Виноградарь

Меня привели в эту долину болезнь и случайность. Врач сказал — воздух. Воздух, солнце, тишина. Фтизиатры всегда посылают своих пациентов туда, где ничего не происходит, словно здоровье — это просто отсутствие событий. Я согласился. Что ещё оставалось? В двадцать семь лет я уже исчерпал собственную жизнь и начал занимать её в долг у медицины.
Дом стоял на склоне, среди виноградников, которые давно одичали. Хозяин встретил меня у калитки — пожилой человек. Его звали Георг Хайсман, и он сказал, что в его семье всегда были виноделы. Сказал это без гордости, просто так.
— Здесь тихо, — сказал он. — Вам будет хорошо.
Первые дни я только спал. Сон приходил неожиданно. Просыпался я в комнате, где стены были покрыты старыми фотографиями. Все лица — одинаковые. Удлинённые, узкие, с высокими скулами и слишком светлыми глазами. Поколения Хайсманов смотрели на меня с холодным любопытством, словно я был тем, кто должен был дать объяснения, а не они.
Во втором поколении лица начали меняться. Появилась некая размытость черт, словно художник потерял интерес к деталям. В третьем — черты огрубели, сделались неразборчивыми. А на последних фотографиях я увидел лица, в которых осталось что-то детское, незавершённое, несмотря на возраст людей на снимках.
Георг принёс мне обед на третий день. Он поставил поднос на стол у окна и остался стоять, глядя на виноградники.
— Вы смотрите на фотографии, — сказал он не вопрошая.
— Да. Извините, если это нескромно.
— Нескромно было бы не смотреть. Они для того и висят.
Он повернулся ко мне. В его лице была та же строгость, что и на ранних фотографиях, но теперь она казалась более чёткой.
— Моя семья больна, — сказал он, вздыхая. — Не в том смысле, как вы. По-другому. Наша болезнь — в крови. Она передаётся. Она усиливается. С каждым поколением что-то теряется.
Я молчал. Не знал, что сказать.
— Мой отец был последним, кто ещё мог поддерживать беседу, — продолжал Георг. — Но к концу жизни он уже не мог понять, зачем нужны слова. Он кричал, когда ему что-то требовалось. Кричал и показывал пальцем. Как ребёнок.
— Вырождение, — сказал я тихо.
— Да. Именно так врачи это называют. Вырождение. Словно мы виноград, который слишком долго растёт на одном месте и почва истощена.
Он подошёл ближе, и я увидел, что руки его дрожат.
— У меня есть дочь, — сказал он. — Ева. Вы увидите её. Она иногда приходит. Но я хочу, чтобы вы знали: не пытайтесь с ней говорить. Не пытайтесь её понять. Просто... не обращайте внимания.
Но как можно было не обратить внимания, когда я увидел её впервые?
Она появилась на террасе вечером, когда заходило солнце. Я сидел с книгой, но не читал — просто смотрел, как тени удлиняются. И вдруг она оказалась там, у балюстрады, совершенно неподвижная.
Высокая, тонкая, с русыми волосами. Лицо её было строгим, почти суровым, но в этой суровости была красота, от которой перехватывало дыхание. Она смотрела на заходящее солнце так, словно видела его впервые. Или прощалась с ним навсегда.
Я встал. Она обернулась. Наши взгляды встретились.
Её глаза были светлые, и в них была такая глубина, такое осознание, что я почувствовал головокружение. Это была такая концентрация, которую я никогда не встречал у других людей. Словно вся её жизнь собралась в одной точке.
— Добрый вечер, — сказал я.
Она не ответила. Просто смотрела. Потом медленно повернулась и ушла через сад, и я видел, как её фигура растворяется в сумерках, пока не стала просто ещё одной тенью среди виноградных лоз.
Той ночью я не спал. Лежал и думал о её лице, о том взгляде. О том, как она стояла — такая прямая, такая собранная, словно держала в себе что-то, что грозило взорваться, если она хоть на мгновение ослабит контроль.
Георг не упоминал о её визите за завтраком. Он говорил о погоде, о винограде, о том, что этот сорт когда-то был знаменит, но теперь его никто не культивирует. Я слушал вполуха, думая о Еве.
— Она придёт снова? — спросил я наконец.
Он поднял на меня глаза. В них мелькнуло что-то похожее на жалость.
— Она приходит каждый день, — сказал он. — В одно и то же время. Это единственное, что у неё есть. Распорядок.
— Почему она не говорит?
— Она говорит. Но не с нами.
Я не понял тогда, что он имел в виду. Понял позже, когда услышал её голос впервые.
Это случилось в среду. Я проснулся рано, от пения. Голос был чистый, высокий, почти бестелесный. Она пела что-то старое, народное, на диалекте, который я едва понимал. Я подошёл к окну.
Ева стояла среди виноградников, лицом к восходящему солнцу. Она пела, подняв руки, и казалась фигурой с религиозной фрески — экстатичной, отрешённой, существующей в каком-то другом измерении.
Я вышел в сад. Подошёл ближе. Она не прекращала петь, но я видел, как напряглись её плечи. Она знала, что я здесь.
Песня закончилась. Наступила тишина, в которой слышалось только утреннее жужжание насекомых.
— Ева, — сказал я тихо. — Меня зовут Эрвин. Я... я хотел бы поговорить с вами.
Она повернулась. На её лице не было выражения. Совсем никакого. Словно она надела маску.
— Уходите, — сказала она. Голос был спокойным, но я слышал в нём усилие. — Пожалуйста, уходите отсюда. Из этого дома. Из этой долины.
— Почему?
— Потому что вы не знаете. Вы ничего не знаете.
Она прошла мимо меня, так близко, что я почувствовал запах её волос — аромат полевых трав. И в этот момент я понял, что влюблён в неё. Понял с такой ясностью, что это было похоже на удар.
Я стал искать встреч. Приходил в виноградники в разное время, надеясь застать её. Она избегала меня с методичностью, которая только усиливала моё желание. Иногда я видел её вдалеке, и она замирала, глядя на меня, пока я не делал шаг в её сторону. Тогда она исчезала.
Георг заметил моё состояние.
— Я предупреждал вас, — сказал он однажды вечером. — Не надо было.
— Что не надо было? Замечать её существование? Она живой человек!
— Она мой приговор, — сказал он тихо. — И свой собственный.
— Я не понимаю.
Он налил себе вина. Старого вина из погреба, которое, как он говорил, было сделано ещё его дедом. Выпил медленно, наслаждаясь, потом посмотрел на меня.
— Моя семья производила это вино триста лет, — начал он. — Каждое поколение передавало секрет следующему. Но с каждым поколением что-то менялось. Вино оставалось прежним, а люди — нет. Они становились проще. Грубее. Примитивнее. Мой прадед был образован, писал стихи. Мой дед едва умел читать. Мой отец к тридцати годам не мог связать трёх слов. А я... я последний, кто ещё способен рассказать эту историю.
— Но Ева...
— Ева — исключение. Или проклятие. Не знаю, как это назвать. Она родилась другой. Умной. Чувствительной. Способной понимать. Но в ней та же кровь. То же проклятие. Она знает это. И она приняла решение.
— Какое решение?
— Что род на ней закончится.
Я смотрел на него, не веря.
— Ей двадцать три года, — сказал Георг. — Она могла бы уйти отсюда. Жить где-то ещё. Найти кого-то. Но она не уйдёт. Она останется здесь и умрёт здесь, не оставив детей. Потому что знает, что передаст дальше.
— Это безумие.
— Нет. Это единственно разумное, что может сделать человек, зная то, что знает она.
Я не спал той ночью. Ходил по комнате, останавливался у окна, смотрел на виноградники в лунном свете. Думал о Еве, о её лице, о том, как она стояла с поднятыми руками, когда пела. О том решении, которое она приняла.
К утру я понял, что должен с ней поговорить. Должен попытаться убедить её, что она ошибается. Что жизнь сильнее любого проклятия.
Я нашёл её в старой винодельне, среди огромных дубовых бочек. Она стояла у окна, глядя на долину. Услышала мои шаги и обернулась.
— Я просила вас уйти, — сказала она.
— Я не могу.
— Почему?
— Потому что люблю вас.
Я произнёс это просто, без пафоса. Она смотрела на меня долго, и я видел, как что-то менялось в её лице. Словно она принимала решение.
— Идёмте со мной, — сказала она наконец.
Мы шли по винограднику молча. Солнце стояло в зените. Кузнечики стрекотали в траве. Мир был прост и ясен, но я чувствовал, что иду к чему-то страшному.
Она привела меня к небольшому каменному строению на краю владений. Внутри было прохладно и пахло плесенью. На полках стояли бутылки, покрытые пылью.
— Мой отец показывал вам семейные фотографии, — сказала Ева. — Но он не показал вам это.
Она взяла одну из бутылок и стёрла пыль. На этикетке был написан год — 1823 — и инициалы: L.H.
— Людвиг Хайсман, — сказала она. — Мой прапрапрадед. Он был гением. Создал сорт винограда, который давал невероятное вино. Такое, что люди приезжали сюда со всей Европы. Но у этого сорта была особенность. Он был нестабилен. Он менялся. И Людвиг решил стабилизировать его. Он скрещивал лозы из одной семьи. Снова и снова. Годами. Пока не получил идеальный виноград. Идеальное вино.
Она поставила бутылку обратно.
— Он применил тот же принцип к своей семье. Женился на двоюродной сестре. Их дети женились на двоюродных братьях и сёстрах. Всегда близкие браки. Чтобы сохранить чистоту линии. Чистоту крови. Он думал, что создаёт совершенство.
Я смотрел на неё, и в моей груди усиливалась боль.
— С каждым поколением что-то исчезало, — продолжала она. — Что-то человеческое. Способность к сложным чувствам. К абстрактному мышлению. К состраданию. Мой прадед уже был похож больше на животное, чем на человека. Мой дед не мог говорить. Мой отец — исключение. Генетическая аномалия рода. Он нормален. Поэтому может рассказать эту историю. Но я... я знаю, что во мне. Я чувствую это. Эту брутальность. Эту инстинктивную тягу к животному состоянию.
— Но вы же здесь, — сказал я. — Вы говорите со мной. Думаете. Чувствуете.
— Сейчас да. Но не знаю, как долго это продлится. Иногда, когда я просыпаюсь, проходит несколько минут, прежде чем я вспоминаю, кто я. Иногда я стою перед зеркалом и не узнаю лица. А иногда... иногда я хочу просто кричать. Без причины. Просто кричать и рычать, пока не останется сил.
Её голос дрожал. Я шагнул к ней, но она подняла руку.
— Нет. Не подходите. Я не могу... я не должна.
— Почему?
— Потому что если я позволю себе любить вас, я захочу остаться. Захочу жить. Захочу детей. И тогда это продолжится. Проклятие продолжится. И мои дети будут хуже, чем я. А их дети — хуже, чем они. До тех пор, пока не останется ничего. Только животные тела без человеческой души.
Она закрыла лицо руками.
— Вы должны уйти, — прошептала она. — Должны уехать отсюда. Потому что я недостаточно сильна. Если вы останетесь, я сломаюсь. Я позволю себе поверить, что всё может быть иначе. А это ложь. Я знаю. Я видела.
Я взял её руки. Они были холодными, несмотря на жару дня.
— Ева, — сказал я. — Посмотрите на меня.
Она подняла глаза. В них были слёзы, но она не плакала.
— Я болен, — сказал я. — Меня прислали сюда умирать. Медленно, но умирать. У меня нет будущего. У меня есть только сейчас. И если всё, что я могу получить от этого «сейчас», — это несколько месяцев рядом с вами, то это больше, чем я ожидал от жизни.
— Вы не понимаете...
— Понимаю. Вы боитесь передать проклятие. Но у нас не будет детей. Я не проживу достаточно долго. Так какая разница? Почему мы не можем просто быть вместе, пока можем?
Она молчала. Я видел борьбу в её лице.
— Я приняла обет, — сказала она наконец. — Обет, что останусь одна. Что не подпущу никого близко. Что не дам проклятию продолжиться.
— Обеты можно нарушать.
— Не такие.
Она освободила руки.
— Уходите, — сказала она. — Сегодня же. Я попрошу отца найти вам другое место. Где-нибудь подальше. Уходите, пока я не передумала.
Я ушёл. Что ещё мне оставалось?
Георг нашёл мне комнату в городе, в двух часах отсюда. Место было хуже — душно, шумно, без виноградников и без тишины. Но я остался. Что ещё мне оставалось?
Болезнь прогрессировала. К осени я уже не мог подниматься по лестнице без остановок. К зиме начались кровотечения. Врач качал головой и прописывал морфий.
Весной пришло письмо. От Георга. Он писал, что Ева умерла. Тихо, во сне. Её нашли утром в винограднике, среди цветущих лоз. На лице её была улыбка.
Он писал, что похоронят её на семейном кладбище, на холме над долиной. И что я могу приехать, если захочу.
Я приехал, теряя последние силы. Георг встретил меня у ворот. Он постарел лет на десять за эти месяцы.
— Она оставила вам это, — сказал он и протянул мне конверт.
Внутри был лист бумаги, исписанный её ровным почерком.
«Эрвин,
Я хотела, чтобы вы знали: те несколько недель, когда вы были здесь, были единственными в моей жизни, когда я чувствовала себя живой. По-настоящему живой. Не просто существующей. Живой.
Я не сожалею о своём решении. Но я благодарна вам за то, что вы заставили меня усомниться. За то, что показали мне, какой могла бы быть жизнь, если бы всё было иначе.
Мой отец скажет вам, что я умерла во сне. Это неправда. Я выбрала этот день. Выбрала это место. Выбрала уйти, пока ещё могу делать выбор.
Не грустите обо мне. Я сделала то, что должна была сделать. Род закончился. Проклятие не продолжится.
Но знайте: я любила вас. Люблю. Буду любить, где бы я ни была.
Ева».
Я стоял на холме, глядя на свежую могилу. Ветер шевелил виноградные лозы. Где-то вдали пел жаворонок.
Георг стоял рядом, молча.
Мы постояли ещё немного, потом он положил руку мне на плечо.
— Идёмте, — сказал он. — Я открою бутылку того самого вина. Того, с 1823 года. Мы выпьем за упокоение её души, за её обет.
Мы спустились в погреб. Он открыл бутылку, и мы выпили молча, из старых стаканов, в сумраке, пахнущем землёй.
Вино было необыкновенным.
— Это последняя бутылка, — сказал Георг. — После неё не останется ничего. Только виноградники. Только земля.
— И это хорошо?
Он посмотрел на меня своими усталыми глазами.
— Да, — сказал он. — Это хорошо. Всему своё время. Всему свой конец.
Я уехал на следующий день. Мне оставалось жить совсем немного.


Рецензии