К родным

(Из книги ЛЕСКОВКА)

Радоница. Второй день от Красной горки. Нынче весна ранняя, швыдкая. С каждым годом, стала примечать баб-ка Катерина, всё быстрее отметали для неё метели. Под-берёт зима свой истрёпанный ветрами хвост, тявкнет-хватит, будто лютая собачища, напоследок морозами, и нет её, как не бывало. Лишь останутся напоминанием о ней замызганные сопливые снега по буеракам, но и те слизнут парные апрельские дожди, растопит-поджарит, будто смалец на сковородке, бойкое вешнее солнышко.
И оглянуться Катерина не успеет, как горожу надо го-родить, чтобы скотина по бакше не шастала, картошку прогревать, с Федькой трактористом загодя сговориться стать на очередь, чтоб вовремя вспахал-засеял. В былые годы за пару зорь ничего не стоило ей и лопатой упра-виться. Но то ж когда было! С тридцати трёх вдовствует. Всё в одни руки. Поизносилась бабка Катерина. Глазонь-ками-то чего б не наворотила! А только порой и похлёбки сварить мочушки нет. С каждой весной урезает она себе бакшу и урезает. На кой ляд такая-то? Вон в подполе ещё сколь картошки! Всё одно под гору валить. Проросла, спу-талась, не разобрать.

Уж и третьи петухи отголосили, а бабка так и не со-мкнула глаз. Какой сон? Дождалась-таки, дал Господь и в эту вёсну дотянуть до самого наиглавнейшего для неё дня – Радоницы.
На кухне зашипели ходики, растворилось оконце, но кукушка кашлянула, поперхнулась и притихла. Катерина сползла с постели, натянула бурки и, пригрозив птичке корявым шишкастым пальцем, поддёрнула гири. Верну-лась в горницу, села на кровать. Дожидаясь рассвета, взя-ла с полки прореженный временем гребешок, расчеса-лась на пробор. Коса у неё всё такая же, по самый опоя-сок. Только из тугой пшеничной короны вокруг головы осталась белёсая жиденькая верёвочка. Бабка закалыва-ла косицу шпилькой, заправляла её под низко повязан-ный платок. Некому пожалковать об её угасшей красе. Уж сколь годков некому!

На Петровичевой веранде пыхнул свет. «Витька ихний из Заречного возвернулся, – решила Катерина, – бабы перетирают, по Людке Тимохиной сохнет, обхаживает… Коли не война эта растреклятая, и я внучат бы давно вы-хаживала… Как убивалась тогда на росстани по Митеньке Варя Сотникова! Любовь у них, знать, была… Сказывают, так и не сложилось потом у неё в городе»…
Бабка пообвыклась глазами. Всё в горнице по-прежнему. С тех пор, как ушли её родные, не меняла она в своём обиходе ничего. Надеялась, что живы, что ошиб-ка вышла. Не могли они уйти, оставив её одну-одинёшеньку на белом свете, знали, что она и дня без них не может. Только верой в их возвращение и цеплялась за жизнь. Сердце не смирялось с похоронкой.

Тятька-то за Василия не отдавал... Катерина из крепкой семьи, а Вася – сирота сиротой, бабушка выхаживала. За все годы, что прожила Катерина с мужем, ни разу не по-жалела о той мартовской ноченьке, когда семнадцати лет в одном платьице ушла из родительского дома к Васе.
Всё нажили… Вася рукастый… И дом поставили, и хо-зяйством обзавелись. И табуретки, и стол, и этажерка – всё мужем слажено… А уж как берёг её, Катерину-то! Со-седки завидовали: «И за что тебя, девка, Господь мужи-ком таким наградил?»
А как народился Митя, так и жили ради него. Смышлё-ный был мальчонка, всё около отца, около трактора кру-тился. Вася прикидывал, сынок на механика выучится… Вон и книжки Митины на полке… Сколько лет надеялась, пыль сметала, хранила, думала, может, вернётся Митень-ка, сгодятся.

Катерина встала, подошла к шкафу, раскрыла резные створки: Митины сатиновые рубашки, Васин тёмно-коричневый в полоску пиджак. Погладила вещи, опусти-ла руку в карман пиджака, нащупала расчёску. Когда-то она купила её в городе на ярмарке для Васиных норови-стых кудрей… А в другом кармане… она точно знала… письма её родных... все семь… Писал их завсегда сынок. Подчерк мелкий, убористый. Всё – как ты, мамка? Не хвораешь ли? Как с уборочной, управились ли без мужи-ков? И обязательно – Варе поклон. А о себе особо не про-писывал. Громим, мол, ворога лютого. Ты только дождись нас, мама, снова заживём, лучше прежнего. А в конце – обязательно приписка. Буквы корявенькие, Васины. Мол, крепко тебя, Катерина, обнимаю, помню. Навеки твой – Василий Митрофанов.
Старушка за долгие годы ожиданий запомнила на тре-угольниках каждый завиток. Очки не надобились, заучила наизусть… все до одного.
Вчера днём было не до воспоминаний, а ночью нахлы-нули, не отпускают...

В сенцах громыхнуло, и в отзынутую дверь проскрёбся Катеринин нахлебник, хозяин и гроза всего проулка, кот Стёпка. Шляется с самого марта где ни попадя, пропадает по неделям, а мыши ходуном ходят. Сготовила старая се-мечки гарбузные на посадку – угостились за моё почте-ние. «В кажном дворе опосле твово гостенья рыжатки мявчут», – пощуняла любимца бабка.
Ещё с мужем завели они эту золотистую масть. С тех пор Катерина сколь котов сменила! И все рыжие, и все Стёпки… как при Васе.

Накануне умаялась, хлопотала у печи. Красила в луко-вой шелухе яички. Рябка свеженьких после Пасхи под-несла… Рябку вчёрась, хоть и жаль, порешила.
Вечером разостлала на сундуке новый подшалок, со-брала всё, что полагается на помин: свячёный в новой, в прошлом годе поставленной церкви, куличик, пяток кра-шенок, умлевшую на тихом жару Рябку. Спохватилась – позабыла красненькую. Откутала чулан, разыскала пол-литру.
Вася-то особо не потреблял… Было, правда, раз… гулял дружкой у Федьки Прохорова на свадьбе… Но уж как ма-ялся! Опосля и нюхать не нюхивал…
Увязав узелок, выставила его на холод, в сенцы на лавку. Сверху прикрыла плетушкой. Не дай Бог Стёпка начередит, разучует Рябку! Плетушку, для спокоя, прива-лила голышиком, что из капустной кадки под Велик день вынула (квашенка уж на самом донце, подъелась за зиму, гнёт ни к чему).

Не спалось…То ли от того, что не как обычно, на печке, а пройдя по полосатым, редко хоженым половикам в дальний угол почти нежилой горницы, Катерина прилег-ла в прохладную (столько лет не тронутую!) постель, то ли от того, что пахло от подушек чабрецом и донником. Вася любил дух поспелых трав, и она в лучшие годы, тайком от мужа, сушила и подкладывала в подушки пригоршню другую душистых цветиков. Бабы допытывались, бывало: «И чем ты Василия приворожила? В жисть на сторону не лызнул, будто окромя тебя в округе и баб статных не сыс-кать!»
Почти исчезнувший, но такой знакомый, сразу улови-мый, запах трав напомнил Катерине довоенное время, пору сенокосную.
Двужильная была она, мужику на косовице не уступа-ла. Ручку шла за Васей след в след, ни на шаг не отстава-ла. Припомнились ей давно затерянные, почти уж стёр-тые временем ночи в лугах покосных. Не ночи – мгнове-ния! Откуда силы брались! Ночь с Васей в копёшке про-любятся-промилуются, а утром опять за косу, за грабли-вилы. Знать, от ласк Васиных, от поцелуев жарких душа у бабы пела, руки к работе рвались… Вася дочку хотел… А Катя ему: «Срамота! Митьке пятнадцать, а ты – роди да роди!» Да… жизнь была в радость. Только такое короткое бабье счастье оказалось!

За неделю до того проклятого дня покосы у Светлого дола отвели. Председатель Фомич расщедрился, от кол-хозных работ освободил. Паи богатые нарезали. Коси – не хочу! По двору бабушку Васину оставили. Хоть и духу у неё на копейку к той поре осталось, а всё ж таки живая душа: курам сыпанёт, Милку из стада встретит-подоит.
Травища! Стена стеной! После тёплых дождичков как попёрла! Не разгонишься, коса задыхается. Ручку прой-дёшь, уж на копёшку смахнул. Работы хватало. Спозара-нок, покуда роса, косили. Потом прибегал Митя на подмо-гу – валки подразбить, вчерашнее сворошить. Днём жара! Сенцо, что чай, душистое. Неподмокшее, за день просы-хало. Бери да смётывай. Вася – самый мужик, тридцать пять, Катя – чуток помоложе.. Подвострят жальцы да и вдругорядь, без передыху. Силушка на волю рвалась. Весь отдых – кваску попить. Подвалили – на три коровы. По-думывали, не пустить ли бычка в зиму. Корму – хоть от-бавляй.

В тот день Вася заканчивал делянку, а Катерина с Ми-тей в валки скатывали сухое. Уж полдень вовсю. Смотрят: бригадир на Смелом летит. Вася ещё: «Запалит, паразит, коня!» А жена ему: «Васенька, знать чтой-то приключи-лося! Уж не пожар ли?» Петрович на стременах привстал, картузом машет, созывает: «Война! Война с германцем!» Вася только и сплюнул: «Эх, скопнить сволочь фашист-ская не дал!»
А Катерина не могла, не хотела верить… Какая война? Всё такой же залитый солнцем день, на небе – ни тучки, ни громыхнёт, ни сверканёт. И дед Редька погнал стадо к тырлу на дойку. Беспечно роятся бабочки, воробьи барах-таются в просёлочной пыли, голопузая ребятня ныряет с кладки у Стешкина омута. И кукушка с самого утра счита-ет и считает. Всем до ста лет наворожила. И такая красо-та кругом! Разве может в такой день где-то прятаться, подкрадываться смерть?
«Брешешь, – загалдели мужики на Петровича, – у нас сговорённость!» Но, подхватив наспех косы и грабли, рванули в деревню. Какая косовица!.. У правления, выве-сив на столб тарелку, всех поджидал председатель. Зави-дев его, смекнули: видать, дела нешуточные, коли так по-суровел и ссутулился Фомич. Разом постарели бабы, по-смурнели мужики, притихли ребятишки… Казалось, по-мертвело всё вокруг, будто перед грозой: осыпались маки в конторском палисаднике, присмирели в чертополоши-нах воробьи, и только ласточки, словно пули, вжикали и вжикали низко над землёй… И вдруг над покосными лу-гами, над просохшим несмётанным сеном ка-ак бубухну-ло, и с запада потянулись тяжёлые страшные тучи. И уже совсем рядом, у околицы, ударило ещё раз и сверкануло так, что полыхнули тополя на Манькиных задворках. Над ними застонали грачи, заорали, закружили, накрыли об-мершую деревню чёрным расползающимся облаком…
А уж после Петровок, в середине июля, мобилизовали всех работных мужиков...
Растревожила старуха душечку воспоминаниями… Да и как забудешь те минуты, с которых жизнь покатилась ку-вырком, и не сыскать уж возврата к её далёкому счастью?

Не давала бедной Катерине уснуть и карточка, что ви-села в горнице над фикусом, напротив кровати. Пожелте-ла совсем. Вон ведь как рушник по раме белеется, а Васи с Митею почти не разглядеть. Только старушка точно знает: тут они, смотрят прямо на неё, в упор, будто до сих пор серчают за то, что выла, пласталась у большака, как провожала, не отпускала.
А как не причитать-то? На велику бойню нешто лёгко сразу обоих спровадить? Вася всё ж таки мужик, а Ми-тенька!.. Господи, до семнадцати годков двух месяцев не дожил… Море разливанное слёз утекло, а всё не может простить себе Катерина, что не доглядела, не удержала, не спасла единственную кровиночку…
Сколько раз, не считано, голосила она за свой век ста-ринную вдовью песню:

«На кого ты, милый мой, обнадеялся?
И на кого ты оположился?
Оставляешь ты меня, горе-горькую,
Без теплова свово гнёздышка!..
Ни от кого-то мне, горе-горькоей,
Нету мне слова ласкова,
Нет-то мне слова приветлива.
Нет-то у меня, горе-горькоей,
Ни роду-то, ни племени,
Ни поильца мне, ни кормилеца…
Остаюсь-то я, горе-горькая,
Младым-то я млада-младёшенька,
Одна да одинёшенька.
Работать мне – изможенья нет,

Нет-то у меня роду-племени,
Не с кем мне думу думати,
Не с кем мне слово молвити –
Нет у меня милова ладушки».

Причитала Катерина всегда душой. Повоет, глядишь, и полегчает. Поголосит, что через скобку водицы святой плеснёт, – отляжет с душеньки.
Как провожала мужа, думала, до осени… край к Роштву свидятся. А оно вона как закрутилося! На годы захлестну-ло!
Оба легли… вместе… в сорок третьем… И ведь где-то рядом… А могилы старушка не знает. Дуга-то Орловско-Курская эвон какая была! И бойня жуткая… Тут… в нашенской земле лежат её родные, хоть это успокаивает надорванное сердце.
Как подходят майские, День Победы, собирается всё село к правлению, у обелиска, откричит Катерина у себя в хате, повяжется вдовьим, ни разу не менянным на свет-лый со дня двойной похоронки платком, и, окаменев, (как только ноженьки несут?), потянется за односельчанами на митинг.
Много фамилий высечено на камне, но нет на нём двух её самых дорогих имён. И оттого нет и ей покоя сколько уж лет. Не заспит, не заест своего горя Катерина. Хоть бы одним глазком увидать то место, где остались навечно её Вася и Митенька... Как могли сгинуть без ве-сти её родные?.. Землицы бы своей, деревенской свезти, на холмик посыпать, поголосить бы от души, рассказать им, как жила все эти годы осиротевшая в самом расцвете Катерина.

Хоть и была с вечера сварена поминальная пшёнка, собран узелок, бабка поднялась, ещё не забрезжило. За-жгла свечку у Георгия Победоносца, пошепталась с ним о чём-то, поклонилась в пояс мужниной и сыновней кар-точке. Но не заголосила, не закричала. Утёрла влажные глаза кончиком подшалка. Слёз не было. За долгие мучи-тельные годы выпали они ядовитой росой на её сердце, иссушили его. И сама она – щепка-щепкой. И живёт из года в год одной надеждой, что откроет Господь ей гла-зоньки и в этот год на Радоницу…
За окном затарахтел мотоцикл. Агроном Иван Сидорыч собрался ни свет ни заря в поле. Гришка, вроде, у Дальне-го лога вчера рыкал, пахал. Сидорыч ему не доверяет… Да и как доверишь? День работает, неделю пьёт… Да… пулей долетит агроном до Дальнего. Теперь эвон какая техника!.. Раньше-то лисапедка за диковинку слыла. Ред-ко у кого имелась.
Помнится, отсеялись по весне, Василию премию выда-ли. А он – ишь чего удумал! – на подарки её и убухал! Ли-сапед в сельпо приобрёл. Митька всё Варюшку Сотникову в Снежный овражек за черёмухой катал… Потом её со-седскому мальцу отписала… Вещь почти неиспользован-ная. Чего зазря без уходу ржаветь-то? Застоялась без хо-зяина… Митя бы дозволил… душенька на распашку… бес-хитростнай… Кто только ни гонял при нём на лисапеде том!
И жену не обнёс тогда Василий: отрез крепдешиновый прикупил. По топлёному молоку розанчик аленький с го-лубиное яичко. А ещё учудил – помаду к лицу! Вовек она губы ничем не мазала. Только за ради Васи и приняла по-дарок… И по сей день лежит та помада в сундуке, рядом с любимыми бусами, теми самыми, что одарил её Вася за сына. Крупные, ягодка к ягодке, вишенка к вишенке… Не стало мужа, и запрятала она свою радость, завязав в но-совой платочек, на самое донце сундука. Нечего душу бе-редить!..
Любил Вася Катерину порадовать. Да и вообще задори-стый был. Привёз как-то из города штуковину. Для всех, мол, чтоб в дому веселье не переводилось. Открывает ящик чёрненький, а в нём – патефон! Первый на деревне! Катерина: «Что ж ты? Видать, все деньги ахнул?» А Вася: «Ничего! Жизнь впереди! Ещё заработаем!» Вынесет к вечеру музыку во двор, вся молодежь на «Кукарачу» да на «Рио-Риту» и сбегается…
Патефон Катерина в сорок пятом отнесла в клуб… на общий праздник… да там и оставила… всем на радость.

С полным рассветом бабка отправится в путь. А пока, не привыкшая к безделью Катерина, искала своим рукам заботы. Бурьянным веником размела утоптанный до сме-танного блеска пятачок у крыльца, прибралась на за-гнетке. Порылась в сундуке, вынула тёмно-синюю в мел-кую крапку штапельную кофту, обористую, цвета смурной октябрьской ночи, юбку, новый подшалок. Целая стопка этих чёрных подшалков громоздилась в углу сундука… чтоб хватило до конца бабкиных дней. Видать, её это цвет – чёрный…
В тот день, когда Маруська-почтальонша принесла по-хоронку, жизнь Катерины, словно берёзовое полено, рас-кололась надвое. Маруська протягивала страшный кон-верт, а она отступала. Забежала в хату и заперлась. Про-лежала в беспамятстве сутки, а как выползла на другой день в сенцы, обнаружила похоронку на полу. Почтальон-ка подоткнула её под дверь.
Маруська и сама была не в себе. Месяц назад получила такую же страшную весть о своём Николае. А потому не стало у неё сил на причитания с Катериной. Сколько по-хоронок разнесла по деревне! Но разве к такому привык-нешь? Со смертью мужа оборвалась в натянутой душе её какая-то звонкая струна, и она сникла, как никнет от ли-хих заморозков всё живое.
С тех самых пор Катерина старалась не заглядывать в зеркальный осколок повыше загнетки, встроенный когда-то для неё мужем. А если бы ненароком посмотрела, то не узнала бы себя – за ночь выбелило ей голову, да так, что и невозможно предположить, русая или чернявая была её коса до гибели мужа и сына.
Выгребая из подвала на посадку картошку, баба отки-дывала старую, сморщенную, никому не нужную, не год-ную на еду, не способную родить. Она невольно сравнива-ла себя с никудышной, жмуриной картофелиной. Стано-вилось ещё горше.
А сейчас, в свои восемьдесят с лишком, бабка Катери-на, как замшелая верба на Синь-юру, гнулась всё ниже и ниже. И так же, как верба, не сдавалась ни лютым вет-родуям, ни страшным февральским буранам, всё ещё скрипела зачем-то на этом свете. Почему Господь до сих пор не забрал её к себе? Может, и ему она не нужна? Или за давностью лет позабыл Всевышний о её существова-нии?

Бабка и сама понимала, что задержалась на этом све-те. Но несколько лет назад в райцентр ко Дню Победы до-ставили настоящий танк. Говорили даже, что времён войны. Установили его на главной площади, как памят-ник, над могилой неизвестных солдат, погибших у нас в сорок третьем.
И решила тогда для себя Катерина: эта общая солдат-ская могила и будет могилой её родных. Они ведь танки-стами были, у танка им и лежать полагается.
И повадилась она в район. Не на День Победы, когда митинги да оркестры, а на Радоницу. Хотелось ей наедине попричитать о Васе с Митенькой, потолковать с ними о своём.
Теперь у Катерины в этот поминальный день неведомо откуда брались силы. Согнутая в три погибели спина её распрямлялась, и бабка становилась проворна, словно молодуха. Издали казалось, сорокалетняя сноровистая баба снуёт по Катерининому подворью: вывешивает чугу-ны на просушку, отворяет ставни, стучит-гремит вёдрами, торопится с управкой.

В те страшные дни, когда фашисты нахрапом брали в округе село за селом, всю колхозную технику, лошадей, приказали спешным порядком отправить на фронт. Пред-седатель Фомич уговорил приехавшего уполномоченного, чтобы колхозу за все трактора и грузовики позволили иметь именной танк. Так и назвали его, как колхоз, – «Родина». И усадили на него лучшего тракториста, Васи-лия Митрофанова.
Митя к тому времени два раза убегал на фронт. Но его упорно возвращали. И порешил Василий взять сына в экипаж. А Катерину успокаивал, мол, всё одно сбежит, а со мной хоть под приглядом будет.
Так и воевали почти два года отец с сыном на колхоз-ном танке. На карточке разглядела как-то Катерина, на башне танка Митя краской вывел: «За Родину!». И за колхоз, значит, и за всю огромную страну.
Мужики её бились с ворогом, а Катерина вздрагивала от каждого стука в дверь…
Через месяц, как ушёл Василий, поняла она, что ночи июньские покосные оказались для них действительно счастливые – Катерина понесла. Но крошечная Василиса, не прожив и месяца, померла… В страшном сорок втором не было места младенцам.
Как бедовали под немцем, жутко вспомнить! Хорошо, что бабушка Васина через неделю, как он ушёл, преста-вилась. Чем бы кормила её Катерина? Выгребли всё под-чистую нехристи. Бабке до сих пор не верится, что сдю-жила деревня тогда, не померла с голоду. Картошку про-шлогоднюю в полях по весенней хляби собирали, суши-ли, мололи, «пирепики» стряпали. Хлеба два года не ви-дывали. Всё на подножном корму. А чтоб приварок какой! Об этом вовсе позабыли. От голода пухли, еле волочили ноги. Скот, птицу немец вырезал. Детишки мёрли один за другим. Крыс-мышей и тех не стало. Стёпка с голодухи стащил у германского повара курицу… Пристрелил злы-день Стёпу…
Бывало, идёт Катерина вместе с другими бабами под прицелом полицая Афони окопы рыть, а сама думает: «Только б знать, что живы, что бьются, а я уж тут как-нибудь». А саму ветром шатает от мякинных лепёшек да от лебеды. Чёрная, словно смерть, в чём только душечка теплится.
А как нашим придти, удумали фашисты девок, маль-чишек да баб молодых в неметчину гнать. Двое суток просидели они с Варей в шейной яме. Дед Микитка соло-мой завалил, стог над ямой свостожил. Тем и спаслись.
К осени сорок третьего, как уж похоронка пришла, надумала Катерина с жизнью расстаться. Прасковья, со-седка, из мотка вынула: «Ты что ж это, девка, – серчала она, отхаживая Катерину, – фашиста погнали! Только жизнь начинается. Эх, ты!» А Катерине на белый свет глядеть не хотелось. Ничто не мило.
Но демобилизовали с фронта израненного Фомича, за-теплился колхоз. И Катерине некогда стало задумываться о собственной судьбе. Навалилась страшная, тягловая ра-бота. В деревне не осталось даже коров. Подходила весна. Надо было как-то вспахать, чем-то засеять. По четвёрке бабы впрягались в плуги и пахали не огороды, запущен-ные колхозные поля.
Тупая, тяжкая, каждодневная работа опустошала и те-ло, и душу. Повечеряв кой-чем, валилась замертво. Наверно, это и спасало. Не оставалось времени на нытьё. Надо было выживать, всем бедам назло. И в душе всё не гасла, теплилась крошечная надежда: а вдруг всё-таки живы …

В сорок четвёртом на одной ноге вернулся с фронту Фомичёв Михаил. Парень видный. Но на десять лет мо-ложе… Вернулся – и к ней. Так, мол, и так, всегда нрави-лась, напрасно ждёшь, мёртвые не воскресают.
Захолодело у неё всё от правды жестокой, но сдержа-лась, не накричала, не вытолкала прочь, лишь твёрдо сказала, как отрезала: «Не серчай, Васю люблю». Не «любила», а «люблю!» «Мёртвым не видала, а значит, живой он для меня, и дороже Васи с сыном нет в моей жизни никого!»

Катерина раздвинула занавески, выглянула в оконце. С востока, словно крашенки, выкатились малиновые облач-ка, вот-вот покажется запоздалое солнце – румяный Пас-хальный куличик. Уже блеснула, прорезалась над Миш-киной горой его коронка.
Старушка всплеснула руками, вспомнив, что позабыла о выращенной для Васи с Митей гераньке. Она вынесла и её в сенцы, поставила рядом с узелком.
Выпросила у Семёновны ещё с осени росточек. Выхо-дила. Кустище эвон какой вымахал! Геранька – цветик немудрёный, особого ухода не просит. Гореть будет у тан-ка до самых заморозков.

Поначалу власти настороженно отнеслись к появле-нию бабки Катерины у танка, но, присмотревшись, сми-рились, допустили, сошли до бабкиного горя.
Обычно она садилась в сквере на лавочке, развязывала свой поминальный узелок, наливала стопочку себе, две других ставила на краешек памятника. На землю, туда, где по весне школьники высаживали цветы, к подножью танка, клала крашенки, крошила куличик. А потом часов до пяти вечера обсказывала родным о своём житье-бытье. Старалась понапрасну не тревожить. Зачем им знать об её хворобах, о том, что угол у горницы осел так, что и зимо-вать страшно, что в деревне проводят газ, а ей денег даже на дрова собрать не просто? Пусть покоятся с миром. Зем-ля им пухом и царствие небесное.

Совсем развиднело. Прихватив узелок и горшок с ге-ранью, бабка затворила крыльцо, вставив в ручку ореши-ну, и уселась наизготовке под грушенкой. В её кипени уже жужукали пчёлы. Дульку эту раздобыл где-то Митя и по-садил у крылечка в предвоенную вёсну. Не один десяток лет кормит она безотказно деревню. Людям на здоровье, Мите с Васей на помин.
Коровы стадом прошли вдоль улицы за околицу, в Ма-рьин овражек. Потянуло парным. Когда-то и Катерина держала корову. С последней Зорькой тяжело расстава-лась… А куда деться-то? Руки совсем не слушают. А её, сердешную, ну-кась, обиходь. Советовали ей козу заве-сти… Нет скотины, и эта ни к чему. Конечно, стакана б молока ей хватило. Но как вспомнит она вымястую Зорь-ку!.. Идёт по улице на закате, дойки чуть ли не по земле волочит. И молоко сдержать не может, так и кропит на подорожники…
И что это Михаил задерживается? Уж кой год молоко-возит, а порядку не помнит. Правда сказать, об одной но-ге–то шибко не разгонишься. Да и в дому один. Лидия-то когда ещё померла… Во все концы один… И с конягой по-ди управься!.. Молочка тайком прямо с фермы завезёт и завезёт Катерине… Тебе, мол, словно дитю малому, пола-гается… Придумал тоже!.. Не раз, как помоложе была, предлагал сходиться… «К чему на старости лет срамить-ся-то?.. Да и Васю я с годами ещё пуще люблю», – отне-кивалась Катерина. Он, видать, за любовь такую крепкую к Васе и уважает её, каждый раз поклон её родным пере-даёт. Сполню, мол, Катя, просьбу твою, сполню…
Слышится скрип, и из-за Прониной хаты выкатывает телега, груженная молочными бидонами. На передке, на охапке сена, восседает Михаил. Он в новом картузе и по-тёртом плисовом пиджаке, на котором поблёскивают ме-дали и орден Славы. Заметив пристальный взгляд Кате-рины, поясняет: «Ить я тоже… не у мамки за печкой хо-ронился!.. Собралась что ли?»
Катерина, придерживая узелок и гераньку, усаживается рядом. «Ну, милай, поспешай! Аль не знаешь, куда едем!», – прикрикивает на Гнедого Михаил.


Рецензии