Оттенок алого II
Её звали София, и она была Примой этого ночного царства, его вечноцветущей, вечнопьяной розой. Лет ей было около сорока, но сорок – это лишь количество свечей на её личном торте, никак не касающееся её сути. Рыжие волосы, огненные, мятежные, цвета осенней лисицы, ниспадали ей на плечи тяжёлыми, волнистыми потоками. На ней было платье – нет, не платье, а серебристое сияние, сотканное из лунного света и паутины. Оно облегало её фигуру, ещё полную дерзкой, зрелой красоты, и переливалось при каждом её движении, как чешуя огромной, сказочной рыбы.
Она подошла к микрофону, поправила его с небрежным, домашним жестом, и улыбнулась. Улыбка её была тёплой, немного усталой и бесконечно мудрой – улыбкой женщины, которая видела всё пьяные восторги и все утренние похмелья этого мира. Музыка заиграла снова, но теперь это была лёгкая, слегка насмешливая, слегка ностальгическая мелодия в стиле старого доброго французского шансона. София взяла микрофон, и её голос, низкий, бархатный, пропахший сигаретами и шампанским, полился по залу:
(На английском, с лёгким французским акцентом)
The Cabaret Waltz
Another night, another glass of dreams,
The velvet curtain sighs,or so it seems.
We paint our faces for the silver light,
And dance away the empty,looming night.
The saxophone confesses to the bass,
A silent tear rolls down the clown's white face.
We mix our sorrows in a crystal glass,
A bittersweet,remembering mass.
A toast to laughter that just hides a tear,
To all the ghosts that haunt us every year.
The spotlight fades,the final chord is cast,
But darling,this illusion's built to last.
(Бридж – переходит на французский, голос становится интимнее, повествовательным, как будто она делится секретом рецепта)
Mais entre nous, mes chers... la vraie magie, elle n'est pas dans la piste. Elle est ici.
Dans le «Jack Rose» — ;carlate et franc comme un sanglot avou;. La pomme aigre du souvenir, la grenade douce du d;sir... et ce froid, ce froid de glace au fond du verre qui vous rappelle que tout est ;ph;m;re.
Dans l'«Absinthe Sour» — trouble et pervers comme un secret de lit. L'amer vertige de l'absinthe, le sucre qui trahit, le citron qui pique... une danse dangereuse sur le bord de l'oubli.
Et dans le «Sidecar» — dor; et sage comme un coucher de soleil sur la Seine. La chaleur du cognac, l'orange qui caresse, un dernier baiser avant que la nuit ne recommence...
(Возвращается к английскому, мелодия звучит чуть громче)
So let the band play on, a slow, sweet tune,
Beneath the jealous,ever-watching moon.
We'll drink our colors,scarlet, gold and green,
And play our parts in this eternal scene.
For when the dawn creeps in,so pale and shy,
We'll simply close our eyes,and say goodbye...
To Cabaret.
(Перевод)
Кабаре-вальс
Опять бокал и грёзы на исход,
И бархатный вздох занавеса,будто бы в унисон.
Мы красим лица для серебряных огней,
Чтоб танцем разогнать ночную черноту теней.
Саксофон признанье контрабасу шепчет в такт,
И по лицу клоуна тихий катится закат.
Мы смешиваем горести в хрустальный свой бокал,
Горько-сладкий сплав,что память в нас созвал.
Тост за смех,в котором спрятана слеза,
За всех призраков,что связывают нас, не разрывая связь.
И луч гаснет,отзвучал последний аккорд,
Но,милый, этот мираж ещё продлится — он не стёрт.
Но между нами, дорогие… истинный секрет не в танце. Он — вот здесь.
В «Алом Джеке» — багровом, честном, как признанный рыданья вздох. Кислое яблоко воспоминаний, граната сладкого желанье… и этот холод, этот лёд на дне, напоминающий, что всё проходит на земле.
В «Эбсент Сауэр» — мутном, скользком, словно потаённый грех. Полыни горькое круженье, предательская сладость, лимона укол… опасный танец на краю, где ждёт забвенья сон.
И в «Сайдкар» — золочёном, мудром, как закат на Сене в тишине. Коньяка согревающее пламя, ласка апельсина, нежная… как поцелуй напоследок перед тем, как вновь начаться ночи всем...
Так пусть оркестр играет нежный, медленный мотив,
Под ревнивой луной,что с высоты нас сторожит.
Мы будем пить наш алый,золотой, зелёный цвет,
Играя роли в этом вечно длящемся балете лет.
А когда робкий рассвет прокрадётся в наш причал,
Мы просто зажмуримся,и скажем: «Пора…»
Кабаре— прощай.
Последняя нота растаяла в воздухе. София легко, почти невесомо поклонилась, серебристое платье шелестнуло. Она не ждала оваций – она их взяла как дань, кивнула и скрылась в темноте, оставив зал в состоянии сладкого, меланхоличного опьянения, куда более сильного, чем от любого коктейля.
В наступившей паузе, нарушаемой лишь звоном бокалов, Пьерик наклонился к столу и сказал тем интимным, таинственным тоном, который предназначен лишь для избранных слушателей:
–Обряд под луной...
В избушке бабушки их ждал не чай с пирогами, а алтарь, украшенный свечами и зеркалами. Старуха исчезла, оставив записку: «Прочти страницу 13». Книга раскрылась сама, и слова поползли по коже, как муравьи. Но это были не муравьи. Это были чьи-то пальцы, невидимые и горячие, которые водили по её шее, плечам, спускались по позвоночнику. Она вздрогнула, и её тело выгнулось в мелкой, непроизвольной судороге наслаждения от этого призрачного прикосновения.
— Чтобы снять проклятье, поручик должен найти ту, что не боится его истинной сути…
В комнате пахло воском, сухими травами и чем-то густым, животным — их общим возбуждением. Она видела, как сжались челюсти Ржевского, как напряглись мышцы на его обнажённых (когда он успел снять мундир?) предплечьях. На его коже, от шеи до запястий, плясали, переливаясь синим и багровым светом, те самые узоры — карта его проклятия. Они были красивы и ужасны.
Ржевский, обычно насмешливый, вдруг стал серьёзен. В его глазах была не бравада, а голая, беззащитная боль.
—Боишься? — его голос сорвался.
Вопрос повис в воздухе. Она смотрела на эти светящиеся руны на его теле. Страх был. Но сильнее было что-то другое — острое, пронзительное любопытство, жажда. Жажда прикоснуться к этой боли, к этой тайне. Разрушить её. Или слиться с ней.
Ответом стало прикосновение губ Шапочки к его шее,где плясали тени древних рун. Её губы обожгло, будто она прикоснулась к раскалённому металлу. Но она не отдернулась. Она почувствовала, как под её губами дернулась его мышца, услышала его резкий, сдавленный вдох. Вкус его кожи был солёным, с горчинкой коньяка и чистой, дикой мужской силы. Она провела кончиком языка по узору, и он задрожал всем телом. Её руки сами потянулись к нему, впились пальцами в его волосы, прижали его лицо к своей шее. Она хотела, чтобы он кусал, чтобы было больно, чтобы это прекратило этот невыносимый зуд внутри неё.
Зеркала отражали их вдвоём, но также и других: волка с глазами человека, девушку в вуали из паутины, саму бабку, танцующую с тенью. Но для неё существовал только он. Только его тело под её ладонями. Только звук его дыхания, срывающегося на низкий стон, когда её ногти впивались в его спину, прочерчивая новые линии поверх светящихся. Каждое прикосновение Ржевского открывало новый «оттенок» — то нежность, то ярость, то игру, где граница между болью и наслаждением таяла. Одна его рука оплетала её шею, властно, почти грубо, а другая скользила под её юбкой, и её грубые, мозолистые пальцы находили ту самую влажную, горячую точку, от которой всё внутри неё оборвалось в бездну. Она закричала, но это не был крик страха. Это был крик освобождения. Он вошёл в неё резко, заполняя собой каждую пустоту, каждую трещину, и боль смешалась с таким безумным наслаждением, что у неё потемнело в глазах. Он двигался в ней, и с каждым движением светящиеся узоры на его коже вспыхивали ярче, а потом начинали тускнеть, растворяться, как чернила под дождём.
— Ты как этот лес, — прошептал он, его голос был хриплым от страсти, губы прижаты к её уху, — кажется, знаю каждую тропинку, но за каждым деревом — новая тайна…
Она не могла ответить. Она могла только чувствовать. Чувствовать, как тает его проклятие под её прикосновениями. Чувствовать, как тает она сама, растворяясь в нём, в этой боли-наслаждении, в этом древнем ритуале, который был старше их обоих...
Пенкин заёрзал на стуле.
—И всё? Прикоснулась губами — и проклятие испарилось? Слишком просто, Пьер. В жизни так не бывает. В жизни нужно копать глубже. Снимать слой за слоем. Как со старой краской. И под ней чаще всего оказывается ржавчина, а не золото.
—А кто сказал, что оно испарилось? — парировал Пьер. — Может, оно просто изменило форму. Перестало быть пыткой и стало… частью игры. Частью той самой близости, которую они искали...
В баре воцарилась тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием Жизель, закончившей танец. Она стояла, обнажённая до пояса, прикрытая лишь руками и падающими прядями волос, и смотрела в их сторону, будто слышала каждое слово...
Пьерик продолжал:
- Утром Шапочка проснулась одна. Тело её ныло сладкой, приятной болью, а на коже оставались синяки-воспоминания в форме его пальцев. Она провела ладонью по простыне, ещё хранившей тепло и запах их тел — смесь пота, кожи и чего-то горьковато-сладкого, как снятое проклятие. На столе лежала записка: «Проклятье снято. Но если захочешь найти меня — крикни в дупло старого дуба. P.S. Бабушка просила вернуть книгу».
Она улыбнулась, прижимая к губам тот самый листок. Страха не было. Была лишь тёплая, уверенная пустота внутри, готовая к новому наполнению. И жажда. Теперь уже знакомая, своя.
С тех пор в Запретном лесу иногда видят пару: девушку в алом плаще и офицера, чья тень больше не корчится в муках, а сливается с её силуэтом в танце, длящемся вечность... Их танцем были не шаги. Это было слияние. Поцелуй, в котором терялось дыхание. Прикосновение, которое зажигало под кожей новые узоры — уже не проклятия, а карты взаимных открытий, написанные на языке вздохов, укусов и влажных, тёплых шёпотов в предрассветной мгле...
Пенкин выдохнул. Его «Джек Роуз» был допит. Горько-сладкий привкус застрял у него в горле.
—И что? — спросил он, и его голос прозвучал резко. — Он снял проклятие, они поженились и жили долго и счастливо? Сказки. В жизни проклятия не снимаются. Они только меняют форму.
Пьерик собирался что-то ответить, но в этот момент свет на сцене погас, а затем зажегся один-единственный прожектор. И под ним стоял не кто иной, как Мастер Баэль. Он был одет во всё чёрное, но теперь это был не худи, а нечто вроде обтягивающего фрака. Рядом с ним выстроились три танцовщицы, в том числе Жизель, теперь в коротких алых накидках.
Музыка заиграла — не кан-кан, а медленная, меланхоличная мелодия, где электронная тоска смешивалась с аккордеоном. Баэль взял микрофон. Его голос, обычно бесцветный, приобрёл низкую, бархатную, проникающую внутрь горечь. Он пел на французском:
Песня Баэля (версия кабаре)
(Музыка меняется. Звучит элегантная, слегка меланхоличная мелодия в ритме медленного вальса. Аккордеон, контрабас, пианино. Свет на сцене становится мягче, дымка рассеивается. Баэль стоит у микрофона, его поза расслабленнее, но лицо остаётся маской. Танцовщицы замирают в изящных позах, их движения теперь лишь лёгкие акценты под музыку.)
(Verse)
Le bois d;fendu, ce n'est pas les arbres,
C'est ce vertige au creux des reins.
Le loup n'est pas sous les ;corces,
Il dort dans le fond de nos mains.
On porte tous un chaperon ;carlate,
Une cape de soie pour des d;sirs brutaux.
Et l'on cherche, au d;tour des portes,
Le fant;me qui a nos traits, sous un manteau...
(Chorus)
So paint the map upon my skin,
With every touch, let a new shade begin.
Is it a curse, or just a deeper hue?
The only magic, love, is me and you...
Dancing with the shadow we call "true".
(Verse)
La carte du corps, les lignes de fi;vre,
Ne sont qu'un alphabet honteux.
Pour ;crire, sur notre l;vre,
Ce qui n'a jamais eu de dieux.
Le philtre d'amour, le grimoire ancien,
Ne valent pas un seul frisson vol;.
Car le monstre le plus magique,
Est celui que l'on a, pour soi, invent;.
(Chorus )
So paint the map upon my skin,
With every touch, let a new shade begin.
Is it a curse, or just a deeper hue?
The only magic, love, is me and you...
Dancing with the shadow we call "true".
(Bridge)
Et quand tombe le dernier drap;,
Quand s';teint le rouge du bal,
Il ne reste plus qu'un th;;tre
O; l';cho r;pond ; l';cho,
Et la fable, lentement, se d;noue...
R;v;lant l'acteur, et son seul r;le:
;tre, enfin, sa propre for;t, son propre loup.
(Музыка затихает, остаётся лишь тихий перебор аккордеона. Баэль отходит от микрофона. Тишина в зале на этот раз иная — не шокированная, а задумчивая, полная понимания.)
(Куплет)
Запретный лес— не в чаще дерев,
А в головокруженьи поясниц.
И волчий вой— не в корнях коры,
А в наших ладонях таится.
Под алым капюшоном— каждый из нас,
Под шёлком плаща— жестокий порыв.
И ищем мы,распахнув все двери,
Призрака в плаще,что на нас похож...
(Припев)
Так нарисуй карту на коже моей,
Пусть каждый шаг станет новою краской.
Проклятье ль это,или цвет глубже?
Единственное чудо— это мы с тобой...
Танцующие с тенью,что зовём «судьбой».
(Куплет)
Карта тела,горячки меридианы —
Лишь смутный алфавит стыда,
Чтоб написать его губами
То,что не знало никогда богов.
Древний рецепт,любовное зелье
Не стоят одного украденного трепета.
Ведь самое магическое чудовище—
То,что мы сами для себя изобрели.
(Припев)
Так нарисуй карту на коже моей,
Пусть каждый шаг станет новою краской.
Проклятье ль это,или цвет глубже?
Единственное чудо— это мы с тобой...
Танцующие с тенью,что зовём «судьбой».
(Бридж)
И когда спал последний занавес,
И погас румянец бала,
Остаётся лишь театр,где эхо
Отзывается на эхо,
И медленно сказка распутывается...
Обнажая актёра и роль его одну:
Быть,наконец, своим лесом, своим же волком.
Когда последняя нота затихла, свет медленно вернулся. Танцовщицы склонились в поклоне. Баэль исчез так же внезапно, как и появился.
Наступила долгая пауза. Первой нарушила её Симона. Она подняла свой почти пустой бокал.
—Вот видите? — сказала она тихо, но так, что было слышно. — Он сказал всё, что нужно. Лучше, чем любая сказка о проклятиях и спасениях. Мы все носим карты на коже. И все ищем того, кто не побоится их прочитать.
Вот он, настоящий финал. Без алтарей, без волшебных книг. Просто… правда. Горькая, как тот абсент, Пьер. Он сказал лучше всех. Он сказал то, о чём ты так красиво рассказывал, но боялся произнести вслух.
Пьер молчал. Его самодовольная улыбка исчезла. Он смотрел на пустую сцену. Пенкин кивнул, не глядя ни на кого.
—Да, — хрипло сказал он. — Он всегда так. Режет правду-матку, не оглядываясь. А мы тут со своими сказками…
Он поднялся.
—Я пойду. Уже рассвет, наверное...
Симона была права. Даже Пьерик, после минутного раздумья, неохотно признал: Баэль своим холодным, безжалостным романсом расставил все точки над «i». Он не разрушил историю — он показал её скелет. И в этом был свой, леденящий душу, но чистый смысл. Красивая иллюзия ночи была развеяна, осталась лишь усталость и ясность похмелья.
****
Улица Чайковского была пустынна. Самый конец декабря выморозил Париж до состояния хрустальной безэмоциональности. Воздух был холодным, острым и чистым, как лезвие. Он пах не дымом, не пищей, не духами. Он пах ничем. Абсолютным, стерильным ничем предрассветного часа. Фасады домов стояли серые и немые, их окна — слепые чёрные квадраты. Где-то вдали, на востоке, небо начало светлеть не цветом, а просто сменой оттенка чёрного на чуть менее густой серый.
Пенкин шёл, засунув руки в карманы пальто. Его шаги гулко отдавались по брусчатке. Он шёл не потому, что хотел прийти. Он шёл, чтобы двигаться. Впереди, в конце улицы, вырисовывался тёмный, мощный силуэт Собора Александра Невского, его купола тонули в предрассветной мгле. Храм казался не убежищем, а просто ещё одним геометрическим объектом в этом вымерзшем мире.
Он остановился, глядя на него. Внутри не горело ни одного огня. Там было так же темно и холодно, как и снаружи. Или, может быть, даже холоднее.
Сказка кончилась. Музыка в баре умолкла. Танцовщицы разошлись. Баэль спел свою правду о голоде и ужасе, которые обнимаются внутри. Симона произнесла свой вердикт. Пьерик рассказал свою историю о спасении через прикосновение.
А на улице был только утренний морозец, безымянная улица и собор, который был просто камнем. Никакого проклятия не было снято. Никакая алая шапочка не ждала в лесу. Была только долгая дорога до дома в промозглом свете наступающего дня. И это было единственное, в чём можно было быть уверенным.
Он посмотрел на собор, в его голове промелькнули строки:
- История — диагноз, а не сказка. Мастер
вскрывает суть.Его резец бесстрастный
кроит красивый нарратив на части.
Вердикт звучит:в избе плясали страсти
не«он» и «она», но «Голод» и «Ужас».
Не спас высокий,а двойная узость
животных состояний.Потребность — с Страхом
сливаются в признании:мы — прахом
единого«Я». Не снято клеймо,
но интериоризировано,в нём
ландшафт двоих.Не исцеленье — договор
на принятие тьмы.Где прежний хор
поэзии спасения— там доктор
вещает протокол,психоанализ.
И лишь в разряде меж двумя телами,
в чувстве,в алом символе — нет шрама,
нет лжи.Там ток. Там краткий свет впотьмах,
где нет ни диагноза, даже во снах,
Правда или смысл: алый цвет
Разряд или любовь: между и нет...
Он повернулся и пошёл прочь от собора, в сторону вокзала, в сторону поездов, которые всегда куда-то идут. За его спиной небо наконец-то тронулось слабым, больным, зимним розовым светом. Рассвет, который не сулил тепла.
Свидетельство о публикации №225122701205