Мамино наследство

(Из книги ЛЕСКОВКА)

Перебираю жизни лоскутки,
Остатки ярких, сброшенных нарядов.
Все воды вешние за счастьем утекли,
Им возвращаться в прошлое не надо…
А мне куда от памяти моей?!
Пропето, отгорело, отзвучало…
И лоскутков не хватит для затей
Лоскутного, как в детстве, одеяла…

Н. Акимова

I

Мама, переспорив родственников, наперебой предлагавших для новорожденной вычурные имена, назвала её Надеж-дой.
Когда Надя подросла и полюбопытничала, почему у неё такое «простецкое» имя, мама растолковала: «Даже в самую трудную минуту, когда может показаться (не дай-то Бог!), что тебя в жизни ничего не держит; если ты останешься один на один со страшной бедой и некому те-бе помочь, знай, что ты не одна, у тебя есть НАДЕЖДА – ты сама. С таким именем ты просто обязана верить, что все несчастья, которые редко кого обходят стороной, обя-зательно минут, и всё образуется.
Надя уж и позабыла тот давний разговор, но, видать, имя у неё, действительно, не такое обычное, как ей каза-лось. По крайней мере, каких-то больших напастей (кро-ме развода) за сорок с хвостиком с нею не приключилось.
Школа, институт, рождение сына, всё, как и положено, как у всех хороших девочек. Может быть, судьба и до кон-ца дней не заморачивалась бы, но вот уже десяток лет она выживает в другой стране. Не стало той, в которой она росла, училась, начала работать. Канул в Лету Советский Союз.
К этому ни она, ни её родные, ни соседи, ни сотрудники не были готовы. Неразбериха сбила с привычного ритма столицу, прокралась и в её провинциальный городишко. На Надиных глазах рушился десятилетиями устоявшийся уклад, а с ним надежды миллионов людей на покой и cта-бильность.
Видно, настал тот самый, тяжкий, час, о котором когда-то говорила и которого так опасалась её мама. Беды по-сыпались одна за другой. Ну, так ещё бабушка сказывала: «Пришла беда, отворяй шире ворота, потому как одна она в гости не наведывается, всё с сестрой да с кумой».

Первый раз она, эта треклятая беда, возникла в образе заведующей их отделом Людмилы Петровны, которая объявила о сокращении штата на семьдесят процентов. Среди «осчастливленных» оказалась и Надя.
Закончив ИНЯЗ, она двадцать лет отработала на заво-де. Переводить технические бумаги – скукотища, не весть какая. Но это кормило. Конечно, они с сыном Витей жили более чем скромно. Надя научилась превращать бумаж-ные купюры в «резиновые» – растягивала зарплату так, что хватало одеться-обуться-прокормиться, выкраивала даже на Витину художку. Продуктами помогали родители, так и не рискнувшие, как она их ни уговаривала пере-ехать к ней в город.
В той, заводской, жизни случались и маленькие радо-сти.
Как-то в День её Рождения сотрудники скинулись, и, когда утром она подошла к своему столу, обнаружила на нём длинный алый футлярчик с ниткой крупного жемчу-га.
«Розовый, икринка к икринке! – затараторила подруга Катерина, заглядывая через плечо. – Примерь, примерь, или не рада? Это тебе от нашей дружной компании. За-меть, неделю в очередях из-за этой прелести толкалась, выстояла!» – отрапортовала она с гордостью.
Надя, конечно, порадовалась, даже разволновалась. На хлеб, одёжку она ещё наскребала, а чтобы украшения! Это откладывалось на неопределённое будущее.
Но через несколько месяцев завод обмер в недобром предчувствии, едва дышали кое-какие чудом уцелевшие цеха.
Она вышла через проходную в звонкий апрельский день. В лужах чуфыкались воробьи, на газонах «треща-ла», пробиваясь сквозь прошлогоднюю листву, первая по-росль. Весна дирижировала в сквере неумолчнымыми грачиными оркестрами. После зимнего полусна снова зажурчала, зазвенела, занабирала обороты неуёмная жизнь. Всё вокруг жило в ожидании каждодневных пере-мен, чего-то обязательно лучшего, светлого и радостного.
А Надежда шла по улице с сумкой, в которой среди толстенных, скопившихся за двадцать лет словарей, зате-рялся тонюсенький конверт с последней зарплатой. О том, когда она, эта вечная головная боль – зарплата, по-явится снова, придавленная навалившейся безнадёгой Надя в те злосчастные минуты мыслить не могла. Она знала, как не просто сыскать более-менее оплачиваемую работу. Ежедневно предприятия города за проходные, в никуда, выплёскивали потоки рабочего и служащего лю-да, разом ставшего лишним, ненужным.
Надежде вспомнилось вдруг, как перетерпевала горе-несчастье её мать. Всегда жизнерадостная и открытая, она вдруг суровела лицом, замыкалась. Становилась не-многословной. Действия её приобретали совершенно вы-веренные движения. Напрасно не растрачивались ни сло-ва, ни взгляды. Нарядный пуловер заменялся на повсе-дневную, штопанную-перештопанную кофту. А самое главное – мать искала утешение, а быть может и силы, окунаясь с головой в работу. Перестирывалось нужное и ненужное, выпекались башни блинов, открывались кла-довки: чистилось, драилось, выметалось, выскабливалось. Уходя с головой в хозяйство, она отвлекалась от неприят-ностей, монотонность хлопот наталкивала на размышле-ния. Проходил день-другой, и в голове её созревало ре-шение, отыскивался выход из неурядиц.
Обнаружив, что, наконец-таки, в доме и во дворе всё блестело и сверкало, а мать, куда-то сбегав, с кем-то по-толковав, снова прихорашивалась у трельяжа, Надя по-нимала: схлынуло, отлегло у родимой на сердце, разре-шились тяготившие её напасти.
Дома, задвинув под письменный стол сумку со слова-рями, Надежда сняла бусы, уложила в бархатный футляр-чик и вместе с конвертом подоткнула в комоде под стопку постельного. Мелькнуло: «Надо, чтобы Витя о случив-шемся не знал как можно дольше. Пусть живёт спокойно, а то задёргается… выпускной класс».

И начались каждодневные пустопорожние скитания по неотягощённому предприятиями городу. Но там, где, надеялась она, могли бы пригодиться её знания, опыт, шли свои увольнения, сокращения. Надя обивала пороги школ. Но (как никогда!) учителя держались за свои без-денежные места мёртвой хваткой.
Город переполнился безработными, превратился в огромную барахолку. Торговали всем, чем только могли. Занищавший люд тащил на рынок накопленное годами. Рядом с извечными базарными торговками, не стесняясь знакомых, стояли инженеры, квалифицированные слу-жащие, врачи, студенты, учителя.
Надя, перехватив деньжат у Катерины, которая каким-то волшебным образом всё-таки держалась в отделе, смо-талась в столицу, накупила всякой всячины и тайком от Вити вышла на базарную площадь.
Боже мой! Разве станет кто-нибудь рассматривать её копеечные безделушки, когда все только и делают, что измудряются хоть как-то «втюхать» рекой слоняющемуся безработному люду что-нибудь из своего «бесценного» товара.
И вот настал тот час, когда у Надежды кроме неё самой действительно ничего не осталось.
Слава Богу, Витя этого не видел. Уже год, как он учил-ся в МАРХИ. Сам поехал, сам поступил, сам устроился в строительную фирму на работу, освоил какую-то итальян-скую штукатурку, подрабатывал. Как бедовал, не расска-зывал, но домой не возвращался. Даже ей помогал. Стыдно… А что поделаешь?
Явился под Рождество. Заглянул в холодильник. Толь-ко и сказал: «Всё ясно. Мышь повесилась. Собирайся». Сгрёб её, повёл в магазин, набросал в тележку круп-макаронов, банок-консервов, прихватил бутылочку её любимого брюта да мандаринов, расплатился. Встретил с матерью праздник и снова уехал. Какие там студенческие каникулы!..Спасибо Господу за сына…
Надежда – одна из тех женщин, которые между сорока и сорока пятью проживают десяток лет, которому не под силу затронуть ни красоты, ни стати. О таких, как она, обычно говорят: «Без возраста». Это у Нади по материн-ской линии. И мама, и бабушка, и прабабка – светловоло-сые, голубоглазые, ростом – чуть выше среднего. Креп-кие, ладные. Долго копались в женихах, но зато замуж выходили раз – и навсегда. И хотя Надежда поломала эти традиции, не стерпела, развелась-таки со своим непутё-вым гулёхой Николаем, видать, как все её родственницы, осталась убеждённой однолюбкой. Научилась не замечать ни на работе, ни на улице сластолюбивых взглядов.
Безрезультатно колеся по городу в поисках заработка, забредала она то в одно, то в другое учреждение. Одна-жды, устав от недвусмысленных намёков работодателей, переступив порог Дома творчества и обнаружив, что из кресла директора выглядывал неказистый мужичонка, Надя подумала: «Ну, с этим можно сосуществовать спо-койно. С такой внешностью женщин надо не обходить стороной, а обегать за пять вёрст». И, окрестив начальни-ка «Жабом», согласилась на невесть какой, но всё же – оклад!
Через месяц она снова штудировала газеты, наматы-вала десятки километров в поисках хотя бы какого-то приработка. Жаб оказался на редкость предприимчив. В кабинет, где она (вспомнив о своём давнем увлечении) во второй половине дня занималась со школьницами до-машним рукоделием, переместили зачем-то диван. И Жаб зачастил к концу занятий с проверками, напрашива-ясь на нескафе-голд, который приносил каждый раз с со-бой, а, уходя, незаметно прихватывал до следующего ра-за.
Поначалу Надя, превозмогая отвращение, терпела по-сещение начальника, оттирая после него до блеска чаш-ку, сердилась сама на себя – вот, мол, до чего нищета до-водит, будь её воля, воздухом одним бы дышать не стала.
Но в марте, поздравив за праздничным застольем жен-ский коллектив, подвыпивший начальник, перехватил её в тёмном коридоре. Прижал своим мягким противным глобусом, спрятанным под длинный, в горошек галстук к стене, и его короткие жабьи лапки заскользили по Нади-ной шёлковой блузке, она рванулась что было сил, зале-пила пощёчину, вытянулась, как струна (казалось, даже подросла), и быстрым шагом направилась прочь. С обо-рвавшейся нитки сыпались на паркет, стучали, подпрыги-вали и раскатывались по щелям её любимые бусы, но она старалась этого не замечать.
Добравшись до дома, упала в прихожей на стул, не раз-деваясь, просидела несколько часов, повторяя: «Беда! Вторая! Жди третью…»
На утро, вволю нарыдавшись (на новом месте не успе-ла даже первой зарплаты получить, а идти за ней она уже не могла себе позволить), взяла ножницы и, не помня, что творит, обчекрыжила свою чудесную шевелюру. Вы-мыла рамы, перестирала шторы, вытащила на свежий, принесённый внезапной вчерашней метелью снежок, до-рожки. Лупила по ним с такой силой, что сломала выби-валку. Вечером, окинув придирчивым взглядом квартиру, подуспокоилась. Но потом опять две ночи не спала, про-сыпалась и ревела, ревела.
Наконец, с красными рачьими глазами, посеревшая и осунувшаяся, постучалась к Катерине подровнять как зря торчащие локоны, подвести за чаем итоги очередной не-удачной попытки обрести хоть какой-то достаток.
«Не дрейфь! Прорвёмся, – поддержала Надежду нико-гда не киснувшая подруга. – Или в стране что-нибудь из-менится, или сами что-нибудь надумаем, не может же так продолжаться бесконечно». Катерина понимала, что и она в любой момент может оказаться безработной, да ещё и без крыши над головой. Прозябала она уже с десяток лет в ведомственном жилье. Но такова уж была подруга. Вот кого надо было назвать Надеждой!

Зиму Надя перебивалась частными уроками (Катерина где-то раздобыла для неё двух выпускниц), постройнела на пару размеров, еле-еле сводила концы с концами, но держалась. Родителям так и не осмелилась заикнуться о своём житье-существовании.
Им и своего горя хватало. Гордая, сильная духом мама слегла. Обострилась застарелая болячка. Казалось, что держалась матушка теперь только этой самой силой духа. Больше уж и нечем. Как такой о своих горестях попла-чешься… Отец? Если быть честной, ему – спасибо… за то, что упрямился, не переезжал к ней, освобождал от тягот по уходу за больной мамой. Не обманешь родительского сердца. Видать, догадывался родный, как не сладко ей приходится.
Надя, как только объявлялись какие-никакие деньги, мчалась проведать стариков. Постирать-приготовить, по-мочь по дому, в огороде. Просто потолковать, приобод-рить, мол, у неё всё в порядке. А мама не верила: «Глаза у тебя, Надюша, грустные. Ох, неладно что-то у тебя, не-ладно!»

Под Троицу опять приехал сын, опять потащил по ма-газинам. Надя сопротивлялась.
-Зачем тратишься? Откуда такие деньжищи?
– С работы, вестимо! – отшучивался Витя.
– Вагоны разгружаешь? – вспомнила она, как в её мо-лодости ребята-однокурсники бегали по ночам прираба-тывать на вокзал, а потом, на лекциях, вповалку спали.
– Специальностью, специальностью надо зарабатывать. Я, как ни как, – будущий архитектор! – улыбался Витя, но тайну своих доходов до конца не раскрывал, секретничал.
Она знала: упрямый, с расспросами лучше не приста-вать. Тихо радовалась: «Мужик растёт!» А с этой потаён-ной радостью затеплилась и надежда: может, хоть маль-чик (чем чёрт не шутит?) при его характере вырвется из болота, которое её уже, видать, никогда не отпустит – опереться не на что и не на кого. Рядом – такие же, ме-чущиеся в безысходности друзья, знакомые, соседи.


II

В тот день Надя пересаживала свой любимый плющ. Вымахал, за последний год, раздвоился, проскользнул из прихожей одним усом в кухню, другим заполонил спаль-ню. Катерина прозывала его почему-то «мужегон» и каждый раз ворчала – мол, сколько тебе говорить, подру-га, избавься ты от этого лопуха. А Наде нравился его вез-десущий норов, его неуёмное стремление к жизни. Цве-ток прищемляли дверью, отхватывая огромные плети, за-бывали поливать, а он – молодчага, всё прощал, имел весьма сносный, даже на редкость терпеливый характер. Ну не могла Надежда согласиться с такой необоснован-ной кличкой для любимца – «мужегон»! Для неё он был чудо-дерево, привезённое из Сочи, напоминание о един-ственном, самом ярком семейном отпуске, после которого и появился её Витюшка.
Прикупив в хозмаге громаднющую кадку, Надя пыта-лась перевалить в неё плющевое, непомерно разросшееся корневище. Руки по локоть в земле. Умаявшись, серчала, выговаривала своему «зеленоухому другу», когда раздал-ся звонок. Надя, отряхнув кое-как перепачканные руки, схватила трубку.
Безо всякой подготовки, далёким-далёким, словно с Сахалина, почти неузнаваемым голосом отец произнёс три страшных слова: «Умерла мама... Приезжай!»
Вот она – третья беда! Самая большая!
Тело разом потеряло контроль, перестало ей подчи-няться, как-то неуклюже обмякло. Медленно оседая, она сползла по стене… села на расстеленные вокруг кадки, перемазанные землёй газеты. Из трубки, вдруг спохва-тившись, кричал отец: «Надя! Дочка! Надя!» Но что-то с неимоверной силой сжало её, она окаменела… одни лишь плечи вздрагивали и вздрагивали в беззвучном рыдании.
Почему-то вспомнилось, что мама не хотела умирать в холода… радовалась, что дотянула до травки… Конец ап-реля…. Черёмуха буреломит… А её не стало! И уже нико-гда-никогда не будет!

Надя не помнила, как добралась до родительской усадьбы. Последние годы в опустевшей деревне на мно-гие вёрсты горел один-единственный огонёк – их кры-лечный фонарь, словно в безбрежной, непроглядной пу-чине сиротливый маяк. Оглохший и почти ослепший от старости Дружок, вот уже год, как не выбегал навстречу.
Ступая осторожно, словно боясь кого разбудить, Надя подошла к калитке. Накатила, душила страшная тишина. Чёрные, провалившиеся глазницы окон… Может, неправ-да? Света нет!.. Может, спят?.. Сердце захолынуло… Но ведь последние годы, как только слегла мама, до рассвета в доме не гасили ночник!
На ватных ногах дотащилась до крыльца. В темени позднего вечера наткнулась на что-то мягкое. «Дружок! Дружок!» Пёс даже не пошевелился. Попыталась растол-кать – не откликается. Охватил ужас – и он!..
Постучала… Фонарь над входом ожог своей холодной пронзительностью. Послышались шаркающие шаги… Отец!
– Что ж ты … в темноте-то?!
– А зачем мне теперь свет?

Если сейчас спросить… похорон она не помнила… Как в тумане… Погруженная в только одной ей ведомые думы поехала на кладбище, сама выбрала место для могилы (чтоб на полянке, чтоб на просторе, где посветлее), отда-ла какие-то распоряжения по приготовлению к помин-кам. На удивление родственников две ночи (пока тело мамы стояло в горнице) всё укрывала её напоследок ба-бушкиным пледом. Его убирали, – жара. А она снова находила и покрывала маму. Отвечая на немые вопросы, говорила: «Холодно… Она боялась холода». Кроме обыч-ного смертного разыскала мамин любимый костюм. На подкладке. Ничего не видя сквозь слёзы, наощупь, пере-одела в него покойницу, заменила тоненький платочек на шерстяной подшалок, кроме чулок, чтоб теплее – гама-ши. Всё, что ещё могла сделать.
…С уходом мамы для Нади наступило безвременье. В самом прямом смысле. На похоронах у неё пропали пода-ренные когда-то мамой часы. Она пыталась разобраться, что значила эта добавочная потеря. «Какой-то знак свы-ше», – думалось ей. Но какой?..
Она не спешила обзаводиться новыми часами. И время для неё остановилось…
Навещая отца, Надя старалась переманить его к себе, в город. Но все уговоры заканчивались одним и тем же: «Слягу – тогда не откажись, а пока колтыхаю, нечего мне в ваших городах искать». И тогда Надя предупредила и брата, и невестку: «Раз такое дело, пока отец будет здесь, всё должно остаться по-прежнему, как при маме».

Полгода после похорон она не открывала шкафов, не заглядывала в комоды. Не могла… Там лежали вещи, ко-торые хранили мамино прикосновение, пахли её люби-мой «Красной Москвой». Пустые флакончики заботливо разложены между аккуратных стопочек белья, рассованы по карманам пальто и плащей. Казалось, там ещё витал мамин дух. Открой дверцу – и он испарится, вылетит, ис-чезнет навсегда. Надя крепилась, держалась этим ощу-щением, ощущением последней тончайшей, эфимерной близости с мамой.
Правда, с тех пор, как её не стало, Надя, прислушива-ясь, как вздыхает за перегородкой отец, не могла ни одну ночь, проведённую в опустевшем, ставшим почему-то не-измеримо просторным, родительском доме, сомкнуть, хоть на минуту, глаза. Она находила себе любые дела (как ко-гда-то мама), чтобы обрести равновесие, чтобы хоть как-то справиться с не отступавшим от неё горем: драила по-лы, чистила посуду, делала всё, чтобы не смотреть на опрятно застеленную материнскую кровать.
Однажды отец, озабоченный её состоянием, надеясь, что Надя хоть как-то отвлечётся, зашёл издалека: «Ты бы посмотрела всё ж таки, что там у матери в сундуках, в шкафах. Разобралась бы. Мне эти ваши отрезы, рушники да подзоры ни к чему. Забери, для тебя ж берегла… У тебя жисть впереди, может, что сгодится… Да… говорят, что одёжу, в чём покойница помирала… постельное там… сжечь бы… Петровна присоветовала… Полагается…»
Надя, молча, взяла узелок, в который, снаряжая маму в последний путь, уложила снятые с неё вещи: ночная со-рочка, ситцевый платочек, вязанки, наволочки-простыни. Он, этот узел, так и оставался с самых похорон в углу оси-ротевшей кровати. Никто не смел к нему прикоснуться.
На пустыре, по сумеркам, развела костёр. Одна… без отца… чтобы не видел, как она сжимает зубы, как не мо-жет справиться с выплёскивающимися из неё рыданиями, как воет, причитает, бросая в костёр последнюю мамину одёжу. Долго смотрела на пламя, забыть его не сможет до конца своих дней.
Отец не тревожил, не окликал.
Наконец, последние искорки отлетели к небесам. Ко-стёр погас, и показалось: с его умиранием на крошечную, мельчайшую капельку, притупилась, заглушилась, при-гасла нестерпимая боль потери.


III

На другой день, лишь забрезжило, Надежда отправи-лась в кладовку. Принимать наследство.
На самом деле это и не кладовка вовсе. Много лет назад, когда не стало отцовых родителей, эту засиротев-шую светлицу так и не стали обживать заново. Здесь всё осталось по-прежнему, как при стариках: та же никели-рованная кровать, с блестящими шарами, в которые ма-ленькой девчонкой Надя любила смотреться и корчить всевозможные рожицы, тот же, тканый на тогда уже раз-валивавшемся, перевязанном, скрученном вожжами пра-бабкином стане, настенный ковёр.
В самой середине его без каких-либо схем-чертежей, просто так, по генетической памяти, хранившей переда-ваемый из библейских времён лик Пресвятой Богороди-цы, любовно выткана женщина, покрытая омофором. С ярко-золотистым (благодаря окрасу нитей особыми тра-вами) нимбом, с воздетыми к небесам руками – Мать Оранта.
Каждый вечер, отчитавшись за прожитый день, посо-ветовавшись о завтрашнем со Святыми угодниками с Божницы, укладываясь на взбитую перину, рядышком с Надей, старушка, словно продолжение молитвы шептала внучке осевшие в памяти Нади на всю оставшуюся жизнь слова: «Спи, дитятко, с миром. С нами крестная сила и Матерь Оранта… и денно, и нощно. Перекрестися на неё с поклоном, покуда не чуешь, к спящей, она к тебе сотан-то и не допустит!»
Наде припомнилось из раннего детства, как на дворе в двухведёрных пузатых чугунах, водружённых на каменку, бурлил крутой кипяток. В него подсыпали из газетных ку-лёчков красители, выбранные у Петруши-старьёвшика на мену. Подбавляли дубовой коры, соснового лапника, а ко-ли потребуется – сенца, бузены-чернильницы, зверобой-чика. Мотки овечьей пряжи, тонко сработанные за зиму, окрашивали в яркие, до рези в глазах, цвета.
Просушивали здесь же, в саду, развешивая на яблоне-вых и грушевых сучках. В такие дни сад для маленькой Нади превращался в сказочное три-девятьземелье. Она ныряла меж пёстрых нитей, вытянутых до самой земли прикреплёнными к их концам валунками. Пахло овечка-ми, Глашкой и Нежданкой. А солнечные лучи, просачи-вавшиеся сквозь разморенную красильными парами листву сада воспламеняли подворье в какие-то неземные цвета.
Надя кружилась на месте, перед ней мелькал гигант-ский калейдоскоп, и подворье окрашивалось, как по ма-новению волшебной палочки, в изумрудно-лилово-бирюзово-пурпурные тона.
Может, бабуля – и не бабуля вовсе, а какая-то добрая ворожея? Помешивая шерсть в чугунах выструганной де-душкой специального для этого дела рогулькой, стряпает она своё колдовское зелье, которое (если раскрутиться быстрее) белогористого Барсика выпачкает каким-нибудь серо-буро-малиновым, совсем некошачьим цветом, а перышки на красном крылечном петушке вдруг засияют такими перламутровыми переливами, что покажется, вот-вот он встрепенётся и заорёт на всю округу, мол, ра-дость-то какая объявилась, день-то какой лучезарный!
На кровати, как и при стариках, пуховые подушки. Ма-ки-незабудки на наволочках поблёкли, но всё ещё можно различить витиеватые прошивы. На одной: «Первый звон – пропадай мой сон; второй звон – земной поклон; третий звон – из дому вон», а на другой: «Страшен сон, да милостив Бог». В Надином роду всегда спали на таких подушках, с расшитыми наволочками. И всегда на них какая-нибудь присказка прописана. Дед, например, лю-бил, чтобы у него под головой было напоминание: «Долго спать – с долгом вставать» и «Хвали сон, когда сбудется».
На большущих подушках до самого потолка одна на другой – думочки разных размеров, одна другой меньше. И все в цветах-птичках, все со старинными поговорками.
С тех пор, как не стало стариков, наезжая домой, Надя любила (как бы не отговаривали родители, мол, там уж и духа жилого нет) ночевать в этой комнатушке, в которую теперь снашивали ненужные вещи и которую постепенно, к огорчению Надежды, захламляли. Здесь когда-то, да изредка и сейчас, снились ласковые сны, здесь ей было тепло и уютно. Каждая занавеска, каждый половичок напоминали о её детстве.
Бывало, разойдутся все из дому кто куда, останутся только Надя да бабушка. Малая кукол пеленает, старая – за громаднющим ткацким станом. В деревне пристыдят за леность, коли полы не устелить «свойскими» полови-ками. Порвёт-подерёт бабуля старое старьё на длинню-щие лоскуты и «наработает» половиков да дорожек: и в простую полосочку, и хитротканые, с заумными узорами.
Но половики – что! Вот коли речь повести о бездонном бабулином сундуке, так и дня не хватит на тот рассказ. Боже мой! Сколько этот старикашка знает, сколько пом-нит! Наверно, не забыл и тот день под Рождество.
Надя уже в школу ходила, во второй класс. В самом начале каникул, поспорив с подружкой Машкой, кто больше сосулек съест, нализалась-нахрустелась их столь-ко, что Машке вовек не осилить. Уже к вечеру расхвора-лась, была укутана крест-накрест бабулиной шалью, рас-тёрта гусиным жиром и на все каникулы отлучена от са-нок. Сколько ни просилась, «ни-за-что!» – отрезали, сго-ворившись, все. Замотавшись в предрождественских хло-потах, родные на какое-то время о болезной позабыли. Где там! И пирогов напеки, и холодца настряпай. Бабуля оставила свой драгоценный сундук распахнутым: видать, искала в нём что-то, может, праздничную скатерть, а мо-жет, нарядиться, подшалок новый. Стопами лежали на лавках рушники и отрезы ситцев-штапелей, шали и по-крывала.
Надя, разобидевшись на весь белый свет, влезла на та-буретку и спрыгнула на дно. Крышка от её прыжка и за-хлопнись. Бабушка доила в сарае корову, мама тоже хло-потала где-то по двору. Дома – никого.
Сначала Надя ещё пыталась выкарабкаться из ловуш-ки, но ни тут-то было! Тяжеленная крышища не поддава-лась. Наконец, наревевшись досыта, она свернулась на самом донышке калачиком и заснула. Какой переполох устроила своим исчезновением – не передать!
Он и сейчас ещё здесь, тот дубовый, таинственный, удивительный, самый большой из всех, что Надя видела в своей жизни, старый-престарый (кажется, ещё прапра-бабкин) красавец-сундук.
Когда-то он был празднично расписан: крупными аля-поватыми заморскими бутонами на крышке; по бокам возлежали две жар-птицы; а в центре – красивая пара. Надя до сих пор не знает о ней ни сказки, ни были, не припоминала их и бабуля: видать, затерялись в закоулках памяти (её или того раньше – её бабушки), но называла она их – Бова Королевич и Королевна Дружевна.
Цвета поистёрлись, и теперь лишь можно догадываться о стародавней немудрёной раскраске сундука. Бабуля огорчалась, что в семье никто так и не обновил на нём узорочья. «Ить вот Витя-т мал-малецки «красит»! – сето-вала порой старушка.
Если отрывать картинки, наклеенные на внутренней стороне крышки, слой за слоем, то до каких времён мож-но добраться, Надя не знала. Наверно можно отыскать и лубочные картинки, и дагеротипы.
Последняя оклейка, скорее всего, произошла лет трид-цать назад, когда в клуб по два раза на неделе возили ин-дийское кино. Бабуля выпросила у киномеханика афишу с двумя индианками-близнецами, заварила на муке клей-стер и пришлёпнула портреты полюбившихся чернокосых девчонок под крышку своего сундука.
Может быть, в наши, с заморскими мебельными гарни-турами, времена, покажется странным удивительная теп-лота и нежность, охватывавшая Надю всякий раз, когда она дотрагивалась до простецкого, потерявшего счёт го-дам сундука с железной, кованой отделкой. А она в такие минуты, словно погружалась в бабулины сказки, в самые что ни на есть преданья старины глубокой. Особо далеко ходить не надо, и выдумывать ничего не надо. В углу – прялка, по стенам – лавки, под окном – стол с широкой деревянной столешницей. Сказочный, волшебный мир детства!
Вот ведь были же мастера…Вроде бы, что за неви-даль – сундук! А какая на нём ручная декоративная ковка! Бока изукрашены тяжёлыми коваными уголками, верх и стороны – такими же полосами. Бабушка сказывала, что привёз его в подарок прадед своей жене аж из Новгорода. Зачем его забросила судьба в те дальние края, она не ве-дала.
Многие годы, оставаясь в семье, переходя лишь по наследству, какую только роль не играл этот сундук за долгую свою жизнь: был и столом, и стулом, и кроватью, а самое главное – служил для хранения одежды. В нём же держали важные бумаги и документы. Бабуля прятала меж отрезов ситчика завязанный узелочком носовой пла-ток, в котором сберегала копейку, другую про чёрный день. Здесь же хранилась и стопка фотографий её и дедо-вых многочисленных родственников, которых к концу жизни они уже начали путать: братьев, сестёр, двоюрод-ных, зятьёв, невесток, сватьёв, кумовьёв; их и своих де-тей, внуков, всех тех, кто не поместился в длинный ряд рамок на стенах светлицы.
Бабуля никогда не называла сундук сундуком, для неё он всегда оставался «коробеем». Как-то покусился было Надин отец на жизнь заблудившегося во времени сунду-ка. Так бабушка подняла такой гвалт, что больше никто и заикнуться не посмел о покупке шифоньера ли, комода ли для стариковской светлицы.
Кроме навесного, обычного замка, имел он потаённый, встроенный секретный механизмик, который несмотря на давность лет, работал, как швейцарские часы, сбою нико-гда не давал. Лишь в войну, когда бабуля, вместе с други-ми вещами завалила сундук в шейной яме хворостом да копну сверху водрузила, замочек забарахлил, зачихал было от сырости, но Василич, местный Кулибин, что-то подвинтил, поплевал, постучал – и с тех пор замок не шалит.
После того, как во время внезапного пожара, спасая самое ценное, шестеро мужиков на вожжах еле-еле вы-тащили сундучище на вольный дух, дед приладил по бо-кам четыре крепчайших ручки (чтобы впрок ловчее пере-таскивать).
Крышка у сундука тоже не из простецких, с секретом, в ней у бабули хранилось самое дорогое, требующее особо-го сбережения. Конечно же, по такому случаю здесь был свой особый охранник – замок, хитрей которого вряд ли сыщешь.
Кроме этого сундука было у бабули несколько ларей. Но замысловатостью и изяществом они не отличались, простые, грубые. А потому и отношения бережного к себе не имели. Стояли они в сенцах, в прохладе и наполняли их, сколько Надежда помнит, и зерном, и мукой, и солью, и чем попадя.
От самой старшей в роду самой младшей передавались всегда на Руси такие сундуки, набитые всякой бабьей вся-чиной. У Надиной мамы тоже имелся сундук, и не один. Но начала наследница осмотр своего добра именно с ба-бушкиного, потому как знала, что в этом «коробее» сбе-регались заботливо пересыпанные полынными цветика-ми от моли (как говорили в этих краях: «от шашала»), вещи ещё её прабабки. Вынимались они лишь для про-ветривания и просушки, в летний жаркий день. А чтоб не выгорали на солнышке, вывешивались в полутенёчке.
Раньше Надежду удивляло, с каким трепетом бабушка доставала прабабкины панёвы, как ухаживала за ними, оберегая от моли и солнца. «Одёжка, как одёжка, что в ней особого, дорогого?» – думалось когда-то Наде.
Но для бабули ни одно подаренное Надиными родите-лями платье не могло иметь ту цену, которой обладали три наряда, три панёвы, над которыми пуще всего суети-лась старушка.
Одна из них звалась «годовой», надевали её только по Великим дням, по Двунадесятым праздникам. И была она самой нарядной. Богатство же этого наряда определялось по украшениям на подоле. Чем больше ярких полос, тем ценнее панёва, тем наряднее хозяйка. На годовой панёве цветастых полос аж семь штук!
«Полугодовую» носили по очередным праздникам, по всевозможным торжествам, крестинам, именинам. Наряд этой панёвы был более скромным. Но из-за того, что одежда эта, как правило, была распашная, женщины и тут умели показать форс – носили её с «подтыком», подни-мали, подтыкали полы за пояс, фигура становилась более пышной, статной.
Третья панёва – самая скромная. Но и она отличалась своей особой красотой. Обычно в ней ходили по воскресе-ньям к обедне.
Такие панёвы надевались (вроде юбок) на длинные ру-бахи.
Надя покопалась, пытаясь найти рубашку. Кажется, была одна такая. Но вспомнила, что бабуля наказала по-ложить её в гроб непременно в ней.
Цепкая детская память запечатлела, сберегла для тёп-лых воспоминаний в будущем роскошь ручной вышивки, символику добра на вороте, подоле и рукавах. Повсюду – круги, кресты и ромбы, птицы, олени и кони. Рубаха была расшита красными и чёрными нитками, разными техни-ками: и «крестом», и «набором», и «настилом», и «рос-писью», длиннее панёвы, а потому великолепные рай-ские птицы на подоле, словно выпархивали из-под её пёстрых полос.
И вот теперь наряды, которыми дорожили женщины её рода, принадлежали Надежде. Давно нет бабули, не стало и мамы, некому, кроме неё, ухаживать за накопленным несколькими поколениями «бабьим добром».
День прокопалась она в старом сундуке, прежде чем добралась до донышка. Оглянулась: на лавках, на столе, на кровати – повсюду стопки и стопочки, вороха и кучи «бабьей радости». Одних рушников – под сотню, не меньше, гора горой. И крестом и гладью и стежком и спи-сом, чем только не измудрялись их расшивать. А кружева по концам – любая Елецкая мастерица обзавидуется. Ведь дочка у матери, оттачивая мастерство, сберегая са-мое ценное, переснимала самые лучшие мотивы.
По качеству и количеству рушников судили о мастер-стве и достатке невесты. Надя помнила ещё то время, ко-гда под праздники вместе с бабушкой украшала светёлку самыми красивыми, самыми старыми рушниками, до-ставшимися её бабушке, кажется, ещё от прабабки. Вы-шиты они были одним из самых древних русских счётных швов – росписью (письмом).
Она тогда всё не могла понять: как это так в старину могли вышивать, что с обеих сторон всё выходило гладко да аккуратно, не было ни изнанки, ни лицевой стороны. Видать её предки-прабабки были мастерицы что надо. Бабуля толковала: мол, такой искусный шов удваивает обереговую силу рушника. А название его – письмо – ука-зывает на то, что вышивки на этих старинных полотенцах вовсе не бессодержательные картинки, а самая что ни на есть книга, в которой особым языком записаны-вышиты очень важные знания русского народа. Письмена эти раз-ные, но объединяет их всегда одно: обязательное поже-лание здоровья, семейного благополучия, добра и сча-стья.
В русской хате полотенце занимало особое место. Без него не обходилось ни одно важное событие: и дружков, отправляясь свататься, перевязать, и новорожденного на него принять, и иконостас обрядить, и раму, в которой вся родня рядком сидит, украсить. На полотенцах и в послед-ний путь из дома выносили-провожали, и в могилу на них опускали.
Особое место среди нарядов занимали передники. Сколько Надя помнит, на кухонной вешалке всегда мож-но было обнаружить несколько штук. Стряпать ли, подать ли на стол – обязательно пригодятся. Но то были про-стецкие, каждодневные фартуки. И в сундуке таким места не отводилось.
Праздничный передник, тот, что надевали по особым дням, – наряд особый. Украшали его сплошь вышивкой да всевозможным кружевом, рюшами да оборками, кто во что горазд. Бабуля передник звала «завеской». «Что за фартук такой? Завеска и есть завеска», – утверждала она, и пытаться её переубедить было совершенно бесполезно.

Заглянувший в распахнутое окно отец не решился по-тревожить дочку, погрузившуюся в воспоминания ли, в размышления о будущем (кто знает?), лишь на мгновение задержал свой взгляд на распотрошенном сундуке, на разложенных по столу фотографиях, и тихонько удалился.
Надя, даже не вышла к ужину. Как сидела на кровати среди вороха родных, знакомых с самых ранних лет ве-щей, укрывшись любимой бабулиной белокрайкой, так не заметила, как уснула. Первый раз за столько времени не помнила, как промигнула ночь.

С рассветом сбегала на кухню, прихватила кринку мо-лока да полкраюхи, и опять на стариковскую половину. К маминому сундуку ещё и не подступалась. Сундук этот, хоть и даден был маме в приданное, оказался, спустя са-мое малое время, вещью, почти что ненужной. Выглядел он намного проще бабулиного, неказистенький, ящик ящиком. Накупив шифоньеров и комодов, родители, стес-няясь выставлять «пережиток прошлого» на показ, задви-гали сундучишко то в дальний угол, то выпроваживали в сенцы, а как не стало стариков, убрали в светлицу – с глаз долой.
Фотографий в нём не хранили, теперь про то альбомы имелись. Одежда – в платяных шкафах и комодах. Денег, припасённых на чёрный день, у Надиных родителей не водилось, потому как этот чёрный день слишком затянул-ся, длился для наших деревень уже не один год, и накоп-ленные про худые времена деньжата истаяли, как веш-ний снег.
Откинув крышку сундука, Надя подивилась: на дне его лежал увесистый узелок. В льняной скатерти аккуратно уложены какие-то вещи. А под хохолок узелка подоткнута бумажка.
Надя развернула её, и тут же узнала этот «неправиль-ный», в левую сторону, наклон, которым грешили многие медработники. Мама по окончании медучилища столько лет профельдшерствовала в родной деревушке! Её по-черк. Всего несколько слов: «Для Вити. Для правнучки или правнука».
Развязав «посылку в будущее», Надежда обнаружила полное детское приданое. Надо же, и когда только успела! Таилась, подарок готовила. Всё любопытствовала, нет ли у Вити подружки, обрадовалась, когда узнала, что внук собирается обзавестись семьей, и вроде бы даже потом-ство намечается. Зачуяв свой недолгий век (вдруг не до-ждётся!), потихоньку собирала для Вити, что могла… Рас-пашонки и чепчики. Всё обвязала кружавчиками, расши-ла орнаментами-завитушками. Море ситцевых и флане-левых пелёнок. Вязаные пинеточки-таптушки, даже ко-стюмчик из мягчайшего козьего пуха. Но, когда Надежда добралась до последнего дара, ахнула. Детское лоскутное одеяльце! Легчайшее, невесомое. Так вот куда пошли ис-чезнувшие пару лет назад две пуховые подушки!
Как-то летом, просушивая на выставленных на припё-ке лавках постели – великое множество перин и поду-шек, Надя, зная им счёт, подумала, что просто обсчита-лась. А, оказывается, уже тогда мамина тайная работа по подготовке детского приданого шла полным ходом. Ви-дать, торопилась, чуяла, что силы покидают её, а так хо-телось оставить для внука что-нибудь сделанное своими руками. Пусть не сможет она увидеть, понянчить правну-ков. Эти пелёнки, вместо неё, обнимут и согреют её потомство… её кровиночку.
Вспомнилось вдруг, что на Руси лоскутные одеяла ис-покон веков считались оберегами. Мать шила новорож-денному одеяло из своих юбок и сарафанов, защищая та-ким образом дитятко от злых сил.
Надя пригляделась к квадратикам и треугольничкам, из которых выстраивался какой-то фантастический, зна-ковый узор. В каждом из них она узнавала кусочек, ча-стичку какого-нибудь материнского платья, блузки. Этот – в горошек, от нарядной кофточки, в которую мама люби-ла наряжаться в самые счастливые дни её жизни, Этот, травянисто-зелёный – от шёлкового костюма, что пода-рил ей отец на пятидесятилетний юбилей. А вот этот – в мелкий розанчик – от любимого платья, что привезла она себе из поездки к сестре, в Москву. «Мудрая, хорошая моя», – слёзы катились по Надиным щекам, капали на разложенное на её коленях одеяльце.
Она – эта крошечная детская одеялочка, была справ-лена с таким сердцем, что Надя долго не могла её выпу-стить из рук. Казалось, что через неожиданный подарок для её сына, Надя соприкасается с матерью, читает её ду-мы, ощущает нежность, которой насквозь прошито, вдоль и поперёк простёгано это последнее в маминой жизни рукоделье.
Обратная сторона одеяла подбита небесным щёлком, ярко-синей строчкой выписаны то ли морозные узоры, то ли перья неведомых птиц. Лицевая же, самая нарядная сторона, поражала своей необычностью. Среди пестряди ловко подобранных полос и квадратов, в самом центре – тёмно-синее поле, а на нём – кипенно-белый ангел. Крылья распростёр, словно пытался обнять, защитить. Надо же, выдумщица какая, – улыбнулась Надя, поглади-ла умело вырезанное из газовой косынки, мастерски при-лаженное перламутровое оперенье ангелочка.
На своём веку она видела столько лоскутных одеял, что удивить её каким-либо было не просто. В их доме всегда пользовались только такими, сшитыми бабушкой или ма-мой.
Лоскутное одеяло, как линия жизни: в детстве – ма-ленькое, а под старость – большущее, «нарощенное» го-дами, судьбой, детьми, внуками.
Вон стоит в углу, отдыхает, списанная на пенсию, ко-гда-то неумолчная старая-престарая швейная машинка. Сколько поработала на своём веку! Сколько обнов пере-шила! И не припомнит.
Сначала на ней стучала бабуля, шила незамысловатые наряды: штапельные юбки, ситцевые кофточки для себя, порты и рубахи для деда; модные послевоенные юбки и жакеты для дочерей.
Потом облюбовала её мама, навострилась мастерить себе и подружкам сарафаны да блузки. А уж как замуж вышла, да деток нарожала, тут «зингерка» и совсем по-кой потеряла. Жужжала и днём и ночью, строчила-выдумывала детские платьица, костюмчики.
Как ни старайся, как ни наловчись экономно, по-хозяйски кроить, а нет-нет да останутся непригодные лос-кутки, обрезки, небольшие отходы материи. Но и они у рачительной хозяйки пойдут в дело. Ткани на Руси всегда были дорогими и прекрасными, прежде всего вложенным в них трудом множества человеческих рук. Ценился каж-дый остаток. Ничего не выбрасывалось.
Из таких обрезков собирались, подгонялись по размеру косяки. Полосочка к полосочке, треугольник к треуголь-нику. Из них сострачивались квадраты. А уж из квадра-тов – полотнища для одеял: хочешь, махни рукой на цвет – распестри, как попадя, а задумаешь понарядней, полюбопытней, так поломай голову, разложи лоскутики так, чтоб любо-дорого посмотреть – не одеяло получи-лось, а сплошное дивное узорочье.
В работе с лоскутами главное – цвет. Пёстрое при пер-вом приближении, оно оказывается на удивление гармо-ничным при более внимательном рассмотрении. Такие вещицы считали, конечно, роскошью.
А вообще-то, появилось это рукоделие не из богатства. Тканью всегда в народе дорожили, лишний её кусочек никогда не пропадал. Измудрялись «востожить» такие одеяла и из старых вещей, экономно выкраивая несно-шенные, уцелевшие лоскуты, ведь одежда, сшитая из натуральных материалов, из льна, хлопка, носилась дол-го, зачастую передавалась из поколения в поколение.
Готовясь к замужеству, девушка должна была (непре-менно сама!), как залог счастливого брака, сшить свадеб-ное лоскутное одеяло. Да не простое: для него собирали лоскутки от одежды жениха и невесты, их родственников с пожеланиями счастья и благополучия молодым. Такое одеяло являлось праздничным, первой реликвией для но-вой семьи, считалось её оберегом и передавалось по наследству старшему ребёнку.
Надя задумывалась и раньше, не находила объяснения, почему так завораживают, так притягивают взгляд ста-рые вещи и предметы. Какой магической силой наделены старинные вышивки и лоскутные одеяла? Непонятна, неразгаданна и таинственна замысловатая вязь узоров, берущих своё начало ещё в дохристианской Руси.
Уж откуда повелось, Надя и не помнила, только отно-шение к «самделишным» одеялам было в их семье ка-кое-то особое. Сработанные бабушкой и мамой для каж-дого члена семьи, они никогда не выносились со двора, не показывались посторонним, и уж тем более ими не укры-вали гостей. Приезжим, даже родственникам, эти одеяла никогда не подавали. Для гостей держали городские, по-купные – ватные, а про летний день – суконные.
Надя даже и не представляла родительский дом без лоскутного одеяла. Вот и сейчас бабулину кровать укра-шает такое. Уже совсем выцветшее, выгоревшее, но от этого не менее ласковое и родное. Укрываться таким оде-ялом на печи ли, на кровати, – было обычным делом, у всех соседей можно сыскать (да не одно!) подобное.
Для наших баб шить лоскутные одеяла и покрывала – дело обычное и понятное. Скорее всего для них эти ве-щицы, тряпичные куклы да вышивка являлись самыми первыми рукодельными произведениями.
Прикинешь одеяльцем постель, и в комнате воцаряется уют, от знакомых-перезнакомых «кубинетиков» источа-ется такое тепло, такой свет, что в хате сразу водворяется лад и покой. Скромная, повседневная вещица, а одарива-ет немудрёное крестьянское жилище радостными краска-ми, согревает в долгие знойкие зимы. Залатано-перелатано. Истрёпанное, затёртое, с узорами грубых швов, ватное лоскутное одеяло… неприснившихся снов, несбывшихся мечт.

Лоскутное одеяло – кладезь памяти. Расстели одно за другим, и получится нить, связующая многие поколения: ведь на его полотне и лоскутки от маминого платья, и уголки-квадраты от бабушкиной юбки, и клетчатые ром-бы от рубашки брата, и крохотные полоски от распашонки сына. Сшито-смётано оно из разных отрезков жизни люд-ской. Здесь и радость встреч, и горе разлук, и потери, и ожидания, и веселье и грусть – всё, чем жила семья на протяжении многих десятков лет. Оно – из воспоминаний о поездках, именинах и крестинах, рождениях детей и свадьбах; о бедах и похоронах, о болезнях и потерях… О самой жизни. Ведь она сродни «самоделишному» оде-ялу» – собрана из встреч, переживаний, радостей и рас-ставаний.
Каждое событие так же, как в жизни, на лоскутном одеяле оставляет свой след. А люди, укрывавшиеся им, тоже какого-то определённого цвета, как и клочки ткани. Вот лоскуток ярко-зелёный, цвета майской травки – дет-ский; этот, нежнейший, – яблоневого цвета – девичий, а вот эти – вишнёвый и знойно-красный – женские. Насы-щенно-зелёный или синий, с переходом в фиолетовый, – явно мужской.
Одеялочка такая из тончайших ароматов и красок. Развернёшь – и разлетятся лоскутки, словно весёлый рой махаонов, капустниц и крапивниц. Синий, жёлтый, зелё-ный, оранжевый – мелькают клочки от фартуков и зана-весок, покрывал и халатов. Пригождалось всё: штапель и батист, шерсть и ситец, шёлк и креп-жоржет, бостон и панбархат.
Вытрется не нём ситчик, потеряет блеск шёлк, там – пустота, там – заплатка, вата скомкается, заветшает лю-бимая вещица: с кем-то расстался и кусочек тут же вы-пал, но приложит к нему хозяйка свои ловкие руки, под-штопает, подстрочит, прирастит новыми лоскуточками – и опять согревает оно ставших для него навеки родными домочадцев.
Только к концу жизни одеяло лоскутное у всех разное, нет ни одного схожего: у кого-то – жалкие лохмотья и об-рывки, у кого-то маленькое, чуть укроешься. Но у боль-шинства – непомерные, роскошные двуспальные. А на его «поле», словно на подворье, за широко расставлен-ными праздничными столами много-много ярких ляпоч-ков – деток, внуков, правнуков… А как же иначе? Жизнь на том и стоит…
Как выбросишь дорогие сердцу воспоминания: танцы под радиолу или гармошку, застолье по поводу первенца, поездки в гости, Рождество и Пасху, юбилеи и сватанье? Эти одеяла-памятки связывают в единое целое, в боль-шущее семейство и живых, и тех, кого уже нет рядом, но о них всё ещё ведут беседы, шепчутся по ночам лоскутки их рубашек и платьев на этом чудо-одеяле.


IV

Спустя месяц нагрянувшая Катерина застала подругу ползающей по полу квартиры, смётывающей какие-то уголочки-квадратики. Повсюду горы лоскутов и обрезков однотонной и цветастой, в полосочку и горошек, в огур-чик и звёздочку-мушку, шёлковой и штапельной, льняной и шерстяной материи.
– И куда ж ты запропастилась?- пробираясь сквозь бед-лам, полюбопытствовала она у Надежды.
– Да я и не пропадала вовсе, делом вот занимаюсь.
– Боже мой! Куда мы катимся, не знаю! Рыться в про-изводственных отходах теперь делом прозывается? – съе-хидничала чем-то расстроенная Катерина.
– Что стряслось-то? – Надя, почуяв неладное, отложи-ла ножницы. – Выкладывай.
– Можешь меня в подручные взять, будем вдвоём в хархарах твоих копаться. Времени у меня теперь – через край.
– Ясно! Свободна, как птица?
– А чего ожидать-то? Последний цех накрылся. Все за-водские помещения под бутики-салоны распроданы. Лов-ко! Производить теперь ничегошеньки не станем. Загра-ница нам поможет! Так, кажется, заверял незабвенный Остап Ибрагимович? Закупил за бугром – у нас в тридо-рога толкнул, опять закупил – опять толкнул. Боже мой! Жить страшно…
Надя впервые видела подругу такой беспомощной.
– Давай-ка на кухню, ставь чайник. Я сейчас, через минутку. Почаёвничаем, потолкуем. Глядишь, что и при-кумекаем. У меня к тебе предложеньице наклёвывается.
До самого вечера говорили и говорили они о будущем житье-бытье. Надежда рассказала, о том, что недавно приезжал Витя со своей Наташей, вот, мол, мама, прини-май невестку.
– А мне что, вижу: любят друг друга, дитё вот-вот народится. Разве ж я стану меж ними? Если Витя счаст-лив, так я – вдвойне.
– Чем невестка–то занимается?
– Да студентка ещё, третий курс текстильного. Не знаю… говорит, мол, академ возьмёт, а я так думаю: пусть ко мне дитё привозят, справлюсь, я теперь закалённая. А потом – я ж не одна!
– С кем это ещё?
– Как с кем? С Надеждой! – вспомнила мамины слова и улыбнулась Надя, – ну, а теперь о главном. А не открыть ли нам с тобой, Катерина, общее дело?
– И чем же заниматься станем?
– А ты не удивляйся, потерпи, не сбивай, я тебе всё пу-тём и растолкую.
Надя принесла недавно законченное лоскутное одеяло, в голубых тонах, с небесной шёлковой подкладкой. Раз-вернула и молчит, наблюдает, понравилось ли подруге.
– Витя, небось, подарил? Дорогущее, наверно!
– Да нет, уж! Сами с усами. Из таких же лоскутков, ко-торые ты «харахарами» обозвала!
– Не может быть! Ну, Надежда, ну, рукодельница! Что ж ты талантище зарывала? И куда его теперь? Что даль-ше-то?
И Надя рассказала подруге о том, какое наследство оставили ей бабушка и мама. Показала старую «Зингер-ку», с горем пополам притащила с собой из деревни. От-вела Катерину в спальню, где на месте комода поселился бабулин красавец-сундук. (Мамин Надя оставила в свет-лице, сложив в него кое-какие вещи).
Щёлкнув хитромудрым замочком, приоткрыла крышку «коробея». Дохнуло полынком, чем-то родным-родным, до боли знакомым, глубинным. А когда начала хвастаться содержимым, Катерина загорелась.
– Я знаю, что делать! Это не должно лежать мёртвым грузом! Это просто не может молчать! Надо, что-то при-думать! Может, выставку какую устроить? – не перестава-ла она тараторить.
– Подумаем. Может, и выставку. Только я не о том. Невестка-то у меня толковая оказалась. Я ж из деревни два мешка лоскутов притащила. Накопилось, некому бы-ло в дело определить. Только развернула я свою «фабрику по пошиву лоскутных одеял», как приехали мои молодые. Наталья-то, как увидела моё рукоделье, так и заявила, мол, если в салоне народных промыслов выставить, с ру-ками оторвут.
Пока погостевали, я ещё одно одеяльце сладить успе-ла. Увезли они оба одеяла с собой, а через неделю пере-вод выслали и телеграмму, мол, ещё готовь. Я с почтамта пешком шла, не могла в транспорте. Слёзы ручьём бежа-ли, успокоиться мочи не было …
Нет со мной ни бабушки, ни мамы, а мне, куда не взгляну, чудится, что они рядом… Словно куда-то вышли на минуточку и вот-вот вернутся… И бабуля подсядет к окну, раздвинет ситцевые с голубками занавески, при-вычным движением, не глядя, нащупает на липовой эта-жерке очки и затеет смётывать-«сбирать» очередное оде-яло, а мама потопает в сенцах валенками, пооббивает с них бурьянным веником ледышки, распахнёт с хрустким вздохом двери, пропустит впереди себя клубы искрящего-ся пара, протянет мне раскрасневшимися застывшими руками огромную охапку свежестиранных рушников, та-ращащихся от каляного мороза, дышаших свежестью, по-лыньёй и рождественскими хвойными ветрами…
Царство им обеим небесное!.. Выручают они меня и по сей день… поддерживают. Память о них да оставленное ими наследство, дай-то Бог, помогут перебедовать да стать на ноги…
Только не знаю уж, отчего, подруга, щемит у меня на душе и щемит, словно предаю я их в чём. Ведь не по нра-ву было бы бабуле, что одеяла мои лоскутные по миру разлетаются... Знаю точно, не по нраву… Осерчала бы она на меня: «Что ж ты, девонька, ай, нехристь, душу-то вы-стужаешь, напоказ выворачиваешь? Не след так-то... дажить за ради куска хлеба, не след… Занедужит душень-ка враспашку-то, ветрами чужими захворает. То, что не напоказ, не для чужих глаз, самоё сокровенное, в самой что ни на есть глубине носить следно, сберегать. Деткам сгодится». 


Рецензии