Реквием. Но еще не конец
ПРОЛОГ
Если томит тебя неведомая сила и грусть, и печаль докучают тебе, и кажется, что слишком мрачно вокруг и темнота поедает тебя, то прими этот дар бесценный, животворящий и исцеляющий.
Возьми себе в путеводители Слово и начни свой путь. Куда не свернешь, куда не ступишь, Слово откроет тебе новый доселе невиданный мир. И чем дальше ты будешь идти, тем больше откроется тебе удивительного, незнакомого, и чего не было никогда, то вдруг станет и явится перед тобой. И люди, и цветы, и деревья, и птицы вокруг, и небо – все они новые, как будто бы только что рожденные и сразу же получившие полноту бытия и бессмертие.
И представь себе, как они удивятся, и каково будет их изумление, и какова будет их радость, ибо и они тебя раньше и прежде не видели и даже не знали о твоем существовании. А теперь вы вместе и в одном. И это удивительно яркий, наполненный светом и любовью мир.
Следи за Словом, доверяй ему. Без него ты не сдвинешься с места. Без него – мир пустыня, без него гаснут звезды. Слово приходит к тебе даже во сне, чтобы любовь твоя не остыла, и горят, словно звезды, глаза.
Вселенная приветствует тебя. Теплом и вдохновением.
***
…И потом, когда уже многие облегченно вздохнули и подумали, что беда прошла стороной, внезапно, быстрее, чем в мгновение ока, включили невиданный никогда прежде свет. Ослепительно яркий. Невероятный, всепроникающий дьявольский свет легко пронзил, расколол и наполнил путымское небо от края до края. И этот свет в доли секунд превратился в огромный кипящий ярко-желтый с красными, бордовыми, зелеными вплавлениями огнедышащий гигантский шар.
Шар этот величаво набухал и рос, и опоясывался скользящими по нему белесыми туманными кольцами, и величавый, и мерзкий, поднимался всё выше и выше. На сей час это была глобальная металлургия. С тончайшим шевелением адской кочергой по всей таблице Менделеева. Вспышка осветила тундру на сотни километров, её заметили пассажиры и экипаж Тюрикова.
Свет от взрыва был настолько ярким, что его увидели из ошарашенной тундры на расстоянии более четырёхсот километров от вероятного эпицентра — крыш и высоченных, угрюмо чадящих на сотни верст вокруг труб Горнорыльска. Выскочили, выкатились из чумов и оленеводы носковской тундры. И сразу обратили внимание, что все олени сами почему-то сбились в одну кучу, прижались друг к другу, многие при этом легли на снег, как флегматики, жуя безучастно свою жвачку. И верные псы, юркие мелкие шпицы, оленегонные собаки, легли у нарт и около снегоходов, изредка почесывая себя лапами за мохнатыми ушами.
— Что это? — удивился молодой Вэнго.
— У русских бог рассердился… — задумчиво ответил его дядя Мотюмяку.
— Думаешь? А если это Нум, Небо-Отец? Или сама богиня земли, Я Небя, мама-олениха, это они за нас заступились?
— Да! Наверное, это за нас земля встала, — согласился Мотюмяку и прищурился, глядя из-под ладони на потемневшие вдали холмы и озера тундры, все еще отсвечивающие совсем уже далекие небесные вспышки. И это явно не было иллюминацией и на фейерверки праздничные совсем не походило. Качура пришел на землю. И слово "катастрофа" потеряло смысл, поблекло и превратилось в хлопок одной ладонью. Ибо никак не передавало размера беды, и куда уже ближе к тому что видели люди и что несли на себе, на своих плечах, были слова из разряда "Ярище", "Угар" и, кто его знает, может быть, и в самом деле, конец света?
***
В штабе городском Хлопошкин, представитель красноярский, в костюме, при галстуке, в блестящих ботинках сидел не снимая пальто за столом и нервно тарабанил по дереву.
– Может, траур объявить? На три дня хотя бы…
– Ты совсем что ли, того? С катушек съехал. Еще и ленточки черные к пиджакам прикрепить? – Талызин хотел, было, обрезать фантазии представителя. А тот продолжил свою мысль:
– Ну, не знаю, может, и ленточки. Уцелевшим так и так нужно что-то предъявить. Наличие власти. – Уполномоченный от губернатора нервно застучал под столом носком ботинка, выдавая свое беспокойство и растерянность.
– Так на хрена черные ленточки? Давай уже сразу – георгиевские! У нас после майских осталось еще целый фургон… – возразил Догадаев, еще один член штаба, руководивший до того молодежной политикой района.
– Во-во! И оркестр еще нужно вывести на улицу, на площадь, и чтобы «Прощание славянки» сбацали. Ты мозги-то включи, о чем говоришь? Фонарик в башке своей включи. И посвети, что там осталось? – Талызин прервал совещание и хлопнул ладонью по столу. – Не о том, господа-товарищи, говорим. Не о том. Люди с ума сходят, а мы…
В это время расталкивая публику в больничном коридоре и чуть ли не вывернув дверь в кабинет, ворвался человек с улицы.
– Там уже началось!
– Что началось?
– Пугачевщина, что! Одурели совсем, народец кипеш поднял. Провокаторы оживились! – Человек тяжело дыша плюхнулся на стул рядом с Хлопошкиным, надавив тому грязным сапогом на блестящий ботинок.
– Сволочи! Избивать начали.
– Кого избивать? Кто?
– Всех! Кого под руку… Начальников ищут. Кто из управы, кто аппаратчики… Черникова завалили. На Петухова напали, полушубок разодрали, лицо разбили!
***
– Зачем же так, что все сразу? И верх, и низ, и слева, и справа! Погода ни к черту! Небо не небо. А еще эти вспышки, грохот, дым и гарь…
– А как ты хотел? Чтобы по очереди? Сначала вежливо, как в парикмахерской, пригласили бы пройти к зеркалам, присядьте в креслице, пожалуйста? Накинули бы на плечи по-царски клеенку. Попрыскали бы сверху на прическу водичкой. Душистой. За ушами причесали бы. А потом… А потом к черту все! На лысо.
– Так люди же… Горя-то сколько!
– Один человек, да. Это горе, трагедия. А сотни там или тысячи, это уже статистика…
– Врезал бы я тебе! По роже. Как ты можешь говорить такое?
– Это не я сказал. Это уже до нас и сто лет назад говорили так. Когда стирали города и переворачивали историю…
– Это нельзя носить в голове. Невыносимо!
– Тогда сплюнь. Вытри лоб. Иди и делай то, что нужно. А что теперь говорить?
– А что у других? Неужели то же самое? Ты только представь, сколько слез и горя.
– А чего тут представлять? Не грузи. В окно посмотри! И без того тошно.
– Неужели это только нас? И за что? Как будто небеса обрушились. И чем мы заслужили такое?
– Не надо было в Москву жалобы писать на имя президента. Просить, чтобы помогли нашим чинушам очистить дворы от мусора и все такое…
– Да что ты такое говоришь? И кто писал? Я лично ничего никому не писал…
– Зато другие писали…
– Ну, неужели только из-за этого? Бред какой-то…
– Разумеется, не только из-за мусора. И бесхозяйственность, бардак, куда не ступи – и это еще далеко не причина.
– Слушай, давай прекратим, а?
– А я тебе о чем? Давай еще раз посчитаем, посмотрим, что у нас осталось? Из продуктов. И воды на сколько хватит… И спать-то как теперь? Обогревателей не включишь. Костры теперь жечь. По всему городу так.
***
ЖИВАЯ КНИГА
Россия такая страна, о которой что ни скажешь, все будет правдой. Даже если это неправда. У. Роджерс
***
Будто бы никто не видит, что происходит сейчас и как сгущаются и наливаются тучи, как неопровержимо, неотвратимо приближается война! И никаких таких массовых шествий, никаких митингов и протестных колонн нигде не наблюдается! Все идет своим чередом. И только определенный сорт людей по ту и другую сторону границ ежедневно и еженощно совещаются, что-то решают и обсуждают, и откровенно уже готовятся к войне. Войне страшной, всеохватывающей, все сметающей. А вы говорите, нет никакой такой роли у личности, она - ничто, пустышка. Все решают процессы в обществе. Это оно такое, само из себя рождает будущие потрясения, грохот и безумие. Ты, мол, почитай диалектику. Так, где же оно такое общество? В каких еще сказках? Поглядите в окно. Никого там нет. Кроме кошек бродячих, ветра и ленивых облаков по небу. И только в кабинетах вот все еще что-то сидят, обсуждают, решают… Слуги народные. Жертвы несчастные каких-то незримых процессов в обществе. Не сегодня, так завтра и выйдет из-под полы их или еще как-нибудь приказ: в ружьё! И пойдет, закрутится. И пыль, и грохот, и горя поток, и проклятий ручьи… Ну, а что тут поделать? Такова се ля ви. Личности у нас ничего не решают. Все корни смотри в процессах общественных. Эволюция жеж! Черт ее подери.
Где ты, звездочка, которая раньше всегда смотрела на Землю? Люди искали ее и не находили. И терпеливо, жадно ожидали, когда разойдется пелена из сплошного тумана, когда сила их желания превысит уныние, качнет облака, всколыхнет тяжелые тучи, чтобы расступились они, разошлись и дали бы волю глазам. И так оно на этот раз и случилось.
Тысячи глаз смотрели теперь на эту звездочку. А она светила им тысячи лет. И раньше смотрели другие, и не замечали. А она все висела и висела, и все видела. И всем светила.
фрагменты из новой книги "ЧЕРНЫЙ ЯГЕЛЬ"
Темно-синее небо и в этой пелене периодически всплывают огромные желтоватые бледные шары, они перемещаются самостоятельно, света почти никакого не да-ют, от них не становится светлее, но зато ветер невидимый и холод увеличиваются… А звезд давно уже не видно, и люди как будто бы забыли об их существовании. В этом фантастическом мире нет никаких иных ориентиров, опор или столбов, кроме того, что сформировано рельефом, жалкой растительностью и снежными заносами, холмами и горами. И видимость чаще всего никакая, чтобы выглядывать даль и искать в ней что-нибудь щемящее и обнадеживающее. Это было похоже на затяжное знамение, намек на то, что будущего ни у кого уже не оста-лось и никогда не будет. Однако люди в это не верили. Они хранили в себе с детской наивностью надежду и убежденность в своем бессмертии.
– Всякое рассуждение о человечестве, его истории, развитии и о его судьбе – пустозвонство, лживый гуманизм, бессмысленное обобщение. Никакого человечества на планете Земля не существует. Но! С другой стороны, есть пестрый конгломерат беспомощных и в основном крайне злобных, изворотливых ненасытных и навязчивых двуногих существ, собранных в многочисленные стаи по языку и территориальной принадлежности.
– Ага! – согласился собеседник Арнольда, так же, как и он тяготеющий к философскому осмыслению – инвентаризации всего того, что было. И того, что стало. – Вот эту улиточную слизь из мозгов и плоти и называют человечеством любители философии, мастера мозгокрутства. И заламывают руки, и возводят очи к небесам, витийствуя насчет человечества, рассказывая нам о том, чего нужно и чего не нужно, что хорошо, а что плохо.
– С таким же успехом можно глядеть на дым от костра и рассказывать доверчивым полусонным слушателям о том, каков этот дым по запаху и по составу, куда его несет и зачем. Человечество – это дым, это песочная умственная композиция, пустая и абстрактная конструкция так называемых мудрецов.
– Человечество – это самая трагическая и самая отвратительная страница в развертывании Мироздания, а также непосредственно в истории Живой Природы и конкретно планеты Земля. И у нас, здесь, на Таймыре!
– Знаешь, а в этих рассуждениях начинать следует все-таки с того, что человечество вообще ничего нигде и никогда не решает, не решало и решать не собирается. Человечество – это не просто стадо двуногих млекопитающих, весьма коварных и подлых животных. Это чрезвычайно разношерстное и легко управляемое стадо и сброд в основном биологических отбросов. Никто не говорит, что нет отдельных и нормальных людей. Есть, конечно, и очень много. Есть даже целые группы таких людей. Есть управляющие, пастухи, есть ведомые. Но все разделены на разные сорта, уровни, языки, генетические коды, привычки и традиции. И вместе они никак не являют той самой единой, сознательной и целенаправленной силой, которую и можно было бы назвать человечеством.
– Потому и нечего взывать к человечеству. Потому и нечего скорбеть по человечеству. Такового чуда Земля еще не увидела и не дождалась. А что получила – то и получила.
– А еще кто-то говорит про общество или про такую абракадабру, как мировое сообщество или общественное мнение… Ой-ой-ой! Что скажут люди?! Ой-ой-ой! Мнение общественности. А знаешь, как говорят в Сибири? «Люди? А что это такое? Это хрен на блюде!»
Разговор Арнольда и его собеседника напоминал философскую беседу, где цинизм и горькая правда смешались в крепкий коктейль размышлений о человеческой природе. В их словах звучала усталость от попыток понять человечество как единое целое, словно они оба давно смирились с его раздробленностью и противоречивостью. Но если бы это был какой-то международный симпозиум и трибуны под стать нобелевским лауреатам! В разгар всемирного благоухания и расцвета всех пышущих счастьем людей. А это сидят двое-трое в оборванных и грязных одеждах, ворошат угольки костра скукоженной палкой, и сами с глазами-то впавшими, скулами натруженными той силой, что понуждает их идти против ветра и стужи, против звезд и опрокинутой навзничь земли. И кто бы их услышал?
ЧЕЛОВЕК - ЭТО СОБЫТИЕ. Которое еще только будет.
О том, что на сегодня планета Земля пока что закинута в рулетку звезд без... человека. А то, что есть, это еще и не человек вовсе. А только, может быть, его заготовка! Человек, это событие, которого пока что, увы, на земле не случилось. Оно только будет. Вникни, человек – это сознание. Совместное с кем-то знание. Но это не все. Это только часть пути. Человек – это событие. Совместное с кем-то бытие. Так вот, человек, во весь рост и настоящий еще только будет. Этому событию надлежит случиться. И этого события ждет Вселенная.
Осознать себя творением –– это на самом деле страшно. Биороботом, говорящей машинкой или существом, наделенным свыше особым смыслом – это не имеет значения. Важно то, что нас кто-то создал. И когда это понимание войдет в тебя, тебе действительно станет грандиозно и страшно. Если ты задумаешься над тем, как работает твой организм, как он устроен, ты непременно удивишься и проникнешься уважением к тем силам, которые смогли это создать. Это звучит как абсолютная свобода от ограничений ума. Если в тебе всё есть „вечное сейчас", значит, нет привязанности к прошлому, нет страха перед будущим — только чистое восприятие Реальности такой, какая она есть.
Это может быть величайшим событием. Отрезвлением нынешнего неполного человека, возвращением его из сна будничной круговерти к своим изначальным, базовым установкам. И во главе их самое важное – это Уважение. Да, к самой Природе, к земле, к духам, ко всяким силам Вселенной и прежде всего к той силе, что названа Свет. И в этом случае у нынешнего черновика человека есть шанс или возможность – избавиться от тяжелой ноши двойственности, внутренней разделенности. Неустроенность ведь не только от того, что не то и не так строится вокруг и не так устроена власть, и не так ведут себя низы. Она, неустроенность, вживлена в самого пока еще полу человека, в мир его чувств, надежд, переживаний и все, потому что он носит в себе эту постоянно грызущую его дилемму: что есть рождение и что есть смерть, а в чем добро, и откуда зло…
Эта осознанность, когда она явится и заполнит незаконченную пока что сущность человека, откроет возможность увидеть мир совсем в другом состоянии и его в нем место. Он будет представлять то, что есть «все вечное здесь и сейчас», то есть наиболее подлинную реальность из всех тех, которые видит и переживает, будучи сейчас в привычном ему сне. Вот о каком событии, может быть, пробуждении и речь. И здесь не нужно каких-либо погружений в эзотерические глубины и практики. В сумятицу учений и ученых изысканий. Нужно всего-то внимательнее посмотреть на себя. И не только ощутить и прочувствовать себя творением, но и осознать это, и принять. А дальше как? А дальше смотри сам.
***
...Человек на теле земли – это же лишайник, нечто слитное от грибов и водорослей. И погляди внимательно, у него ведь тоже нет своих корней, да, кое-какие цеплялки имеются, чтобы пристроиться где-нибудь и как-нибудь. А корней земных не проглядывается. Конечно, если схожесть его с обезьянами не принимать за родство и первопричину. А так-то нормальный человек – это же чистый ягель. Однако бывает, когда он чернеет страшно и начинает вытворять такое, что прямо свет туши. Чернеет душой и свет оставляет его.
ЧУДАКИ ПУТЫМА
Про человека и человечество
Ветер затих, и облака, показалось, плывут по темному небу лениво. Очередной привал. Группа Панкрата нашла ложбину. Греется у костра. Кто-то спит в палатке. А кому-то не спится. Поговорить хочется…
– Вся эта наука, и особенно ее историческая часть давно уже просится на свалку. Как хлам и мусор. – Арнольд, так и не успокоенный в своих размышлениях, переваривал в уме тягучую кашу уже приевшихся ему явлений и событий.
– Ну, не скажи, – возразил Василий. – Здесь объективности нужно побольше. Нельзя так сразу и чохом…
– Ну, как это ты представляешь себе, что эти самые римские легионеры ходили по миру твердой стопой аж полторы тысячи лет – и в одних и тех же сандалиях, в тех же самых тогах и туниках, с одним и тем же мечом и щитом? А именно это и следует из сказок той самой истории. Чего же они за такое-то время никак не мог-ли додуматься до каких-нибудь еще модных, более продвинутых штучек или новшеств? Отчего тормозили так странно? Или… ждали Ялтинской конференции и когда самые умные и светлые деятели сего самого человечества жахнут бомбой по Херосиме? А до того вся история катилась кое-как и хуже телеги с худыми колесами? И ружья долго не получались у народов. И пушки еще не стреляли. И с паровозами ничего не получалось, и с электричеством задержки… – Арнольд, горел и нервничал. – Нет, это не памфлет. Не пустопорожняя критика. Это, Вась, горечь моя…
Человек – это не только сознание. Это еще и событие. Которое должно произойти и которого нет еще… А общество? Человечество?
Ты посмотри, что возвеличено и вознесено на трон у этого так называемого человечества? Ты скажешь, загадочные пирамиды Египта? Сияющие огнями небоскребы мегаполисов? Обелиски, великолепные храмы? Нет, все гораздо проще и примитивнее. Кошельки. В которых миллиарды! Яхты! Роскошные виллы! И ракеты с ядерными боеголовками - жалами в небо. И зачем им эти миллиарды? Что они с ними делают? Их и за сто лет не прожрешь и не прокакаешь. Но кошельки только толстеют и пухнут…
Ну, погляди на природу, на мир животных. Мало кто из зверей душит и убивает добычи больше, чем ему надо на обед или впрок. Не имеют такой привычки. Ну, волки еще по натуре своей волчьей, бывает, режут оленей побольше, чем могут съесть… В расчете вернуться к остаткам по снегу попозже и пока мороз сохранит им продукт до следующей голодухи…
А эти-то сыны человеческие, они-то куда набивают свои закрома? Их всего-то, меньше одного процента по миру, а реально нищих, полуголодных – миллиард! Вынужденных рыться по мусорным бачкам или тянуть от зарплаты до зарплаты ничтожной… А тут еще ипотека. И штрафы платить нужно. За то что тряпочку из марли не накинул себе на рот… Или от укола неизвестного шмурдяка уклонился… И это и есть у нас общество?
Ах, вот! Опять про счастье для всех, про мир и землю для крестьян, про равенство и братство кто только не мечтал! И пришли. Оголтелые. Назвавшиеся пролетариатом. Это значит, оболтусы международного класса, в пенсне и во фраках, но кроме своих яиц в штанах ничего не имеющие. Переведи, что у тех же римлян означало само это слово «пролетариат»? Вот именно, это тот, кто гол как сокол, работать не хочет, а внимания хочет, ибо у него есть еще яйца между ног. И вот эти господа-товарищи безработные, гангстеры из трущоб нью-йоркских плывут срочным порядком пароходом в Россию. А сами-то и по-русски ни слова бум-бум. За то и назвали их "латышскими стрелками". Вот и приплыли! Да, чтобы равенство вершить, и чтобы никто не голодал, и чтобы поделить все поровну. Вот он, гуманизм высочайшей пробы. И такая же компания господ с бородками и в песне тайком едет в специальном вагоне из Германии. И после того, через самое краткое время огромная страна… Что? Да! Разорена до последнего камня, перебито, перерезано, расстреляны не один миллион, а десятки. И тех, кто богатый, и тех, кто нищий. И за ради чего? Чтобы метро построить, и чтобы ездить до сих пор до станций Комсомольская или Кропоткинская, или с именами других знаменитых душегубов?
– Рассмешил ты меня с тапочками римскими! – отозвался молчавший до того Василий.
– Хм. А я что-то разве сказал про тапочки? – было, рассеянный или отрешенный от жаркой речи, Арнольд удивленно вскинул брови.
– Да я имею в виду про эту науку и эту историю, что ты распластал так конкретно…
– Эх, Вася, Вася! – отозвался Арнольд. – Вот доберемся мы до оленеводов скоро. Пойдем там в стадо, сядем на нарты и будем им, олешкам этим, рассказывать про то, какие у них нехорошие пастухи, да как они коварны и злокозненные… И хорошо, если нас там сразу под бок рогами не по бодают. А какой-нибудь самый чувствительный хор лизнет тебя в щеку языком своим влажным. В знак понимания и сочувствия.
– Слушай, ну ты и даёшь, – усмехнулся Василий. – И всё же, ты правда думаешь, что история – только обман?
– Я думаю, Вася, что история – это сказка, которую пишут победители. А правду — её надо откапывать. Как замёрзшего мамонта. И не всегда у тебя лопата найдётся. Иногда надо просто жить правильно, по-человечески. И понимать, что настоящая наука — это совесть. А настоящая история — это человек, который не сдался.
Он замолчал. Пламя взметнулось чуть выше, тронув лица оранжевыми пальцами.
– А к утру… – сказал тихо Василий, – всё равно снег пойдёт. Сотрёт и наши костры, и следы, и разговоры. Только зверь, может, запомнит.
– А может, и ягель, – пробормотал Арнольд. – У него память долгая.
ЧУДАКИ ПУТЫМА (вторая часть)
…где в тундре костры горят дольше, чем истории человечества
Ночь над тундрой стала сухой и звенящей. Ни порыва ветра, ни шороха. Костёр держал фронт — пламя устало шевелилось на углях. Панкрат дремал, откинувшись в сторонке. Василий, укрывшись плащом, жевал замороженный сухарь. Арнольд сидел прямо, как будто держал вахту.
– Говорю тебе, Вася, – снова закипел Арнольд, – эта ваша история — она с ходу пахнет нафталином. Как можно верить, что вся эта хронология — не фарш, намотанный на вилку победителя?
Он уже повторял тезисы, которые до этого выкрикивал, но теперь говорил тише, почти с горечью:
– И кто все эти люди? Легенды? Или приписки? Кому вообще выгодно было, чтобы мы верили в века без перемен? В тысячелетия без вопроса?
– Успокойся ты, – отозвался Василий, не открывая глаз. – У тебя, по ходу, костёр сегодня в печёнке горит. Или кто-то в школе по истории сильно обидел.
– Обидел? Не то слово. Обидели — все. Вся эпоха. Эта мнимая цивилизация, с её ракетами и нищими, с её мемами и пропастями.
Он замолчал. И тогда, немного удивляя всех, поднял голос Илья. Самый молодой из них. Тот, кого ещё недавно в Путыме толком не принимали на работу.
– А по-моему, вы оба не совсем правы. Вернее, вы говорите правильно — но с обрыва. Только вниз.
Арнольд скосил глаза. Василий чуть приподнял бровь.
– Ну, говори, малец, – вздохнул Арнольд. – Только не начни про TikTok и космос Илона Маска, я тут замёрзну от стыда.
Илья усмехнулся.
– А знаешь, почему я всё ещё верю, что человек – это не тупик? Потому что мы здесь сидим. Не в Путыме, не на Куполе, не на чьих-то яхтах. Мы — здесь. В тундре. С рюкзаками. С мыслью, что можем что-то изменить. Или хотя бы – попробовать.
Он говорил спокойно, но с тем внутренним накалом, который может быть только у тех, кто ещё верит, потому что ещё не сгорел.
– Ты говоришь, Арнольд, что история – ложь? А я думаю, что она – как ягель. Половина сгорела, половина в грязи. Но если присмотреться – живое есть. Кто-то спас кого-то. Кто-то вытащил из лагеря. Кто-то строил не ради рапорта, а ради других. И не все жрали. Некоторые делились.
Он вытащил из кармана засушенную веточку какого-то растения.
– Знаешь, что это? Это фиалка. Моя мать вырастила её в холодной комнате, когда отопление отключали на неделю. Просто чтобы… было что-то живое в доме. Вот и вся история.
Наступила тишина. Даже Арнольд не перебил. Он только повёл плечом, будто смахнул что-то со спины. И сказал неожиданно спокойно:
– Ну, значит, не всё пропало.
Василий тихо хмыкнул и бросил в огонь ещё одну щепку.
– Вот и поговорили, – пробормотал он. – Теперь бы ещё по рюмке да под плед. Но у нас же поход, правда?
Костёр снова вздохнул, расправился. Над ними — млечный путь.
А рядом — ни шоссе, ни интернета, ни прошлого.
Только голос. И люди. Чудаки. Из Путыма. Смешные, злые, настоящие. Живые.
**ГЛАВА. НЕТ ЧЕЛОВЕКА. НЕТ И ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
О ЧЕЛОВЕКЕ, КОТОРЫЙ ЕЩЁ НЕ СЛУЧИЛСЯ
(Беседа Панкрата и Арнольда во время Чёрной пурги)**
...Черная пурга била по палатке так, будто снаружи шёл тот самый Качура — на ощупь, без глаз, но с безмерным желанием всё разрушить. Порывы ветра хлестали дуги, трясли стены, порой казалось, что ещё немного — и укрытие взлетит в небо, как сорванный лист фанеры.
Тепло внутри держалось только потому, что Панкрат подбрасывал в буржуйку тонкие щепки, а Арнольд сидел почти вплотную к раскаленному боку печурки, поджав ноги, укутавшись в меховой капюшон.
— Трое суток, — сказал Арнольд, слушая завывание ветра. — И ведь это только начало, Панкрат. Начало перемен. А люди всё думают, что это просто стихия разбушевалась.
Панкрат кивнул, вытирая ладонью влажный лоб.
— Люди думают… много чего. Но редко — правду. Мы и до Качуры жили на честном слове. На соплях. На тоненькой ниточке, которую давно пора было порвать. Мир ведь только делал вид, что стоит.
Арнольд усмехнулся, потянулся за котелком с тающей снежной массой.
— Согласен. А знаешь… — он наклонился ближе, словно боялся, что их подслушивает ветер. — Ты когда-нибудь думал о том, что весь этот наш род людской… он ведь так и не получился?
— В смысле?
— Да в прямом. Человек пока что не случился. Мы — пробный экземпляр. Черновик. Заготовка. Биологический эскиз… — Арнольд поднял палец, точно в классе. — Для будущего Человека. А до настоящего — ещё как до той дальней сопки за туманом. Ты вникни. Человек – это сознание. Понимаешь «со-знание». Совместное с кем-то знание.
А я тебе скажу: человек – это еще и событие! Которого пока что не было и не случилось. Человек только будет. Настоящий, в полном значении этого слова…
Панкрат не сразу ответил. Он сидел, грея руки, будто вытягивал из пламени смысл.
— Ну, говори, географ… — буркнул он наконец. — Чего хочешь этим сказать?
Арнольд откинул капюшон, и в слабом свете печки его лицо стало похоже на лицо древнего пастуха: худое, умное, со светлыми глазами, привыкшими к дальним просторам.
— То, что ты сам чувствуешь. Но боишься признаться. Мы всё время ищем виноватых — власть, богатых, соседей, приезжих. Но правда-то в том, что человек сам по себе ещё не оформился. Мы как дети, Панкрат. Сил у нас много, а ответственности — ноль. Поэтому нам дали игрушки: атом, самолёты, интернет, нефть, пластик. И мы начали ими играться… как малыши. Ломая всё вокруг.
Панкрат задумчиво провёл пальцем по горячему металлу печки. И чуть не обжегся.
— Ты считаешь, что Качура пришёл из-за этого?
— А ты нет?
Пурга в этот момент ударила так, что палатка присела, будто сверху по ней хлопнула ладонь великана. Оба мужчины инстинктивно упёрлись в стены — удержали.
Арнольд продолжил, глядя на пляшущий огонь:
— Мир держался на пределе. И когда накопилось достаточно боли — всё вывернулось. Земля сказала: «С вас хватит».
Вот и пришёл Качура — выскоблить всё лишнее. Смести то, что мешает. Ведь если Человек ещё не родился — старую породу надо убрать. Чтобы могла взойти новая.
Панкрат зло хмыкнул:
— А мы что тогда? Удобрение?
Арнольд посмотрел на него долгим, почти печальным взглядом.
— Кто-то — да. Но не ты.
— Почему это?
— Потому что ты задаёшь вопросы. Потому что говоришь со мной. Потому что ты ищешь. А те, кто ищут, — это всегда росток. Это всегда надежда на человека, который когда-нибудь проявится. Ты ведь сам чувствуешь — что жить так, как жили до Катастрофы… нельзя. Ну, нельзя.
Панкрат молчал. Пламя отражалось в его глазах, и казалось, что там борются две силы — отчаяние и понимание.
— Ты знаешь, — медленно сказал он, — иногда мне кажется, что жизнь — это не то, что мы делаем. А то, что мы чувствуем, когда видим мир. Внутри. Это как во сне: всё есть „вечное сейчас“. А мы суетимся. Как слепые. Вчера, завтра… и в итоге не видим ничего.
— Вот! — оживился Арнольд. — Именно так! Ты понимаешь то, о чём я толкую. Человек — это то существо, которое однажды сможет жить прямо в этом „вечном сейчас“, без страха прошлого и будущего. С уважением. С уважением к земле, к себе, к духам, к Свету.
— Звучит как красивая философия.
— Это не философия, — тихо сказал Арнольд. — Это единственный шанс. Иначе нас и правда смоет, как песок. Задумайся: что такое добро и зло? Что такое рождение и смерть? Просто две стороны одной реальности, которые мы никак не можем принять. Мы — двоисты. Расщеплены. Разорваны. Поэтому и страдаем. А настоящий Человек будет цельным. Неделимым. Он не будет носить внутри два мира. У него будет один мир — и он будет совпадать с миром Вселенной.
— А мы?
Арнольд вздохнул.
— А мы — практика. Набросок. Черновая копия. Но даже черновик может понять, что он — черновик. И это уже шаг.
Панкрат заглянул в огонь — туда, где слиток света сжигал последние остатки сырой щепы.
— Интересно… А как выглядит тот Человек, который случится?
Арнольд улыбнулся.
— Он не будет ни богатым, ни сильным, ни властолюбивым. Он будет… видящим. И уважение станет его первым движением души. Такого человека не надо будет учить не воровать, не убивать, не предавать — он просто будет видеть, что всё живое связано. Что любое разрушение — разрушает и его. И он не станет пакостить, вредить, обманывать.
— И что, мы к этому идём?
— Хотим — не хотим, — сказал Арнольд. — Но идём.
Снаружи ветер закружил новый взрывной вихрь, будто кто-то огромный пробежал по тундре, взметнув темные столбы снега. Палатка вздрогнула. Панкрат приложил ладонь к стенке.
— Третьи сутки заперты в мешке из тряпок… — проворчал он. — И обсуждаем рождение нового человека.
— Потому что старому — места уже нет.
Панкрат криво улыбнулся.
— Ну, тогда… если вдруг новый человек случится… пусть хоть иногда вспоминает о тех, кто сидел в промёрзших палатках.
Арнольд повернулся к нему и протянул руку, как делает учитель перед тем, кто встал на верный путь.
— Поверь, Панкрат. Он будет одним из нас. Из тех, кто пережил Качуру. И понял, зачем был Качура.
И в этот момент ветер затих на секунду — будто слушал. Все время слушал.
**ГЛАВА.
О СТРАХЕ БЫТЬ ТВОРЕНИЕМ
(вторая беседа Панкрата и Арнольда)**
Вьюга стихла под утро. Не до конца — просто перешла с ярости на усталое тоскливое сопение, будто огромный зверь лёг рядом с палаткой, положил голову на лапы и решил вздремнуть перед новой бурей.
Панкрат проснулся первым. Печка почти погасла, угли вспыхивали редкими красными глазками, как будто кто-то изнутри зорко смотрел на него.
Арнольд ещё спал, но дышал часто — видно, видел сон. И не простой: лицо чуть морщилось, руки цепляли меховой спальник, словно искали опору, которой давно нет в мире.
Панкрат поднялся тихо, подкинул в печку тонких сухих щепок, и когда первая живая струйка тепла прошла по палатке, Арнольд открыл глаза.
— Жив? — спросил Панкрат.
Арнольд потянулся, треснув замёрзшими суставами пальцев:
— Жив… наверное. Хотя ощущение, будто всю ночь по мне ходили духи тундры, раскладывали меня на части и собирали обратно.
— Может, и ходили, — пробурчал Панкрат. — Ты же у нас человек необычный. Географ, учёный… почти шаман.
Арнольд усмехнулся и сел ближе к печке. Некоторое время они молчали, слушая, как ветер трёт снег по ткани палатки.
Потом Арнольд сказал:
— Знаешь, что самое страшное? Не Качура, не голод, даже не пурга. А то, что если человек хоть раз по-настоящему осознает, что он — творение… ему станет очень, очень страшно.
Панкрат поднял на него глаза.
— Почему страшно? Многие мечтают, что нас кто-то создал.
— Да, мечтают, — усмехнулся Арнольд. — Пока это просто слова. А вот если ты почувствуешь — всем телом, каждой клеткой — что ты создан… вот тогда и придёт страх.
— Чего там бояться-то?
— Много чего. Во-первых: ты не самопридуманный. Ты не случайность. Не сам себе хозяин. Быть может, твоя воля — не твоя. Твоя природа — не твоя. Даже твои мысли могут быть не твоими. Понимаешь?
Панкрат помолчал. Потом медленно произнёс:
— Ты это к тому, что мы… как машины?
— А что организм человека? — Арнольд поднял руку, сжал её в кулак, разжал. — Ты видел, как работают твои мышцы? Как сердце бьётся? Как кровь движется? Не ты это запускаешь. Оно само. Но ведь кто-то же придумал это «само». И вот когда до тебя доходит, что твой организм — вещь куда сложнее любой машины… ты понимаешь главное: такую штуку нельзя было собрать случайно.
— Или можно, — сопротивляясь, заметил Панкрат.
— Ну да, конечно, — Арнольд ухмыльнулся. — Молния попала, химия стукнулась, и упс — комплексный биологический механизм, способный грустить по ушедшей любви, ругаться на погоду и спорить о смысле жизни.
Панкрат фыркнул:
— Ладно. Допустим. Но почему страшно-то? Почему сразу — ужас?
Арнольд наклонился вперёд, так, что его глаза блеснули в огне:
— Потому что, если тебя создали… значит, есть намерение. Цель. Норма. И есть тот, кто может спросить с тебя за то, что ты — не соответствуешь. Самый большой кошмар — это не зло. Самый большой кошмар — ответственность.
Панкрат нахмурился:
— Ну ты и завернул. Прямо как наши учителя православия в школе: «Вы дети Божьи, и за всё ответите».
— Нет, Панкрат. Не дети. Мы — черновики.
Панкрат усмехнулся:
— Ну да, опять за своё.
— Потому что правда! Мы — пробная модель. Эскиз. И вот представь, — Арнольд показал на свою ладонь, — если ты почувствуешь, что создан кем-то… но ещё не стал тем, кем должен быть — тебя накроет такой трепет, что ты неделю не сможешь спокойно спать. Ты поймёшь, что мир ждал от тебя Человека. А получил — дуализм.
Панкрат оживился:
— Ну-ка, повтори по-русски.
Арнольд хмыкнул:
— По-русски — раздвоение. В человеке две силы. Одна светлая, другая… зудящая, как заноза. Одна зовёт вверх, другая — тащит вниз. И пока они дерутся — человек сидит, как мы с тобой сейчас, в палатке, в трескучем морозе, и спорит: кто он такой — творение, биоробот или ошибочный эксперимент природы.
Панкрат посмотрел на свои ладони, на потрескавшиеся от холода пальцы.
— Может, мы просто тупые? Вот и всё.
— Нет, — мягко сказал Арнольд. — Если бы тупые — не страдали бы так глубоко. Не искали бы смысла. Не задавали бы вопросы. Не ревновали бы своих женщин, не мучились бы из-за несправедливости, не плакали бы из-за смерти. Животное — живёт. А человек — помнит. И вот эта память о том, что он должен быть кем-то большим… она и делает его несчастным.
— А ты? — спросил Панкрат. — Ты-то что думаешь? Ты вот — геолог, учитель. Умный человек. Ты сам уверен, что нами кто-то занимался?
Арнольд прикрыл глаза, словно собираясь с духом.
— Панкрат… Когда ты понимаешь, как устроена молекулярная биология, как переплетены механизмы дыхания, обмена веществ, регуляции гормонов, как работает мозг… ты сначала просто поражаешься сложности. А потом вдруг — внезапно — понимаешь: случайность не может быть такой умной.
— Э, погоди… — Панкрат поднял руку. — Ты там, гляжу, уже за грань зашёл. Сейчас начнёшь говорить, что Бог существует, и он болеет за биоразнообразие.
Арнольд улыбнулся:
— А почему нет? Может, и болеет. Только мы пока не тот вид, с которым приятно болеть. Мы сырые. Неполные. Ты же видишь: всё человечество — раскоряка. Каждый сам себе волк. И одновременно — каждый хочет быть добрым, любящим, светлым. Мы как два человека внутри. Один — мечта. Другой — привычка.
Панкрат задумался, сосредоточив взгляд на красном угольке.
— А что, по-твоему… если мы и правда — черновик… кто тогда будет «чистовиком»? Тот новый человек?
— Да, — кивнул Арнольд. — Тот, который случится. Который перестанет быть раздвоенным. Который перестанет бояться, что он создан… и начнёт жить так, будто его создавали с любовью. Это и есть главное — перестать бояться происхождения.
— И что тогда?
Арнольд встал, откинул полог и выглянул в слабый свет пурги. Спросонья тундра была похожа на огромное белое существо, дышащее туманом.
— Тогда, Панкрат… нам больше не понадобится ни Качура, ни города, ни императоры, ни эти все бредовые конструкции. Тогда Человек — как звезда — станет цельным.
Он вернулся, плотно закрыв вход.
— Но до этого ещё далеко, — устало добавил Арнольд. — Мы сейчас — как дети, которые нашли в лесу чертежи космического корабля. И вместо того, чтобы строить… машут ими друг у друга перед носом, спорят, кто главный.
Панкрат криво улыбнулся:
— Ну… мы с тобой хотя бы пытаемся.
— Да, — согласился Арнольд. — Мы хотя бы разговариваем.
Снаружи ветер снова поднялся, но уже не как зверь — как уставший старик, который решил продолжить дорогу, но шагает медленно.
Панкрат сказал:
— Слушай, Арнольд… а если всё это правда… если мы и вправду — творение… ты не боишься?
Арнольд тихо улыбнулся:
— Боюсь. Но одновременно — первый раз в жизни мне спокойно. Потому что если мы созданы — значит, нас не бросили. Значит, нами занимались. Значит, мы — не случайная грязь на камне. И тогда у нас есть шанс. Шанс однажды — случиться.
Панкрат перевёл взгляд на печурку, на её нежное красное дыхание.
— Знаешь, Арнольд… Если когда-нибудь родится такой Человек… цельный, настоящий… пусть он помнит: что в ледяной палатке, под чёрной пургой, два колхозника сгоревшей цивилизации пытались понять, с чего начинается человек.
И Арнольд, смеясь, хлопнул его по плечу:
— Запишу. Для истории.
И так они сидели — двое выживших, двое недоделанных людей, двое ищущих — у маленького огня посреди холодной тундры, разговаривая о рождении Человека, который ещё только идёт. Идет и спотыкается.
***
**ГЛАВА
НОЧЬ ОТКРОВЕНИЯ**
(третья беседа Панкрата и Арнольда)
...Пурга в ту ночь вернулась. Но уже без бешенства, без злобы — тихая, густая, вязкая, как молоко, что перекатывают в деревянной чаше. Ветер не бил, а шептал, будто перешёл на тайный язык, понятный только снегу и духам. Палатка слегка подрагивала, и это было похоже на дыхание огромного животного, лежащего сверху — ленивого, но живого. Панкрат снова проснулся первым. Не от холода.
Не от шума. От ощущения — будто кто-то стоит рядом. Не внутри палатки. Снаружи. Но настолько близко, что воздух внутри стал чуточку плотнее. Он сел.
Печка дымила тонкой струйкой, словно боялась выдать их тепло наружу.
Арнольд спал, но уже неглубоко — словно его тоже что-то трогало во сне.
Панкрат долго сидел неподвижно, пытаясь понять природу странного присутствия — и чем больше он вслушивался, тем больше понимал, что не ветер будит его, не холод и не беспокойство. Слово. Издали. Как будто кто-то идёт по снегу — медленно, ритмично, размеренно. Слово. Он не знал, что именно так это называется, но внутренним слухом угадал — оно зовёт его мышление, как зовут собаку по имени: не громко, но безошибочно. И вдруг Арнольд открыл глаза.
— Чуешь? — прошептал он.
Панкрат вздрогнул.
— А ты что… тоже?
Арнольд кивнул.
Он поднялся и сел напротив, глядя на Панкрата пристально, но не испуганно — скорее настороженно.
— Такую тишину… — сказал он тихо. — Такую я слышал дважды в жизни. Один раз — когда отец умер. Второй — когда в горах мы нашли заброшенное святилище. Там тоже была такая тишина… не пустая, не страшная… но… наблюдающая.
Панкрат сглотнул.
— Будто кто-то слушает.
— Да, — согласился Арнольд. — Будто кто-то слушает.
Они замолчали. Ни один не хотел говорить много — нечем было, слова мешали.
И тогда Панкрат сказал:
— Арнольд… а если… если мы действительно не сами по себе? Если кто-то не только создал нас… но и наблюдает? И ждёт? И… разочарован?
Арнольд опустил глаза.
— Тогда мы — не финал. Мы — попытка. Черновик. И… возможно… бракованная партия. Но… — он поднял взгляд, — если Он — тот, кто создал — ещё смотрит на нас… значит, не всё потеряно.
Панкрат тихо усмехнулся:
— Ты как будто сейчас говоришь не как учитель, а как… пророк.
— В такую ночь, — ответил Арнольд, — любой может стать пророком.
И тишина вокруг стала ещё плотнее — будто воздух начал медленно вращаться, как снежная карусель, но невидимая, бесшумная.
Панкрат глубоко вдохнул. И совершенно неожиданно почувствовал — что в груди что-то раскрылось. Как если бы там стояла дверь, которую все эти годы кто-то держал изнутри рукой, чтобы не пускать. Внутри стало светло — но не «ярко», а как от тления очень старой лучины, когда она сама помнит свет.
— Арнольд… — прошептал он. — Мне вдруг… не страшно.
— А мне — наоборот.
— Почему?
Арнольд смотрел куда-то через Панкратово плечо, хотя за его спиной была только палатка.
— Потому что, если тебя зовёт что-то такое… значит, ты должен ответить. А если ты отвечаешь… жизнь никогда не останется прежней.
Панкрат молчал. Хотел сказать — «чепуха, у меня никаких голосов нет», но не смог.
Потому что голос был. Он не звучал — он стоял, как тишина перед грозой.
— Скажи мне честно, — выдохнул Панкрат, — ты слышишь это… тоже?
Арнольд долго колебался.
А потом сказал:
— Я слышу… тень того, что слышишь ты. Но к тебе пришло ближе.
— Ко мне?
— Да.
— Почему ко мне? Я кто вообще?
— А кто был Моисей, пока его не позвали? — мягко спросил Арнольд. — Обычный пастух. А кто были родители Будды? А кто был Емеля, прежде чем щука ему слово дала?
Панкрат фыркнул:
— Щука — это, конечно, в тему.
— Перестань. — Арнольд тоже усмехнулся. — Это сказки. Но все сказки о том, что Слово взывает не к тем, кто готов, а к тем, кто ещё даже не понял, что готов.
Панкрат притих. Он вдруг почувствовал — не разумом, а телом — что Арнольд говорит не ради красивости. Он видит это в нём.
Снаружи ветер завыл, но тихо — как старуха, которой снится прошлое.
Арнольд сказал:
— Знаешь… если вдруг… что-то открывается, какое-то окно… тебе надо быть осторожным. Такие вещи могут свести с ума.
— А если я уже был ненормальный? — буркнул Панкрат, пытаясь разрядить напряжение.
— Тогда тебе проще, — сухо ответил Арнольд.
Они оба засмеялись — слишком громко, чтоб быть естественным, слишком нервно, чтобы быть весёлым. И тут — за несколько мгновений — пурга стихла полностью. Как будто кто-то убрал звук в мире. Полная тишина. Никаких тресков, никаких порывов ветра. Только ровный, бесконечный белый покой. И в этой тишине Панкрат впервые услышал: П-р-и-с-и-м-и-р-ь-с-я. Не голос. Не звук. Не слово. Смысл. Арнольд заметил, как Панкрат вздрогнул.
— Что? — шепнул он. — Ты что услышал?
Панкрат долго не мог открыть рот. Он боялся, что если скажет, это исчезнет.
Но исчезло уже — он чувствовал только отголосок, эхо, вибрацию мысли.
— Я… я не знаю… какое-то… Слово.
— Какое?
Панкрат вдохнул. И тихо произнёс:
— «Присмирись». Но… не с миром. Не с судьбой. Не с собой даже. А с тем, кем ты…
должен стать.
Арнольд медленно перекрестился — впервые за всё время.
— Ну, брат, — сказал он с уважением, даже с трепетом. — Похоже, кто-то очень хочет, чтобы ты случился.
Снаружи снег зашелестел — уже иначе, мягче, как ласкающая рука. А внутри Панкрата открылось - он впервые не испугался своего будущего.
Глава I: Небо и Земля
Небо, запертое на ночь в плавильный котел сумеречной тоски и видений, медленно угасало, словно медь кипящая и огнедышащая, вынутая из печи, разлитая в изложницы. За день скупое таймырское солнце раздало положенную для этих краев порцию своего тепла и света озерам, полянам, холмам, перелескам, и теперь после земных трудов прикрылось одеялом из натянутых во весь горизонт пастельных облаков, и наступала тишина для грез и размышлений.
Вам запрещено знать реальность. Не важно в какой стране вы живете или в каком городе. И это вы, мои дорогие читатели, друзья хорошо знаете. Я был с Вами и буду, но во дни оные и особенно тревожные я открываю свой голос. И буду говорить. Ибо вот они дни пророчеств, и простите меня, горестей и бедствий. Запах уже есть. В небе.
***
Небо на ночь холодной щекой прислонилось к прогретым за лето далеким и мрачным хребтам Бырранга, и этого хватило для того, чтобы к утру тундра на сотни километров клубилась белым паром особенно у озер и речек, и молочная пелена стелилась в овражках и лениво скользила по лайдам, распадкам и влажным холмам.
Вейко вышел из чума, глянул налево и направо на горизонт в поисках стада, а там – занавес, ничего не видать, глянул себе под ноги и только сапоги свои увидел да черноухого Юзика, привязанного к колышку у чума, собачонку лохматую, под хозяйскую руку просящуюся, чтобы непременно потрепал за ухом, и чтобы погладил. Бывает молочное утро. Туман на час-два. Солнце в августе ленивое, сейчас влаги напьется, небо от гор и от тундры замшелой отодвинет и сразу картина другой станет – и кустики проявятся, и олени, как солдатики на привале, где попало прилегшие, а некоторые будто бы спросонья бродячие, и кочки, и травы вокруг оживут. А там и птичья жизнь разноголосицей из болот и озер отзовется. И отчего же не назвать беспечной северную благодать произрастания, когда в мороз и ветер, в туман или дождь, а дышать и чтобы вольно да смело все равно хочется…
***
Небо оплакивало землю. Небо оплакивало людей. Четвертые сутки лил дождь, засыпая таежное пространство в серую пелену слякоти и боли. Каждая капля, падая на землю, словно выдавливала из сердец людей воспоминания о радости, о светлых днях, когда смех и дружба были основой существования. Но сейчас, под тёмным небом, серые будни давили своей повседневной мизерностью, и эта скорбь резонировала с каждым вздохом.
Но несмотря на непогоду, жизнь продолжалась. Жить надо, жить надо еще — об этом напоминали себе, как заклинание, те, кто искал утешение в добрых делах. Не все еще сделано, не все закончено. Надежда пронзала сердца, как светлый луч, пробивающийся сквозь хмурое облако. Была вера в то, что все не напрасно. И хоть мир вокруг казался беспощадным, отзывчивых и добродушных людей все еще было много.
Однако доброта нынче часто скрыта под тяжестью времени. Многие считали солнечную натуру слабостью, а не силой, и это зачастую приводило к тому, что добрые намерения становились мишенью для хулиганства и агрессии. Люди, не желая быть оскорбленными, адаптировались; они научились держать в руках не только тепло, но и холод. Бурчание и огрызание стали защитной реакцией, рожденной из страха потерять последнее, что осталось. Добро, казалось, превратилось в оружие, а добродушие — в кармическое бревно, за древесиной которого следили с настороженностью.
***
Костлявая сила воли, бескрылая птичка на спичечных ножках, сбежавшая из клетки ворчливого и пухлого занудства, клевала еще мерцающие в его уме крошки надежды и сушила отчаянные мысли, а ветер промывал ему лицо, кидая как попало на лицо, на шею и за шиворот лиловые горсти колючего дождя из упреков.
И это походило на розги из перьев самолюбования, которыми секут растолстевшую не по годам лень, превращая ее в корочку упрямства. И он подумал, что теперь он совсем не человек, а обыкновенный ковыль, и его длинная непокорная ость трется о камни среди таких же, как и он травинок. В этот момент ему захотелось увидеть свой корень и узнать, а есть ли он вообще у него, но для этого нужно отворотить большой ком рыхлых прошлых эмоций земли, сцепленный ледяным песком надоевшего равнодушия.
И он не нашел в себе самом, в своих карманах и рядом под ногами ничего подручного и удобного, для того чтобы перевернуть земной шар, и чтобы заглянуть в его недра. И тогда он решил, что лучше не пререкаться с твердью небесной, нет никакого толку в том, чтобы роптать, но нужно смириться и оставаться просто маленьким растением. Эту слабость своего существа он нашел сладкой до сердцевины и увидел, что она, эта мякоть, становится привычкой и легко заменяет корень и бесконечные попытки найти, нащупать себя самого, свою суть и существо.
А птицы здесь всякие. И гуси, и лебеди, и крячки, и хрячки. И они летают туда сюда, летают часто низко над водой и кричат: "кли-кли-кли-кли". А иногда по другому, или совсем по-человечески, как гагары.
Обездоленным травам было бы горько под небом, не имей они в себе соков сладости и масла беспечности. И они не скрывали своего веселия от близости земли и не стыдились радости, напротив, крохотными цветками и лепестками рукоплескали небосводу, как обычно безучастно следящим за всем тем, что происходит на земле. Небо всегда остается с открытым ртом. Оно, как зеркало, само во все века нуждается в озерах, реках, полях и перелесках, не находя нигде сочувствия и понимания. Туманы приходили и уходили, зимы лютые набегали и таяли, а Утешения так и не приходило.
****
Пьяный от нектара крупный мохнатый шмель шарахался по островкам из сочных трав, словно выпивоха после кабака не оставивший цель заглянуть по пути домой еще в другие злачные места и кабаки, но в них он уже долго не задерживался, подхватываемый ветром, носился и качался из стороны в сторону, возможно, загуляв, потерял свою норку и уже беспокоил своим поведением других обитателей тундры. И будто по вызову сердитых соседей, среди кочек, кустов и куртин явилась толстая росомаха с бесцеремонностью полицейского, мнущая широкими лапами травы, ягоды и цветы, вынюхивая гнезда и убежища мелких обитателей этого захудалого околотка. И заплутавший шмель чуть было не сел ей под фуражку, то есть на щетку черных толстых волос в надбровье и на нос, но тем же вихрастым ветром мигом был сдут в соседнюю кочку. А росомаха встревожилась, поймав в воздушных струях запах чужого и опасного для нее существа, она тут же превратилась в слух, потому что местный миропорядок нарушил посторонний звук, и не один, а сразу нагромождение треска, чавканья…
И обломок ракеты титановой давно упавший и принятый мхами издавал то и дело тонкий свист, будто бы продолжая полет, но уже никого не ослеплял и не тревожил, потому что давно уже облюбовал зеленоватые накипные споры лишайника… Бочки гудели, ржавые сани и много много еще ржавчины, от того, что здесь зачем-то строили люди, ломали и строили, и снова...
Холодная случайность млечного пути не томила его сердце, но тень печали находила на лице его приют, стоило ему подумать о детях, которые не умеют олешку поставить в санки, да и не помнят уже с какой стороны вход в отеческий чум.
Как же живут люди, приросшие к тундре? И есть ли отличие городской жизни от жизни в глухих краях? Крепость будничного труда они смачивают едкой каплей упорства. Постылую ярость сухожилий они смягчают маслом равнодушия. Позвякивание и назойливое постукивание белесого колокольчика тоски они глушат густой шерстью беспечности. Проворные блики рыбацкой удачи, как и веселые возгласы солнечного дня, они гасят хитрым молчанием, прищуренным взглядом они удерживают запах дымного костра и забавляются потрескиванием на огне низкорослых кустов. И так единообразными годами накапливают терпение, оттачивают рассудительность, настраивают меткость. Губами они держатся за благодушие. Мозолистость рук им служит брезентом, мелкая сеть из морщин защищает лицо полярным загаром от секущего ветра и настырного комарья. Природа без них будет ныть и считать себя неполной, а они без движения тундры не то что вздыхать - дышать перестанут.
– Тундра – дыра какая-то! Забитая ледяной пробкой из вечной мерзлоты. А внутри – полно всяких минералов, масла и газа, угля, металлов и руд. Кладовая!
Скрипели и шуршали по снегу детские санки, тележки, на которых люди везли теперь свой нехитрый скарб от развалин домов. А снег в горнильской земле вовсе не такой уж мягкий и пушистый, а колючий и злой.
***
У Анисии был красивый почерк. В то время, когда мало кто пишет пером или ручкой, или карандашом, но изумительно шустро щелкает пальцами по маленькой клавиатуре на своем телефоне, увидеть настоящий почерк человека возможностей очень мало. И бывало, Панкрата ошарашивало открытие, когда он требовал написать объяснительную от задержанного им залетного браконьера, между тем, считавшегося матерым программистом из Новосибирска. Оказывалось, что он вообще не умеет писать, столь корявыми были у него буквы и строчки, ну точно, как курица лапой. А у Анисии, как он увидел позже,почерк очень аккуратный, красивый и буковки как-то особенно округлены и ровненько так выстроены. И это его почему-то удивило и обрадовало.
***
...Незакатное солнце щурилось в тумане, а ветер расталкивал небесные засовы в разные стороны, и клубы кучевых облаков, и туман не спеша расходились, открывая величавую картину из молчаливых гор слева и справа, и в самом центре - зеленой красивой долины с синевой многочисленных глаз из озер, словно в музее природы.
И тогда на лице человека появился первый предательский нервный румянец. И выдал его с головой. Ни у кого из живых существ нет этого румянца, никто не краснеет от стыда или дерзости, от одной только мысли почему-либо смущающей человека. Это о чем-нибудь говорит?
***
Зеленый бархат травы расстилался вокруг. Великолепное синее небо превратилось в купол необыкновенного чувства радости и нежности, освещающие человека изнутри, вызывающие добродушие, восторг и улыбку. И под ногами там и тут, словно, крупная июньская земляника вперемешку с другими травами, валялись самоцветы. Они были рассыпаны повсюду, словно карамель и разносортные конфеты.
…Она держала прижатым к груди совсем маленький букетик цветов, похожих на незабудки. Она опустила глаза и смотрела будто бы сквозь землю, но он издалека увидел на её лице блестящие слезинки. И сердце его вздрогнуло трепетно и испуганно – что же случилось?! Откуда и зачем здесь слезы? Он кинулся к ней, схватил её пальчики, сжимающие тонкие стебельки малюсеньких синих цветов, и прижал её руки к своей груди.
Он не знал, что спросить. Он не мог представить, что же случилось такого грустного и печального в этом необыкновенном великолепии мира. Он сам заплакал, глядя на неё удивленно, растерянно. А она подняла в этот момент глаза и улыбнулась ему сквозь слёзы.
- Я от радости плачу. Потому что мы сейчас расстанемся. Навсегда… Но иначе мы никогда не встретимся!
- Я не хочу! Я не хочу тебя терять. Я не могу без тебя!
- Так надо. Так лучше. Так надо. Так лучше. Так надо. Так лучше. Так надо. Так лучше…
***
МОЦАРТ. АДАЖИО
…Ничего такого сугубо горного и военного на ближайшие сто километров вокруг Путыма не было, военизированный горноспасательный отряд Стецюры охранял нефтебазу, тушил пожары и в случае чего был на подхвате у городской администрации, а так-то он по бумагам входил в структуру Горнильского отряда.
Геннадий Стецюра, чернявый и кареглазый полковник в тридцать семь лет и командир специального военизированного горно-спасательного отряда сидел за широким столом в своем кабинете. Напротив него с недопитым стаканом водяры сидел его заместитель по хозяйственной части Михайлыч, он же майор Олег Шерстобитов. Краснощекий, с пивным и для его полста лет вполне обычным и круглым камбузом. И здесь же для кворума присутствовал командир первого взвода Лизунов Виктор. Он имел привычку кидать любые попавшиеся под руку ножи, вилки и всякие острые предметы в ближайшие стены, двери, шкафы, оконные рамы и, надо сказать, получалось это у него достаточно ловко. Он был правой рукой Стецюры, в недавнем прошлом участвовал в реальных военных заварушках, имел боевой опыт и даже ранение: на животе под тельняшкой у него был длинный шрам. А вот Михайлыч – тот для Стецюры скорее всего был левой рукой, ловкий на махинации с бумагами, документацией и всякими материально-техническими ценностями. Потому и заведовал много лет этой жизненно-важной частью отряда "Моцарт". Менялись командиры, а он так и оставался заместителем, ибо другого кандидата на сие ответственное место найти было трудно да, и не требовалось.
Они обсуждали впечатления и новости после того, как небо необычайно распухло и разом потухло, и не стало отдаленного во весь горизонт гула, будто бы из брошенного и забытого не выключенного из сети на каком-то стадионе огромного динамика. Концерт давно уже кончился, все разбежались, а он неприятно фонит и звучит. Он еще походил на звуки, как будто из необычайно громадного органа вынули трубы и переместили их куда-то в угол неба, самые низкие это будто бы какой-то хмельной монах пал грудью и головой на мануалы, а нога повисла на большой педальной бомбарде, и пошел потому по-над землей этот протяжный с резонансом рокочущий очень грозный трубный гул.
– Хе-хе, представляю, как эти олухи в Горнильске, когда началось светопреставление, вылупили зеньки и полезли глядеть в окна на эти огромные во все небо вспышки…
– Ага! И через самое короткое время были размазаны по стенам своих квартир и кабинетов. Взрывная волна от термояда – страшная сила! Бабахало, по-моему, раз пятнадцать. Одна за одной! была такая, что и до нас докатилась
– Нифига! Они умные, в руднике каком-нибудь засели, а там глубина больше километра! – возразил Витюха.
– Ну-ну, а клеть как опустится, если у них тоже полная отключка по электричеству? А так-то на глубине, наверное, можно выжить, если, конечно, у них там есть вода и какие-то запасы или даже специальные помещения…
– Не фантазируй, козырные места там сразу же заняли вышестоящие товарищи – вся управленческая шушера, они тоже не дураки!
– Думаю, что скоро с генеральской проверкой к нам в отряд никто теперь из Горнильска не явится. Не до нас!
– Вот это, как пить дать, точно! Там у них, скорее всего, полный кирдык. А мы пока что в своем окопе живы-здравы.
Спасатели едко заржали и налили по стаканам водочки. За высокомерие и чванство они не любили коллег из комбинатовского отряда и потому сочувствием к ним не страдали.
– Давай, Михайлыч! Помянем что ли? Водка, она такая, сейчас в самый раз стаканчик накатить... Для профилактики. Чтобы радиации не боятся.
Цинизма многим бойцам Стецюры занимать не приходилось. И ума в своем деле им не занимать. Матерые, ушлые. Как на подбор. Сами все умели, сами всех имели. Кого хочешь и как хочешь. Суровый народ в отряде подобран. Большинство из них – закаленные, уже не раз проходили огонь и воду. И нынешняя обстановка в Путыме и вокруг сигналила о том, что для этих грубых с виду людей, может быть, и вправду спасателей, наступил час медных труб. Ибо в спасении нуждалось не только население, и не одни только оставшиеся в живых малые дети, женщины и старики.
Земля и небо, высь звездная и днище подножное, и всякая букашечка, и камушек каждый – они все, оказалось, сироты бездомные под тяжелой стопой Качуры, силы и духа всеобщего умерщвления. Старые люди заполярных широт знают это божество и сколь оно безжалостно и беспощадно, потому что в нем нет никаких чувств, из его сердцевины вынуто то, что держит каждую травинку на земле и каждую паутинку, и всякое живое, а это – самое что ни есть простое желание жить. Качура жить не хочет и потому разум у него молчаливый и он, как будто слепой, ко всему безучастный плодит одно разрушение.
В других краях разных богов у людей на всякий день хватает, а про этого забыли, не помнят, потому что и память сама у них с давних допотопных пор помята, размыта и за тысячи лет обращена в песок удовольствий и праздности. В тундре это не терпит, здесь каждый день по-священ выживанию, сопротивлению и упорству, без которых нет огня и нет дыхания, и это одинаково, что для людей, что для зверьков, для птиц и трав, мхов и лишайников. И потому люди Севера знают, что такое Качура и что случается, если этот божок начинает свое мрачное шествие по городам и поселкам, холмам и впадинам, идет в озера и в реки, по горам и по небу, в любой чум или дом. Он не имеет цвета, без рук и ног, и вместо глаз у него дыры безмолвия, а запах есть – сладкий и противный, может быть, тонким, как дымок от папироски, а может быть и липким, как дерьмо, прилипшее к подошве.
Гнев, накопленный в глубинах недр, запертый до того в шахтах и рудниках, прокаленный в тесных плавильных печах и заточенный в городских квартирах, затаенный в глуши, растворенный в отравленных реках и разбуженный в горах, это он вызывает Качуру, гнев родившийся из отчаяния, из унижения и поругания, гнев и возмущение вызванные бесчувствием шевелящихся и промышляющих, это протест невиданной космической силы, это горечь земли и обида за ничем не оправданные ее страдания, это просто всепожирающее пламя от переполненной чаши терпения.
И стойкость этой цивилизации хрустнула, как яичная скорлупа, до того служившая оболочкой упрямства, заносчивости и властолюбия. И ненасытность алчных явила себя грязным и разорвавшимся от нечистот пузырем, и черви явившиеся из него, напитались ухмылкой и в самое короткое время наполнили обмякшее тело того чудовища, что еще недавно называли человечеством и неким сообществом.
Темная и смутная глубина жизни вывернулась и выплеснулась наружу…
***
...Молодые путымцы, уцелевшие после взрыва только потому, что проживали в пригородах и на окраинах Путыма, во мгновение ока потерявшие родителей, нужду ходить в школу, и много, чего еще, быстро сбились в небольшие и жестко враждующие между собой стаи. В интенсивной и безжалостной войне за территории и зоны влияния, они сократились до трех–четырёх группировок, так и не найдя путей для относительного перемирия, постоянно обещали друг другу новые крутые пацанские разборки, но уже за неимением прежних сил кое–как соблюдали условные границы и правило не промышлять на чужом районе.
Илье в те первые недели пришлось изрядно помыкаться. Прежде чем нашел подходящую для себя компанию, он участвовал в жестоких драках на той и на другой стороне, потому что в Путыме он появился новичком незадолго до Катастрофы, переехав в большой город на заработки из Халупы – богом забытого такого посёлка на берегу Есинеи, где и вырос неприкаянным, недоучившимся, но любознательным пареньком под крылом побитой, придавленной жизнью, тяжелой физической работой и еще женской тоской, всегда истеричной и плачущей мамы.
Среди новых друзей Ильи оказались ребята из Заозерного, рабочего пригорода Путыма, где уцелело совсем немного домов и зданий, но почти всё население погибло сразу, раненые, пострадавшие и покалеченные, помучившись месяц или два, быстро поумирали. В городке образовалось несколько сообществ. Взрослые, то есть семейные, объединенные давним знакомством и дружбой, расположились двумя группами на территориях разрушенного завода и геологической базы, благо, знающие люди помнили, где какие имеются склады, запасы и полезные помещения.
Илья с группой из семнадцати парней и девяти девчонок для сна и отдыха первоначально выбирали не слишком разрушенные многоквартирные дома, в них – самые большие комнаты, в которые из других квартир тащили годную для дров мебель, доски из полов, двери, оконные рамы и прочий горючий материал, а также найденные продукты, крупы, сахар, соль. Топили жилище открытым небольшим костром на тол-стой железной пластине, найденной специально где– то на улице, пока Илья не смастерил для всей "семьи" что– то вроде буржуйки из большой металлической бочки, приделав к ней дымоход из обыкновенной водосточной трубы, которая и торчала наружу из окна.
Однако позже молодежи пришлось спуститься под дом и уже там устроить жильё, продолжая собирать отовсюду доски, разломанные тумбочки, кухонные столы, шкафы и всё потребное для выживания. В Путыме почти все без исключения дома и сооружения стояли на сваях, вбитых в вечную мерзлоту. Подвалов, как таковых не было, но пустое пространство под домом, где обычно проходит теплотрасса и водопровод, по периметру здания заделывали кирпичом и нередко обивали досками. Эта особенность заполярных городов оказалась как нельзя кстати, полезной для новых житейских условий...
ЧУДАКИ ПУТЫМА (часть третья)
«Ухватил, поймал и ущипнул себя осознанно сегодня с утра неожиданным таким ракурсом: вот ты чего-то встал и пошел! К костру на снегу. Заваривать чай. И вот новый день. Еще один день на Земле».
«А кто ты, и что ты? Откуда? Куда? И всё-то что-то ты думаешь, и всё-то что-то тебе надо. Существо? Странное, однако, существо. А уж, сколько ты мнишь о себе, неисчислимо! Этим тяжким пороком осознанного существования вряд ли отягощены улитки или простые воробьи: чирик-чирик и отлетался! В общем, отвечай по существу. Так кто ты? И зачем? И чего ты делаешь здесь, то бишь на белом свете?»
Панкрат, утомленный переживаниями за Анисью, ворожбой своих беспокойных мыслей, щипал себя и вдохновлялся на подвиги.
А географ Арнольд удивил. Он еще вечером накануне нашел совсем близко от их сто-янки приличной высоты скалу. Взобрался на нее, да и довольно ловко. И пока все остальные грелись у костра, спрыгнул! Вниз и со всей опасной высоты. И Василий, и Панкрат ошеломленные, вскочили, замахали руками, закричали, побежали к Арнольду. А он с минуту полежал неподвижно, затем закопошился, встал на четвереньки и уже во весь рост – и пошел! Пошел мимо друзей невозмутимый. Обратно на скалу. Чтобы снова с нее спрыгнуть.
- Арнольд, ты можешь объяснить популярно: что ты делаешь? - спросил Панкрат выбирающегося в очередной раз из сугроба самоубийцу .
- Не мешай! - Ответил язвительно утомленный единоборствами с природой и всё еще не сломленный философ. - Ты понимаешь? - Он наконец-то встал с четверенек и пошел бы вновь взбираться на скалу, но задержался рядом с Панкратом, посмотрел тому в глаза. - Ты идешь к человеку, тебе что-то нужно. А человек этот к тебе не идёт. Он занят. Он всегда занят. Собой. Своими задачами. А у тебя задачи - идти к другим, к людям, птицам, камням и всё время что-то у них спрашивать. - Арнольд прервал проповедь, окинул с ног до головы стоящего рядом с Панкратом Василия и хитро подмигнул тому, а потом снова повернулся лицом к Панкрату. - Ты ведь не можешь так, чтобы не приставать к другим. Ты не можешь запросто вот так взять и молча присоединиться ко мне... И делать то же самое, что делаю я...
- Ты спрашиваешь или утверждаешь? - Переспросил Панкрат, приняв смысловую игру самодельного мудреца.
- Утверждаю, - заявил Арнольд и улыбнулся. - Утверждаю, потому что знаю: ты по-другому не можешь.
- Да ну?! - Воскликнул Панкрат.
- Утверждаю. Но при этом и спрашиваю. Этим самым я даю тебе шанс изменить мир.
Арнольд многозначительно огляделся вокруг, и опять пристально посмотрел на спутника Панкрата Василия. - Свой внутренний мир ты можешь изменить. Я это имею в виду, потому что другого мира не существует. Всё - в твоих мозгах. Вынь мозги - и вселенная исчезла! Не стало вопросов, нужды, ощущений и желаний. И если что-то еще где-то существует, живет, дышит и мыслит, то какое тебе до этого дело?! Тебя же нет, твоё сознание отсутствует, ничего не фиксирует, ни на что не реагирует…
Василий, думая чем-то помочь в этой ситуации дружбану, вмешался в разговор, он на ухо пояснил Панкрату, что Арнольд каждый раз взбираясь на скалу и кидая себя с неё вниз, пытается убиться. И делает это он уже второй или третий месяц, как только появился на Куполе:
- И се, на нем сбываются древние пророчества, что наступит такое время, когда смерти искать будут люди, и живые тогда позавидуют мертвым.
- Ну ты чистый буддист! - воскликнул Панкрат, игнорируя комментарий Василия. — Это, конечно, всё интересно, но уводит куда-то от реальности.
- Я - тут. - Ответил как всегда мутно и многозначительно Арнольд.
- А я? - Панкрат решил продолжить спор. - Думаешь, что я лишь твоя иллюзия?
- Ты немножко не понял. Я - тут. Это ответ на твой вопрос, что я делаю.
- Я есмь что ли?
Арнольд вдруг не нашел, что ответить, но сделал кислую мину мыслителя, покачал так и эдак головой:
- Почти то же самое, но немножко не так. По форме - оно похоже, а по содержанию несколько иначе. - Было видно, философ чего-то хитрит и так, чтобы это было заметно его собеседникам.
- Не томи уж, выкладывай как оно есть! - Предложил Панкрат дружелюбно.
- Я - тут, а ты - в другом месте. Я здесь и сейчас осуществляю своё бытие. Понимаешь? Я решаю главный вопрос этого бытия. А ты, как всегда, где-то в эмпириях, как любознательный путешественник, как турист - всё глазеешь да выспрашиваешь. А когда же займёшься собой? И встанешь, как я, тут?
- Ну, брат, ты в этом месте меня, конечно, срезал! Конкретно! - отозвался Панкрат. - Ты собрал воедино весь мир в себе самом и сам стал скалой над бездной. Для тебя потеряло значение время, не стало нужды в каком-либо действии. И человека прежнего нет. Осталось лишь место событий, как само по себе событие и уже процесс. Ты весь "тут"! И тебя нигде больше нет. Но и тут ты - не ты!
- Ты спрашиваешь или утверждаешь? - Арнольд на патетические слова Панкрата расплылся в широкой улыбке.
- Поди, голодаешь? - Панкрат скинул вещевой мешок и порылся в нем. Нащупав приличный кусок солонины, он молча, широким жестом передал снедь Арнольду.
- Конечно, на таких, как нынче харчах не разжиреешь, - сокрушился Арнольд. - Женщина одна с шахты приносит иногда поесть, значит, делится своей пайкой с императорского стола... А так-то и вправду, нынче с едой всем философам стало туго.
- А почему бы тебе не умереть с голоду? - Опять вмешался любопытный и всё знающий Василий. – И потом, может быть, оно как-то мягче у тебя выйдет, чем сломать себе шею, грохнувшись однажды со скалы? Ведь ты же прыгаешь в надежде умереть, так?
- Нет, Вась, этот нюанс ты не совсем понимаешь, - возразил Панкрат, - У Арнольда всякий раз восхождение и падение. А голодное выжидание как-то само по себе недостаточно для деятельного борения духа и тела. Нет, не умереть он так старается, а взлететь. Однажды взлететь. И вот увидишь, он полетит!
- А ты прав! Между прочим, - отозвался Арнольд на слова Панкрата. - Я повторяю то же самое, что делали все люди до катастрофы. Они каждый божий день снова и снова взбирались на холмы информационной озабоченности, насыщались чепухой, враньём из печати и плюхались каждый раз в ту же самую яму политического и общечеловеческого зловонья, так ничего и не поняв, ни в чем не разобравшись.
– Погоди, ты не на кафедре, – Панкрат все еще не воспринимал патетику Арнольда всерьез, а тот продолжил.
– И если кто-то не падал сам, то к нему подходили и подталкивали - чтобы свалился и как можно больнее. Нет, а вы вспомните, ведь все эти ситуации последних лет с бойней между русскими и украинцами, европейским бардаком и двуличием, и сирийско-иранским кордебалетом - они ведь из среднего человека сделали отбивную.
Из любого человека, который всё еще пытался в чем-то разобраться и понять, что же вокруг происходит и уже по этому случаю каждый раз становился всё нелепее и глупее. Потому что понимания не открывалось, а недоумение росло и росло. А вот чтобы прекратить насыщаться новостями – этого почти никто так и не смог. Даже те, кто пытались найти убежище в запое и разгульное жизни - и там их настигали всякие споры с собутыльниками и в первую очередь на темы политики и круговерти новостей.
- Ага, и например, до последнего выясняли, кто за олигархию или против неё? — Это опять вставил в разговор Василий.
- Ну-ну, и нам теперь осталась последняя задача: выяснить в конце концов, а нет ли среди нас и тут, в пустыне мира, затесавшегося масона?
- После конца света неизбежно начало нового, - заметил глубокомысленно Арнольд на не слишком смешную шутку Панкрата.
- И этот новый обречен повторить весь путь прежнего мира. И все прежние цивилизации, наверное, на этом и обламывались! – Панкрат хлопнул ладонью по оказавшемуся тут же под рукой и под снегом большому камню. – И на этом точка. Айда к общему костру. И нечего здесь мерячить. И без того людям тошно.
В общем, солипсизм такой у них в этот раз случился. Идеальный материализм в субъективном выражении.
Этот разговор на заснеженном плато Купола, где философские споры смешивались с голодом и отчаянием, стал своеобразным эпилогом к упадку цивилизации. Панкрат, Василий и Арнольд, по сути, обсуждали вечные вопросы, но делали это в декорациях постапокалипсиса, где даже утренний чай казался роскошью.
В ЭТО ВРЕМЯ НА КУПОЛЕ
Собрание свободных от вахты горняков и обслуживающего поселок персонала достигло накала. Люди жаловались на нехватку воды, тепла и даже еды!
– А где вы все раньше были ? Почему столько лет молчали ? Что же теперь и дальше так будем жить?
- Да это потому, что у многих уши заложены ватой. Пора бы уже и избавляться от прошлого...
- Это отличная идея! Взять те же самые палочки для чистки ушей. Вот в эту ватку на кончике нужно вставлять светодиодные лампочки! Нужно смелее вводить инновации в нашу медицину! – Разглагольствовал Биров, назначенный народом в Императоры на очередном общем собрании поселенцев Купола.
- А чего там в ухе освещать-то? – возразил кто-то из зала. – В таком разе, и для чистки ноздрей тоже светодиодики нужно вставлять! И ваще! Кто-то опять у нас выкрутил в туалете лампочку!
- Мы тут про лампочки, а там люди гибнут! – вскричал занудно кто-то из гвардии.
- И еще! Вот у нас угля много, - Продолжал невозмутимо спонтанную пресс-конференцию вождь, - Я считаю, нам нужно возобновить уроки черчения уже в начальных классах! Пусть наши детишки сидят и угольками рисуют! Угля ведь у нас пока еще много!
- Там наши мужики гибнут, а мы тут за черчение балаболим! – опять вставил какой-то сварливый гвардеец.
- Осточертело! – заорал в это самое время кто-то с места, очевидно, желая поддержать въедливого гвардейца. А Биров на этот всплеск народного гнева вскинул бровь и внимательно поглядел в зал.
- И, вообще, нам нужно возобновить уроки патриотизма. Уже начиная с детского сада! – продолжал прожектерствовать Биров, как, будто не слыша надоедливые выкрики отдельных горожан.
- А как же с нашими мужиками?! Ведь гибнут люди! И с ветеранами как быть?
- Да, и еще мы должны подумать о рождаемости! На Куполе должна быть хорошая рождаемость, нам нужно отстаивать свой суверенитет и наладить импортзамещение, - Императора несло. – Регионы в целом и наш Таймыр в частности сталкивается со снижением рождаемости, однако иногда причиной этого становится рост благосостояния. Читайте классику! «По мере роста благосостояния, доходов возникают другие ценностные установки — образование, пост-образование, получение каких-то дополнительных знаний. Потом все рождение ребенка откладывается». — Биров процитировал кого-то из великих. Но собравшиеся в зале поселенцы Купола этого не оценили.
- Ага! И тогда надо всех в нищету и в грязь. В хлев! И пусть плодятся, как в деревнях при царе!
***
Свидетельство о публикации №225122502132