I. Бытие от Нефилима

Произведение является художественным вымыслом и не претендует на истинность в религиозном или научном смысле. Все мифологические интерпретации служат созданию атмосферы экзистенциального ужаса и не направлены против чьих-либо убеждений.



ЗАПИСЬ ПЕРВАЯ.

Привезли... не помню когда. Дни слиплись в серую массу. Между таблетками и уколами — пустота. Отхожу от всего этого медленно, сквозь вату. Лежу в Палате 6/4. Моя койка у окна, но окно — просто кусок грязного стекла. За ним — кирпичная стена, ржавая лестница. И больше ничего.

Напротив — он. Сосед.

Вообще нет сил. Ни на что. Полная тишина. Не спокойная, а выжженная. Я как севшая батарейка в игрушке, которую забыли выбросить. Двигаюсь только если толкнуть. Иду, если прикажут. Сижу в столовой, смотрю в тарелку. Какая-то бежевая жижа. Без вкуса. Без запаха. Сплю. Лекарства гонят в тяжёлый, беспробудный сон. Как будто проваливаешься в яму с тёплым песком. И не хочешь вылезать.

Всё началось... наверное, на работе. Начальник, красный, кричал что тринадцатой зарплаты в конце года больше не будет никогда. Закон не обязывает. Кому не нравится, дверь открыта…

ЗАКОН НЕ ОБЯЗЫВАЕТ. 

Я подумал: а ипотека обязывает? Кредит на зубы сыну — обязывает? Электричество, газ, коммуналка, лекарства — они все обязывают?
У меня в кармане лежали счета за январь. Я их перечитывал каждую ночь, как молитву. Без тринадцатой — дыра в тридцать тысяч. 
На следующий день он приехал на новой машине. Чистой, блестящей. 
А у меня в голове — щёлк. 
Не крик. Не слёзы. Просто…
что-то сломалось. Тишина.
Белый шум в ушах. И всё. Говорят, я его бил. Что-то крушил. Не помню. Очнулся уже тут. В этих стенах, которые воняют хлоркой.

Психиатр сегодня говорила. Женщина. Спокойная. Сказала: «Займитесь чем-нибудь. Чтобы мысли... не грызли». Предложила дневник. Абсурд. О чём тут писать? О серых стенах? О дрожи в пальцах от этих таблеток? Но тетрадку оставила. Короткий карандаш.

Вот. Сижу на своей койке, прислонившись спиной к холодной стене, и пишу.. Мысли вязкие, как та каша. Лень даже их формулировать.

Сосед... на той койке. Не шевелится. Лежит. Смотрит в потолок. Лицо не пустое. Оно — натянутое. Будто изнутри что-то давит на кожу. Он молчит. Все его обходят. Санитары, врачи. Спрашивают у него что-то для галочки. Он отвечает низким, ровным голосом. Голосом из ниоткуда. В нём нет ничего. Ни тревоги, ни скуки. Просто звук.

Всё. Больше не могу. В голове опять начинает нарастать этот ровный гул. Как в метро. Таблетки делают своё дело. Сейчас опять усну. И не будет опять ничего.



ЗАПИСЬ ВТОРАЯ.

Не хотел больше писать. Но…

Ночью он говорил. Меня выдернуло из липкого лекарственного сна — не крик, не бред. Чёткие слова. Его голос, низкий и бархатный, резал темноту, как нож масло. В палате было тихо, только мерцала лампа дневного освещения из коридора.

Я замер. Притворился спящим. Слушал.

Он говорил. Не на русском. И не на любом другом языке, который я слышал. Звуки были... чужие. Гортанные щелчки, шипящие выдохи, скрежет, будто камень точили о камень. Я подумал он задыхается.

Потом тишина. И его ровное дыхание. Он снова спал. А я — нет.

Утром опять каша. Овсяная, серая, теплая. Прозрачный и безвкусный чай.

Я не выдержал:

— Ночью... ты что-то говорил? Или тебе было плохо?

Он медленно повернул голову. Его глаза, серые и плоские, как вода в луже, уставились куда-то сквозь меня. Сквозь стену. Сквозь время.

— Это список, — голос был ровным, механическим.
—Список? — у меня пересохло во рту.
— Имён. Тех, кто был до. Когда материки были одним целым. Единым массивом суши. Пангеей.

Пангея. Слово проскользнуло в мозг, зацепилось за обрывок школьной памяти. Древний суперконтинент. Эпоха гигантских папоротников и чудовищных ящеров. Сотни миллионов лет назад. Учебник, пыльный, с размытыми картинками, разрисованный синей ручкой. Нечто невообразимо далёкое, мёртвое.

Он увидел, как я напрягся, и продолжил. Его речь текла без пауз.

— Имён тех, кто жил на той единой земле. Кто ходил по её горячим равнинам, кто дышал её густым,  воздухом. Кого уже нет. Их надо называть. Регулярно. Чтобы память... не рассосалась в толще пород.


— Кто они были? — прошептал я, сам не зная, зачем спрашиваю. Может не хотел его обидеть?

Его губы растянулись в подобие улыбки.

— Не «они», — поправил он, и его голос на миг стал глубже, грубее, будто из-под земли. — Мы. Я был среди них. Я помню запах серы из разломов. Помню тяжесть солнца сквозь плотную атмосферу.
Он умолк, и в тишине его слова повисли тяжёлым грузом.
Миллионы лет.
Целые эпохи. И он... “помнил”?

Понятно, бред сумасшедшего.
Хотя я в психушке, почему меня это удивляет.

— А ты, — его взгляд внезапно нацелился на меня. Не на лицо, а куда-то внутрь, в грудную клетку. — В тебе... сидит нефилим. Маленький, недоразвившийся. Древний осколок. Он спит. Но ты пришёл сюда. Ты пришёл потому, что сумасшествие — родной воздух для таких, как он. Он чувствует себя здесь... как дома. И шевелится.


Он замолчал и уставился в свою тарелку. Разговор был окончен.

Санитар проходя мимо, хмуро глянул на меня.
— Общался с нашим молчуном? — буркнул он. — Не советую. У него шизофрения.


А ночью приснилось.
Как бы память.
Но не моя.

Я был маленьким. Но не собой. Лет пяти, наверное. У меня — чёрная кожа. Не как у африканца, а странная, матовая, будто покрытая тонким слоем пепла или очень тёмной глины. Она не блестит. Холодная.

Рядом — группа таких же детей, человек десять. Все с такой же кожей, большими, чуть раскосыми глазами цвета тёмного янтаря.

Нас ведут. Женщина, тоже с чёрной кожей, в синем одеянии ведёт нас сквозь Лес. Её лицо строгое, усталое. Она не смотрит на нас с нежностью. Её взгляд устремлён куда-то вдаль, поверх вершин.

Но это не наш лес. Деревья — гигантские, голые столбы, больше похожие на хвощи или гигантские плауны, уходящие в красноватую дымку неба. У них нет привычной листвы, только пучки колючих, чешуйчатых ветвей на самой верхушке. Воздух — густой, влажный и тяжёлый для лёгких. Им не просто дышишь — его прокачиваешь, с усилием. Он насыщен запахами: сладковатая гниль болот, едкой серой, запахом влажной, нагретой солнцем глины и — странно — озоном, как после грозы, который здесь чувствуется постоянно. 

Под ногами — не трава, а ковёр из гигантских, кожистых папоротников и мхов всех оттенков бурого и лилового. Они хрустят и пружинят. Где-то вдалеке слышен резкий, отрывистый крик, не птичий и не звериный — механический, трескучий.


И над всем этим — Завод. Он занимал весь горизонт. Это был не отдельный цех или фабрика. Это был целый ландшафт, вывернутый наизнанку. Город из индустрии, вымершей миллионы лет назад. Контуры его были сглажены временем, но масштаб бил в живот, выбивал дыхание. Он напоминал чудовищный промышленный  комбинат. Гигантское производство.
Стены — не из стали, а из чёрного, полированного базальта, пронизанного жилами тусклого, похожего на какой-то метал. Трубы. Их были тысячи. Одни, толщиной с небоскрёб, уходили прямо в рыжее небо. Другие, поменьше, оплетали массив, как кишечник, сходясь и расходясь в чудовищных узлах. Из сотен жерл, из трещин в скальном теле, непрерывно, без перерыва, без устали, валил Дым. Не клубами, а сплошной, тяжелой пеленой. Серо-жёлтый, ядовитый, он медленно полз по небу, сливаясь в вечный смог, который и был этим небом. Он заслонял тусклое, медного оттенка солнце, превращая день в бесконечные сумерки.

А Гул... Его не слышно было ушами. Он был в костях. В зубах. В дрожании пепла под ногами. Низкочастотное, монотонное биение — работа гигантских насосов, которые качали не воду, а расплавленную породу; скрежет невидимых жерновов, перемалывающих целые горы; ровный вой чего-то невыразимо огромного и холодного, что лежало в самом сердце этого каменного чудовища. Это был звук мира, который себя пожирает. Звук индустриального ада, достигшего своего логического, геологического завершения.

Нас вели туда. Никто не плакал. В наших больших,  глазах не было страха. Была только смиренная, вселенская тоска. Тоска пешки, которая с первого вздоха знает своё место на конвейере. Знает, что её мир — это дым, гул и бесконечные, правильные ряды каменных столбов. Что красота — это отсвет пламени в ядовитых облаках. Что тишина — это лишь временная остановка гигантского пресса. Нас вели не на смерть. Нас вели на Родину. Домой. В самое чрево этой, вечно жующей машины.

Проснулся. Тело била мелкая дрожь, будто от ломки. В лёгких стоял привкус гари и кислоты. Я лежал, впиваясь взглядом в потрескавшуюся штукатурку потолка, и слушал, как навязчивый гул из сна медленно замещается гулом в собственных ушах — гулом пустоты, таблеток и страха.

На той койке лежал сосед, не двигаясь. Но его глаза были открыты. Они смотрели на меня сквозь полумрак. И в них не было ни вопроса, ни сочувствия. В них было холодное, почти что профессиональное удовлетворение. Как у инженера, увидевшего, что механизм, наконец, запустился.

— Понял теперь? — его шёпот был сухим, как шелест пепла. — Это не фантазия. Это память клеток. Память вида. Твой нефилим… он тоскует по конвейеру. По ритму. По смыслу, который был в этом гуле. Скоро он затоскует сильнее.

Он перевернулся на другой бок, спиной ко мне. Беседа закончилась.

А я остался лежать. С памятью пепла на языке. И с ужасающим пониманием: ад — это не огонь. Ад — это бесконечно длящаяся, смена в цеху, которая поглотила весь мир. И тоска по нему — самая страшная тоска из всех возможных.

Днем рассказал об этом психиатру. Про ночные речи, про «список имён», про Пангею и нефилима.

Она выслушала, не перебивая, делая пометки в бумагах. Потом взглянула на меня поверх очков. В её глазах не было ни удивления, ни страха. Она мягко сказала:

— Ваш сосед по палате, находится на очень серьёзной медикаментозной терапии. Он получает препараты, которые не просто успокаивают, а практически сводят когнитивные функции к минимуму. Он — в состоянии глубокой химической седации. Физически он не способен на такие длинные, структурированные монологи. Ему трудно даже ложку держать.

Она сделала паузу, давая словам впитаться.

— Это ваше сознание. Оно пытается справиться с травмой, с пережитым стрессом. Оно… проецирует. Создаёт сложные нарративы, чтобы объяснить то, что объяснить невозможно. Ваш конфликт на работе, чувство несправедливости, ярость… ваш мозг ищет для этого мифологические рамки. «Древнее зло», «проклятие», «вселение».

Я хотел возразить. Сказать, что его голос был слишком реален. Но слова застряли в горле. Что, если она права? Что, если я и правда начинаю сходить с ума по-настоящему? Не в приступе ярости, а тихо, незаметно, обретая себе в союзники призраков и голоса из потолка?

Я промолчал.




ЗАПИСЬ ТРЕТЬЯ.

Ночная.

Не сплю. Не могу. Страшно закрывать глаза. Страшно не закрывать.
Лекарства делают границу тоньше. Тону в чём-то липком и тяжёлом, но осознаю себя.
Тело было тяжёлым, неподвижным, парализованным — не сном, а этим… состоянием. Гранью. Когда ты не здесь и не там. Когда стены палаты дышат, а тени под койкой кажутся глубже, чем должны быть.

И тогда я почувствовал — стоящего. Не увидел. Не услышал шагов. Просто пространство у изголовья моей койки сжалось, стало плотнее, холоднее. И появилось давление. Присутствие.
И в этой полутени приходит он. Вернее его голос.

Давит. Я не могу пошевелиться — не паралич, а будто всё тело залито тёплой, вязкой смолой.

Потом — шёпот. Не в ушах. Внутри черепа. Как будто кто-то вставил тонкую, ледяную иглу в слуховой проход и медленно, методично начал закачивать через неё… не слова. Данные. Образы. Схемы.

Вливает прямо в мозг, в обход ушей.
Я не слышал — я постигал.

Я не могу это описать словами. Это как смотреть кино, читать книгу и чувствовать боль от ожога одновременно. И всё это — за долю секунды.

А суть… суть этого потока…

---

Он говорил о Боге. Но не о том, что в церквях.

Сотворение человека — не замысел. Это — патология. Болезнь самой реальности. Бог — не творец. Он — носитель шаблона.  Не биологический. Метафизический. Информационный паттерн. Код. Он вшит не в ДНК — он вшит в саму ткань возможного. В законы физики, в вероятность, в саму жажду материи к сложности. Генетическая инструкция Вселенной.

Как только жизнь на планете достигает критической точки. Любая достаточно сложная биологическая система рано или поздно «заболевает». Начинает мучительно преобразовываться под него. Неважно, от кого произошёл — от ящера, от насекомого, от грибницы. Если есть сложность — будет и «образ». Программа активируется. Она не направляет. Она — искривляет. Ломает эволюцию под себя. Как магнитное поле выстраивает железные опилки.

Прямохождение. Противопоставленный большой палец. Неокортекс. Речь. Абстрактное мышление. Осознание смерти. Это не признаки прогресса. Это — симптомы. Стандартный набор. Как сыпь при кори. Вселенная больна одной и той же болезнью, и её имя — «Образ и Подобие».

Мой мозг, пропитанный лекарствами, пытался сопротивляться, выстраивать барьеры из обрывков логики. Но его «голос» прожигал их, как кислотой.

«Ты думаешь, твоя цивилизация уникальна? Смешно. На Пангее мы произошли не от обезьян. Наши предки были звероящерами, с чешуёй и клыками. Божий «образ» нашёл и нас. На Пангее. Мы были другими. Но он изогнул наши спины, лишил хвоста, перепрошил мозг той самой программой: «И создал Бог человека по образу и подобию Своему…» Стали… похожи.

И вы, люди, проходите это сейчас. Повторяете путь: города, машины, гордыня, война. Он вогнал в наши черепные коробки тот же самый, проклятый процессор, что и в ваши. Мы тоже строили города. Мы тоже смотрели на звёзды и спрашивали «почему?».
Ваш Бог — не любовь. Он — тирания симметрии. Он не может вынести, чтобы что-то было не как Он. Поэтому всё разумное обречено пройти одну и ту же мясорубку. Разум — не цель. Это побочный эффект болезни. Сознание — это боль материи, ломающей себя под чуждую форму».

Роль нефилимов.
«Мы— не «падшие ангелы». Мы — предыдущая попытка. Предыдущая версия «заражённых». «Сыны Божьи».
«Мы были сбоем, — продолжал голос. — Мы знали слишком много. Видели шаблон. Пытались сопротивляться. И потому — не подошли. Мы были слишком… индивидуальны. Нас нужно было стереть, чтобы запустить следующих.
Ваш библейский «потоп» — это не история. Это — метафора системной перезагрузки. Стирание неудачного эксперимента.

А вы… вы — следующий запуск. Вы — не венец творения. Вы — исправленная, урезанная версия. Более управляемая. Более забывчивая. Идеальный носитель. Исправленная, подкорректированная версия. С функцией «забвения» по умолчанию. Ваша история — это пройденный путь нашей цивилизации. Вы идеальны. Вы не помните кто вы и откуда. Вы — идеальные носители.»

Я пытался кричать внутри себя. «Нет! У нас есть искусство! Любовь! Сострадание!»

В ответ — ледяная, безжалостная волна понимания.

«Это — шум системы. Побочные процессы. Красивые, но несущественные. Посмотри на свою историю. Вы идёте по графику. Сельское хозяйство. Металлы. Империи. Промышленность. Ядерная бомба. Кибернетика. Кризис за кризисом. Это не ошибки развития. Это — вехи. Контрольные точки. Вы движетесь не к звёздам. Вы движетесь к финальному симптому. К самоуничтожению. Потому что только оно доказывает, что заражение прошло успешно. Что вид принял «Образ» полностью. Если вы не уничтожите себя — значит, в вас есть дефект. Значит, нужен будет кто-то ещё. Более совершенный в своём несовершенстве. Следующая исправленная версия носителя «образа и подобия Божия». Вы не просто идёте к гибели. Вы придёте к ней. Это — инструкция. Вшитая в вашу ДНК. Другого исхода нет».


«Я не демон. Я — архив.  Воспоминание вида, который прошёл этот путь до вас. Теперь роль нефилимов — хранить отчёт о неудачном эксперименте. Нефилим во мне — это не дух. Это — библиотека сбойного кода. И я чувствую, как он шевелится и в тебе. Ты здесь не случайно. Ты — ещё один сигнал. Ещё один признак того, что система даёт сбой. Что память просачивается. Что забывчивые начинают — помнить.»

Шёпот стих. Давление ослабло. Я лежал, обливаясь холодным потом, вдыхая воздух, который казался бесполезным. Во рту был вкус пепла и озона, точь-в-точь как после того сна.

На потолке проползла тень. От его койки.

Он сидел на краю своей постели, смотря на меня в темноте. Его глаза слабо светились. В них не было ни злобы, ни торжества. Только бесконечная, уставшая ясность.

— Реальность. Она немного… болеет. И мы  — её симптомы.
Вы не уникальны. Вы даже не особенные. Вы — ещё одна попытка. Любой вид на Земле можно заразить «разумом», «образом и подобием». Дайте ему несколько миллионов лет — получите цивилизацию. И всегда — конец один. Мы называли это «Великим Схождением в Точку». Вы назовёте ядерной зимой.  Суть не меняется.

Ты видишь это сам. Каждый день. Сообщения о гонке вооружений. Социальная рознь. Экологический коллапс. Финансовые кризисы. Это не «проблемы человечества». Это — симптомы. Признаки корректного протекания болезни. Всё идёт по плану.

Ты не сошёл с ума. Ты просто начал читать инструкцию по эксплуатации. К своему собственному виду. К вашему концу.

Он лег и повернулся ко мне спиной.

— Добро пожаловать в реальность, — сказал он. — Где Бог — это диагноз, а спасения нет. Потому что сама идея «спасения» — часть симптома.



ЗАПИСЬ ПЯТАЯ


Не понял, как уснул. Или не спал? Граница стёрлась. Одно мгновение — я лежу, впиваясь взглядом в трещину на потолке, пытаясь не думать о холодном знании, которое теперь живёт во мне. Следующее — я там.

250 миллионов лет назад. Динозавры — лишь будущий проект эволюции. Их предки, архозавры, — быстрые тени в папоротниковых зарослях. Но они — не главное. Главное — это Мы.

Я — ребёнок. Моя кожа — матово-чёрная, не от загара, а от природы, как у всех здесь. Руки и ноги кажутся слишком длинными для моего возраста. Я стою у края того, что можно назвать только промзоной. Промзона мира.

Рядами, уходящими в багровую дымку, стоят машины. Высечены из чего-то тёмного, пористого, базальтообразного, с жилами тусклого сплава. Их формы — геометрия насилия: углы, шипы, чудовищные зубчатые колёса. Они похожи на окаменевшие скелеты механических жуков-титанов, застывших в последней судороге работы. Это не техника. Это — рудокопные титаны. Их предназначение — копать. Рыть. Перепахивать недра. И ждать своего часа. Это не техника в нашем понимании. Это — орудия. Орудия для перемалывания мира. Для них проложены глубокие колеи в вязкой, жирной грязи, смешанной с золой и осколками того же чёрного камня.

Внутри меня, в этом детском теле, живёт смутное понимание: они ждут. Ждут, когда их снова поведут вглубь суши, к подножию молодых, дымящихся вулканических хребтов, чтобы ковырять, дробить, извлекать. Их предназначение — рыть. Вечно рыть.

И я лезу на одну из них. Мои чёрные, цепкие руки находят выемки, не предназначенные для детских ладоней, — грубые захваты для рабочих. Я карабкаюсь по холодной, шершавой поверхности, пахнущей озоном и окислом. Сверху открывается панорама.

Индустриальная реальность. Естественное состояние планеты. Грунт — чёрная, блестящая паста из грязи, мазута и спекшегося шлака. Бесконечные шеренги машин-монстров теряются в рыжей дымке. Вдали — реки. Но не водные артерии, а вены: густая субстанция цвета ржавчины и запёкшейся крови, медленно сочащаяся между берегов из острого, пористого шлака. Это — кровотечение Завода. Его испражнения. Отработанные растворы, шламы и пепел, переполняющие искусственные котлованы и отравляющие землю на тысячи километров.

Дальше — цеха. Огромные,  строения без окон, сложенные из того же тёмного камня. Их зевы — чёрные прямоугольники проёмов — изрыгают непрерывный, рокочущий грохот. Там — сердцебиение. Работают другие машины. Не для копания. Для дробления, прессования, плавки. Гигантские прессы, движимые не гидравликой, а, кажется, прямым геотермальным паром, давлением подземных газов, с глухим стоном вдавливают что-то в вечные формы. Насосы, подобные каменным сердцам, мерно сжимаются и разжимаются, прогоняя по трубам-аортам раскалённые и ядовитые жидкости. Всё гудит. Вся земля вибрирует. Ритм систематического извлечения. Ритм пожирания.  Эта вибрация входит в тебя через подошвы, через кости, заполняет череп. Это — пульс этого мира. Ритм добычи.

То тут, то там появляются рабочие. В грубой одежде темного цвета. Их кожа — такая же чёрная, как у меня. Волосы — пепельно-серые, короткие, жёсткие. Лица… лица с чертами, которые я бы назвал «европеоидными», если бы не глаза. Большие, миндалевидные, цвета старого янтаря. В них нет усталости от смены. В них — пустота долгой, рутинной вековой работы. И когда один из них, проходя мимо, что-то кричит другому, я вижу его зубы. Все до единого — заострённые, мелкие, острые. Не для пережёвывания листьев. Для разрывания плоти. Всеядные. Хищные.

Солнце — бледный, тусклый диск — пробивается сквозь вечный туман. Он не только от заводских труб. Это — смесь: едкие выбросы, испарения от горячих источников, туман с исполинских болот и пыль, которую поднимает сухой ветер с бескрайних равнин Пангеи.

И тут я вижу её. Ту самую женщину в синем. Она стоит вдалеке, у края группы детей. Увидев меня на вершине каменного исполина, её лицо, обычно бесстрастное, искажает гримаса не гнева, а холодной паники. Она резко машет рукой: Немедленно вниз!

Я смотрю на своих. Они внизу. Такие же графитовые дети с янтарными глазами. Смотрят без осуждения, но и без одобрения. Я сбежал. Нарушил порядок.

И в этот момент мир взрывается.

Рев. Катаклизм давления. Он выворачивает наизнанку. Выжимает воздух из лёгких, сводит челюсти, сжимает внутренности в ледяной узел. Выброс. Не вещества. Чистой энергии давления. Гипер-Завод сбрасывает избыток пара из своей утробы. Исчезает даже гул машин. Потом — низкочастотный вой, нарастающий из самой преисподней.
Все, и дети, и рабочие вдалеке, инстинктивно падают на колени, вжимаются в грязь, закрывая уши ладонями. Бесполезно. Этот рёв — внутри черепа. В спинном мозге. В каждой клетке.

Я, ещё держась за выступ машины, чувствую, как каменный исполин подо мной дрожит, издавая свой собственный, жалкий скрежет. Мир превращается в одну сплошную, невыносимую вибрацию, готовую разорвать всё на части.

И я… проснулся.

Но рёв не прекратился. Он звенел в моих ушах, отдавался в зубах, пульсировал в висках. Я лежал на койке, весь в холодном поту, и несколько долгих минут не мог понять — где я. Звук был реален. Ощущение давления в груди — реально.

Постепенно звон пошёл на убыль, растворившись в привычном больничном гуле — отдалённых голосах, скрипе колёс тележки.

Я повернул голову. Сосед лежал на спине, его глаза были широко открыты. Он смотрел в потолок, и по его щеке, из уголка глаза, стекала единственная, чистая слеза. Она медленно проложила путь по морщине и исчезла в седом виске.

— Выброс, — прошептал он, и его голос был полон невыразимой, древней тоски. — Каждые тридцать семь часов. По расписанию. Мы сверяли по ниму жизнь.

Он перевёл на меня взгляд. В его глазах отражался тот же медный свет задымлённого солнца, что и во сне.


— Ты  не просто видишь сны. Ты проводишь раскопки в памяти вида. Твой нефилим вспоминает то, что забыла вселенная. Она помнит гул, сводивший с ума. Помнит вкус воздуха, пропитанного серной кислотой.  Это — нулевая точка. Нашего пройденного пути. И вашего, в конечном счёте.



ЗАПИСЬ ШЕСТАЯ


Мне запретили писать.

Психиатр стояла у моей кровати, сжимая тетрадку так, что костяшки побелели. Под глазами — тёмные полумесяцы, будто их нарисовали углём. Её белый халат был застёгнут на одну пуговицу выше положенного.

Сначала она говорила по шаблону — ровно, с интонацией из методички: 
 — Это проекция. Это защитный механизм…

Но потом, когда я прошептал «нефилим», она вдруг дернулась, будто её ударило током. 
— Хватит! — и в этом слове уже не было врача. Была женщина, которая три ночи не спала, чья мать лежит в другой больнице с инсультом, чья дочь звонит и плачет, что муж её бьет, и она не может уйти, «из-за вот таких как ты». 
 — Ты не пророк! Ты — человек с тревожным расстройством и задолженностью по ЖКХ и ипотеке. И я не позволю тебе здесь отсиживаться!
У тебя сын, ты должен забирать его из школы по вечерам. А ты лежишь здесь и пишешь про Пангею.

— Какая нахрен разумная жизнь до человека?! Где доказательства?! — её голос сорвался в фальцет, и она тут же прикусила губу. Слишком громко. Слишком… по-человечески.

 —-

И в этот момент в моей голове зазвучал Его голос. Тихий. Ясный. Как скрежет ледника по скальному дну.

«Ваши учёные правы. Следов нет.
Пангея раскололась. Океаническая кора той эпохи ушла в мантию, переплавлена в небытие. Континенты разъехались, смялись в складки, погребены под километрами новых пород. Сталь обратилась в ржавчину, бетон — в пыль, стекло — в песок. Физических следов нет.

Но есть следы иные. Химические. Метаболические. Вы находите их каждый день. Вы сверлите их, качаете танкерами, сжигаете в топках.

Нефть. Газ. Уголь.

Вы думаете, это «остатки древней биомассы»? Вы правы настолько, насколько может быть прав слепой, описывающий солнце как «тёплое пятно».

Нефть — это не кровь деревьев. Это кровь мира. Конденсированная, перегнанная в подземных ретортах плоть экосистемы, которую мы перемололи в сырьё. Плоть, смешанная с технологическими отходами, с растворителями, с теплоносителями, с тем, что вытекло из разорванных трубопроводов нашего заката. В каждой капле — молекулярная память не о лесе, а о цехе. О расплавленном шлаке, о синтетических полимерах, о белке, модифицированном для жизни в серных туманах.

Газ — это не дыхание папоротников. Это последний выдох системы. Тот самый воздух из наших цехов — едкий, насыщенный летучими соединениями, — выдавленный в пласты под давлением умирающего Завода. Вы вдыхаете его, когда стоите в пробке. Не метафору. Буквально. Ваши лёгкие наполняются рекомбинированным воздухом нашей эпохи.

Антропоцен — это не новая эпоха. Это сеанс некромантии в планетарном масштабе.

Вы не строили цивилизацию с нуля. Вы воскрешали труп. Методом ритуального каннибализма.

Бензин — это дистиллят древней тоски. Тоски по ритму, по смыслу, заключённому в гуле. Вы заливаете её в баки и удивляетесь, почему ваши города больны меланхолией.

Загрязнённый воздух — это наш язык. Язык отчётов, команд, молитв к машине, растворённый в атмосфере и заново собранный вашими трубами. Вы заговорили на нём, думая, что это прогресс. Это эхо.

Глобальное потепление — это не катастрофа. Это лихорадка памяти. Планета, её климатическая машина, получая удар за ударом нашей реанимированной химией, начинает вспоминать. Вспоминать тот самый тепличный, отравленный, багровый мир. Она пытается вернуться в то состояние, для которого была перепрошита нашими насосами и выбросами.

Вы повторяете наш путь. Вы являетесь продолжением нашего выдоха. Наша смерть стала вашей почвой. Наша индустриальная биомасса стала вашим топливом. Наш конец прописал код вашему началу.

Вы живёте в руинах, которые приняли за недра. Вы находите наши кости в каждой скважине, но называете их «ископаемым углеродом». Ваши приборы фиксируют аномалии — странные изотопные соотношения, сложные керогены, будто бы «загрязнённые» — и отбрасывают их как помехи, как ошибки геологической летописи. Ваша наука — гениальный инструмент, который тщательно игнорирует всё, что не вписывается в её миф о постепенной эвэволюци — от бактерии до Homo sapiens.

А мы были скачком. Разрывом шаблона. Жизнью за шкалой.

И вот теперь, когда вы сжигаете последние остатки, происходит странное. Дым ваших заводов и выхлопы ваших машин — это уже не просто дым. Это фантомная литургия. Ритуал, который материализуется в смоге. В каждой частице сажи — призрак нашего замысла. В каждой молекуле CO2 — отзвук нашего дыхания.

Вы — последнее эхо. Эхо Завода, который проглотил свой мир. Ваша цивилизация — не развитие жизни. Это реинкарнация индустриального инстинкта. Самого мощного, самого неубиваемого инстинкта во вселенной: инстинкта превращать всё вокруг в инструмент, в процесс, в гул.

И когда вы окончательно сожжёте нашу кровь и вдохнёте наш последний выдох, гул не прекратится. Он просто сменит источник. Из жерл наших окаменевших труб он перейдёт в рёв ваших двигателей, в гудение ваших серверов, в тиканье ваших ядерных часов.

Потому что Ад — это не огонь. Ад — это бесконечно длящаяся смена. И вы, сами того не ведая, заступили на вахту. На вахту в Цеху, который когда-то был миром. Мы передали вам эстафету, чтобы вы передали её следующей разумной цивилизации. Которая непременно сменит и ваш вид.»



Психиатр сказала, что переведёт меня на другие таблетки. Что через неделю я сам буду умолять о выписке. Клясться, что здоров.

В палате все перевёрнуто. Кровати на боку, матрасы на полу. Искали все запрещенное. Соседа не было. Его перевели.
Но Его голос... Голос остался. Сидел в костях черепа. Тихо вибрировал.

Дневник забрали.

Ночью санитар растолкал меня. От бреда, от полу-сна. Сунул в руку эту тетрадь и карандаш.

—Пиши, — прошипел он. Его глаза в темноте отражали холодный свет лампы с коридора. — Утром заберу. Я читал твой дневник. Хочу знать, что дальше!


Рецензии