Философия повседневности. Сборка
Память здесь фальшивила не хуже его тёзки — синдрома.
Трёхэтажное здание из красного кирпича сделало карьеру: пансион благородных девиц, госпиталь, богадельня, теперь — санаторий неблагонадёжных идей.
Социальный лифт работал исправно. Только вниз.
Штукатурка осыпалась — терапевтически. Стены избавлялись от иллюзий.
Вековые липы роняли жёлтые мысли. После долгого сезона размышлений деревья поняли: лучше облысеть.
Доктор Александр Григорьевич Рубин поднимался по лестнице.
Левая нога протестовала против сырости с упрямством старого диссидента. Трость отбивала азбуку Морзе для глухого мироздания: точка, тире, диагноз.
В папке — приказ: артефакт истории, когда безумие лечат статистикой. Подпись — кардиограмма. Печать — колесо, готовое переехать любого.
Формулировка туманная — анамнез душевнобольного: «изучение взаимодействия различных типов мышления в условиях изоляции».
Кто-то наверху решил: пусть безумцы думают за нормальных.
Нормальные уже додумались.
«Съезд костров на спичечной фабрике, — Рубин остановился у окна. — И я — пожарный с пустым ведром».
Приказы либо исполняют — либо лечат.
Коридор третьего этажа выдохнул хлорку и безысходность.
Стены жадно искали воздух.
Даже самые стойкие микробы паковали чемоданы.
Апостол
Первым доставили графа Льва Николаевича Толстого.
Того самого. Который отрёкся от титула с энтузиазмом диетолога, швыряющего торты в камин.
Старца привезли октябрьским вечером. Небо рыдало над империей — профессионально, как вдова на похоронах богатого мужа.
При нём: холщовый мешок — весь гардероб праведника — и сумка с рукописями. Черновики спасения человечества. Четвёртая редакция.
Палата: пять железных кроватей — дальние родственницы гильотины. Одеяла серые, байковые. Согревали исключительно воображение. На стенах — геология безумия: зелёный поверх голубого поверх жёлтого. Каждый слой — эпоха. Каждая эпоха — своё лекарство от реальности.
Санитар Михалыч — усы как манифест — помог устроиться.
— Странно, — Толстой смотрел в окно, где дождь писал мемуары на стекле. — Всю жизнь искал простоту. И вот — палата для сложных.
— Простота нынче самое опасное безумие, Лев Николаевич.
Михалыч расправил простыню. По-военному.
— Двадцать лет тут служу. Знаете, что понял? Совесть — болезнь. Неизлечимая. Но с ремиссиями.
Толстой обернулся, узрев готового персонажа.
— Вы философ, любезный. Что ж вы здесь?
— А где ещё? В кабаке — кулак быстрее мудреца. В церкви — батюшка монополию держит. Тут — все равны. Безумец безумцу — зеркало.
Он понизил голос:
— На днях немца привезут. Фридрих Ницше. Бога уволил. Без выходного пособия.
— Несчастный. — Толстой вздохнул, раскладывая рукописи. — Без Бога человек — книга без читателя.
— Оно так. Только вы Бога ищете, а он — хоронит. Жить будете в одной палате. Может, истина посередине? Бог то на обед заходит, то в отпуск уходит. Как наш главврач.
Пророк
Ницше доставили через два дня. В полдень — будто нарочно выбрали зенит, чтобы подчеркнуть закат.
Два санитара с трудом удерживали невысокого, но сверхчеловечески упрямого мыслителя. Он вырывался с энергией идеи, которой тесно в черепной коробке.
— Ich bin der ;bermensch!
Санитары не понимали. Держали крепче. На всякий случай.
Медсестра Вера Николаевна приготовила шприц. Последний аргумент в любом философском споре.
— Герр Ницше, успокойтесь. Здесь друзья. Тишина. Русская классика в соседней койке.
— Русская классика?!
Он увидел Толстого — и замер. Иуда, столкнувшийся с Богом на чёрной лестнице.
— Апостол рабской морали! Проповедник смирения! Кто терзает разум многотомными романами!
Толстой неспешно отложил Евангелие на греческом. Поднялся — как земля перед севом. Подошёл. Взял философа за плечи словно заблудившегося ребёнка. Долго смотрел в глаза.
— Вы убили Бога и создали сверхчеловека. А он вышел сиротой. Мужик с сохой знает, откуда хлеб. Ваш сверхчеловек — откуда возьмёт смысл?
— Создаст сам!
— Из чего?
Ницше открыл рот. Закрыл.
Стало слышно, как капает вода.
Толстой вернулся к койке. Снова взял Евангелие.
Михалыч подвинул кровати ближе.
— Так интереснее будет. Искры летят — цель ближе.
Санитары усадили философа напротив.
Вышла идеальная композиция — две крайности русской души. Одна из них почему-то немецкая.
Вера Николаевна отложила шприц. Галоперидол остался.
Комбинатор
Через неделю привезли Остапа Бендера.
Великого комбинатора спасли от толпы, не признающей ни сроков давности, ни апелляций.
Он обещал подземный ход к сокровищам Романовых под церковью Святого Недоразумения. Вместо золота нашли канализацию.
Народ пережил просветление: клад и отходы различаются только перспективой.
Диагноз: «слишком творческий для тюрьмы, недостаточно безумный для свободы».
— Господа! — объявил он с порога, мгновенно оценивая аудиторию. — Произошла чудовищная ошибка! Я лишь хотел подарить людям то, что ценнее хлеба, — надежду!
— Ложную, — мягко заметил Толстой.
— А разве бывает другая? — Остап всплеснул руками, незаметно опуская ложку в карман.
— Надежда по определению иррациональна. Иначе это был бы бизнес-план.
Ницше хмыкнул.
— Вы — доказательство, что Бог умер. На его место пришёл маркетинг.
— Вы пишете о сверхчеловеке, — Остап поклонился. — Я делаю сверхдоходы из сверхдоверчивости. Каждый может стать богом. За скромный процент.
Он осмотрел тумбочку и извлёк колоду. Карты щёлкнули, как затвор.
— Война — когда бьют твоего туза. Мир — когда бьёшь чужого. Партию?
Михалыч застыл в дверях:
— Вот вы про сверхчеловеков. А может, сначала — про обычного?
— Браво! — Остап захлопал. — Всякий рвётся на верх, не став человеком.
Архитектор
Барона Мюнхгаузена доставили после катастрофы с катапультой.
Усы его тянулись вверх, опровергая гравитацию. Ньютон — пессимист. Яблоко — недоразумение.
— Господа! — он ворвался как знамя. — Я предлагал билет в будущее по цене трамвайного!
Мундир вызывал трепет. Реальность моргала.
— Коллега по самоподъёму за волосы! — Остап протянул руку.
— За косу, — уточнил барон, кланяясь. — Писаки врут. Болото было метафизическое — сомнений. Каждый способен на невозможное, если не спросит разрешения у возможного.
— Где у вас граница между верой и враньём? — Толстой устало потёр глаза.
— Там же, где между вашим Богом и вашим Безуховым.
Тишина упала и разбилась. Ницше аплодировал — один, но за всех.
Барон закатал рукав. Шрам — как автограф судьбы.
— Турецкая сабля? Китайская бритва? Какая разница. Шрам реален. А реальность — растяжима.
— Память — всегда ремейк, — заметил Ницше.
— А я — гений переиздания!
Наблюдатель
Пятый появился под утро. Когда реальность дремлет и пропускает контрабанду.
Никто не слышал шагов. Никто не видел, как открылась дверь.
Свет мигнул. Один вдох темноты. Когда Михалыч чиркнул спичкой, в кресле у окна уже сидел элегантный господин неопределённого возраста.
Чёрный костюм — из той же материи, что космические дыры. Трость с серебряным набалдашником в форме пуделя. Пудель улыбался.
— Доброе утро, господа, — произнёс он, не оборачиваясь.
Голос был как выдержанное вино: чем дольше слушаешь, тем сильнее пьянеешь.
Толстой поднял руку. Рука замерла на полпути.
— Не поможет, — сказал гость. — Но и не помешает. Продолжайте.
Он обернулся.
Один глаз — чёрный, как долговая расписка вечности. Другой — зелёный, цвета первородного греха.
На стол легли три карточки.
Первая скользнула к Толстому. Граф побледнел.
Вторая — к Ницше. Философ дёрнулся, как от удара.
Третья остановилась перед Остапом.
— Тогда вы ещё верили в любовь.
Великий комбинатор молчал. Впервые в жизни ему нечего было продать.
— А я? — вскочил барон.
Незнакомец перевёл взгляд:
— Вы, барон, — единственный честный человек. Никогда не обещали правду.
— Кто вы? — тихо спросил Толстой.
Гость откинулся в кресле.
— Воланд. Этого достаточно.
За окном занимался рассвет. Неуверенно. Будто ожидая разрешения.
Обход
Дверь открылась.
Доктор Рубин вошёл с папкой. За ним — Михалыч с подносом.
— Все живы?
— Живее всех живых, Александр Григорьевич.
Михалыч расставлял чашки. Пять. Помедлил. Поставил шестую. — Толстой всех любит. Агрессивно. Ницше банку огурцов открыть не может. Остап истину продаёт в рассрочку. Барон по ней из пушки стреляет. А новенький...
Он покосился на кресло у окна.
— ...сидит и улыбается. Как налоговый инспектор, нашедший незадекларированную душу.
— Как вам в нашем храме свободной мысли. — Рубин остановился у входа.
— Это не больница, — Воланд погладил набалдашник трости. — Это театр. А вы, доктор, — суфлёр, который забыл текст.
— Тогда будем импровизировать.
Рубин закрыл папку. На первой странице значилось: «Палата №6. Стенограмма».
Дубовая дверь закрылась.
Внутри остались безумие и мудрость.
Ставка неизвестна.
Проиграют все.
Кроме того, кто сдавал.
Свидетельство о публикации №225122600705