином сундуке не расчует, а она, злодейка, и туды про-шмыгнула. Спасу от ей, проклятушшей, нету!
– Значит, погоди, Кузьмич, чуток поживи ещё, ну, хотя бы пока костюм новый справим, – подтрунивал художник.
Не сказать, чтобы Кузьмич слыл прижимистым, однако счёт копейкам своим вёл. «Откуда боле взять?» – то ли извинялся, то ли пояснял он квартиранту. Но при скудно-сти сбережений рука старика не дрогнула, полез за Бож-ничку, развязал носовой платочек, и, не торгуясь, отло-жил большую часть на строительство церкви в соседнем селе. «На колокол… Коли к службе не дойду, хочь звон малиновай послухаю», – поклонился он батюшке, соби-равшему по округе «на храм».
Не шибко подосадовал и когда через неделю не обна-ружил своего «вузелочка» за образами. «Видать, комуй-то позарез понадобились, коли на такой грех пошёл, – за-ключил старик, – что жа не спросился, созоровал, я б и сам одолжил, – недоумевал он, запамятовав, как два дня назад заходила напиться цыганка с малым дитём. Кузь-мич выходил в сени за водой, пока та дожидалася в гор-нице. Видать, она-то и не обошлась без Кузьмичёвых ко-пеек. Увела, а спроситься позабылась.
– Э-э-эх! Грехи наши тяжкие! – повторял он с неделю после воровства. Чьи грехи имел в виду Фёдор Кузьмич? Один Бог ведал. Сам-то старик «за жисть» моли не оби-дел.
Илья среди прочего привёз из области небольшой те-левизор. По вечерам, за чаем, усаживался старик «погля-деть, что в мире деется». Не проходило и получаса, как он терял интерес к новостям, заявляя каждый раз одно и то-же: «Суета сует… Устал я от ей… Жалко мне человеков, снуют, мельтешат… Не ведают, зачем Господь их жизнью наградил. А ведь чего проще – побори в себе суетное, и проклюнится истинное».
В конце марта, когда самая пора раззвенеться ручьям, в поле всё ещё метелило, вьюжило, на двор не хотелось и носу высунуть. День деньской мотался ветер вокруг хуто-ра, сучил на упруго выгнутых ракитовых ветвях жёстко выработанную пряжу. Шаг за порог ступишь, оглянешься, а уж и следов не видать. Но, знать, от того, что солнышко ходило совсем рядом, были те последние метели свет-лые-пресветлые. Где-то высоко в поднебесье несметные рои снежинок напитывались ярким солнечным нектаром, устремляясь на землю, пролетая сквозь зелёные боры, ро-зово-сиреневые березняки и голубоватые осинники, под-крашивались их отсветом, и мартовские метели станови-лись светло-перламутровыми.
Потеплело настолько, что печь протапливали только на ночь. В сенях, у самого порога в горницу, размисели-лась первая лужица.
Илья рвался в эту весёлую куролесь, часами блудил по окрестностям. Глаза горели, тулуп – враспашку, треух – на затылке. Возвращался – в душе восторг, словно ждал чего-то радостно-неизбежного.
И перемены не преминули нагрянуть в самом начале апреля. Накануне метели поутихли, хутор окутала туман-ная, небывало тёплая ночь. А к заре кто-то невидимый заворчал, закашлял, простужено забубухал за Савиным урочищем. Совсем рядом внезапно сверкануло, и закро-пил не по-апрельски парной дождик.
Кузьма, не зажигая огня, присел на лавку, поближе к окну, вынул кисет.
– Ну, вот и дождались! Теперя не удержать! – загово-рил он с постояльцем, видя, что тому тоже не спится. – Молодик зародился, дожжом умывается, – произнёс он с каким-то особенным выражением: то ли облегчённо-радостно, то ли озабоченно-тревожно.
– Замечательно! – буркнул Илья и, не успев разглядеть в предутреннем небе только что народившийся тончай-ший серпик луны, провалился в сон, полный какого-то нетерпеливого ожидания.
Весна напирала молодо и дерзко. Через пару недель от зимы остались лишь грязные лохмотья по лесным овра-гам да буеракам. К Вербному солнышко лупастило так, что осинки и орешины в лесах, словно девки красные, об-рядились в длиннющие серёжки.
Лебяжий пруд, не сдержав напора снегов, хлынувших с хуторских полей, плесканул свои воды вместе с крошевом зеленоватых льдин в долину. И они, сливаясь с Гремучим ручьём, подбирая талые снега со всех окрестных полей, заполоняя до краёв долину, понеслись за Меньший лог, в без того переполненную Крому. Утопая по пояс в разливе, дожидались цветения красноталы и ольховники.
К апрелю лозинные запасы (из-за наплыва заказов) у Кузьмича «подъелись», и он, присмотрев в обтаявшей Плоцкой ложбинке немалые куртины краснотала, нырял за ними по два раза на день. Связывал увесистыми пука-ми, и, возвратясь, складывал в тенёчке под амбаром.
Весенние каникулы в деревнях, как правило, не совпа-дают с городскими, и обычно приходятся на самое распу-тье, на самую непролазную грязь. Но кто удержит маль-чишек дома, когда на просохших пригорках можно поиг-рать в лапту или, нацепив отцовские рыбачьи сапоги, промерить запретные лужи, да хотя бы побегать за бу-мажными корабликами, свёрнутыми из тетрадочных ли-стов, по сверкающим солнечными зайчиками ручьям?
Всё это простецкие мальчишьи игры, в которых участ-вовал каждый. А вот промчаться вдоль берега на льдине, да перескочить на плаву с одной на другую, а не то и на тот берег пермахнуть – это забава, так забава. За неё хоть и выпорет мать, коли узнает, зато среди деревенской ре-бятни прослывёшь лихим малым.
Кузьмич, гружёный тальником, возвращался берегом, по самой кромке воды, из Плоцкого. Уж и полтропки, что поднималась к хутору, осилил, как услышал на разливе детский крик. Скинув вязанку, старик метнулся к воде…
Последнее, что он успел увидеть: к берегу мчалась толпа мужиков.
Илья, возвратившись только вечером и не обнаружив в хате Кузьмича, подумал: «Не жалеет старик себя. Вот ведь как припозднился». Наварил картошки, прикрыл чу-гун, чтоб не остыл, старой фуфайкой, и, просматривая сделанные за день наброски, уселся дожидаться хозяина.
Когда совсем стемнело, забарабанили в воротину. Илья выскочил на крыльцо.
– Илюша! Кузьмич-то наш… – из темноты выступила Макаровна.
Вошли в хату. То и дело утираясь кончиком подшалка и всхлипывая, соседка c горем пополам рассказала о несча-стье.
– Илюша! Как жа так! Мальцов спас, а самого не сыс-кали. До темна бились, всё впустую…
Сперва Илья никак не мог поверить, что Фёдора Кузь-мича больше нет. Ещё утром спорили они о пользе науч-но-технического прогресса, а сейчас ему говорят, что да-же хоронить некого, словно Кузьмич никогда и не жил…
А поутру произошли три странных события, разгадать их причину художник не может по сей день.
Прежде всего, исчез безвозвратно Айка: то ли весну зачуял, в леса подался, то ли хата ему без Кузьмича сразу же стала неуютной.
Престарелый Петрович, когда Илья вышел сыпануть ему конопелек, вдруг жалобно-жалобно заголосил, лёг на солому и всегда алые бурды его на глазах у Ильи начали синеть. Отжился Петрович…
Самое странное произошло с «мужицким сердцем»: рябые листья цветка за ночь опали, а ветки поникли, словно с ними стряслась нежданная беда.
Свидетельство о публикации №225122201681