Ирония судьбы, или С лёгким паром!

Странное ощущение.
Понимаете, странное.

Вроде бы легли — пол был жесткий, линолеум, пахло квашеной капустой, надеждами и немножко сквозняком из щелей. Сквозняк был исторический. Дул отовсюду. Сдувал генсеков, сдувал очереди, сдувал границы. Холодно, но свежо! Мы дышали. Мы пили за то, что «вот-вот». За то, что «сейчас начнется». За свободу, чтоб ее… За то, что мы, наконец, полетим. Не в Ленинград, нет. В цивилизацию!

И мы, конечно, перебрали. Ну, с кем не бывает. В бане, с вениками, смывали с себя старую эпоху. Смывали, смывали, терли-терли… И, видимо, стерли защитный слой.

Отключились.

А сейчас просыпаемся.
Голова — чугунная. Во рту — привкус нефти и стабильности.
Открываю один глаз.
Пол.
Паркет. Ламинат. Подогрев. Тепло снизу идет. Раньше холод шел от стен, а теперь жар идет от пола, как будто под нами не подвал, а преисподняя, и там черти подбрасывают не дрова, а указы.

Поднимаю голову. Лукашин рядом. Лежит, интеллигент, очки запотели. Он же думал, что проснется врачом-хирургом с окладом в сто рублей, но с совестью. А проснулся… Кем он проснулся? Бюджетником? Оптимизированной единицей здравоохранения?
Смотрю на Ипполита. Ипполит в пальто. Он и в бане был в пальто, и сейчас в пальто. Но пальто другое. Кашемир. Дорогое. И лицо у него такое… государственное. Такое лицо, которое уже не просит «потрите мне спинку», а требует: «Предоставьте отчет о проделанном трении».

Мы встаем. Ноги ватные. И тишина.
Понимаете, какая штука? В той, прошлой жизни, когда мы напились, за окном шумели. Митинговали, торговали, стреляли, орали. Был гул. Гул возможностей.
А сейчас — тишина. Стеклопакеты. Тройные.
Подхожу к окну. Третья улица Строителей.
Вроде те же дома. Но какие-то… причесанные. Одинаковые. И заборы.
Забор, забор, шлагбаум, камера, охранник, снова забор.
Раньше мы путали города, потому что типовые дома были открыты. Теперь мы путаем города, потому что везде типовые заборы и везде закрыто.

Лукашин протирает очки.
— Женя, — говорю я ему. — Женя, мы где?
Он смотрит на смартфон. Откуда у него смартфон? А он в руке врос.
— Мы, — говорит, — в зоне уверенного приема. Но, кажется, в роуминге у здравого смысла.
— Какой год? — спрашиваю.
Он бледнеет.
— Тот же, — говорит. — По ощущениям, тот же. Но цифра другая. Двадцать с чем-то. Мы проспали двадцать лет, Миша.
— И что? — спрашивает Ипполит, отряхиваясь. — Что такого? Зато порядок. Смотрите, асфальт. Смотрите, плитка. Плитка, плитка, плитка… Бесконечная плитка, уходящая за горизонт. Разве это плохо?

Мы выходим на кухню.
Надя.
Надя сидит. Но она уже не учительница русского языка и литературы. Она — коуч. Или блогер. Или тьютор. Она что-то пишет в ноутбуке.
— Надя, — хрипит Лукашин. — Где мой веник? Где моя гитара? Я хочу спеть «Если у вас нету тети».
Надя поднимает глаза. Глаза усталые, но с хитринкой.
— Тише, Женя. Какая тетя? Какая гитара? «Если у вас нету тети» — это теперь экстремизм. Пропаганда одиночества и чайлдфри. А «если у вас нету дома» — это дискредитация ипотечных программ. Сиди тихо. Ешь заливную рыбу.
— Какая гадость… — привычно начинает Ипполит.
— Нет! — перебивает Надя. — Теперь это не гадость. Теперь это — импортозамещение. Это деликатес. Ешь и хвали.

И мы садимся.
Включаем телевизор.
Там — «Ирония судьбы». Каждый год, тридцать первого декабря…
Но что-то не так.
Смотрю внимательнее. А там те же лица, что и двадцать лет назад. Те же! Они не постарели. Они забальзамировались.
Говорят те же слова. Обещают то же самое. Грозят тем же самым.
Только декорации стали богаче. Золота больше. Бархата.
— Послушайте, — говорит Лукашин. — Я, кажется, понял. Мы не улетели в Ленинград. Мы вообще никуда не улетали. Мы кружим. Мы двадцать лет кружим над одним и тем же аэродромом. Топливо жжем. Стюардессы уже состарились, пилоты поменялись местами, пассажиры переженились, развелись и снова переженились, а мы все летим и летим. И нам объявляют: «Наш самолет находится в зоне турбулентности, просьба затянуть пояса». А мы их и не расстегивали!

Ипполит встает. Он чувствует себя уверенно. В этой новой квартире ему нравится.
— Прекратите истерику! — кричит он. — Вы, интеллигенты несчастные! Вам дали всё. В магазинах — триста сортов колбасы. Машины — в кредит, но иномарки. Ну, были иномарки. Теперь китайские, но едут же! Что вам еще надо? Свободы? А что вы с ней делали, когда она была? Вы пили! Вы валялись на полу! А теперь вас подняли, отряхнули, поставили в строй. Радуйтесь!
— Ипполит, — тихо говорит Лукашин. — А почему ты шепотом кричишь?
Ипполит осекается. Оглядывается на умную колонку, мигающую в углу.
— Потому что, — шепчет он, — стены теперь не просто слышат. Они записывают. И отправляют куда следует. В облако. В товарищеское облако майора Пронина.

Мы подходим к двери. Надо же выйти. Надо же понять, в какой мы стране.
Дергаем ручку. Закрыто.
— Ключ! — кричу я. — Где ключ?
— Нет ключа, — говорит Надя. — Теперь всё по лицу. Face ID.
Лукашин подставляет лицо. Дверь не открывается.
— Лицо не обнаружено, — говорит механический голос. — Вы слишком грустны. Улыбнитесь. В нашей стране положено улыбаться.
Лукашин пытается улыбнуться. Выходит гримаса боли.
— Отказано, — говорит дверь. — Обнаружен сарказм. Сарказм запрещен. Попробуйте выразить восторг.
Ипполит отодвигает Лукашина. Делает лицо кирпичом. Лицо человека, который во всем согласен. Лицо, которое верит телевизору больше, чем холодильнику.
Дверь пищит и открывается.
— Добро пожаловать, — говорит голос. — Гражданин категории А. Лояльность подтверждена.

Мы выходим на улицу.
Мама моя дорогая…
Красиво. Чисто. И пусто.
Люди идут быстро, глядя в ноги. Никто не смотрит друг другу в глаза.
Раньше, в той пьяной свободной России, мы могли подойти к прохожему: «Друг, есть закурить? А поговорить? Ты меня уважаешь?». И начинался разговор. О судьбах родины, о Достоевском, о том, почему нет горячей воды.
А сейчас?
— Извините, — бросается Лукашин к прохожему. — Скажите, какой сейчас век?
Прохожий шарахается. Достает баллончик.
— Не подходите! Я социально дистанцирован! Вы иноагент? Почему вы задаете вопросы? Вопросы — это сомнение. Сомнение — это предательство.
И убегает.

Мы стоим посреди проспекта.
Над нами огромный экран. На экране — куранты. И голос. Тот самый голос.
Он говорит, что год был трудным. (Мы это слышали двадцать лет назад).
Что враги не дремлют. (Слышали).
Что надо еще немного потерпеть. (Слышали).
Что мы попадем в рай, а они просто сдохнут. (А вот это что-то новенькое, но звучит как-то… финально).

— Ребята, — говорю я. — А может, вернемся в баню?
Может, мы просто недомылись?
Может, если мы сейчас вернемся, снова нальем, снова попаримся, то этот морок спадет? И мы проснемся там, в девяностых? Где страшно, голодно, бандиты, но… но можно дышать? Где будущее туманно, но оно есть?
А здесь будущего нет. Здесь есть только вечное «сейчас». Вечный Новый год в одной и той же квартире, с одной и той же речью, с одним и тем же салатом, который уже прокис, но его продолжают есть, потому что «традиция».

Лукашин садится на бордюр.
— Я не хочу в Ленинград, — говорит он. — Я хочу домой. На 3-ю улицу Строителей.
— Так мы здесь, Женя!
— Нет. Это не мой дом. Мой дом там, где ключ под ковриком. А не там, где домофон с распознаванием сетчатки. Мой дом там, где друзья приходят без звонка, а не там, где за лайк могут посадить. Мой дом там, где я могу ошибиться адресом, и это будет комедия. А здесь… если я ошибусь адресом, это будет статья. Статья о незаконном проникновении, о шпионаже, о нарушении карантина и об оскорблении чувств верующих в адресную книгу.

Ипполит стоит над нами. Снег падает на его дорогое пальто.
— Ну и сидите, — говорит он. — А я пойду. У меня карьера. У меня ипотека. У меня статус. Да, душно. Да, страшно. Зато… зато нас все боятся!
И он уходит. Строевым шагом. В туман.

А мы с Лукашиным остаемся.
Два нелепых человека из прошлого.
Сидим на плитке.
Мимо проезжают курьеры с желтыми и зелеными рюкзаками. Это единственные цветные пятна в этом сером, отполированном мире.
— Знаешь, — говорю я. — А ведь самая большая ирония судьбы не в том, что мы перепутали города.
— А в чем? — спрашивает Женя.
— В том, что мы думали, что едем в лифте наверх. А оказалось, что мы ехали в том же лифте, только нажали кнопку «Стоп» между этажами. И теперь висим. И свет мигает. И диспетчер не отвечает. Или отвечает, но голосом, который мы слышим из каждого утюга: «Ваш звонок очень важен для нас. Оставайтесь на линии… вечно».

Наливай, Женя.
Если у нас нет воды — значит, ее выпили.
Если у нас нет свободы — значит, мы ее пропили.
С легким паром, страна.
Только пар этот какой-то… тяжелый. С душком.
Не продохнуть.


Рецензии