Пчелиный батька

(Из книги ЛЕСКОВКА)

Вёрст за пять от Сеножатного, на южном склоне Почуй-холма, в непролазных зарослях лилового кипрейника да золотистого донника укрылись времянка и пасека деда Михея. Семей под тридцать пожукивают в любовно сла-женных ульюшках. Раньше-то до сотни доходило, а те-перь, как не хорохорится дед, силы уж не те. Правда, на вид ему – не больше шестидесяти. И не подумаешь, что Михей под Масленицу девятый десяток разменял. А всё медок да дух вольный!
Молодцевато подтянутый, всегда в свежей рубахе (пчёлы дурных запахов не терпят), снуёт он день-деньской от колоды к колоде. С утренней зорьки до позд-него заката крутится, дымарит около своих подопечных: то рамки ставит, то подкармливает, то медогонку нала-живает.
Сетку надевает за редким случаем: коли рой разбуя-нится или ещё какая оказия приключится. А так – зачем? С окладистой белой бородой, прожаренный солнцем, про-пахший вощиной, мёдом и духом цветущих трав, дед дав-но стал похож на большую хлопотливую рабочую пчелу, а те, как известно, своих не трогают.
Себя он называет «пчелиным батькой», никак ина-че. «Матка в гнезде за малышнёй присматривает, ей не-досуг, а уж я снаружи за старшими доглядываю», – под-шучивает Михей.
Деревенские деда ещё интересней кличут – Мысли-тель. Долгая одинокая жизнь на пасеке, как говорит Ми-хей, «в улье», способствует всяческим размышлениям: о людских отношениях, об устройстве государства, о месте человека в Божьем мире. Соскучившись по общению, Михей радуется всякому, свернувшему на чуть приметную в цветастых покосах тропинку, ведущую в его отшельный уголок. И, к чему скрывать, за чашечкой духовитого чая из чабреца или можжевельника с разнотравным моло-дым медком любит и может Михей от души потолковать, пофилософствовать на какие-нибудь заковыристые темы. От приземлённых (на каком клине в будущую вёсну гречу посеять или где бы мешка два семян рапса раздобыть) до большой политики (кому это так насолила Польша, что разом убрали всё правительство).

Дед отлучается со своего хуторка и появляется на людях по Великим праздникам. И пренепременно с по-дарками, с угощением. Кто только не отведал его медку! А коли прихворнёт какая старуха или дитя малое – сразу снаряжают посыльного к Михею. Мёда не пожалеет, а то и снадобье изготовит. На каждую болячку у деда свой ре-цепт. Вся продукция его хозяйства в ход идёт.
Есть у пчелиного батьки и собственный секрет дол-голетия. На протяжении всей жизни не выкинул он ни одной погибшей пчелы. Соберёт по весне из ульев под-мор, высушит во времянке на печурке, растолчёт в мел-кую крошицу. Зальёт в тёмной бутылке первачком и настоит в чулане. А потом весь год добавляет по чайной ложке в чаёк. Живёт себе батька, здравствует: и простуда ему нипочем, и зубы, словно у молодого коняги (лещинку в раз расщёлкивают), и сердечко, что мотор у новой пред-седательской «Нивы».
А сколько семей он в округе своими советами спас! Не один мужик заглядывал вечерком на хутор к деду Ми-хею. Так, мол, и так, жена помоложе нашла, не тот я уж стал. Насыплет пчелиный батька мужичку в холщовый мешочек бурого порошку. Из чего состряпал, конечно, не пояснит. Да несчастный и спрашивать постесняется. Ве-лит лекарь порошочек тот настоять да принимать перед вечером по столовой ложке. Во скольких дворах его вспоминают с благодарностью, а крестников, крестников у деда!
Рассказывают, мучилась Марья Потапова, по врачам ездила, к знахаркам обращалась, никак с бедой своей справиться не могла. В деревне поговаривали, мол, Зин-ка, ближайшая её подруга, за Кольку Петрова порчу на неё навела. Извелась девчонка от экземы. Не выдержала, постучала как-то в Михееву калитку. Деду долго думать не надо. Велел через неделю заглянуть.
Сходил в Рябую лощину. Набрал зверобоя. На об-ратном пути свернул на кукурузное поле, нащипал с по-чатков рылец. Прихватил подорожника, благо его хоть косой коси. Сломал веточку полыни. На задворках разбу-реломилась, раздушилась, за версту учуешь. А от шалфея Синь-гора волной перекатной колышется. Так Михей его, шалфея этого, целую охапку притащил, сгодится. Пере-жарил дикого лука-луговика. Залил стаканом конопляно-го масла. Самое главное – настойку прополиса не забыл. Через неделю зелье устоялось и принимай, девица, на здоровье. Всего-то и дел – пить по полстакана перед едой.
На Покров уж сидел Михей посажёным отцом на Марьиной свадьбе. Правда, Зинка с тех пор с дедом не раскланивается. Ну, так ещё не вечер, может статься, и самой пчелиный батька зачем понадобится.
А то ещё случай с Макарихиным Васяткой был. Ра-ботал он где-то в Кемерово на шахтах. И вдруг приезжает домой. Так, мол, и так, помирать собрался. Открытая форма туберкулёза, ничто не помогает. Макарьиха скорей на пасеку к Михею. Тот не пообещал, но обнадёжил. По-пробую, мол, и задумался.
Взял опять же настойку прополиса, липовый мёд, кедровое да репейное масло, смешал да ну выхаживать этой микстурой болезного. Говорят, парень опять на шах-ты отбыл. А в благодарность подарил Михею коня. Тяже-ло, мол, с хутора в такие-то годы добираться.

Сама же я столкнулась с пчелиным батькой, когда, приехала в Сеножатное отведать тётку. Поработав на по-косе, с непривычки перестаралась, а потому свалилась от радикулита. Скрутило так, что вздохнуть невмочь. Пона-чалу тётка пыталась своими силами поставить меня на ноги. Дед, мол, Михей помогает, а мы что, ай без рук. «Мёдом любой вылечить сможет», – заявила она и рас-топила баньку. Смешала в махотке мёд, соль и яичные желтки и затолкала меня в парилку. Только я выскочу, она меня своим снадобьем смажет, и опять в парилку. А потом ещё веничками: то берёзовым, то сосновым. Вроде отлегло, но не адолго.
Через день старушка сдалась, заспешила к деду Ми-хею. Рассказала о своём пользовании. Дед усмехнулся в бородку, запряг Карего, доставил тётку до хаты, а меня, усадив в телегу на свежескошенное сено, забрал с собой.

И вот уже две недели живу я у пчелиного батьки на хуторе. Лакомлюсь вкуснющими сотами, терплю дедовы философствования, дышу густым, словно гречишный мёд, воздухом. И, не ведая того, вместе с телом лечится душа моя, покрываясь, словно цветочной пыльцой, красой ху-торских окрестностей.
Пасека у Михея тихая, уютная, вдали от дорог и де-ревень, у самой кромки старого осинника. Небольшой клочок бахчи с грядкой лука-порея, веснушчатыми зон-тиками самосевки-укропа да будылистыми подсолнечни-ками, развесившими свои выгоревшие, заломившиеся по краям шляпы на присевшую в крапиву кривую ореховую изгородь.
Камыш, покрывающий Михеево жилище, связан-ный на самой макушке в большой взъерошенный хохол, позеленел от расползшихся по нём, словно престарелых прудовых лягушек, плюшек бархатистого буро-зелёного мха. Времянка покосилась на заднюю стенку. И издали кажется, что и не сараюшко этот вовсе, а старичок-лесовичок в надвинутой по самые брови соломенной шляпе, с полузакрытыми ставенками-глазками, присел передремать под кипенными шапками расцветшего ка-линника да так и спит себе уж который день, баюкаясь неумолчным мелодичным жужжанием дедовых пчёлок.
Крушинник, вырвавшийся из тени неохватных осин, напирает на пчелиную обитель почти со всех сторон. И только с востока, наверно, нарочно для того, чтобы Михей и его неугомонные любимицы могли любоваться восхо-дами, открываются такие дали, что глаза устают рассмат-ривать заливные луга, поспевшие покосы, серебристые вётлы над излучиной осокушки-речки. А там, дальше – поля выколосившихся хлебов. Чуть левее – сине-росный сосновый бор, разложивший на перистые розово-перламутровые облака свои могучие ветви-опахала. И на росстанях почти невидимый (разглядела, когда ехала на хутор), увитый диким хмелем старый-престарый придо-рожный крест с образом Казанской Богородицы.

Ульи у Михея смотрят летками на юго-восток. В той стороне, в полукилометре от пасеки, пенится гречишное поле. Лишь только солнышко заиграет над Песчаной бал-кой, да порозовеет березняк в Зареченской рощице, вы-скользнут из ульев пчёлы-разведчики, а следом – всё крылатое рабочее население. И заснуют неугомонные взад и вперёд с утра до вечера.
– Трудяги они великие, – нахваливает пчёлок дед, – что там – сто граммов мёда. А поди ж ты! Сто сорок тысяч километров надо намотать пчеле, чтоб собрать его всего лишь полстакана.
– Это откуда у тебя, дедусь, такие точные сведе-ния? – интересуюсь.
– Ну, не зря ж меня Мыслителем кличут. Я за жизнь столько о них перечитал, передумал! А сколь перенаблю-дал! – поясняет Михей, протягивая сетку и халат.
Дед, прежде чем приступить к лечению, решил по-знакомить меня со своей братией, чтобы знала, с кем де-ло имею. Кое-как кандыляю к колодам, Михей подстав-ляет лавочку. Сижу, наблюдаю, как он, приоткрыв крыш-ку крайнего улья, дымарит на рамки, просматривает, го-товится брать мёд. Уж и медогонку у завалинки пристро-ил.
С летка ежеминутно одна за другой поднимаются в воздух пчёлы, набирают высоту и стремительно исчезают в полуденном июньском мареве. Навстречу им, тяжело гружёные, летят другие. Они грузно опускаются, с гулом пикируют, словно бомбардировщики, на леток, семенят к крошечной щёлочке в улей, в гнездо. И сразу же теряют-ся среди тьмы таких же хлопотливых существ.
Михей, ничуть не страшась, голыми руками, выни-мает рамку за рамкой. А на них – живая каша!
– Народец этот смышлёный, за добро добром пла-тит... Неблагодарного люда сколь на свете! А за пчёлами чуток ухода – и с лихвой расплатятся.
– Видать, вы друг друга понимаете, – поддакиваю, а сама обмираю, никак не могу привыкнуть к зунделкам, ползающим по сетке у самых глаз.
– А с ними нельзя по-другому. Только дружбой, ува-жением, иначе не подходи – съедят.
Михей носит мимо меня рамки, и я замечаю: чем ближе к центру сотов, тем реже просвечивает из-под ко-пошащихся, неподвижных, ползающих и переминаю-щихся пчёл строгое плетение ячеек. На первый взгляд, незатихающее хаотическое движение в застывшем узоре из нежно-кремового воска.
Одни пчёлы вползают в пустые ячейки, забираясь в них целиком, другие, словно облудившись, нанюхавшись терпкого нектара, неприкаянно бродят туда-сюда по со-там. Есть и те, что выкарабкиваются, пятятся из ямочки, стараясь не нарушить сон крошечных личинок, прячу-щихся на самом дне.
Вот запыхавшаяся пчела, вся в цветочной пыльце, усевшись ножками на края ячейки, начинает головой трамбовать корм. Выбиваясь из сил, тащит из глубины гнезда труп осы пчела-санитар. Вылетает, не выпуская своей ноши, и мчит подальше от пасеки.
– Мне думается, жизнью улья руководит не царица-матка, а несколько пчёл одновременно, – выдаёт Михей свои соображения, – сами-то они в работах не заняты. Наблюдают за медовым и восковым промыслом. Опять же – налаживают связь с разными группами пчёл.
– Да ты, дедунь, и впрямь философ!
– Какая тут наука! Присмотрись и увидишь. В каж-дом уголке гнезда кипит, кажется, непонятная нашему разуму жизнь, а приглядишься, и суматоха на сотах пере-стаёт казаться беспорядочной.
– Хочешь сказать, что тысячи четырёхкрылых насе-комых в этом скопище связаны какими-то взаимными от-ношениями?
– А чему ты удивляешься, – возмущается Мысли-тель, – ещё издревле люди находили в поведении пчёл отражение уклада их собственной жизни.
– Ну, о том, что на стенах египетских пирамид встречаются изображения пчёл, а в сокровищницах золо-тые украшения в виде этого крошечного существа, я тоже когда-то слышала. Но чтобы говорить об их разумном по-ведении – это слишком!
– Если уж толковать о древнем мире, так египтяне, коли хочешь знать, видели в пчелином гнезде государ-ство во главе с пчелой-фараоном. Представь себе: сидит этакая матка-фараонша в окружении свиты, над ней слу-ги веют опахалами усиков. А в это время к её стопам не-сметное множество рабов снашивает сладкие подноше-ния.
– Так мы и до цивилизации особой, пчелиной, дого-воримся.
– А что? Всё может быть. Плиний и Платон, напри-мер, считали, что пчелиным обществом руководят ари-стократы – трутни, а «царь смотрит за делом». Ну, это я думаю, они перевирают. Трутни – они и есть трутни. Их и терпят-то пчелы только до поры до времени, пока матка детвы не начервит. А потом, ближе к августу, взбунтует народец пчелиный и поднимет революцию, вышвырнет самцов-дармоедов из колоды, как они ни сопротивляются.
Поражаюсь познаниям простого бортника, но сдер-живаюсь, не показываю своего удивления, чтобы ненаро-ком не оборвать нить увлекательного разговора.
Мыслитель выносит из времянки собачий тулуп, расстилает его на травке и манит меня.
– Насмотрелась? Теперь пора и на процедуры. Ло-жись, да оголи поясницу-то, не стыдись… ты же хворая. А хворой какое стесненье?
Михей берёт стакан, насыпает прямо из колоды при-горшню пчёл. С нескрываемым страхом смотрю на при-ближающегося лекаря и загодя начинаю стонать.
– Может не надо, само отпустит?
– Не боись! Потерпи чуток, скоро, как новенькая бу-дешь.
Зажмуриваюсь что было сил, а дед, как ни в чём не бывало, подлавливает за крылышки первую попавшуюся пчелу и усаживает мне на поясницу. Ощущения неопису-емые, а потому передавать их не стану. Скажу лишь, что этот живодёр, мучает меня своими злодейками под Шекспира! У меня не находится слов, когда он, чтобы я не скучала (Надо же язвительный какой! Заскучаешь тут!), принимается читать из «Генриха четвёртого». Слё-зы катятся градом, я мычу, стонаю, но из уважения к Шекспиру Михея не перебиваю.

… У них есть царь и разные чины:
Одни из них, как власти, правят дома.
Другие – вне торгуют, как купцы.
Иные же, вооружатся жалом,
Как воины, выходят на грабёж,
Сбирают дань с атласных летних почек
И, весело жужжа, идут домой,
К шатру царя, с награбленной добычей.
На всех глядит, надсматривая, он,
Долг своего величья выполняя:
На плотников, что кровли золотые
Возводят там, и на почётных граждан,
Что месят мёд; на тружеников бедных,
Носильщиков, что складывают ношу
Тяжёлую к дверям его шатра;
На строгий суд, что бледным палачам
Передаёт ленивых, сонных трутней…

– Вообще-то я, как уже говорил, в пчелиную монар-хию не верю, – не обращая внимания на мои вопли, про-должает разглагольствовать Мыслитель. – Царица у пчёл, подмечаю, находится под постоянным присмотром и в зависимости от работниц… Смекай, да на людскую жизнь перекидывай… Она не обладает личной неприкос-новенностью и престолом. Жизнью отвечает за правиль-ное использование своих царственных обязанностей.
– М-м-м! – то ли соглашаюсь, то ли пытаюсь сопро-тивляться Михею.
На большее сейчас не способна. Кажется, всю меня распирает изнутри и я, как воздушный шар, вот-вот вы-рвусь из безжалостных лап этого эскулапа, взлечу, словно дирижабль, над Михеевой сарайкой, над пчелиной обите-лью и, не удержавшись в безветренном июньском небе, плюхнусь в какой-нибудь ручей. Мне уже всё-равно. Только бы поскорей! И только бы в ручей ключевой!
А Мыслитель продолжает беседовать сам с собой, довольный тем, что есть терпеливый, почти немой, слу-шатель.
– По правде говоря, матка пчелиная – и не царица вовсе. Я так полагаю: улей – республика, а она в ней только президент… Заглянули б как-нибудь на часок наши управители кремлёвские ко мне на пасеку. Я б им все жизненные законы на примере одного улья растолко-вал… чтоб в ладу с людьми подопечными жили да чтоб и о вселенских природных законах не забывали. Мне дума-ется, если б дать народам новые законы, списанные с пчелиной семьи, то на Земле процветал бы золотой век. Но при этом ульи – а ты мысли: государства – могут бла-годенствовать только тогда, когда каждая пчела соблюда-ет узколичный интерес.
– Мандевиль! – хочется показать свои познания. – Философ такой в восемнадцатом веке жил, подобное пи-сал, наверно, он-то и сбивает тебя, дедунь, на свою сторо-ну, – но получается опять только: «М-м-м!»
А деду, видать, слышится: «Мыслитель!» А потому он отвечает: «Это не я философ-мыслитель, это пчёлы – живая философия мира!»

Михей заканчивает лечение и, не ожидая благодар-ности из моих одеревеневших губ, наконец, выражает со-болезнование.
– Потерпи, милая, это попервости… пообвыкнешься.
Он оставляет меня в полузабытьи, держа под своим постоянным прищуром, а сам принимается за мытьё ме-догонки.
Вспомнив прерванный полёт мыслей, философ, а точнее, пчелиный батька, садиться опять на любимого конька (ох, и любит потолковать о пчёлах!) и летит вслед за ними через время и пространство, прилаживая законы, подсмотренные у пчёл, для всего человечества.
– Вот, поди ж ты! Создания, лишённые дара мысли, смогли всё ж таки, и не в частностях, а в самой что ни на есть основе, устроить свою жизнь гораздо умнее, чем лю-ди, – и, уже не ожидая моего мнения на этот счёт, Михей делает очередное глубокое умозаключение, прежде чем человек научился думать, пчёлы настолько наладили свои дела, что теперь и вовсе не нуждаются в разуме.
– У-у! – возмущённо мотаю головой.
– И не спорь со мной понапрасну! Докажу на приме-ре. Взять хотя бы простую санитарию. Сколь веков живём, а грязи и в домах, и на улицах хоть отбавляй. Теперь бери пчёл… Ты заглядывала когда-нибудь на дно колоды? Нет? Так я тебе в миг обрисую! Донце – пол домика пчелиного, вычищен и натерт аж до блеска. И пойми, не иногда, а в любое время суток, в любое время года. Поучиться бы нашим хозяйкам, как дом блюсти. Пчёлы-уборщицы вее-рами крошечных крылышек регулярно подметают и так безукоризненное дно улья… А уж врачеватели они какие, сама знаешь.
При этих словах, мне вспоминается отходящий в за-бытьё процедурный кошмар, и тут же появляется запоз-далая слеза (а быть может, выжимается лишняя капля пчелиного яда, которым, как я чувствую, по самую ма-кушку переполнен мой разнесчастный организм).

Лежу в тенёчке под навесом. Над моей головой по-вязанные попарно и перекинутые через жерди берёзовые и можжевеловые веники, пучки душицы и ромашки, иван-чая и земляничника. Тут же – целиковые, нанизан-ные на суровую нитку, лисички и подберёзовики, чуть по-одаль – ситцевые мешочки с какими-то корешками и су-шёными ягодами.
Летний парной вечер… Лёгкий ветерок прокрадыва-ется под навес и остужает моё измученное тело, а с ним и горячие воспоминания о сегодняшнем дне.
Михей, подуставший от необъятного июньского дня, ставит около меня на табуретку миску с молодым мёдом и банку с малосольными огурцами. Стряхиваю с огурчика хреновую стружицу и обмакиваю пупырчик в миску. Бы-ла, не была! Говорят же: «На пасеке жить да в меду не искупаться!» Насквозь пропитаюсь, видно, пчелиным ду-хом.
Дед разводит самовар, пиршество продолжается, и я, кажется, даже забываю о дневных злоключениях.
Михей ещё не успел убрать высвобожденные от мё-да рамки, и припозднившаяся пчела, вернувшись домой со вспухшими на задних ножках пёстрыми комочками цветочной пыли, поднимается на соты. Перебегая от од-ной ячейки к другой, она ловко отыскивает подходящую и одним движением сбрасывает в неё принесённый корм.
Мыслитель, перехватив мой взгляд, замечает: «Ес-ли бы у меня спросили, что показать нам иным мирам, да чтобы не стыдно стало, я бы, не раздумывая, посовето-вал – кусочек скромного медового сота – самое совер-шенное воплощение логики».
Спать остаюсь во дворе. В вышине роятся золотые пчёлы, и месяц, словно дед Михей, подпускает в низины туману, дымарит-ухаживает за своей звёздной обителью. В полусне вижу, как в небесных долинах распускаются невиданные цветы. И глаза мои, превращаясь в тысячи пчелиных фасеток, начинают распознавать доселе нераз-личимые человеком оттенки Вселенной. 


Рецензии