Русы Часть вторая, глава седьмая

Глава седьмая
Фотиево крещение

I

Жар в мыльне щипал за волосы и изгонял мысли. Пахло деревом, мятой, березовым веником и какими-то травами, названия которых Борислав не помнил. От этого душистого аромата на душе делалось так спокойно, как бывает только в детстве после болезни, когда уходит хворь, и открываешь глаза, а рядом у постели сидит мама. А еще было ощущение чистоты, словно с тела и с души вместе с застарелой грязью ушли годы забот и невзгод, и вместе с чистотой пришло освобождение от их гнета, и стало легче дышать. Как же он соскучился по этому живительному, молодильному горячему пару, по душистому жаркому веничку, по этой темной бревенчатой баньке с каменкой в углу, похожей на нору, в которую залез он, как раненый зверь, зализать раны, а выйдет богатырем, будто возродившись заново.

Соленый пот застил глаза и покалывал кожу, и казалось ему, что это слезы от накопившихся за двадцать лет обид, несправедливости и боли выходят из нутра его, освобождая место для радости и любви. Как-то по-особенному ясно и трепетно он ощущал свое тело, слышал, как стучит и бежит кровь в жилах, как наливаются крепостью мышцы, как сладко подступают желания и как сильно хочется жить.

Любава разомлела на лавке рядышком. Она пропарила его березовым веником с головы до ног, облила из ковша водой, расчесала гребнем густые волосы и теперь отдыхала, чуть касаясь его бедром. От нее пахло медом, парным молоком и еще чем-то дурманящим, необъяснимым, сладким. Эта близость женского тела волновала Борислава и смущала разум. И только когда пар прогнал из ума страх, сомнения, думы, - всё, что мешало чувствовать и ощущать свое естество, - и на место мыслей пришло безудержное желание любить и обладать этой женщиной, он привлек Любаву к себе, усадил на колени и сжал ее в объятиях. Она, словно только этого и дожидалась, прильнула к нему губами, руками, грудью и шептала на ухо ему:
- Как я этого ждала, милый мой. Как я тебя ждала!

Самозабвенно, нетерпеливо, яростно он вошел в ее плоть. Любава застонала. На фоне черных от копоти стен она казалась светлой поляницей-воительницей*, скачущей с криком и гиканьем по темной степи. Их волосы перемешались, руки переплелись, тела слились воедино. Низкий свод бани укутал их сумерком и укрыл от чужих глаз, и лишь крохотный старичок Банник, дух бани, что прятался в каменке, подглядывал за ними из-за печи и довольно посмеивался в свою длинную, покрытую плесенью бороду.

Мыльня пряталась в рощице за княжеским подворьем на берегу безымянной речушки, бегущей с холма к морю. И когда утихли ласки, и иссякли, казалось, силы, Любава крикнула: «Догоняй!» - выскочила наружу и побежала к реке. Сморщенный, как старый гриб, Банник, обычно едкий и хмурый, не удержался, глянул им вслед в дверную щель, улыбнулся и вздохнул: «Красивая пара». Они плескались в воде, как малые ребятишки, и кружились, взявшись за руки, как когда-то. Их обнаженные тела блестели водяными брызгами в красных отсветах заходящего солнца, и им самим в этот миг казалось, что они только что сыграли свадебку, что им всё еще по двадцать лет, и жизнь впереди.

Любава была чудо как хороша. Годы не тронули ее. Крепким станом, высокой грудью, розовой в закатных лучах кожей, быстрыми движениями она напоминала русалочку, выходящую из воды. «Зябко», - прошептала она. Борислав обнял ее, провел рукой по слипшимся волосам, осторожно поцеловал в губы.
- Пойдем скорей греться.

Они вернулись в мыльню, Борислав плеснул воды на раскаленные камни, горячий пар дунул жаром в лицо и согрел тело. «Вот и вернулась ко мне моя голубка», - думал Борислав. Листья мяты, устилавшие полок, дурманили голову, чаша с квасом утоляла жажду, горячая вода смывала усталость прошлой жизни. Они сидели на лавке, тесно прижавшись друг к другу, и только теперь Борислав окончательно понял, что в этой неге, в ласке, в нежности, в близости с любимой и есть любовь, забытая и вернувшаяся к нему любовь. А вслух он сказал:
- Наконец-то я дома.


*Поляница-воительница – женщина-воин в легендах древних славян







II

Самые первые встречи с батюшкой у его постели и с Любавой на пристани получились какими-то скомканными, будто не настоящими – как во сне. Было много народу, Борислава мутило, болела голова, и Любава повела его в терем, уложила в постель и целых три дня не отходила от него, ухаживала за ним, как ухаживают за тяжело больным человеком. А к вечеру третьего дня повела его в мыльню. И вот только теперь он словно очнулся, ожил, будто родился вновь.

В честь возвращения Борислава и избавления его от плена устроил царь пир. Такого пира, с тех пор как русы ушли со своих земель и переселились в дельту Днепра, еще не бывало. Были там и воеводы, и бояре, и тысяцкие, и сотники из войска Аскольдова и из русской дружины. По правую руку от царя сидели за праздничным столом Борислав с Любавой, по левую – Аскольд и Дир. Видно было, что царь всю свою волю и силу духа собрал в кулак и сидел прямо, величественно, как и подобает царю. Исхудал царь, побледнел, одна тень от него осталась. Старые воины, глядя на него, кусали седой ус и говорили промеж собой: «Коли царь превозмог свою хворь, так и мы все беды наши преодолеем». Пир этот не столько для веселья был, сколько для надежды, для веры в себя. И гости на этом пиру, захмелев от мёда, поднимали чаши за царя и за русское воинство.

Царь встал, и всё смолкло в палатах.
- Други мои! Обрел я снова сына, а вы своего царя. Отныне Борислав – царь русов.
А потом склонился к Бориславу, к самому уху, и прошептал:
- Прости, сын, что не царство тебе оставил, а одну лишь корону царскую.

Спустя седмицу старый царь умер.







III

- Скажи, отец, чем твоя христианская вера лучше наших древних обычаев?
Давно пора было Аскольду отправляться обратно в Киев, а всё не удавалось остаться с отцом вдвоем, поговорить. Аскольд чувствовал: что-то неладно меж ними, а в чем дело, понять не мог.

В тот вечер Борислав сам позвал его в палаты, но разговор начал с того, что принял он в неволе христианство, и важнее этой веры нет ничего на свете.
- Что же это за вера такая, что жаль тебе стало монахов, кои держали тебя в заточении? – повторил по-иному свой вопрос Аскольд.
Оба были в домашних рубахах, и разговор велся не в парадных палатах, а при свечах, в полутемной горнице, по-домашнему.

- Скажи, Аскольд, на кого направлен родовой наш меч, что оставил я в наследство тебе?
- На врагов наших, и многих я уже порубил этим мечом.
- Правда твоя. Будь у нас силы поболее, сам бы с мечом пошел на хазар, что отняли наши исконные земли. Но ответь, разве мирные селяне, их жены и дети, и монахи, не имеющие оружия, которых ты с дружиной предал смерти и огню, - разве они враги наши?
- Нет и не может быть пощады тем, кто держал посла, русского князя и людей его в заточении двадцать лет! – воскликнул Аскольд.

- Тяжела чужбинушка, а в неволе особенно, правда твоя. И товарищей, сложивших головы, жаль. Но разве монахи или те мирные пахари с островов вероломство сие учинили? Нет, это сделали Людовик Франкский да Феофил Константинопольский по слабости или хитрости своей. Только Господь давно их наказал страданиями и прибрал к себе. Спаси тебя Бог за освобождение, что ты мне принес. Но сердце разрывается, как вспомню жертвы невинные.
- Что же в этом необычного? – возразил Аскольд. – Люди всегда воевали, а меч не спрашивает, кто виноват, а кто нет.

- Знаешь, что мне кажется важным в христианской вере? Желание понять другого человека. Представь себя на месте того рыбака, которого ты убил на Заячьем острове. Живет он бедно, тихо, ловит рыбу и продает ее, чтобы прокормить семью. Он ничего не знает ни о предательстве императора, ни о русском посольстве, да и зачем ему это знать? Он доволен тем, что живет, радуется жене и своим детям, солнцу, что его согревает, миру, пусть маленькому, но его собственному миру вокруг. А потом приходят неведомые ему люди и убивают его, а вместе с ним убивают его маленький мир, всё, что было ему дорого, только за то, что он случайно оказался на их пути.
Если бы люди, прежде чем что-либо совершить, хотя бы попытались представить себя на месте тех, против кого они умышляют зло, разве стали бы они причинять другому человеку это зло? Если бы ты на себя мог перенести боль чужого человека, разве захотел бы ты сам страдать так, как страдает он? Если бы ты только захотел понять другого и мысленно поставил бы себя на его место, то в душе у тебя вместо ярости и ненависти родилось бы чувство сострадания и прощения.
Всё очень просто, Аскольд. Делай так, как тебе хотелось бы, чтобы поступали с тобой. Относись к людям так, как хотелось бы, чтобы они относились к тебе. Каждый хочет любви, а не муки, понимания, а не насмешек, участия, а не равнодушия, жизни, а не погибели. Будь таким, чтобы нести другим добро, а не зло, мир, а не смерть. Когда ты это поймешь, когда вспомнишь мои слова и пощадишь тех, кто молит о пощаде, может быть, и ты придешь к христианской вере.

Аскольд молчал. Странно и непривычно было слышать от отца такие речи, но спорить с ним не хотелось.
- Я знаю, что тесть твой Ольма родом из Византии. Мне рассказывали о нем еще когда я был в Константинополе. Поговори с ним. Там у тебя будет больше времени на раздумья. Мне, чтобы что-то понять в жизни, понадобилось двадцать лет. Надеюсь, к тебе это понимание придет быстрее.

Наутро Аскольд с войском отправился в Киев. Большая часть флота осталась на островах.








IV

После того вечера в баньке ожил Борислав. Вернулись и любовь, и ночные ласки, и тихие разговоры на вечерней зорьке. Годы-разлучники не погасили в нем чувства, но прибавили печали. Ни горячий пар, ни жаркие Любавины объятия так и не соскоблили ржу, что горькими мыслями осела и застряла в его голове. И никуда от этой ржи воспоминаний, сомнений и душевных терзаний не деться, пока время не сотрет и не выбелит их. О годах заточения Борислав рассказывал скупо. А ночью во сне выкрикивал незнакомые имена: Адунь, Глеб, Алдан, Свень, Стир, Синько Бирич. Любава не расспрашивала о них, а когда он стонал и звал их в ночном бреду, прижималась к нему крепче, и он затихал. Однажды вспомнил он про ласточку, что прилетала к окну его кельи, и когда Любава сказала: «Это я была», - лишь кивнул головой, будто всегда знал, что так и было. Борислав как-то начал ей рассказывать о своей новой вере, о богочеловеке Исусе, а Любава выслушала внимательно и сказала: «Разве так важно, в какого бога мы верим? Важно, что у нас здесь и здесь.» Она прижала руку к сердцу и коснулась пальцами лба. «Тогда и боги будут к нам благосклонны.»

Яблоками пах сентябрь. Дни стояли теплые, солнечные. В этих запахах ранней осени, отголосках ушедшего лета, чудилось что-то игривое, свежее, пряное, похожее на воспоминания о юности. Порой Любаве казалось, что вместе с возвращением Борислава, вместе с их близостью вернулось к ней то молодое ощущение полноты жизни, когда хочется вдохнуть в себя все краски, все чувства, все ароматы цветов, травы, леса, - всего, что только есть вокруг. Хотелось, как раньше, плыть с ним вдвоем в лодчонке по течению реки, спрятаться вместе с ним где-нибудь на острове в незнакомой дубовой роще и хотя бы на миг прикоснуться к тому незабываемому, что давно ушло и никогда не вернется. Во снах приходил к ней старый Баян, смотрел на нее ласково и молча качал головой. Лесные жители выглядывали из-за его спины и окликали ее по имени, кикиморы и веселухи манили и звали с собой.

Только не вернуть то, что ушло. Умом Любава понимала, что с того времени, как Борислав стал царем, а она царицей, всё изменилось, и теперь ни он, ни она уже не могли принадлежать себе. Это понимание нужности их не только себе, но людям изгоняло милые сердцу порывы, и на их место приходили иные заботы: как сделаться той, кому доверится царь и спросит совета. Эти думы тянули за собой другие: как может она быть Бориславу помощницей и наперсницей в делах его, не разделяя веры его? Как соединить любовь и желание быть ему полезной с поклонением богам, от которых он отказался? Ей казалось невозможным отречься от духов леса и огня, которым она посвятила жизнь. И ей казалось предательством не следовать за мужем в том, во что верил он.

Однажды ей привиделся сон, который показался вещим. Будто бы сидит она у священного костра на той потаенной поляне в чаще, что многие годы была ее домом. Старый наставник Баян шевелит своим посохом раскаленные угли, а она ждет его слова, и боязно ей, что сейчас посмотрит он на нее строго и прогонит прочь. Притих дремучий бор, черная гладь реки замерла в свете полной луны, спрятались русалки и берегини, мавки растворились в тени дерев, леший обернулся трухлявым пнем и слился с ночью. Все звуки исчезли словно в ожидании того, что скажет старик-кудесник. Баян вздохнул тяжело и, наконец, взглянул на Любаву.

- Не увидимся мы боле с тобой, княгинюшка. Нет, не гоню я тебя, не бойся. Только вижу, что путь тебе предстоит иной. Трудно отречься от себя, но долг твой пойти за тем, кого ждала столько лет: за мужем и государем своим. Даже если долг этот гибелью тебе грозит. Скоро придет к вам человек из Царского города и научит новой вере, и забудете вы, как любить одно, но научитесь любить другое. Многие таинства покроются тьмой, новые тайны откроются.

Любава ловила каждое слово Баяна и понимала, что сейчас, в следующий миг, когда он закончит говорить, всё исчезнет, и она потеряет способность видеть сквозь время. Она вглядывалась в прыгающие языки пламени и пыталась узреть то, что хотят напоследок сказать ей уходящие боги. Почему-то спрашивать об этом не смела, только жадно, в последний раз, колдовским взором ведуньи искала ответы в священном огне.

Вдруг она увидела лицо. Черные густые волосы обрамляли щеки и соединялись с небольшой бородкой. Кудрявая прядь закрывала узкий лоб, а из волос торчали рожки. Мясистый, разлапистый к низу нос нависал над усами, так что узкие губы едва проступали из-под них и сразу по-утиному вытягивались в торчащий вверх подбородок. Глаза глубоко запали и смотрели искоса, словно исподтишка. Но более всего на этом лице поражал взгляд: насмешливый, уверенный, недобрый, - и оскал приоткрытого рта, в котором белым пятном выдавался вперед передний зуб. Она узнала его – это был черт, смеющийся, самоуверенный, издевающийся над тем, кому в следующую секунду нанесет смертельный удар. За пазухой он прятал нож.

Черт вдруг обернулся боярином, статным, светловолосым, улыбчивым, приветливым. Навстречу ему шел Аскольд, распахнув объятия для дружеского приветствия. В тот же миг нож молнией выскользнул из-за спины и трижды ударил Аскольда в грудь.

Любава закричала и проснулась. В голове застряли слова Баяна: «Еще двадцать два года будет править князь киевский Аскольд, пока не придет к нему гость из Нового города.»

Об этом своем сне Любава никому не обмолвилась ни словом, даже Бориславу. А спустя седмицу попросила его:
- Расскажи мне еще о Боге твоем Исусе.







V


   Нежданно упала на голову царская корона, и Борислав принял царство над русами, как будто это был знак Божий, как предназначение свое перед Богом крестить Русь. Вот для чего сводил его Господь с патриархами византийскими, вот для чего внушал ему знания свои через евангелие, вот для чего сохранил жизнь на чужбине. Теперь он знал это доподлинно. А усвоенное им за долгие годы темницы Христово учение и сама монастырская жизнь избавляли его от гордыни, и понимание своей избранности воспринимал он только как долг перед Всевышним и ответственность перед царством своим. О высокой цели своей он никому не рассказывал, но мысленно поставил перед собой две задачи: возобновить отношения с Византией, единственной, кто могла бы принести христианскую веру в царство русов, и попытаться русскими письменами выразить писанное на греческом языке евангелие. Цели были столь благородными, сколь и трудно выполнимыми.

На свой первый Совет в царском тереме Борислав созвал бояр, воевод, советников и именитых купцов. Впервые восседал он на царском троне. Впервые внимали его словам вельможи и подданые. Впервые решения принимал он. Борислав оглядывал бояр, собравшихся на Совет, рассевшихся по лавкам у стен в тронном зале, и чудилось ему, как когда-то в молодости, в Тмутаракани, и он сидел с краюшку среди убеленных сединами бояр, а отец говорил: «Тебя, князь Борислав, назначаю посланником своим к императору Константинопольскому Феофилу.» Многих уж нет из того боярского Совета. Умер боярин Мстислав, умер князь Бравлин из рода Таврикского. Умер на чужбине боярин Кушка. О Любомире вспоминал без зла: «Эх, друже, извел ты себя завистью, страстью и предательством. И околел от ножа, как боров. Не дай бог, чтобы Дир об этом узнал.» Из старых бояр только командующий флотом Ярополк, да начальник царской стражи Белогор, да воевода Ратибор – вот и все, кто остались.

- Повелеваю нынче же отправить посольство в Константинополь к императору Михаилу, чтобы договор, что двадцать два года тому назад был заключен, подтвердился и законным был. Призовите для дела посольского Ольму, тестя киевского князя Аскольда.
Никто из бояр не ожидал столь решительного, не требующего возражений слова нового царя.
- Позволь, государь, - встал Ярополк, - не мы ли набег на Царьград учинили только что, чтобы вызволить тебя из плена. Много в этом побеге было сожжено и жизней погублено, и враг, должно быть, озлобился. Как бы, наоборот, не ждать от них ответа?

Борислав поднялся.
- Нет нужды тревожиться. Пора мир с Византией заключать. А набег этот только на руку нам. Поверьте государю своему. Я с ними бок о бок двадцать лет прожил, и никто из вас не знает ромеев лучше моего. Правители их только силу уважают и еще заискивать перед нами и одаривать нас будут после того, как помиловали мы Царьград. А войны нам не нужно. Надо, чтобы признавали за равных, тогда и дружить, и торговать с ними будем.
Пошлите в Киев за Ольмой. Он родом из Византии и с императором Михаилом, верю, договорится.


Оставшись один, Борислав возвращался к словам своим на Совете: «Не я ли не так давно говорил Аскольду, что набег этот противен Богу и человеку. И вот только что сказал, что набег этот послужил на пользу. И не солгал ведь ни тогда, ни теперь. Как же это? Или не могут сойтись дела государственные и духовные? Или можно тогда любой поступок оправдать необходимостью? Помоги мне, Господи, вразуми. Не понимаю, хотя знаю, что всё, что говорю и делаю, честно. Не для себя, для народа русского во благо. А если не прав, пусть на меня одного пошлет кару Господь.»






VI

Великий город Константинополь бурлил, шумел, ликовал, стекался радостными толпами по площадям, лобызался, захлебывался от восторга и кричал во всеуслышание о своем избавлении. Слухи и домыслы рождались сами собой на рынках и разносились по городу с невероятной быстротой. Восхваляли патриарха Фотия, славили икону Божьей матери, спасшую город.
- Опустил патриарх икону на воду, и тут же гигантская волна разметала и разбила в щепы корабли варваров.
- Не было такого. Своими глазами видел, как корабли развернулись и ушли из пролива.
- Главное, что не вошли они в город.
- Пресвятая Богородица отвела беду.
- Слышали? Император Михаил вернулся.
- Да, один, без армии.
- Теперь уж можно спать спокойно.
- Чудесное спасение. Чудо! Чудо!

Так переговаривались меж собой горожане. К Святой Софии тянулся народ, и вскоре всё огромное пространство храма и прилегающая к нему площадь заполнились людьми. Патриарх Фотий читал проповедь об избавлении Константинополя от нашествия.*

- Помните ли вы ту мрачную и страшную ночь, когда жизнь всех нас готова была закатиться вместе с закатом солнца, и свет нашего существования поглощался глубоким мраком смерти? Помните ли тот час, невыносимо горестный, когда приплыли к нам варварские корабли, дышащие чем-то свирепым, диким и убийственным? Когда море тихо и безмятежно расстилало хребет свой, доставляя им приятное и вожделенное плавание, а на нас вздымая свирепые волны брани. Когда они проходили перед городом, неся и выдвигая пловцов, поднявших мечи и как бы угрожая городу смертью от меча. Когда, воздевая руки к Богу, всю ночь мы просили у Него помилования, возложив на Него свои надежды, тогда избавились от несчастья, тогда сподобились отмены окружавших нас бедствий. Тогда мы увидели рассеяние грозы и узрели отступление гнева Господня от нас. Ибо мы увидели врагов наших удаляющимися, и город, которому угрожало расхищение, избавившимся от разорения.

Кто же они, эти росы, пришедшие под самые стены нашего города? Народ неименитый, не считаемый ни за что, народ, стоящий наравне с рабами, неизвестный, но получивший имя со времени похода на нас, незначительный, но получивший значение, униженный и бедный, но достигший блестящей высоты и несметного богатства. Народ, где-то далеко от нас живущий, варварский, кочующий, гордящийся оружием, неожиданный, незамеченный, без военного искусства, так грозно и так быстро нахлынул на наши пределы, как морская волна.

Слушали патриарха, ловили каждое слово, и было так тихо, что, казалось, даже лошади и собаки, что были на площади, боялись нарушить сошедшую на столицу Византии тишину. И долго потом передавалось из уст в уста грозное имя: росы.




Тихо было и в увитом виноградом саду за белым уютным домом, что спрятался в зелени деревьев на крутой, уходящей вверх константинопольской улочке. Сладко пахли розы. Ночь прошла. Ушли тревоги, что одолевали Богдана в последние дни, исчезли сомнения, ясный день прогнал тучи и страх. Вернулась из Святой Софии Леония. В тенистой беседке они были вдвоем. Прижавшись к мужу, Леония шептала ему на ухо: «Грозный мой рос, милый мой рос, я и не знала, что ты такой страшный. Дай я тебя поцелую, любимый мой.»




Император Михаил призвал к себе патриарха и читал ему послание от царя росов, переданное с русским посольством. Послание было написано по-гречески и подписано: Борислав, царь росов.
- Он пишет, что между нами ранее существовал договор о дружбе. Я ничего не слышал о нем. Возможно, кесарь Варда более сведущ, но неизвестно, когда он вернется.
- Обратите внимание, василевс, что царь росов пишет о христианской вере: «Прожив долгое время в Византии и уверовав в истинность христианского учения, я сам сподобился быть крещеным от рук христианского архиерея. В надежде, что истинная сия вера распространится и на земли росов, прошу призвать к нам достойного пастыря, способного донести учение Исуса Христа до наших подданых.»

Император прошелся по залу, заложив руки за спину, вернулся, остановился напротив патриарха и, наконец, объявил о своем решении.
- Для блага нашего лучше, чтобы этот безбожнейший и воинственный народ разделял нашу веру и жил с нами в мире, а не во вражде. Я пошлю к ним посольство с щедрыми дарами и заключу с ними мирный договор. Вас я прошу подумать: кто из наших ученых мужей владеет варварским языком, чтобы убедить их сделаться участниками божественного крещения. Во главе же посольства пусть едет епископ, который впоследствии и возглавил бы новую паству.
И добавил будто про себя:
- Все-таки удивительно: как царь варваров может быть христианином и, судя по письму, образованным человеком? Кто же он?

Кандидатуру будущего пастыря патриарх подобрал вскорости: епископ Михаил был человеком опытным, достойным вести переговоры с иноземным царем, а главное, настолько красноречивым и убежденным в вере, что не раз даже язычники умолкали, слушая его проповеди. Сложнее оказалось найти человека, искушенного в варварских языках: не просто толмача, но философа, не пастыря, но проповедника, ученого, который смог бы на языке тех северных племен донести до них суть и смысл святого евангелия. На ум пришел один из его учеников, что служил когда-то библиотекарем в храме Святой Софии, а потом преподавал философию в Манаврском университете в Константинополе. Ныне же он был изгнан из столицы и подвизался в дальнем монастыре библиотекарем. Звали этого человека Константин.




Константин, известный в Византии по прозванию Философ, удалился из столицы после смещения императрицы и последние пять лет провел в монастыре Полихрон у старшего брата своего Мефодия, настоятеля монастыря.* Хотя и не высказывая своих мыслей вслух, он считал молодого императора пьяницей и развратником, а кесаря Варду почитал интриганом и заговорщиком. При таком отношении к новоявленным властителям он посчитал для себя за благо спрятаться в тиши, подальше от царского двора, и заняться науками.

Родом братья были из города Солоники, происходили из знатной семьи и получили блестящее образование. Чуть дальше на север от Солоник начиналось Болгарское царство. К тому времени христианская вера, хоть и не была еще там принята официально, но уже перевалила за пределы Византии и разливалась по соседней стране, как вода в половодье.

Только любознательный человек разглядит необычное в обыденности. Только укрепив свое любопытство знаниями, такой человек может совершить открытие и создать то, что казалось другим недоступным. Константин был молод, учен и любопытен. В Болгарском царстве он научился славянским диалектам, потому что только так можно было узнать, как живут иные народы и иные люди. Потом вместе с этими людьми, которых он научился понимать, он стал посещать храмы, недавно возведенные в Болгарии. Греческие священники несли службу, читали свои проповеди, раздавали прихожанам евангелие, и всё было так благочинно, что хотелось умиляться причастности паствы к новой вере. Так продолжалось до тех пор, пока Константин не узнал, что ни один из его новых соседей и друзей не только не умеет читать по-гречески, но и ни слова не понимает из церковной службы. Невозможно верить в то, чего не понимаешь, иначе вера эта сделается пустой и недолговечной. Нельзя искренне уверовать в то, что не доходит до сердца. Бесполезно зерна подменять даже самыми красивыми плевелами.

И тогда Константин пришел к простому решению и тем самым оказался в начале пути к великому открытию. Он решил перевести евангелие и другие священные книги на славянские диалекты и записать их буквами, которые были бы понятны этим народам. Мысль его, обгоняя его труды, летела дальше: должно и в церкви читать евангелие, писанное славянскими письменами, и службу вести на понятном прихожанам языке. Труд этот Константин нарек глаголицей и работал над ним, уединившись в монастырской келье, все последние годы.




Приезд патриарха Фотия в монастырь Полихрон оказался полной неожиданностью и для его настоятеля Мефодия, и для братии. Братия засуетилась, забегала по двору, настоятель вышел навстречу и пригласил высокого нежданного гостя к трапезе. Был на ней и Константин. После трапезы Фотий пожелал остаться с ним наедине для приватной беседы.

- Здравствуй, Константин. Скажи мне, увлечен ли ты по-прежнему алфавитом, которым записываешь для славянских племен Святое писание?
- Да, владыко. Над этим работаю.
- Похвально. Есть у меня к тебе поручение, и для дела твоего на пользу будет. Посылает вскоре император Михаил посольство к народу росов, тем самым, что недавно осадой нам досаждали и едва не вошли в Константинополь. Будет он предлагать им мирный договор и склонять к тому, чтобы приняли они веру христианскую. Во главе посольства – известный тебе епископ Михаил, пастырь добрый, но далекий от обычаев этих народов и от общения на их языке. Ты же славянские диалекты знаешь, и помощь твоя очень пригодится. Зная твои раздоры со двором, не могу тебя в посольство включить, но прошу немедля, другим путем, через Херсонес *, плыть в царство росов.
Опасаюсь, что даже если сподвигнет их епископ Михаил к вере Христовой, они за неумением читать и писать по-гречески вскоре отпадут от нее. На тебя рассчитываю, на твою славянскую глаголицу.

- Так не готова она еще.
- Вот и будет возможность закончить. Я в тебя верю.
Константин встал и поклонился.
- От себя я напишу царю росов Бориславу грамоту, в которой представлю тебя человеком сведущим в славянских языках и ученым. Насколько я знаю, Борислав этот говорит и пишет по-гречески и сам привержен истинному знанию.
Возьми с собой помощника и поезжай. Если кто спросит, куда едешь, отвечай – в Хазарию.* Не стоит ненужными разговорами раздражать твоих недоброжелателей.
Верю в тебя, Константин, в тебя и в твое дело.

Константин снова поклонился, и они расстались. В помощники себе Константин взял монаха и книжника Афанасия. * Сборы были недолгими. Корабль понес их по Эвксинскому Понту в Херсонес.






*Приводится подлинный текст проповеди патриарха Фотия
*Константин Философ, в монашестве Кирилл, и брат его Мефодий – создатели славянской письменности
*Херсонес – греческий город-колония в Таврии
*Афанасий – в будущем один из учеников Кирилла
*Так она и называлась – «хазарская миссия Кирилла», хотя в большей степени она касалась языческих славянских племен и в меньшей хазар, которые к тому времени имели официальную религию – иудаизм.







VII

Ожидания царя Борислава в том, что Ольма сможет научить своего зятя, князя киевского Аскольда, христианской мудрости, оказались напрасными. Проповедям и словесам князь предпочитал охоту и битвы. Главной заботой Аскольда стало расширение земель княжества, и вскоре соседи его: древляне, дреговичи, радимичи, северяне, уличи – на себе почувствовали твердую руку князя. Связи с приморскими русами были крепки, как никогда. Корабли без боязни шли по Днепру до моря и обратно. На севере Рюрик подчинил себе Полоцк и расширил владения к югу от Новгорода. Кто-то бежал от его власти, кто-то с товарами плыл вниз по Днепру. Многие так и остались жить в Киеве, строились, обзаводились семьями. Стольный град Аскольдова княжества разрастался, шумел торговым людом и ярмарками, обретал силу.

Весной 861-го года из Приморья пришли вести о том, что в царство русов прибыло посольство из Царьграда с богатыми дарами, и скоро будет подписан договор о мире и дружбе с византийцами. Вслед за молвой прибыл гонец от царя к самому Аскольду, и тот, оставив за себя Дира, отправился в Олешье, а вместе с ним многие киевские бояре и купцы из полян и из варягов. *

В тронном зале царского дворца хакан русов и сын его, князь киевский Аскольд, вместе принимали послов. К подножию трона поднесли дары от царьградского императора Михаила: золото, серебро и шелковые одежды. Посланник Константинополя епископ Михаил зачитывал в присутствии русского царя и вельмож послание Византии:
- Император Михаил порфирородный предлагает царю росов и его подданым свою дружбу и мир между царствами. Свидетельством крепости этих дружеских уз и залогом мира стало бы принятие народом рос божественного крещения – символа причастности к истинной христианской вере.




Отшумел пир в честь заморских гостей, разбрелись вельможи, тысяцкие и купцы, отправились почивать в посольские палаты византийские посланники. Тихо стало, темно в государевом дворце. Лишь в царском кабинете теплятся, горят свечи. Двое сидят за столом друг напротив друга: отец и сын, царь русов и князь киевский, Борислав и Аскольд.

- Ты теперь понимаешь, Аскольд, насколько важна для нас эта вера? Взгляни на это как князь, как человек государственный. Могущественнее Византии нет никого в мире. И враждовать нам с ними не с руки. Силу свою ты им уже показал. Теперь надо дружить и торговать во благо. А мир и дружбу царь Михаил предлагает нам вместе с христианской верой. Не вижу в этом зазорного: вера в единого Бога объединяет народ.

Аскольд был серьезен.
- Понимаю, отец, хорошо понимаю. Хотя, наверное, по-другому, чем ты. Ты выстрадал свою веру, я – нет. Она тебе дала надежду на спасение, я не ведаю, чем она лучше другой. Она у тебя на сердце, я ее принимаю головой. Но я приму крещение. Только не знаю одного: что скажут на это варяги, что пришли со мной, и поляне киевские.

- Ты – князь. Они пойдут за тобой. Да только не в этом дело. Мало принять эту веру умом. Душой, как жаждущему к роднику, к ней припасть нужно. Никому не сказывал, а тебе скажу. Стал я записывать нашими письменами главную книгу о Боге христианском Исусе Христе. Почитай ее. Лучше всяких слов расскажет она о вере той. Если что будет неясно, спрашивай. Потому как тебе хочу передать и царство, и веру свою.




Епископ Михаил задержался в царстве росов надолго. Его сказания о жизни и смерти Исуса Христа слушали и бояре, и купцы, и воины, и простой люд, - слушали как сказку, не верили, но внимали с любопытством.
- Покажи нам чудо, - говорили некоторые из них, - тогда поверим.

Разжег епископ большой костер, и собралось вокруг много народа, и бросил на глазах у всех он в огонь священную книгу – евангелие. И все видели, как на месте пепелища осталась невредимой сия книга. Только тогда уверовали они. *

За месяцы, проведенные в Олешье, епископ Михаил многое узнал о народе росов. Бояре, пришедшие с Аскольдом, рассказывали о прекрасном граде Киеве, что стоит вверх по Днепру, где варяжская русь перемешалась с другими славянскими племенами. Город этот представлялся цветущим садом на холме, в котором звенят железом и серебром ремесла, шумят ярмарки, и быстрые ладьи вылетают под парусами из него, как ласточки из гнезда, и бегут по широкой реке, будто по дороге, на север и на юг.

Весной 862 года епископ Михаил на корабле князя Аскольда отправился в Киев.




Намного позже Константин (в монашестве Кирилл) напишет: «И нашел я там Евангелие и Псалтырь, писанные русскими письменами, и человека, говорящего на том языке. И побеседовав с ним, уловил я смысл речи, и сравнив ее со своей, выделил гласные и согласные. И совершив молитву Богу, вскоре стал читать и говорить.»*
Человеком этим был царь русов Борислав.

Борислав принимал византийского философа в своем кабинете. Прочитав Фотиеву грамоту, он оглядел гостя внимательнее, с любопытством и некоторым удивлением. Перед ним стоял человек лет тридцати пяти, высокого роста. Волосы, усы и бороду его еще не тронула седина, они были темные, гладкие, расчесанные на прямой пробор. Борода его слегка кудрявилась и придавала лицу выражение лихости, какое бывает у воинов перед боем. Пытливый взгляд выдавал в нем ученого или писателя. Одет он был как ромейский вельможа – в наглухо застегнутый длинный плащ.

Царь указал ему на скамью напротив себя и сказал:
- Патриарх пишет, что вы весьма сведущи в славянских диалектах, а также что вы трудитесь над составлением алфавита, дабы эти народы могли читать и понимать Святое писание.   
Борислав говорил по-гречески, и Константин отметил про себя, насколько легко и правильно он строил фразы.
- Да, государь, - византиец ответил на похожем на русский язык диалекте, но Борислав понял.
- Похоже на нашу речь. Это какой язык?
- Болгарский. Могу ли я попросить вас произнести что-нибудь на вашем языке?
Царь улыбнулся и сказал несколько слов.
- Мне кажется, я понял. Вы сказали, что рады нашей встрече.
Борислав не скрывал своего удивления. Этот человек не был похож на толмача, да и Фотий писал, что он философ и известный ученый.
- Я хотел бы взглянуть на вашу азбуку.
- Труд мой еще не окончен, но вот, посмотрите, - Константин протянул царю длинные, свернутые трубкой листы с буквами.
Буковицы несколько отличались от тех, что использовал сам Борислав для написания евангелия, но суть и основа были схожи.
- Я вам кое-что покажу.

Борислав встал, достал из ларя свитки и протянул их Константину.
Будь на месте этих бумаг карта спрятанных сокровищ, о которых ему рассказывали в Херсонесе, Константин взглянул бы на нее равнодушно, но письмена, начертанные на листах, повергли его в состояние, похожее на легкое умопомрачение. Он шевелил губами, гладил буквы подушечками пальцев, морщил лоб, елозил глазами по тексту, возвращался взглядом обратно и чуть притоптывал ногой, совершенно забыв о приличиях в присутствии иноземного государя.


За этой первой встречей последовали другие. Эти два человека – царь и ученый – будто вместе, но разными тропами пришли к одному кладезю премудрости, словно черпали родниковую воду из одного источника. Их беседы были настолько интересны одному и другому, что время пролетало незаметно.

Борислав в который раз подумал, как много необычных, выдающихся людей послал ему Господь на жизненном пути, а в познании истины и в стремлении к знаниям, которыми эти люди обладают, и есть его предназначение. Он будто предвидел или предчувствовал, что глаголица, над которой трудился Константин, даст свои плоды не только царству русов, но принесет много пользы и знаний тем, кто появится на свет после них. С его согласия письмена, переданные Константину, были положены в основу славянской азбуки, и в этом Борислав тоже видел свое предназначение.

Прошло совсем немного времени, и Константин смог читать русские письмена и говорить на этом языке. Вслед за епископом Михаилом он отправился в Киев. И хотя в отличие от него он не сотворил чуда, но сделал больше для русичей и других народов, живших на этих землях: он зажег христианской верой души этих людей, говоря с ними на родном для них языке.




*Варяги – так назывались все народы: балты, норманны, славяне, - жившие на берегах Варяжского моря
*Чудо неопалимого Евангелия упоминается в «Окружном послании» патриарха Фотия
*И нашел я там Евангелие и Псалтырь, писанные русскими письменами - из «Жития Святого Кирилла»








VIII

В последнее время Любава ощущала себя так, словно в одночасье потеряла она голос и слух, будто, как рыба, выброшенная на берег, с трудом различала сквозь туман голоса и хватала ртом воздух, но не могла чувствовать и жить, как раньше, вне родной стихии. Эту ее немоту и глухоту никто не замечал, с виду она оставалась прежней, но внутри оборвалась вдруг невидимая ниточка, связующая ее с живым, огромным, сказочным миром вокруг, в котором жили деревья, травы, небо и вода. Она перестала видеть сны, она перестала слышать голоса в журчании воды и в шелесте дерев. Баян больше не приходил к ней в вольном полете снов, русалки и берегини не звали ее в свои ночные хороводы, милые несчастные мавки прятались от нее в листве, и даже вредные шиши больше не донимали ее. Любава, как маленькая девочка, заблудившаяся в темном лесу, чувствовала себя потерянной и одинокой. Она всегда была искренней в своих порывах, а теперь, как щитом, прикрывалась напяленной на лицо чужой маской, чтобы никто не увидел, как плачет ее сердце.
 
Борислав был с ней нежен и ласков, хоть и отдавал трудам царским больше времени, и видела она его теперь реже. По его настоянию Любава стала читать греческие книги, записанные им русскими письменами. Но почему-то они казались ей древними и мертвыми. Она сравнивала записанные в них истории и чудеса с живым и ярким миром, населенным таинственными существами, забавными или хитрыми, добрыми или злыми, но близкими и теплыми, такими же, как дубовая роща на берегу или ручей, что журчит за домом и искрится на солнце, такими же живыми и настоящими, как птицы, звери, деревья и цветы. В этих книгах чудилось Любаве что-то темное, скорбное, замкнутое, как стены темницы, не было в них солнца, воли и простора для души, без которого она не ощущала себя живой и счастливой. Книги эти пугали ее, а она хотела радости и любви ко всему сущему, что только есть на свете.

В этом Любава боялась признаться Бориславу: не потому, что страшилась его гнева, а только чтобы не обидеть его. Случилось так, что боги, которым она поклонялась, отвернулись от нее, будто она предала их, а в новой вере, которую исповедовал ее муж, ей было настолько тесно, что она сама себе казалась неживой. Разум говорил о долге, сердце просилось на волю. И Любава будто разрывалась на две половинки и билась, как птица в клетке, о невидимые решетки, и страдала от этой своей раздвоенности, противной ее естеству.

Любава слушала епископа Михаила и думала: «Зачем же страшиться жизни и думать о смерти? Какие могут быть грехи, если сердце само подскажет, что хорошо, а что плохо? Зачем бояться, если так радостно жить? Зачем думать о дурном, если всё вокруг цветет яркими красками, дышит пряным воздухом, радуется солнцу, если в любви рождается новая жизнь? Вон птахи поют и воркуют, луга кружат голову, солнце ласкает землю, небо так близко, что хочется дотронуться до него рукой, а душа просится пройтись босиком по траве-мураве и водить хороводы вокруг костра. Вот где чудо, вот в чем счастье. Разве есть в этом грех?

Она смотрела на Борислава, ловила его восторженный взгляд, старалась проникнуться его чувствами и его верой, и не получалось.

Прошло время, епископ отправился в Киев, и мысли Любавины полетели туда же, к Аскольду. Свой сон она не забыла и теперь думала, что зря она не предупредила Аскольда о том боярине, что придет за ним из Нового города. Надо было бы ехать к нему, да она всё откладывала.

Наконец, из Киева пришло известие, которого так ждал Борислав: готовился обряд крещения. Многие семьи русов собирались отправиться туда и принять новую веру. Как-то само собой подразумевалось, что и царица Любава будет среди них. Она и сама считала, что долг ее, как жены и царицы, следовать за мужем во всем и особенно в делах государственных.




В тот вечер за несколько дней до отъезда она сидела одна у оконца в своей горнице, и вдруг будто что-то толкнуло ее в спину. Это было настолько явственно, что она даже обернулась, хотя знала, что Борислав вернется лишь к ночи, и дома никого нет. Ее мысли, как пугливые воробушки, вспорхнули и полетели туда, где за городской стеной в дубраве на пригорке стояли деревянные фигуры древних богов. «И вправду, - подумала Любава, - как можно уйти, не попрощавшись, не помолившись, не попросив прощения?» 

Она оделась, как на праздник, и неслышно, незаметно выскользнула из дома. Проторенная тропинка уже бежала впереди через лес, когда разом, скоро, обступив со всех сторон, накрыв черным покрывалом верхушки деревьев, упала на землю ночь. Расчерченная торчащими вверх пиками и лапами елей луна выныривала из-за туч и тонула во тьме, и снова брызгала меж темных стволов серебряными пятнами, освещая дорогу. Широко взмахнув крыльями, пролетел над тропинкой филин. Заухала и застонала ночная чаща.

Вспомнилось вдруг, как когда-то давно, лет двадцать пять тому назад, она в первый раз бежала к старому Баяну. Лес хватал ее за одежду, пугал шорохами и нечеловеческими голосами, а она боялась оглянуться и остановиться, иначе страх заставил бы ее повернуть назад. Эти страхи давно ушли, где-то в той прошлой жизни остался и Баян.

Неожиданно, словно распахнулись створки дверей, лес расступился, и перед Любавой открылась большая поляна с пригорком посередине. На удивление было много людей и много костров. На пригорке кружком выстроились фигуры богов, и их темные лица, вырезанные из дерева, взирали свысока строго и неумолимо. Полная луна остановила свой бег и повисла на одном месте над поляной, словно решив никуда не спешить и досмотреть до конца, что там происходит внизу. Сапфировые звезды рассыпались по бархатной подушке неба. Живые языки пламени и отблески костров выхватывали из темноты лица людей и перемешивались с льющимся с небес холодным, бледным лунным светом.

Не замечая людей, не узнавая лиц, Любава поднялась на пригорок и припала к большому холодному камню, вросшему в землю, на котором были выбиты слова: «Чтите богов и предков, живите по совести, и несчастья вам будут неведомы.» Рядом с камнем возвышался над ней бог-кузнец Сварог. Лицо его казалось кроваво-красным в свете костра, а глаза черными впадинами неотступно следили за ней.

«Прости меня, великий боже, - чуть слышно говорила Любава. – Не оставь покровительством своим мужа моего Борислава и сына моего Аскольда. Не наказывай их за иную веру, а возьми меня вместо них, если будет на то твоя воля.»

Сколько времени прошло, неизвестно. Искры огня уже не летели россыпью ввысь, языки костров больше не лизали черное брюхо неба, огонь сник, прижался к земле, разметался углями по кострищу.
«Хватится меня Борислав, беспокоиться будет», - подумала Любава и сразу заторопилась.

Кто повел ее по другой тропке? Как могла она заблудиться? Бог весть. Лес непроходимой стеной захлопнулся со всех сторон, место оказалось глухим и незнакомым. Стало темно, сыро, и было трудно дышать. Любава продиралась напрямки, через чащобу, и вдруг поскользнулась и ощутила под ногами жижу. Жижа мокрыми лапами обхватила ноги и потянула вниз.

Топь холодной паутиной засасывала всё глубже. Она уже поднялась до пояса и гибельной жутью леденила грудь. Любава не кричала, не звала на помощь, только шептала: «Кикиморки, кумушки мои милые, помогите.» Не было ответа. На мгновение ей почудилось, что с берега зовет ее и протягивает руку Борислав. Она попыталась схватить ее, но нет – это ветка, и нет уже сил дотянуться до нее. Последняя мысль была об Аскольде: «Так и не успела предупредить его.» А потом трясина сомкнулась над ее головой, отрыгнула пузырями, стало темно и тихо.


----------------------------------------------------------


Любаву с факелами искали всю ночь. А наутро принесли царю платок, зацепившийся за ветку на краю болота. Борислав узнал его. Этот шелковый, расшитый вязью платок он когда-то прислал ей в подарок из Константинополя.







IX

Те, кто видели царя в тот день, рассказывали по-разному. Кто-то говорил, что царь, узнав о гибели царицы, потемнел лицом и будто окаменел. Кто-то рассказывал, что царь, услышав дурную весть, закричал страшно: «Нет! Неправда!» - а когда ему поднесли платок, умолк, прижал его к губам и закрыл глаза. Другие видели собственными глазами, как царь заперся ото всех и два дня не выходил из терема.
 
Разное толковали, да только суть была одна: нет более царицы, и не вернуть ее. Поговаривали, что царь теперь уже не поедет в Киев на крещение.

Однако на третий день вышел Борислав на Красное крыльцо и крикнул: «Собирайтесь все, кто желает причаститься к новой вере. Завтра отплываем в Киев!»







X

Летом 862-го года в водах Днепра митрополит византийский Михаил крестил двести семей из русичей и полян. * В тот день в Киеве, как при пожаре или нашествии, били в набат. Весь народ от мала до велика, как на большой праздник, собрался на берегу Днепра. Кто поглазеть, кто в белых одеждах – на крещение. Шествие растянулось от холма вниз через ворота по широкой дороге до самой реки. Впереди с иконой Богоматери шел епископ Михаил, за ним князь Аскольд с княгиней Юлианной и множество мужей, жен и детей. Князь Борислав ждал у воды чуть поодаль: не в белом, как те, кто шли принять крещение, а в царской праздничной одежде. На груди его поблескивал на солнце золотой крестик.

Те, кто не захотел отрекаться от Перуна, стояли в стороне и молча, кто с любопытством, кто с недовольством, взирали на празднество. Среди них был и Дир. Креститься он отказался наотрез, как Аскольд его ни уговаривал.

Словно огромная стая белых лебедей, белые рубахи вспенили прибрежные воды и замерли в ожидании чуда. Под пение и молитвы начиналось великое таинство.

В том же году была учреждена Русская епархия. *






* Первое Крещение Руси в 862 году описано в «Окружном послании» патриарха Фотия и названо Фотиевым крещением
*В «Списке епископий» императора Льва Мудрого, составленного в конце IX-го века, «Русская митрополия» занимает 61-е место



                (продолжение следует)


Рецензии