Просроченные конфеты
Котельная стала для Николая чистилищем. Жар огня сжигал не только уголь, но и шелуху самооправданий, жалости к себе, оставляя только голую, усталую суть. Работа была каторжной: заброс угля, чистка колосников, бесконечная проверка давления. Руки покрылись мозолями и ожогами, лицо пропиталось запахом дыма и пота. Но в этой каторге была странная благодать. Усталость была честной. Сон — без сновидений. А маленькая зарплата, которую он клал в конверт, давала призрачное ощущение: он не совсем даром ест хлеб.
Он никуда не носил этот конверт. Просто копил. Мысль «отдать семье» казалась теперь наглостью. Может, просто оставить в почтовом ящике анонимно? Или перечислить в детдом? Он ещё не решил.
Пётр Иванович изредка заглядывал, всегда по делу: «Трубы в пятом закромале?» или «График смен проверил?». Никаких расспросов, никакой ложной сердечности. Сухой, профессиональный интерес. И это было лучше любой жалости.
Однажды, в лютую декабрьскую вьюгу, когда котлы работали на пределе, у Николая случился приступ. Острая, рвущая боль в боку согнула его пополам прямо перед топкой. Он рухнул на бетонный пол, зажимая бок, в глазах поплыли тёмные круги. Сознание не отпускало до конца, цепляясь за ужас: *погаснет котёл — замёрзнут детсады и больница. Это будет его последнее, самое страшное предательство.*
Силы уходили сквозь пальцы вместе с теплом. Последним волевым усилием он пополз к стене, к тревожной кнопке, о которую когда-то с иронией говорил напарнику: «Наша путевка в неотложку». Чёрная плёнка поползла по глазам раньше, чем он до неё дотянулся.
В это время Санька , возвращаясь со спецкурса по первой помощи, получил вызов по рации как стажёр, находящийся ближе всех к котельной на Первомайской. «Мужчина без сознания, возможны проблемы с сердцем».
Он примчался на служебной «Ниве» первым. Ворвавшись в адское пекло машинного отделения, он поначалу не узнал фигуру в грязной спецовке, распластанную у стены. И только подбежав, увидел пепельное, запавшее лицо родного отца.
«Нет. Только не это. Не сейчас».
Профессиональный долг сработал быстрее личных чувств. Он щупал пульс на шее — слабый, нитевидный. Проверял дыхание. Кричал в рацию: «Срочно, реанимационная! Котельная, Первомайская, 10! Пострадавший — Николай Семёнович Волков, без сознания, пульс слабый!» Голос не дрогнул. Руки не тряслись. Его учили отделять человека от пациента.
И только когда он начал непрямой массаж сердца, упираясь ладонями в грудь этого худого, сломленного тела, к нему пришло странное, почти мистическое понимание. Под его руками билось *его собственное* сердце. Та самая мышца, что дала ему жизнь. И сейчас он, сын, отчаянно пытался заставить её биться снова.
— Держись... — прошептал он сквозь стиснутые зубы, не зная, к кому обращается — к отцу, к судьбе или к самому себе. — Держись, чёрт тебя дери... Не смей... Не смей умирать вот так!
Скорая, мигая синим, подъехала через семь минут. За ней — служебный УАЗ Петра Ивановича. Участковый, увидев картину — сына, отчаянно качающего грудь отца, — на секунду замер. Потом его лицо стало каменным, профессиональным.
— Санька освободи проход медикам! Доложи обстановку!
Они работали слаженно, как одна команда. Медики — с пациента. Участковый и курсант — обеспечивая порядок и передавая информацию. Когда Николая на каталке понесли к машине, Пётр положил руку на плечо Саньки. Оно бешено дрожало под толстой тканью.
— Ты молодец. Справился. Как профессионал.
— Он... он перед кнопкой лежал, — с трудом выдавил Санька глядя вслед уезжающей скорой. — Дотянуться не смог, но пытался. Чтобы котёл не потух.
Пётр Иванович кивнул. Этот маленький, никем не увиденный жест менял всё.
— Значит, не совсем ещё пропащий человек. Поехали в больницу.
В приёмном покое царила больничная суета. Врач, вышедший к ним, был краток: «Кризис. Перитонит на фоне запущенной язвы. Срочно на операцию. Шансы... шансы есть. Подписывайте разрешение».
Он протянул бланк Саньке.Тот взял ручку и замер. Его имя в графе «родственник» выглядело чудовищной насмешкой.
— Я... я не могу.
— Подписывай, Саня, — тихо, но властно сказал Пётр Иванович. — Ты — старший кровный родственник на месте. Это твоя обязанность. И моральная, и по закону. Мы потом со всем разберёмся.
Санька подписал, чувствуя, как эта подпись жжёт ему пальцы. Они сели в холодном, продуваемом коридоре.
— Почему ты за него? — внезапно вырвалось у Сани. — Почему ты, из всех людей...
Пётр долго молчал, глядя на потёртый линолеум.
— Потому что ненависть и злорадство — это роскошь, — наконец сказал он. — Роскошь сильных и обиженных. А мы с тобой — милиционеры. Наша работа — порядок наводить, а не суд вершить. А порядок начинается с того, чтобы не дать человеку умереть в грязи, если можно этого не допустить. И потом... — он взглянул на Саню, — и потом, я не за него. Я — за тебя. Чтобы у тебя в душе не сидел вопрос: «А мог ли я помочь, когда решалась секунда?» Вот этот вопрос, сынок, гложет куда страшнее, чем память о подлеце.
Операция длилась три часа. Когда хирург вышел и сказал «жить будет», Санька не почувствовал ни радости, ни облегчения. Только глухую, всепоглощающую усталость. И новое, незнакомое чувство — не сыновней любви, а какой-то тяжёлой, неотвратимой *ответственности*.
На следующий день, когда Николая перевели из реанимации, Санька зашёл в палату. Тот лежал, опутанный трубками, и смотрел в потолок.
— Котёл? — был его первый хриплый вопрос.
— В порядке. Напарник вовремя поднял тревогу, — ответил Санька . — Детсады не замёрзли.
На лице Николая исказилось что-то вроде гримасы облегчения. Потом его взгляд упал на сына.
— Ты... ты меня спас.
— Не я. Врачи. Я просто... был на дежурстве.
Они помолчали.
— Саня.. прости...
— Не начинай, — резко оборвал его Санька. Но в голосе уже не было прежнего ледяного презрения. Был тяжёлый, усталый прагматизм. — Я не простил. И, может, никогда не прощу. Но ты сегодня не умер. И, значит, у тебя есть время. Не для оправданий. Для дел. Доктор сказал, после больницы — долгая реабилитация. Будешь её проходить. И будешь работать, если силы позволят. А этот конверт с деньгами, что у тебя в каморке нашли... — Саня положил на тумбочку аккуратный пакет. — Мы с Батей решили. Откроем на него счёт. На учёбу Арсению, когда в техникум поступать будет. Имя твоё в плательщиках стоять будет. Твой вклад. Понял?
Николай смотрел то на пакет, то на строгое, взрослое лицо сына. Слезы, которых не было от боли, подступили к горлу сейчас. Это не было прощением. Это было что-то большее. Это было *признание*. Признание его как факта, как части этой истории, пусть и самой тёмной. Ему дали не любовь, а *место*. Пусть крошечное, пусть на самом краю. Но место, где он мог что-то сделать. Искупить не вину — её не искупить, — а хотя бы свою полезность.
— Понял, — прошепелявил он. — Спасибо.
— Не мне, — Саня развернулся к выходу. — Бати. Это он всё устроил. Он... — курсант запнулся, подбирая слово, которое вместило бы всю немыслимость поступка отчима, — он просто хороший милиционер. И человек.
И выйдя из палаты, Саня впервые за много лет почувствовал, что тяжесть, которую он таскал в груди, чуть-чуть изменила форму. Она не исчезла. Но теперь в ней была не только обида, но и осознание страшной, взрослой правды: иногда справедливость — это не месть. Иногда это — дать даже самому последнему человеку шанс сделать одно правильное дело в конце пути.
А Пётр Иванович, выслушав вечером его рассказ, просто кивнул.
— Правильно. Теперь у него есть ответственность. И тебе есть с чего начать свою первую настоящую оперативную сводку: «Жизнь спасена, объект под контролем, угрозы общественному порядку нет». Ложись спать, сынок. Завтра учёба.
Кризис миновал. Чистилище котельной Николай прошёл. Впереди был долгий и трудный путь реабилитации — не только физической, но и человеческой. Но теперь, впервые за десять лет, у этого пути была цель. Пусть маленькая, чужая и запоздалая, но цель.
Свидетельство о публикации №225122500169