Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Ксенофонт-3. Память

Часть I. Отец.

Ноябрь 1983 года. Жители Казани претерпевали самый злой месяц осени и самый отвратительный месяц года. Уже не осень, но ещё не зима. Жидкий снег прорывается вместе с нескончаемым холодным дождём, и не ложится, а царапает градом маленьких зазубренных снежинок замёрзшие лица. Сердитый северный ветер вырывает из рук зонты, развевает плащи и норовит стащить шляпу у рассеянного прохожего, словно грабитель. Горожане засыпают под стук капель по подоконнику и просыпаются холодным тёмным утром под ту же дробь. Такие суровые будни не дарят хорошего расположения духа. Эту пору нужно просто пережить и перетерпеть.

Как минимум, один житель города этим промозглым ноябрьским вечером шагал по родному району пружинистым шагом в превосходном настроении. Случайный прохожий, занятый обычными угрюмыми мыслями о том, что Новый год нескоро, весна – тем более, лето и отпуск маячат в какой-то невидимой перспективе, да и до получки далеко, завидев в свете фонарей это сияющее лицо, мог принять парня за чокнутого. Если бы не его форма. Паренёк лет двадцати был одет в шинель с блестящими пуговицами и петлицами, обут в кирзовые сапоги, а на отрастающей тёмной шевелюре красовалась залихватски сдвинутая на затылок зимняя солдатская шапка с серпасто-молоткастой кокардой. Никто ещё такие шапки не носил, однако армия давно перешла на зимнюю форму одежды, и уволенные в запас возвращались в родные края в головных уборах, так не подходящих для сырого ноября с его вечной изморосью. Да и там, откуда прибыл солдатик, ныне уже трескучий мороз и снега по колено. А на плечах серой шинели сверкали красные погоны с жёлтыми буквами «ВВ».

Дембель внутренних войск Виктор Ксенофонтов прибыл в Казань засветло поездом «Владивосток – Москва» из Красноярска. С самого вокзала до родных Кварталов шёл пешком, ничуть не устал и почти не замёрз. У него не было зонта, насквозь промокшая меховая шапка напоминала облезлую кошку, ноги в казённых сапогах промокли от долгого хождения по лужам, но жизнь для него сияла яркими красками, которые среди одинаковых серых панельных домов и невзрачных вымерших дворов различал он один. Всё лучшее было впереди. Жизнь была необычайно прекрасна. Будущее виделось светлым, хоть коммунизм к запланированному сроку и не построили. А главное – каким-то простым. Всё казалось легко, всё будет так, как он захочет. Он сможет стать кем пожелает: художником, музыкантом, поэтом, учёным, исследователем, гидробиологом, инженером, конструктором, водить тяжёлый грузовик, длиннющий железнодорожный состав, трактор «Кировец», комбайн или сразу нацелиться за штурвал самолёта – он ещё не решил, но был уверен, что всё у него получится. Об участи большинства сослуживцев, которых ждала ментовка, патрульная служба, дежурная часть, а то и вовсе работа в вытрезвителе, ему думать не хотелось. Интереснейшая жизнь впереди, когда вернулся в любимый город после двух лет отнюдь не сахарной службы в ужасной колонии строгого режима, затерявшейся в зелёном океане бескрайней сибирской тайги.

Занятый этими мыслями, Виктор упёрся в светящуюся вывеску кафе «Встреча» рядом с запертыми железными воротами рынка на улице Адоратского. Он вспомнил, что раньше в тёмное время суток даже мимо этого кабака проходить было опасно. Какие-то жуткие пьяные рожи тёрлись у входа, выясняли отношения на повышенных тонах и могли втянуть в свою разборку ни в чём не повинного случайного прохожего. Но это единственное заведение на весь район, которое ещё работает. А ему было необходимо согреться: в такую погоду даже его закалённый организм запросто мог подхватить воспаление лёгких. Виктор уверенно дёрнул ручку входной двери, одновременно снимая головной убор.

– Мест нет, – равнодушно буркнул гардеробщик, не дожидаясь, когда мокрый посетитель расстегнёт тяжёлую шинель.

– Товарищ, мне буквально на десять минут: погреться, чашечку кофе выпить, – пробовал уговаривать Виктор, понимая, что средь недели все столики вряд ли заняли: получка-то у людей нескоро.

– Тем более, – усмехнулся гардеробщик. – Шёл бы ты домой, солдатик. Или ты в увольнении загулялся? Тогда тебе в гарнизон пора, поздновато…

Дверь в полумрак ресторанного зала резко распахнулась. Судя по всему, её открыли пинком. Послышалась музыка, из колонок пел Валерий Леонтьев. Его заглушая, в небольшое фойе вывалилась шумная компания из троих парней и трёх девушек примерно одних с Виктором лет.

– Дядь, польта гляди не перепутай, – полушутя посоветовал рябой круглолицый юноша, протягивая номерок.

– А ну, Кефир, сорвись отсюда! – грубо отпихнул его могучей ручищей другой, здоровенный, как тяжелоатлет, бросивший на стойку, словно кости домино, сразу горстку номерков. – Сперва девчонки оденутся, а то им холодно.

– Глянь-ка, донжуан выискался! – проворчал Кефир и тут же весело предложил одной из спутниц: – Катюш, айда в «два нуля», я тебя там враз согрею!

Третий, смуглый, с густой взлохмаченной шевелюрой, с красивым лицом, половецкими глазами и коричневой родинкой возле носа, с недобрым интересом воззрился на Виктора. Тот терпеливо дожидался в сторонке, когда шумная компания покинет кафе, и тогда уже гардеробщик не отбреет его, что, дескать, мест нету.

– Э, воин, откуда будешь? – приблизился к нему смуглый брюнет.

За два года Виктор отвык рассуждать категориями «улица» или «микрорайон». Всё это время для него имело значение, из какой ты роты, а когда все пересекались в полковой столовой – из какого батальона. Теперь он вернулся в гражданскую жизнь, притом в родной город, где от правильного ответа на подобный вопрос зависели здоровье и содержимое карманов. Никого из этой компании он не знал, хотя жил недалеко, на проспекте Амирхана. За два года утекает немало воды, и подросшая смена, поступившая в ПТУ, начавшая уличную жизнь, уже матереет и облюбовывает точки сборки окрестной шпаны.

– А по погонам да петлицам не видать? – пробовал отшутиться он. – Свой я, брат, советский. Только что с поезда…

Виктор, в принципе, находился в своём районе и спокойно мог назвать 17-й квартал, где обитал вместе с родителями, поскольку помнил, что сопредельные «Квартала» друг с другом не враждуют и соседей не трогают. Знал он шапочно авторитетных ребят и с 18-го, и с 38-го, и с 39-го кварталов. Ну, как знал? Солдат командира полка тоже знает… Но на худой конец парой-тройкой имён всегда можно прикрыться. Однако, во-первых, он не был в курсе, как изменилась ситуация в районе за два года. А во-вторых, не хотелось «светить» место жительства: мало ли чем обернётся разговор?

– Какой я тебе брат, цветной? – не оценил юмора красавчик. – Моя мать краснопёрых не рожала! С какой улицы? Кого знаешь?

Вот оно что: погоны разглядеть успел. Разбирается в знаках отличия, фраер приблатнённый. Действительно, кто он для них? Краснопёрый, легавый, мусор… Что поделать, не всем домой с Афгана возвращаться да с грудью в медалях. В «вованах» медаль можно получить разве за то, что беглого зека шлёпнешь. Тогда сразу можешь дырку в кителе сверлить да на десять суток в отпуск собираться. Но разве можно гордиться такой наградой? Её только прятать от всех, а потом врать детям, что за поимку диверсанта получил во время охраны парка с военной техникой.

Сослуживцы Виктора, деревенские парни, вообще на дембель форму перешивали. Доставали чёрные общевойсковые погоны взамен позорных красных, где вместо букв «ВВ» аббревиатура «СА». Даже петлицы вдевали другие – пехотные звёздочки, чтоб односельчанам врать, будто в мотострелковой дивизии служил. Дембельский альбом не оформляют, а если фотокарточки домой берут, так исключительно те, где нет и малейших отличий Внутренних войск: голым по пояс на турнике (бляхи на ремнях у всех сухопутных войск одинаковые), в казарме «по форме номер два», в полевой форме возле кузова «Урала» и прочее в таком духе. Их можно понять: в селе половина мужиков – сидевшие. Узнают, что охранял заключённых – порезать могут.

Виктор тоже рисковал, когда через всю Сибирь и Урал в поезде ехал в форме дембеля-«вована». Пацаны рассказывали, что откинувшиеся сидельцы таких, как он, с поезда на ходу выбрасывали. Только, во-первых, он ехал в вагоне такой не один, втроём они бы отбились от возможных неприятностей. А во-вторых, Виктор судил так. Для общества, в лице сопливой шпаны, нахватавшейся блатных верхов и жизни пока не знавшей, он цепной пёс, овчарка или чего похуже. Короче, знаться с ним, краснопёрым, западло. С другой стороны, для жителей далёких таёжных селений, где рыщут беглые урки в поисках места схорониться и пожрать, где эти звери могут прирезать хозяина, изнасиловать жену и дочь, независимо от возраста последней, для них Виктор – лучший товарищ и друг, потому что он вооружённый защитник, олицетворяющий власть, от которой эти беглые скрываются. На таёжных тропках можно заметить, как чья-то заботливая рука повесила на приметное дерево холщовую сумку с припасами для беглеца: сухарями, салом, спичками, солью, старой одежонкой… Только эта забота может расцениваться и по-другому: не оставишь припасов – беглец ворвётся ночью в избу, и мало ли что взбредёт ему в голову? Вот так Виктор, не знавший марксистской теории, дремавший на политзанятиях, научился рассуждать диалектически.

– Пошли, Марсик, – услужливо протянул со спины красавчику пальто здоровяк. – Или ты кента встретил? Дембельнулся?

– Ты чё, не видишь, Глеб? – откликнулся Марсик. – Это ж снегирь, в натуре! Такие «кенты» в овраге лошадь доедают. Вернулся со службы ментовской, в наше общество пришёл, да ещё людям фуфло вкручивает. Ну, колись, цветной, где бродяг сторожил? На красной зоне, на чёрной, на пересылке?

«Эх, солдатик, говорил тебе, топай домой, покуда не поздно», – качал головой пожилой гардеробщик, наблюдавший эту незатейливую беседу. Улучив момент, он скользнул в кабинет управляющего, к телефону.

– Воин, иди своей дорогой, – добродушно посоветовал Глеб Виктору. Видно, что парнем он был незлобивым, в отличие от своего приятеля. – В этом кабаке красные погоны, что красная тряпка.

– Ща пойдёт, – охотно кивнул Марс. – Только сперва угостит нас портвейном, а девчонок – мороженым. Верно я говорю, боец?

– Мы идём или нет? – подошли девушки, одевшиеся и вдоволь накрутившиеся перед зеркалом в фойе.

– Сдавайте польта, девчата! – скомандовал Кефир, подхвативший идею лидера компании. – Гуляем дальше, тут вон солдатик банкует!

Виктор недобро прищурился. Марс, несомненно, в курсе, что на дембель деньги выдают, и решил у него незатейливым образом всё отнять. Если сейчас угостить эту компанию вином, то по всем «Кварталам» за ним потянется шлейф. Отныне вся шпана будет знать, что Витька Ксенофонтов – дойная корова, что с него можно иметь. Виктор знал цену репутации в своём городе. А ещё, отведав за два года изнутри мир неволи, где каждый сам за себя, он ведал, сколь важно показать свою силу. Раз покажешь силу – и больше не полезут, даже если в первый раз хорошенько отлупят. Интересно, Марс и вправду блатной? Ишь, «снегирём» его назвал. Давно уже ментов так не называют. Это словечко из старой фени, ещё довоенной, когда легавых так звали за фуражки с красным околышем. Стало быть, Марс общался с бывалыми арестантами и может что-то из себя представлять. Бить блатного – себе дороже. С другой стороны, нельзя подстраиваться под их законы. Надо показать, что рулят здесь не они, а советская власть, которую Виктор представлял сейчас в этой форме. И снова диалектика…

Счёт пошёл на секунды. Гардеробщик куда-то исчез. Напирающий Марс приблизился на расстояние удара. Уличная прописная истина, что побеждает тот, кто бьёт первым, вовремя пришла в голову, вытеснив страх. Самый подходящий момент…

Марсу повезло, что Виктору мешали полы шинели, иначе не миновать ему удара мыском сапога в самую уязвимую зону у мужчины. Плевать, что в системе координат этих троих удары ногами – серьёзный «косяк». Виктор не их круга, он уже клеймённый мент, а значит, и действует по-ментовски, как учили. «Это у вас западло, а я не ваш!». Два года он провёл в мире, где нельзя поворачиваться спиной к спецконтингенту. Где арестант уважительно, с подобострастной улыбочкой обращается к тебе «гражданин начальник», а в следующую секунду может ткнуть заточкой. Среди них есть такие, кому нечего терять: «тяжеловесы» с гигантскими сроками или неизлечимо больные. Есть и те, которые банально проиграли твою жизнь в карты. Твою, а не свою. Они тебя ставили на кон, когда садились перекинуться в картишки, о чём ты и знать не знал. Виктора учили, как надо работать. Собственно, разнообразием его «соседи по цеху», милиционеры, не отличаются. При задержании наносят один из двух классических ударов: либо стопой в промежность, либо кулаком в челюсть. В обоих случаях задержанного парализует, он теряет волю к сопротивлению, безжизненно повисает на заломленной руке, и в таком не представляющем угрозы состоянии его тащат в «бобик».

Бил Виктор направленно, основанием кулака, этаким молотом наотмашь в челюсть. Марс рухнул на дощатый пол красиво, как нокаутированный боксёр на ринге. Секунды в драке бесценны, стоять на месте нельзя. Приставным подшагом Виктор подскочил к рябому пареньку со странной кличкой Кефир, ударом основанием ладони в подбородок с одновременной подсечкой свалил и его. Но богатырь Глеб не заставил себя ждать. Зайдя Виктору со спины, он накрепко захватил сзади шею в замок и стал душить. Парни его комплекции обычно не утруждают себя тренировками, рассчитывая на природные данные. Вот и сейчас могучий крестьянский захват мог секунд за десять лишить чувств обречённого Виктора, если бы того не учили, как из этого трудного положения выйти. Схватившись за душащую руку и отклонившись вправо, он что есть силы врезал ребром ладони – так каратисты разбивают кирпичи и доски – верзиле в промежность. От удара Глеб охнул и согнулся. В этот момент Ксенофонтов резко присел на правое колено и ловко перекинул могучего противника через спину. Удар в пах и бросок были слиты воедино. Назвали ментом – получайте ментовские приёмчики рукопашного боя.

Теперь осталось подобрать обронённую шапку – и дай бог ноги. Как вдруг… Виктор не сразу понял, что произошло. Солдатская ушанка с кокардой валялась не на полу. Её протягивала девичья рука. Он машинально выхватил шапку – и тут впервые в жизни встретились взгляды молодых Вити Ксенофонтова и Ксюши Морозовой. Глаза в глаза. Он, высокий, статный, раскрасневшийся от адреналина, с растрёпанной шевелюрой. И она, с округлыми румяными щёчками и пухлыми губами, голубоглазая, с маленьким, чуть веснушчатым носиком, прелестным овалом лица, с тёмно-русыми волосами, заплетёнными в недлинную косу, в драповом клетчатом пальтишке. Она была из их компании, но смотрела на него. Почему-то её не заботило состояние поверженных друзей. Нужно бежать отсюда. Нельзя терять ни секунды. Сейчас они встанут, вызовут подмогу и учинят ему серьёзный разбор. Тогда, в начале восьмидесятых, с одним работающим телефоном-автоматом на всю округу можно было поднять всех пацанов квартала быстрее, чем в наш век мобильной связи и высоких технологий.

Водрузив на голову шапку, Виктор протянул ей руку. Это было приглашение идти вместе. Бежать без оглядки, пока не оторвутся от погони. Она взяла его руку, и они выскочили из кафе. Он не собирался бежать, не разбирая дороги, а твёрдо знал направление и цель. Домой. Хватит, нагулялся. Домой, с новой знакомой, у которой пока даже имя не спросил. С новой жизнью…

Когда они свернули на улицу Чуйкова, незнакомка высвободила свою руку и остановилась, тяжело дыша и отказываясь бежать дальше. Недолго думая, Виктор подхватил её на руки и, не давая опомниться от столь резкого поворота событий, и понёс, как невесту на свадьбе. Под изумлённые взгляды редких прохожих они прошли так две остановки. Со стороны они напоминали демобилизованного воина и дождавшуюся его подругу. На самом же деле, взяв её на руки, он даже имени не успел спросить, а познакомились они уже возле озера, откуда до его дома рукой подать.

«Родительский дом – начало начал», как поётся в известной песне. Родители не ждали сына этим вечером. Они давно поужинали и уже ложились спать. Уверенный звонок в дверь, сын в шинели на пороге, да ещё с девицей под руку, повергли их в шок. Ведь он писал, что приедет не раньше декабря. У Виктора не сложились отношения с ротным. Когда к концу октября дембелей его призыва стали увольнять в запас, командир роты капитан Генералов (и такое бывает) на вечерних построениях, объявляя, кто в ближайшие дни покинет часть, издевательски подначивал Виктора:

– А у тебя, Ксенофонтов, дембель нескоро! Ты у меня ещё в Новый год Дедом Морозом побыть успеешь!

Сослуживцы угодливо хихикали на шуточки ротного. А Виктор, стиснув зубы от обиды, запасся терпением и настроился, что его отпустят в числе последних, в третьей декаде декабря. И родителям отписал, чтобы скоро не ждали. Но случай помог. Ротный уехал в отпуск на две недели, а замполит, который, напротив, Виктора уважал за то, что тот в последние полгода службы не оборзел и не унижал молодых, отпустил его с ближайшим потоком. Построил роту вечером и объявил, что назавтра готовятся к отъезду трое: Ксенофонтов, Зенон-бульбаш и прибалт Альгимантас из другого взвода. Втроём они уезжали из Красноярска, билеты им достались в один вагон. Выпили в дороге немало, но вели себя достойно, честь мундира не позорили, перезнакомились со всеми пассажирами, благо с попутчиками и проводницей повезло. Только Виктор сошёл раньше всех в Казани. Бульбаш через Москву и Минск отбыл в родной Гродно. Альгимантас, тоже через Минск, уехал к себе в Вильнюс. Осушив невесть какое количество бутылок портвейна, Виктор, Зенон и Альгимантас обменялись фотографиями и адресами, клятвенно пообещав писать друг другу.

Ксению сын представил потрясённым родителям как свою невесту, которая ждала его из армии. Впрочем, они давно привыкли к его остроумным выходкам. Отец только спросил, знает ли Ксения о том, что ждала его. Роман у них и впрямь зародился пламенный. Обычно такие страсти бушуют весной, а не поздней осенью. Он стал приходить к ней, она к нему. Вскоре пришлось снова встретиться с Марсиком, который у себя на 27-м квартале ходил в авторитете. Как тут не пересечься, когда и Ксения жила на двадцать седьмом? В тот вечер в кафе они вместе оказались неслучайно: Марс ухаживал за ней, да только она его ухаживаний не принимала. Не любила излишне самоуверенных и наглых, да и выросла в тепличных условиях, девочкой была домашней, со шпаной водилась лишь затем, чтоб на улице не трогали. А когда в её жизни красивый солдат появился, сразу забыла о существовании Марса и всей вчерашней компании.

Виктора вызвали на разбор. Не из-за Ксюши, нет – то личные счёты его и Марсика, пацанов не касаются. А за беспредел в кафе: за что пацана правильного ударил без предъявы? Виктор позвал друзей с 17-го, следом потянулись и соседи с 18-го. В итоге сообразили на всех, выпили мировую и заключили, что обе стороны были не правы. Витёк не прав, что не назвался: объявил бы, что с 17-го, – глядишь, по рукам ударили бы и вопросы отпали. Кабак-то общий, туда все «Квартала» ходят. А Марсик на него наехал не по делу. По уличным правилам отслуживший в армии становился законным «взросляком», имел право отойти от шпанских дел, работать, заводить семью и жить своей жизнью. А что в «мусорских» войсках отслужил… Так слишком многие там лямку тянули, этак если с каждого спрашивать… Кабы все могли выбирать, где им служить, так у нас бы зоны и пересылки без охраны остались, а этапы – без конвоя. Кто ж на такую собачью работу добровольно подпишется? Тем более Витёк с чистыми погонами вернулся, а стало быть, карьеру на неволе «бродяг» не делал, в актив не стремился, а на вышку залез, потому что заставили: армия же – попробуй не подчиниться. И вообще, по воле спроса нет. На воле люди каких только глупостей не творят: и в свидетели идут, и в дружинники, и даже заявления в милицию пишут. В блатные с таким пятном Витьке путь заказан, да он и не претендует. Значит, пусть живёт. На том вздрогнули по последней и разошлись.

Ещё выяснилось, что в тот злополучный ноябрьский вечер в милицию всех троих забрали. Гардеробщик вызвал, а пацаны вовремя смыться не успели. Девчонок отпустили сразу, а ребят отвезли в райотдел. Откуда гардеробщик мог знать, что ситуация так повернётся? Солдатик, которого хотел спасти от расправы, сам накостылял всей компании да скрылся в неизвестном направлении. А эти, выходит, не хулиганы, а потерпевшие. Предложили им заявления написать. Марсик презрительно скривился и заявил, что сроду ни одной такой бумажки не написал. Кефир последовал его примеру. Глеб спокойно ответил, что претензий не имеет. Милиционеры их отпустили восвояси, а сами снова в кафе приехали и гардеробщика стали выспрашивать: что за солдат, откуда?

– Местный он, «кварталовский», это ежу понятно, – заявил гардеробщик. – Притом ваш, «краснопогонник». Да не он же первый начал! Просто пошустрее оказался! Не ожидали они такой прыти, вот и вышло у них в божий свет как в копеечку!

Вычислить «краснопогонника» в своём районе милиции раз плюнуть. Виктор ещё не успел в военкомате отметиться, как к нему домой участковый заявился, бывший одноклассник. Пришёл не за тем, чтобы его к ответственности привлечь или на учёт поставить. Выпили они вместе по рюмашке за Витькин дембель, «чисто символически», ибо на службе да в форме пить нельзя, и Джалиль сходу предложил:

– Давай к нам, Витёк! Ты ж теперь наш, мент! После «вованов» тебя с руками оторвут, возьмут не глядя. А мы с тобой на районе такого шороху наведём! Вся местная шобла у нас вот где будет! – и участковый крепко сжал кулак.

– Не обессудь, Джалиль, – развёл руками Виктор. – Не мент я по жизни. Из другого теста я, понимаешь? Ненастоящим буду, фуфловым. Пропаду я у вас, сожрут меня.

– Ну, дело хозяйское, – Джалиль нацепил шинель, надвинул шапку и протянул руку на прощание. – Только гляди, Витёк! Ежели снова набедокуришь, не посмотрю, что в школе ты мне списывать давал. Посажу. И не на пятнадцать суток, а по серьёзке.

Однажды, проводив Ксюшу, Виктор нос к носу столкнулся с Глебом. Тот деликатно предложил отойти, поговорить и… попросил показать боевые приёмы. Нацеленный было на новую схватку, Виктор облегчённо рассмеялся, хлопнул амбала по плечу и отвёл к берегу Казанки. Стоял декабрь, в городе выпало много снега, берег реки был покрыт сугробами, вполне годился, чтобы учить броскам и подсечкам. За время этих вечеров они даже подружились, а пустырь на улице Гаврилова привлёк и других окрестных ребят. Уважением пользовался умеющий хорошо «махаться». А того, кто мог научить этому других, уважали вдвойне. Виктор мог загуливаться с Ксюшей допоздна. Безбоязненно возвращаться домой поздним вечером в то время дорогого стоило.

Всё, что связывало его со службой в МВД, было сброшено дома вместе с формой. Больше он никогда не возвращался к предложению работать в милиции. Гражданская жизнь затягивала, роман с Ксенией бурно развивался, и летом восемьдесят четвёртого случилась свадьба. Жить стали у неё: жилплощадь просторнее и с её родителями он хорошо сроднился. Тесть у него, Сергей Васильевич, был человеком уважаемым. Доктор наук, доцент, преподавал на факультете физики в самом КГУ имени Ленина.

Сергей Васильевич и помог зятю с работой. Устроил продавцом в магазин радиоаппаратуры возле Московского рынка. Производство советской аудиотехники в те годы переживало небывалый подъём. Для продавцов это была золотая эпоха. В продаже появились дефицитные колонки 35-АС и первые отечественные кассетные стереомагнитофоны. Теперь запись можно было делать не на неуклюжую бобину, а на компактную кассету. Эти магнитофоны сметали с прилавков со скоростью урагана, да только на прилавках их никогда и не было. Колонки, усилители, микрофоны, переходники, кабель, сами магнитофоны – всё продавалось из-под прилавка, и продавцы с каждой сделки имели навар. Особенно Виктор озолотился в один прекрасный день, когда его магазин посетили заезжие грузины. Они набили целый «Рафик» техникой и не жадничали. Сразу видно, какая это музыкальная нация. Расстались жутко довольные друг другом. Виктор вообще на этой работе привык иметь дело с неординарной публикой: с мажорами, фарцовщиками, помешанными меломанами и музыкантами. Его благосостояние так росло, что он был изумлён, когда его пригласили получить зарплату. Он совершенно забыл о ней. Ведь «зарплату» он получал каждые полчаса.

– На такой прекрасной работе ещё и платят зарплату? – не поверил своим ушам Виктор. – Но зачем?

– Не наглей, парень! – грохнул кулаком по прилавку директор магазина. – Марш получать зарплату, кому говорят!

Виктор размашисто расписался в ведомости. Строгая тётя-бухгалтер прикрикнула на него за изуродованный обширной подписью документ и выдала получку – сто двадцать рублей. Растерянный Виктор даже не знал, что с ними делать.

А в восемьдесят пятом в семье Ксенофонтовых произошло пополнение. Родился сын, которого назвали в честь выдающегося деда Сергеем. Тесть, узнав о выборе имени, проворчал: мол, нехорошо так возвеличивать, когда он ещё жив. Вот если бы посмертно увековечили, тогда – да. Но было видно, что ему жутко приятно. Серёжа-младший вообще осчастливил всех. Тем более первенец остался единственным сыном и внуком.

К концу восьмидесятых половина советской экономики ушла в теневой сектор. Однако всё, что можно было сделать со свободными деньгами в стране Советов, это положить их на сберкнижку. Виктор не был виноват, что родители, школа, армия научили его жить в социалистической стране, где деньги были средством обмена, а не инструментом власти, влияния и больших возможностей. Список того, на что их можно было обменять, ограничивался необходимым жизненным минимумом, если не ударяться в мещанство. Всё, что не лежало мёртвым грузом в сберегательной кассе, утекало, как песок сквозь пальцы, не оставляя следов. Цветной телевизор, хрустальный сервиз, гарнитур, ковры – всё это и до прихода Виктора в дом мог себе позволить Сергей Васильевич. Накопить на автомобиль, даже работая в таком магазине, было весьма непросто. Да и не было надобности: тесть и тут выручал со своим «жигулем».

В те годы работники торговли неприлично много пили. Не закладывали за воротник, а лопали. Конечно, это касалось и рабочих, и служащих, и трудовой интеллигенции, и студентов. Но, в отличие от остальных, труженики витрин и прилавков могли себе позволить не ждать получки. Свою получку они отмечали каждый день. На юбилейном железном рубле был изображён Ленин, простиравший ввысь правую руку. Если положить эту монету на циферблат наручных часов, то длань Ильича указывала точно на одиннадцать – время, когда в магазинах начинали продавать вино. Напарник Виктора ежедневно проделывал шуточный трюк с монетой, давая понять сотрудникам, что пора посылать гонца в вино-водочный. Отказы не принимались: один отбившийся от коллектива обрекал остальных распивать бутылку на двоих, рискуя после работы уснуть на трамвайной остановке. Приходилось тогда приставать к вечерним покупателям с вопросом: «Третьим будешь?» А покупатель у них специфический, третьим быть редко кто соглашался. Пришлось Виктору влиться в это дело, и зелёный змий его день за днём понемногу охмурял. Превратиться в пьяницу, пополнить ряды пациентов лечебно-трудового профилактория пока не давала молодость. Но от начинающейся зависимости пышущее здоровьем тело, увы, не спасало.

В начале следующего десятилетия вслух и без оглядки заговорили о том, о чём в восьмидесятых только думали, а в семидесятых – боялись даже думать: советская власть народу больше не нужна. В молодой Республике Татарстан эту новую идею дополнили: Россия здесь больше не нужна. Республика, ещё в последний год существования Союза провозглашённая из автономной в союзную, заявила о своём праве на независимость наряду с другими свободными республиками, одни из которых ушли из Союза сами, других вышвырнули пинком под зад. Коль снова появилась собственность, стало быть, татарину и русскому отныне есть что делить. Сыгранные ещё в далёкую Гражданскую войну струны национальных чувств снова зазвучали. Под знаменем национально-освободительной борьбы полным ходом шла приватизация республики. Всё её богатство и достояние прибирались к рукам. Населению, свято доверявшему народным избранникам, объявлялось, что это делается для его блага. Смелые национальные активисты разбили лагерь протеста возле здания Кабмина в стремлении полностью избавиться от российского присутствия в республике. Они готовы были заморить себя голодом, сидя в жаркие майские дни на площади Свободы под палящим солнцем, выступая против проведения в Татарстане выборов Президента России. Когда власти на глазах у голодающей творческой интеллигенции украсили площадь российскими флагами, возмущённая молодёжь перекрыла трамвайное движение, сев на рельсы и схватившись за руки…

Совсем недавно деятельность этих смелых людей считалась более тяжким преступлением, чем хищение социалистической собственности. Антисоветская агитация преследовалась и безжалостно каралась Пятым управлением КГБ СССР. Эти люди жертвовали свободой за право высказывать своё мнение, за любовь к своему народу и за защиту родного языка. Они были достойны сочувствия и, конечно же, не заслужили тюрьмы или принудительного лечения в клинике имени Бехтерева. И вот они дожили до демократических перемен, волна которых выпустила их на свободу, реабилитировала, подпустила ближе к власти и даровала право заявить о себе. Но обнаружилась другая проблема. Оказалось, эти люди ничего не умеют. Они могли не соглашаться с властью, критиковать, протестовать, митинговать и объявлять голодовки. Но они понятия не имели о государственном устройстве и управлении, и потому неудивительно, что признанным лидером нации стал опытный партаппаратчик, первый секретарь Татарского обкома КПСС. С приставкой «бывший», но имевший большое будущее, поскольку, в отличие от творческих национальных диссидентов, имел реальные рычаги власти, авторитет среди земляков и поддержку Центра. И когда в Казань всё-таки прибыл с визитом Президент новой России, когда высокий, статный седовласый российский лидер дружески обнимался с новым, столь же волевым лидером татарской нации, всем стало ясно, кто действительно будет здесь рулить.

Виктор Ксенофонтов смотрел на эти события не просто глазами русского человека, в сознании которого отсутствует запрос на особое самоопределение, но глазами советского интернационалиста. Он взрослел, формировался, вставал на ноги в мире, где национальные различия были сглажены. Общественное бытие позднесоветской Казани определяло совершенно иное сознание. Улица принимала того, в ком были дух, непоколебимость, умение стоять за себя и свою улицу. А вовсе не тех, в ком сильнее приверженность корням и преданность своему происхождению. Теперь он наблюдал, как в его родном городе протекали две параллельные жизни. Когда в республику могли заехать танки, а убеждённые сторонники независимости были полны решимости лечь перед ними на дорогу, в это же самое время безыдейная молодёжь продолжала делить дворы, улицы и районы, калеча и убивая друг друга каждый за «свою» территорию. Власти провозглашали декларацию о государственном суверенитете республики, а в неформальной Казани по-прежнему действовала собственная политическая карта города с контурами и границами владений каждой банды.

Роковой для республики девяносто второй год отметился в жизни Виктора гораздо более важным, в его представлении, событием: сын Серёжа пошёл в первый класс. Первые шаги в подростковую жизнь, когда так важно не упустить из виду и не потерять единственного сына навсегда. Виктор был неплохим отцом, однако не может осуществлять должный контроль над ребёнком тот, кто не в силах контролировать сам себя. Дорога из ближайшей пивной к дому удобно проходила мимо школы, и Виктор всякий раз вечерком заваливался поддатым в класс, чтобы забрать Серёжу пораньше из продлёнки. В конце концов, Серёже стало стыдно, что за ним приходит такой папа, поскольку одноклассники смотрели на это косо, пересмеиваясь и перешёптываясь, и он стал прятаться от отца под партой. Но это не помогало: его либо выдавала воспитательница, либо ребята радостно кричали поддатому мужику: «Дядя Витя, он здесь!»

Скатывание Виктора по наклонной было относительно медленным, если учесть, что вместе с демократией и рыночными реформами в Казань проникли тяжёлые наркотики. В культурном Петербурге этому явлению дали затейливое название «психоделическая революция». В городе, прозванном колыбелью революции, где это слово имеет сугубо положительный оттенок, пытались украсить социальную болезнь красивым обозначением. Казанская удолбанная молодёжь, торчащая по подвалам, плевать хотела на такие витиеватые изъяснения и умирала от последствий невиданного доселе кайфа, как скот во время падежа. Хорошо знакомый Виктору Марсик с 27-го квартала пополнил кладбище. В дождливую погоду, мучаясь от ломки, он решил залезть через окно к отсутствующим соседям с целью вынести из их квартиры магнитофон и обменять его на «марочку». Ступив на мокрый карниз на высоте пятого этажа, Марсик сорвался и бухнулся головой об асфальт. Голова раскололась, как арбуз. Тёплый летний вечер с приятно освежающим после дневного зноя дождичком стал последним для молодого и видного мужчины.

Марсик не был Виктору ни другом, ни даже приятелем. Однако его гибель Виктор воспринимал как трагедию своего поколения, а стало быть, свою личную. Ведь они же вместе росли, вместе водили хоровод вокруг ёлочки, вместе читали в детсаду, как идёт бычок, качаясь, или падал в речку мячик, вместе пели у костров в пионерлагерях, запускали воздушных змеев, наблюдая за их высоким полётом в небесах взглядом, полным радужных детских надежд. В какой-то момент они просто свернули не туда.
 
Однажды в пивной Виктор увидел нищего старика, который не клянчил мелочь, не стрелял сигареты и вообще ни у кого ничего не просил. Он обошёл все пустые столики и допил остатки пива на донышке каждой кружки. Затем он поднял с пола дымящийся бычок и докурил в две затяжки. Какое страшное унижение! У этого старика, явного ветерана войны, хватало гордости не подходить к мужикам, не клянчить на пиво, не просить налить, но одновременно утрачено элементарное самоуважение, раз он не брезгует допивать из кружек и докуривать с пола. Виктору вспомнился эпизод из фильма «Холодное лето пятьдесят третьего», где бывший разведчик Лузга подобрал окурок, брошенный милиционером. И подумалось, глядя вслед старику, уходящему прочь из пивной: «Неужели это будущий я?»

Дефицит в Татарстане немного задержался. Пока в каждом городе новой России, как грибы после дождя, множились коммерческие киоски с импортом и ассортиментом круче, чем в магазине «Берёзка», в Казани единственным торговым центром оставался ЦУМ. Казанскому торгашу достаточно было съездить в Куйбышев, который снова стал Самарой, накупить там заграничного шампуня из рекламы с красивыми девушками, блоков импортных сигарет, шоколадных батончиков и прочих радостей жизни, привезти в родной город в багажнике легкового автомобиля, поскольку грузовому транспорту новый лидер нации въезд почему-то закрыл. Торговля импортом просачивалась в Казань с трудом, объёмы были небольшими, но невиданные магазины, по которым посетители ходили, затаив дыхание, как по музею, всё же открывались.

Так, вместо магазина радиоаппаратуры в павильоне у Московского рынка, где продолжал работать Виктор, открылся магазин японской техники «Токио». Из-под прилавка ничего продать было уже нельзя, да и незачем: у кого были деньги, покупали всё, что хотели. Без блата, без дружбы с продавцами и директорами магазинов. Не нужно было уже ничего доставать. Продажи стали разовыми, поскольку денег у казанцев не было, а покупка японского телевизора или видеомагнитофона для простой семьи стала событием, сравнимым со свадьбой или юбилеем. Сменилась вывеска, сменился собственник, ужесточились требования к персоналу. Если при старой власти на пьянство продавцов после работы закрывали глаза (а кто не пил?), то теперь моральным обликом персонала занялись вплотную: они стали лицом магазина, и рисковать репутацией из-за опухшей похмельной рожи с запашком перегара хозяин не намерен. На этом насиженном месте Виктор продержался недолго. Не помогли ни опыт, ни дружба тестя со старым директором магазина, который ушёл на пенсию. Все книжные сбережения сожрала павловская реформа. Денег на новую жизнь не было.

При жизни тестя Виктора было кому держать в узде. Сергей Васильевич умел дать пинка под зад непутёвому зятю, которого считал умным, толковым, работящим, но раздолбаем. Он хотел, чтобы зять пошёл заочно учиться в институт, снова и снова помогал с работой, куда-то пристраивал, убеждал держаться за семью, обеспечивал внука всем необходимым, ходил на собрания в школу, всё ему покупал. В девяносто шестом Сергея Васильевича не стало. Умер на автобусной остановке от сердечного приступа. Виктор после похорон тестя окончательно сломался. Ксения ничего не могла поделать. Родители Виктора устали говорить с ним. Они не понимали простой вещи: если сын болен, с ним не надо говорить – его надо лечить. Действовать необходимо безжалостно. Ради спасения необходимо претерпеть мучения и боль, а кто не хочет терпеть, того следует заставить.

Однажды в пивной завязалась шумная массовая драка, в пылу которой Виктору в голову прилетело бутылкой. Обычная черепно-мозговая травма в среде таких, как он. «Были бы мозги – было б сотрясение», – пошутил на эту тему собутыльник. Виктору было не до шуток. От полученного удара он замкнулся в себе, перестал разговаривать, а вскоре пропал. Бесследно исчез. Собутыльники путались в показаниях, куда он пошёл в тот злополучный вечер, и уже сомневались, что Витёк вообще существовал. Может, и не было у них такого кореша, может, по пьянке почудилось… «А был ли мальчик?» – сыпал цитатами тот остроумный дядька, который пошутил насчёт сотрясения мозгов. Ксении, Серёже, родителям и тёще было не до шуток. На третий день, как положено, в милиции неохотно приняли заявление, разослали ориентировки. В ту пору кровь по казанским улицам текла рекой, преступники убивали жертв почём зря, люди пропадали чуть не каждый день, и исчезновение какого-то пьяницы вызвало лишь раздражение у милиционеров, которым принесли очередное глухое дело. Найти следов Виктора не удалось, и по прошествии времени увидеть его живым никто не чаял.

Весной двухтысячного года Глеб оказался по делам в чувашском Канаше. В ожидании обратной электрички у вокзала, рядом с ёлочным сквериком, Глеб присел на скамейку, чтобы перекусить. Стоял апрель, скамейки под весенним солнцем высохли от талого снега и нагрелись. Лужи подсохли, на асфальте появились первые рисунки цветными мелками от детворы. Остатки грязного снега дотаивали на будущих газонах. Воробьи прыгали вокруг скамеек в поисках добычи и выжидательно косились на Глеба, который достал из сумки булку, усыпанную сахарной пудрой. Глеб с наслаждением вытянул ноги, уставшие от долгих перемещений по городу, оказавшемуся, на поверку, не таким уж и маленьким. К нему тут же подошёл неопрятный зачуханный паренёк в штопаной старомодной куртке с разошедшейся молнией, попросил закурить. Глеб молча протянул ему одну сигарету из пачки, но паренёк не отставал:

– Слышь, братан, помоги монетой на хлеб, а? В натуре, со вчера не жрамши…

Глеб разорвал булку на две части и половину протянул бродяге. Тот рассыпался в благодарностях и начал было в ответ на щедрость благодетеля травить какие-то байки, но Глеб жестом остановил поток его откровений:

– Слушай, дай пожрать спокойно.

Паренёк предпочёл не раздражать грозного вида здоровяка и поспешил удалиться. А на скамейке напротив сидел пожилой бомж с седыми космами и редкой бородой, растущей клочками на рябом лице. Он молча и печально наблюдал, как Глеб отдал половину булки молодому бродяге. Не выпрашивал закурить, мелочи или хлеба, просто смотрел. Возможно, поэтому он привлёк внимание Глеба. Иногда немая просьба бывает убедительнее словесной. Тяжело вздохнув, бомж, ни слова не говоря, поднялся со скамейки, подхватил тощий пакет с неизвестным содержимым и хотел было уйти шаркающей походкой, но Глеб окликнул его:

– Э, отец, возьми, поешь! – и протянул оставшуюся половину, к которой так и не успел приступить.

Бомж обернулся и неожиданно знакомым, хоть и осипшим голосом произнёс:

– Спаси, Господи, добрый человек.

Глеб вгляделся в его лицо. Оно было смуглым, как у всех бездомных, – то ли от въевшейся грязи, то ли от перманентного загара, – больным, измождённым, небритым, исцарапанным и опухшим. Трудно было признать в нём старого знакомого. Но Глеб узнал. И едва не прослезился. Наплевав на брезгливость, на вшей, Глеб обнял несчастного и стал трясти его за плечи, от которых остались одни мослы:

– Сенсей! Гадом буду, Витька, ты! Витя, это я, Глеб, из Казани! Ты помнишь меня? Мы тебя похоронили давно! Мы поминали тебя с ребятами! Как ты тут оказался? Ты что в Канаше делаешь, брат?!

Приказав никуда не уходить, Глеб метнулся через дорогу в гастроном, купил батон, колбасу, два плавленых сырка и бутылку водки. Глухо чокнувшись пластиковыми стаканчиками, старые приятели выпили за встречу. Виктор жадно жевал нарезанные для него хлеб с колбасой, откусывал ломти развёрнутого сырка беззубым ртом. Редкие прохожие недоумённо оборачивались, глядя, как крупный, одетый с иголочки мужчина угощает вонючего бомжа, облачённого в грязное коричневое пальто фабрики «Большевичка». «Другого собутыльника не нашёл, что ли?» Но Глебу было плевать на жителей чужого города, что видят его в первый и последний раз. Его интересовала история пропавшего Виктора.

Кризисной осенью девяносто восьмого года Виктор, на тот момент опытный и живучий казанский бомж, вписавшийся в компанию таких же отверженных, никому не нужных и всеми презираемых, будто знал их всегда, забрёл на карьер в Юдино со своим верным спутником – грузным мужиком с рыжей бородой-лопатой по кличке Керогаз. Знакомая опойка за четверть литра подсказала, где взять хороший куш. В лесах над карьером, на свалке, валяется цельный движок от «Запорожца». Если выковырять из него головку, то в ней много дюраля, который можно сдать в цветмет, и денег хватит на несколько дней хорошей сытой жизни.

Увлечённые вознёй с найденным в свалке мусора в лесопосадке двигателем, два бомжа раскурочивали его подручными средствами и не заметили, как на грунтовке рядом с лесочком тормознул джип «Гранд Чероки». Из него вылезли три мордоворота характерной наружности, приехавшие под вечер в это тихое местечко по своим бандитским делам. Может, что-то прятали на этой свалке. А может, и закапывать кого привезли. Но застали нежелательных свидетелей.

– Э, убогие! Дёргайте отсюда, покуда целы!

Бомжи обернулись и наткнулись на жуткие свирепые рожи одетых во всё черное бандитов возле джипа. Керогаз, уже имевший опыт встречи с подобными типами, которые развлекухи ради избили бесправного бродягу так, что тот едва оклемался, поспешил ретироваться, не дожидаясь дружка. Виктор же сделал над собой усилие, чтобы оторваться от увлекательного занятия, и покидал свалку неохотно. Его охватил азарт, он уже предвидел солидный куш от сдачи лома и понимал, что бандиты-то уедут, а вот лакомый кусок может не дождаться. До завтра металлолом точно не пролежит. Такое богатство выбрасывают крайне редко, и охотники на него найдутся быстро. Необязательно из бомжей: местные мужики с удовольствием увезут на тачке ценную находку в гараж. Однако делать было нечего. Виктор вздохнул и спокойно бы ушёл, затаился где-нибудь неподалёку, да только ему не дали нормально уйти. Одного из быков задело, что отброс общества, вместо того чтобы в священном трепете, сверкая пятками, улепётывать от страшных хозяев жизни, лениво, будто делая одолжение, уходил. Он наградил Виктора сильным, унизительным и болезненным пинком под зад.

Виктор проглотил бы и это, но рефлексы, проклятые рефлексы сработали за него непроизвольно. Рефлексы, вбитые много лет назад, на службе во внутренних войсках. Ведь сейчас перед ним тоже были уголовники. Вероятно, не сидевшие в тюрьме ни дня, с чистой биографией, выдающиеся спортсмены-призёры. Несудимые уголовники – ещё один феномен новой России.

В армии натаскали реагировать на нападение со стороны лютых зеков. Упустить беглеца означало в лучшем случае трибунал, в худшем – гибель от заточки в сердце. Задержать или застрелить гарантировало отпуск в десять суток. Сейчас за Виктора сработали проснувшиеся из глубины подсознания автоматические действия. Не успела нога бандита, прописавшая пендель, вернуться в исходное положение, как нога Виктора, обутая в стоптанный тяжёлый ботинок-утюг, выстрелила быку в колено. Одиночные удары в рукопашном бою практикуют, когда учатся правильно бить. Опытные бойцы всегда используют связки. Практически одновременно с нижним ударом стопой Виктор врезал быку основанием ладони по кончику носа.

Теперь его охватил другой азарт – схватки. Его было не остановить. Одно дело спарринговать в зале, как привыкли эти спортсмены, совсем другое – биться за жизнь. Если остановиться, его убьют, и Виктор хватался даже за свою никчёмную жизнь. Второму бандиту он метко бросил в лицо увесистым куском дюраля, который успел прихватить со свалки, вслед за чем ударил ногой в пах. Третий оказался проворнее. Их в ту же секунду разделил капот автомобиля, из-за которого бандит целился в перевоплотившегося бомжа из пистолета. Виктор совершил резкий манёвр, уходя с линии огня боковым кувырком. Вскочив на ноги, он ринулся в лесок и исчез в надвигавшихся сумерках. Бандит выстрелил вдогонку, пуля просвистела возле Витькиного уха и застряла в стволе сосны.

Оторвавшись от преследования, Виктор понял: бандит не промазал. Это хороший стрелок, и если бы он хотел, то попал в затылок или спину. Если не с первого выстрела, то с последующих. Однако он, напугав жертву лихой пулей, нарочно выстрелил мимо одиночным. Но зачем? Так делают, когда хотят показать видимость стрельбы, оказывают содействие, дают уйти. Что за бандит-гуманист? Почему не пристрелил беззащитного убогого, осмелившегося поднять руку на криминальных авторитетов, судя по их автомобилю? Виктор не знал, зачем ему дан второй шанс, но решил им воспользоваться и исчезнуть из Казани навсегда. Добредя в темноте до станции, понимая, что его непременно выгонят из электрички, он вспомнил, как баловался в детстве с ребятами. Сел сзади на буфер последнего вагона, вцепился в подпорки и так доехал до конечной станции Канаш, где ему и удалось осесть.

Сравнивая, он убедился, что чем больше город, тем он более жестокосердный и безучастный к чужому горю. Самый большой город России – Москва, где среди двенадцати миллионов душ, огромного числа еды и жилья можно загнуться на улице от голода и холода, прикрываясь газетой, и прохожие не удостоят тебя даже сочувственным взглядом. Можно валяться на платформе метро в приступе эпилепсии либо с инсультом, и толпа цинично проследует мимо к эскалатору, будто ничего не происходит. Вот и в Казани не в пример больше людей, больше богатых, способных помочь, накормить, поделиться лишней одеждой, нежели в заштатном чувашском городишке. Но здесь, в городе железнодорожников, почти все живут небогато, и, как ни странно, сердобольно относятся к таким, как Виктор: накормят, вынесут и положат у мусорных баков обноски, никогда не станут унижать и бить, пользуясь тем, что за бомжей некому вступиться. В Казани на свалках больше богатства, больше возможности найти хороший лом, однако таких, как Витька и Керогаз, безжалостно грабят искатели покрепче. Встретит возле пункта приёма шпана, отберут всё до последней медной проволочки, и повезёт ещё, если руки-ноги не переломают. Вот и доставалась им мелочёвка вроде банок из-под пива и газированных напитков, в которых веса на считанные граммы. В Канаше Виктор быстро приспособился перемещаться по хлебным местам. У гастронома, называемого по-местному «стекляшка», ему изредка позволяли разгрузить машину с газированными напитками, давали за это свежего хлеба и бутылку дешёвой «Анапы»; в городском парке после выходных можно собрать бутылки; на вокзальных платформах пассажиры проходящих поездов выбрасывают в урны пригодные объедки… Больше заброшенных домов, сараев, чердаков, чем в родном городе. Прошлая жизнь – с женой, сыном, родителями, друзьями – казалась сном, который постепенно забывался, пока не появился Глеб.

Троих членов банды Кировского района, приехавших на карьер в тот вечер, когда бродяжничавший Виктор совершил исход с родной земли, звали Альмир, Алмаз и Вадим. Алмаз с Вадимом пригласили Альмира в тихое местечко с целью «перетереть одну тему». Их история красноречиво отвечает тем, кто верит в особый бандитский моральный кодекс. Втроём они накануне провернули два угона новеньких «десяток». Машины дожидались в отстойнике покупателей из другого региона. Оставалось получить деньги и поделить. Два близких друга Алмаз и Вадим логично рассудили, что на двоих делить выгоднее, чем на троих, и от Альмира решили избавиться. Убить подельника не за предательство, не по мотиву идеологических разногласий, а банально из жадности.

Но Альмир был хитёр и проницателен. Прикинувшись полным валенком, он всю дорогу до карьера шутил и балагурил, делая вид, что не замечает напряжения, овладевшего корешами, их натянутых улыбок, их недоброго молчания. А модернизированный ПМ за поясом был уже на взводе, снят с предохранителя. Алмаз с Вадимом тоже были вооружены, но тут уж кто первый ствол достанет, того и правда. Случайно подвернувшийся бомж спас Альмира и от смерти, и от необходимости убивать бывших кентов. Бомж оказался бойцом, он в считанные секунды нейтрализовал Алмаза и Вадима. Меткий Альмир выстрелил бомжу вдогонку чисто для форса, но мысленно благодарил его за то, что оказался в нужное время в нужном месте.

К счастью для обоих, Виктор не травмировал их, поскольку образ жизни, который он вёл в последние годы, не способствовал силе удара. Но хотя он полностью утратил физическую форму, удар – всегда удар. Однажды правильно поставленный, он остаётся у бойца в подкорке.  Оба бандита, хоть и не покалечились, корчились от боли. Им уже было не до расправы над Альмиром. Да и пистолет в его руках поубавил их решимости. Перестрелка с вооружённым – совсем не то же, что выстрел в безоружного. Тут ещё неизвестно, кто кого. В ответ на их матерную брань и садистские фантазии на тему того, что они сделают с удравшим бомжом, когда найдут его, Альмир заявил:

– Найти-то мы его найдём: никуда не денется этот вшивый бобик. Только резать его на запчасти мы не будем. Он нам ещё послужит.

– Ты о чём, братуха? – опешил Алмаз. – Да я лично с него кожу сдеру, с живого!

– Я его бензином оболью и сожгу! – не остался в долгу и Вадим.

– Вы чё, не просекли? – взял над ними верх Альмир. – Не поняли, на кого нарвались? Это не бич, это травленый волчара! Ему обломали зубы, но он не забыл, как кусаться. Он либо в розыске, либо от братвы шкерится. Вонючий бомж – лучшая маскировка! А тут он вынужден был раскрыться. Притом как! Вы из спортзала не вылезаете, на ринге машетесь по сто раз на дню, а он вас в пять секунд под орех разделал! Это боец! И чтоб его не сдали ментам или братве, он на всё готов. Торпеда, машина для ликвидаций, наш личный мокродел. Вот для чего его надо найти, усекли?

Угрюмое молчание Алмаза с Вадимом свидетельствовало, что им нечего возразить, и окончательно закрепляло старшинство Альмира. Весь первоначальный план полетел коту под хвост. Потенциальная жертва превратилась в опасного главаря.

Правда, планам Альмира тоже не суждено было сбыться. Новый министр внутренних дел республики, едва заступив на пост, объявил беспощадную войну организованной преступности. Самую опасную банду «Хади Такташ» задались целью посадить, устроив показательный суд непременно по статье о бандитизме, а не по всякой мелочной бакланьей ерунде. Все бригадиры были арестованы и сидели под следствием. Главарь тоже парился в одиночке СИЗО, ему сулила вышка. Менты выслуживались перед новым начальством, трясли город, кошмарили активных членов других группировок. Машины типично бандитских марок задерживали чуть ли не со стрельбой из «калашей», всех грубо выдёргивали из салона, жёстко прессовали, шмонали, заковывали в браслеты и везли по отделам. В такой ситуации Альмиру, Алмазу и Вадиму было не до того, чтобы пытать городских бомжей в поисках нужного. Когда дерутся слоны, никто не обращает внимания на потасовку муравьёв. Альмир, никому не сказав, уехал в Москву и растворился в её толчее. «Сквозанул без отступного», как выразился лидер банды, велевший найти Альмира в столице и выбить из него деньги. Но вскоре банда была обезглавлена. Наиболее активные участники, включая Алмаза и Вадима, были арестованы и вовсю давали показания, перекладывая главные роли в доказанных преступлениях друг на друга. Уцелевшие остатки расползлись по группировкам соседей. Альмир оказался самым прозорливым. Больше в Казани никто его не видел.

– А всё-таки ты можешь хотя бы вернуться, – заключил Глеб, выслушав историю Виктора. – Пацанам с твоего 17-го квартала повезло меньше. Фарида забили до смерти на Лебяжьем, Рузалика зарезали в новогоднюю ночь, Красного завалили в подъезде – перепутали с кем-то, Герасима из Чечни в цинке привезли, Салат пьяный разбился в «Газели» на трассе, Грача, Альпиниста и братьев Батыршиных посадили… А ты всё-таки живёшь. Базара нет, житуха у тебя не сахар, но даже такая даёт второй шанс.

– Нет, Глебушка, моя песенка тут спета, – отрешённо покачал головой Виктор. – Таким, как я, вторых шансов нет.

Всё же Глеб уговорил его, а если быть точнее, заставил ехать домой. Контролёрша разоралась, едва завидев, кто залезает в вагон, и хотела звать милицию. Глеб сунул ей червонец и уговорил провезти больного друга в тамбуре. Там он и сидел всю дорогу, подложив под зад пакет, терпя неприкрытую брезгливость и матерную ругань в свой адрес, когда пассажиры на подъезде к очередной станции выходили в тамбур. В Казани Глеб первым делом оббежал знакомых со своего квартала, собрал с миру по нитке денег и заплатил главврачу районной больницы, чтобы Виктора положили. Помимо алкоголизма, его нужно было лечить от различных болезней, служащих неизбежным результатом его образа жизни, многолетних скитаний, голода, холода и антисанитарии.

К нему пришли родные. Мать и отец, жена и сын – крепкий половозрелый тинейджер, с уже взрослым голосом и осмысленным, не озорным, как у большинства его сверстников, а вдумчивым взглядом. Заматерел Серёжа не по годам, закалила его жизнь без отца, отцепился от материной юбки, самостоятельным стал. Он один смотрел на больного, измученного, неузнаваемого, совершенно не похожего на старые фотографии отца с любопытством, сочувствием и сыновьим участием. Родители и Ксения смотрели иначе – как на воскресшего из мёртвых, обезображенного, но всё-таки живого, вырвавшегося из рук времени и смерти. Нечасто находятся пропавшие люди в наше время. Живыми, во всяком случае. Виктор всех узнавал, но почти не разговаривал, молча кивал и смотрел отсутствующим взглядом.

Виктора выписали, когда было уже совсем тепло. Он наотрез отказался возвращаться к семье и в родительский дом жить не пошёл. Работать он уже не мог, а иждивенцем становиться не желал. Отец с матерью пошли на поклон к уважаемому в районе ларёчнику Ильясу. У того на Адоратского в середине девяностых стоял ларёк с курицей-гриль, сделавший своего владельца местным баем. Карманы белого поварского халата Ильяса всегда топорщились от тугих пачек денег, весь район ходил у него занимать, и он никому не отказывал. Кидать Ильяса считалось дурным тоном. Не потому, что он платил за крышу авторитетному бандитскому бригадиру по кличке Атаман, а просто Ильяс человеком был хорошим. Ему хотелось отдать деньги, чтобы и в следующий раз, когда нужда припрёт, вновь к нему обратиться. Правда, теперь на месте бывшего ларька с грилем на Адоратского красовался огромный ресторан «Узбекистан». Но его владелец Ильяс, тоже вместо промасленного белого халата облачённый в респектабельный костюм, всё так же по-соседски гостеприимно привечал родителей Виктора за столиком, разливая душистый чай в пиалы. В просторном зале негромко играла песня узбекского ансамбля «Ялла», под аккомпанемент которой отец поведал Ильясу об их беде.

– Сейчас для таких появились какие-то центры социальной адаптации, – поделился познаниями Ильяс. – В Москве точно есть, но и у нас должны быть. Там их моют, бреют, кормят, крышу над головой дают…

– Не тот случай у нас, Ильяс, – вздохнул отец. – Там коллектив, там его загнобят, оттуда он опять уйдёт бродяжничать. А врачи говорят, что ему недолго осталось. Нам бы хоть комнату какую-нибудь в общаге. Просто чтобы он умер не на улице.

Ильяс задумался. Купить в то время комнату можно было по цене видеодвойки. Помочь земляку и соседу с жильём, сделать доброе дело, а там – сколько проживёт, столько проживёт… Комната ведь никуда не денется, советская власть больше не вернётся, нынче это частная собственность. Она ещё своё послужит: и продать можно будет дороже, и сдать какому-нибудь колхознику. Ильяс согласился, и Виктора поселили в общежитии на Технической. Далековато, но родители навещали его регулярно, Ксения с Серёжей – время от времени, привозили еду, лекарства и всё необходимое. Глеб как-то привёл к нему старых друзей, они по старой памяти называли его сенсеем и приглашали в спорткомплекс «Батыр» на тренировки по рукопашному бою. Он уже не боец, но голова работает: поможет советом, подскажет, на ошибки укажет – словом, хотели, чтобы старый друг хоть ненадолго вернулся. Но Виктор не выказал желания. Друзья поняли: он потерял интерес и к спорту, и к жизни вообще.

В последний раз Виктор увиделся с сыном летом две тысячи третьего. С ним пришли два лучших друга Руслан Шамсеев и Денис Вершинин по кличке Денвер. Они принесли полные сумки продуктов и шампанское, чтобы отметить важное событие.

– Пап, мы школу закончили! – объявил Серёжа. – Я уже почти первокурсник. Весной вступительные сдал. В институт холодильной промышленности.

– Молодец, сын, – поднял глаза на мокром месте отец. – Дед Серёжа бы гордился тобой: ещё один образованный в семье будет. И я горжусь. И друзья у тебя хорошие. Настоящие. Сейчас так уже не дружат.

Виктор Ксенофонтов умер через несколько дней. По словам врачей, вызванных соседями на место происшествия, «от естественных причин». А Сергей Викторович Ксенофонтов вступил в лучшие годы жизни, став студентом.

Часть II. Ветеран.

Наши дни, ноябрь 2022 года.

Всё было кончено. Ещё один трагический финал целой семьи, который затеряется мизерной точкой в калейдоскопе истории. Уход в прошлое небольшого, но дружного семейства. Его исчезновения никто не заметит, несмотря на всю тяжесть постигших его испытаний. Ксения Сергеевна осталась одна в пустой, тёмной, осиротевшей квартире без единой живой души, без самых дорогих на свете людей, которых она больше никогда не увидит. Она последовательно теряла главных в её жизни мужчин – отца, мужа и сына. И если уход первого является неизбежной потерей, из тех потерь, на которых, к сожалению, и держится преемственность поколений, уход второго – трагедией, которую, увы, тоже переживает добрая половина российских женщин, смиряясь с нею рано или поздно, то уход третьего – это не просто горе. Это конец*.

После всякого несчастья жизнь продолжается. Ничего не поделаешь, надо жить дальше, возвращаться к прежним делам, отношениям, людям. С гибелью же сына жизнь Ксении Сергеевны закончилась. Она знала, что больше не будет ничего. Она не умирала, пусть и сильно хотела этого. Нет, она вовсе не думала о самоубийстве и никогда бы не решилась на такой шаг, который похоронит последнего члена их некогда шумной и дружной семьи. Да этого и не требовалось. Смерть всё равно придёт рано или поздно. Она молча её ждала, доживая, скорее, чисто биологически.

Она редко задумывалась о жизни после смерти. Лишь в те минуты, когда хоронила близких людей – сперва папу, затем мужа, следом маму – только тогда, стоя возле гроба с онемевшим и неузнаваемым телом, она пыталась вообразить, куда эти люди отправятся теперь и что их там ожидает. Одно она теперь знала наверняка: жизни после смерти ребёнка не существует. Даже если этот ребёнок погиб в возрасте под сорок. Для неё-то он был ребёнком. Как рано ушла мама, а ещё раньше папа. Отец умер внезапно и скоропостижно, а мама болела, её кончина была логическим завершением тяжёлого недуга. Ксения Сергеевна ещё не научилась без неё жить, а она ушла. Только сын её в ту пору и радовал: студент, хорошо учится, не пьёт водку, никогда не пробовал наркотики, занимается рукопашным боем с друзьями и под водительством дедушки Габдрахмана – ветерана войны, замечательного, просто святого человека, которому Ксения Сергеевна была благодарна неимоверно за то, что тот пустил молодость и энергию её единственного любимого сына в правильном направлении, уберёг от бессмысленной и тупой жестокости казанских улиц, от плохой компании, от кривых дорожек, по которым блуждали, уходили в тюрьму или на кладбище тысячи молодых людей, кому повезло меньше. А Серёжа, оставшийся без мужской опеки, без деда и отца, не присоединился к ним, потому что вовремя появился в его жизни дедушка Габдрахман.

Хуже нет остаться в полном одиночестве в миллионном городе. Кругом шумит, бежит, суетится густонаселённый мегаполис, а ты можешь умереть один в своей квартире. Оставались родственники, и в первые дни, когда Ксения Сергеевна узнала о своём горе, к ней приходили, её пытались поддержать. Только странная эта была поддержка: ведь ни похорон не было, ни поминок – родня и друзья так не привыкли. Где погиб сын, Ксения Сергеевна не знала – какой-то западный Донбасс, что ли? Где Серёжа похоронен, она не ведала и навестить его не могла. Потому родственникам потеря казалась какой-то безликой: вроде погиб, а ведь мёртвого его никто не видел. С течением времени навещать Ксению Сергеевну перестали: было неловко. Говорить на тему гибели сына с убитой горем матерью тяжко, в то же время молчать о ней как-то неудобно. Выглядит как попытка отвлечь её, что, как минимум, некрасиво, более того – кощунственно.

Ксения Сергеевна жила ради сына. Он – всё, что у неё осталось. Он был смыслом её жизни. Из-за него она так и не вышла больше замуж, хотя овдовела достаточно молодой. Она так и не устроила свою личную жизнь. Мужчина, который у неё был, зазывал перебраться к нему, в отдельную квартиру, но она не могла бросить Серёжу, считая, что оставить его на бабушку будет предательством по отношению к нему. Ухажёра, понятное дело, взрослый сын не интересовал: они друг другу чужие. Ему нужна была женщина, а не подросток, который не только знал, но и любил своего никудышного родного отца. Так и не получилось у них ничего.

И даже когда Серёжу посадили в тюрьму на два года, Ксения Сергеевна ждала его и верила, что вот он вернётся, она разменяет квартиру, у него будет своё жильё, а она ещё успеет прыгнуть в последний вагон женского счастья. И хотя Серёже было уже тридцать пять лет, она представляла, будто он ушёл служить в армию. Отучившись в институте, он прошёл военную кафедру и в армии не служил. Вот она и придумала, будто это запоздалый призыв, тем более что посадили его как раз на два года, как в армию забрали. Она и в шестьдесят ещё была привлекательна. Приятная полнота, хорошая для её возраста фигура, милое лицо, малость с веснушками, но практически без морщин – она за собой следила. Поэтому и ждала, когда Серёжа вернётся, чтобы уже и о себе позаботиться.

Он вернулся, но дома побыл совсем недолго. Ничего не сказав матери, уехал воевать на Украину. Записался в какой-то отряд, куда берут не только судимых, а и настоящих уголовников прямо из лагерей. Сын поставил её перед страшным фактом, уже находясь там, в западном Донбассе. Она с ужасом узнала, что её сын на настоящей войне, где его ежедневно, а то и ежеминутно могут убить. Она порывалась куда-то ехать, чтобы забрать его домой, бегала сперва в районный военкомат, потом в республиканский, но там не могли помочь: Серёжа не заключал контракта, они его туда не отправляли.

Все эти тревожные дни и бессонные ночи Ксения Сергеевна думала и пыталась понять, найти хоть одну причину, зачем Серёжа это сделал. Почему, едва вернувшись на свободу, вместо того чтобы начать новую жизнь, прямо в разгар прекрасного лета уехал в самое пекло? Его никто не заставлял. Ксения Сергеевна слышала, что на войну забирают прямо из мест заключения, да только он уже был свободным человеком. Чего ему не хватало? Точно не ради денег: это не в его правилах, он презирал меркантильность, ненавидел богатых лютой классовой ненавистью. Отчасти по этой причине расстался с любимой девушкой, которую не мог забыть десять лет. Отчасти из-за этого сел в тюрьму по какой-то нелепой статье, за какую-то идиотскую картинку в интернете.

Зачем же тогда? Он не был жестоким, не мог возненавидеть целый народ, жителей соседней страны, которые не сделали ему ничего плохого. Он не мог поверить агрессивной пропаганде, потому что всегда был независимым, образованным, умным и даже мудрым. Да и взрослым к тому же, не в том уже возрасте, чтобы под чьё-то влияние попасть. Он не знал чувства ненависти к другим народам, ведь он вырос в республике, где дружно живут два самых великих народа России. Мало того, что живут вместе, так даже когда республика провозглашала независимость, о русских не забыли, не предали, и Боже упаси, чтобы изгонять и притеснять их. Единственная ненависть, которую знал Сергей, была ненависть классовая. Тут уж дедушка Габдрахман постарался, его старая советская школа. Только ведь воюют всегда бедные. Там гибнут рабочие, крестьяне, молодые ребята из простых семей, чьи родители не имеют денег, чтобы увезти сыновей подальше от войны. Богатые не просто живут, как жили, а кажется, ещё больше богатеют назло всем войнам и санкциям. Серёжа был не дурак, чтобы этого не понимать.

Оставалась единственная причина: дружба. Её Серёжа ценить умел и ценил всю свою жизнь. У него были два настоящих друга Денис и Руслан. Отличные ребята, которые, узнав о случившемся, приходили, предлагали любую помощь, и Ксении Сергеевне даже становилось неловко, хотя и приятно было видеть их, потому что они напоминали о нём. Их визиты создавали иллюзию присутствия Серёжи. Когда он сидел в тюрьме, эти двое обзавелись семьями. Освободившись, Серёжа попросту не вписался в их круг женатых семейных мужчин. А новых таких друзей найти шансов у него не было. В таком возрасте дружба не зарождается, а может лишь продолжаться. И он отправился туда, где, по его мнению, знают, что это такое. Других объяснений мотивов сына у Ксении Сергеевны не было. Ни деньги, ни ненависть, ни отчаяние, ни нежелание жить, ни расчеловечивание за время его заключения таковыми служить не могли.

Тяжёлое известие о гибели сына привёз его сослуживец и командир по имени Левон. Бывалый, испещрённый морщинами и шрамами седой армянин, немногословный, неулыбчивый, он специально прибыл в Казань, чтобы найти Ксению Сергеевну, рассказать о случившемся и передать деньги. Большую сумму, какую она никогда, пожалуй, в руках не держала. Левон отказался заночевать и даже за стол садиться не стал, заявив, что таких, как он, следует проклинать, а не потчевать. Ведь это он был командиром у Серёжи в группе, он отправил его на опасное задание. На вопрос о месте захоронения сына он ответил:

– Вам лучше этого не знать. Вы точно не сможете навестить его могилу. Сейчас там война, и вас либо убьют, либо возьмут в плен. А когда война закончится, о бывшем соседе под названием Украина нам с вами придётся забыть. Может, другое поколение поедет туда не в составе колонны войск, а просто в гости. Но это будет уже не при нас.

Когда Левон ушёл, Ксения Сергеевна хотела спрятать деньги в тайник, о котором знали только она и Серёжа. Теперь, получается, знает она одна. Когда-то муж Виктор, служивший во внутренних войсках и пообщавшийся с уголовниками, учил, что в доме должны быть три секретных сейфа. Если в квартиру ворвутся налётчики, один тайник следует открыть им сразу, второй они выбьют силой, а третий искать уже не будут, логично полагая, что под пытками хозяева указали на последние ценности. Для тех лет, когда Виктор об этом рассказывал, было весьма актуально, хотя имелся один нюанс: даже выдавших деньги и ценные вещи хозяев безжалостно убивали, невзирая на пол и возраст жертв. Кто выбрал своей дорогой разбой, тем терять было нечего. С тех пор Ксения Сергеевна делила сбережения на три части. Мелочь хранила в ванной под плиткой и за вентиляционной решёткой, а суммы посерьёзнее прятала под паркетом на лоджии.

Аккуратно поддев паркет, Ксения Сергеевна с удивлением обнаружила, что к её скромным сбережениям добавился свёрток, в котором лежало почти полмиллиона рублей. Это были не её деньги, их точно не было здесь, когда Серёжа сидел в тюрьме. Значит, это он тайно подложил их. Но где он их взял? Ведь он пробыл на свободе всего-ничего перед отъездом на Украину. Два варианта: либо ему их дали, когда он согласился вступить в этот секретный, нигде не проходящий по документам отряд, либо… О втором варианте Ксения Сергеевна боялась даже думать. Но, учитывая, что Серёжа накануне вышел из тюрьмы, мысль эта не давала ей покоя. Неужели он совершил нечто ужасное, а затем нарочно уехал воевать, чтобы уйти от ответственности? Неужели, попав за решётку по глупости, не совершив никакого преступления, Серёжа стал настоящим преступником? Тамошний контингент за два года вполне мог засорить ему мозги. Эти уголовники и за два дня могут убедить, что жить по закону и работать честно – удел слабых.

Однако она никогда не узнает правды. На деньгах не написано, чьи они. Идти же с ними в полицию означает сильно усложнить своё и так ужасное положение. Даже если по сводкам о преступлениях за примерный период они как-то установят владельца денег, её затаскают по допросам, квартира станет проходным двором, сюда снова придут с обыском, как два года назад, когда забирали Серёжу… Ей могут отомстить владельцы денег, если те действительно где-то украдены: такие суммы не прощают. И чего она этим добьётся? Чего ради такие жертвы, когда Серёжа, если и оступился, своё получил? Он отдал самое ценное, что у него было, – собственную жизнь. Наказания страшнее смерти не бывает.

Что-то покупать на эти деньги Ксения Сергеевна не собиралась. Серёжи больше нет, никого у неё теперь нет, не нужны ей уже ни новая квартира, ни дача, ни машина, ни путешествия – ничего не нужно. Однако на это богатство можно жить. Если не до конца своих дней, то уж достаточно продолжительное время. Работать она больше не может. Весь этот месяц она сидела дома в отпуске за свой счёт, а теперь просто пойдёт и уволится. Вряд ли больше возьмут на хорошее место в её возрасте, да только ей уже было всё равно.
Ксения Сергеевна вернулась домой после первой поездки на работу и выезда в город за всё время после случившегося. Больше ходить никуда не хотелось. На осеннюю хандру наложилась тяжесть постигшего несчастья, и это всё держало её дома, благо в магазин ходить в наше время не нужно. Она заказывала какие-то продукты, ела, чтобы силы окончательно не покинули организм. Затем садилась у окна и подолгу неподвижно сидела, глядя на улицу, пока короткий день не заканчивался. Незаметно на город опускалась густая ноябрьская тьма, во дворе под окнами зажигались фонари, фары машин разрезали непроглядную темноту длинной ночи, по подоконнику стучал холодный дождь, прохожие ненастными вечерами спешили в свои квартиры, к теплу и домочадцам.

А когда она ложилась в постель, ей думалось, что теперь, раз спешить уже некуда, пришла пора вспомнить свою жизнь, которая так незаметно пролетела. Год за годом, начиная с сознательного детского возраста, они проносились в голове, словно киношные эпизоды, из каждого вырывалось какое-то особо запомнившееся событие. Школа, институт, знакомство с Витей, рождение Серёжи… Дома было людно, шумно, весело, в дни рождения, особенно в папин, всегда собиралось много народу. Семья была не сказать, что большая, но всё-таки три поколения в одной квартире – это не шутка. Как знать, может, действительно ещё доведётся увидеться с ними где-то за пределами этого земного мира… Раньше Ксения Сергеевна не размышляла об этом. Но после потери последнего близкого человека эта надежда поневоле теплилась. Она полагала, что Богу не за что больше её наказывать, не за что обрекать на мучения. Она и так отдала ему всех дорогих людей. Хотя, конечно, её мнения по этому поводу никто не спрашивал. Как говорят в народе, Бог дал – Бог и взял. Но, быть может, в награду за перенесение мучительного горя ей будет позволено снова увидеть хотя бы одного Серёжу – живого и теперь уже бессмертного.

После череды совершенно одинаковых дней, которым Ксения Сергеевна потеряла счёт, однажды она проснулась и увидела за окном звонкое морозное утро. Деревья, почерневшие опавшие листья и пожухлая трава в палисадниках, стёкла автомобилей и лесенки на детской площадке – всё было покрыто инеем. Словно завершая эпоху депрессивного безвременья, она достала из стенного шкафа в прихожей тёплую одежду и обувь, решив прогуляться по первому морозцу.

После безвылазного пребывания в четырёх стенах, без общения и впечатлений, она ощущала сильную усталость, что было явным симптомом гиподинамии. За целый день она проходила пешком по квартире метров сто. Решив не дожидаться лифта, она неторопливо двинулась вниз по лестнице. Этажом ниже вандалы испортили стену. Возле соседской двери чёрной краской на голубом фоне нанесли огромную надпись в человеческий рост: «Верни долг, сука!» Коллекторы опять разбушевались. Ксения Сергеевна знала несчастную соседку снизу и уже была свидетельницей того, как прошлой зимой к ней ломились в дверь два урода в кожаных дублёнках с протокольными мордами. Она вызвала полицию, но кожаных не забрали – с документами у коллекторов всё в порядке: должен – плати. Сына этой соседки в октябре, когда президент объявил мобилизацию, забрали на Украину. Чтобы купить ему хорошие берцы и снаряжение, семья влезла в новые долги перед какой-то шарашкиной конторой – и вот снова пожаловали вышибалы.  Они не боялись воевавшего сына должницы, так как знали: любой суд будет на их стороне, ибо ростовщик – это святое, его право кошмарить должников защищает закон. Они всегда будут главнее, что бы там ни пели по телевизору про патриотизм, священный долг и новых героев Отечества.

На первом этаже возле почтовых ящиков Ксения Сергеевна увидела приклеенное к стене объявление, выполненное на клочке тетрадного листочка в клеточку, чёрным фломастером, неровным почерком: «Куплю дачу или дом в деревне». Номер телефона.

«Какое смешное объявление», – подумала Ксения Сергеевна и впервые за эти дни улыбнулась. Действительно, зачем вешать на стену предложение о покупке дачи или дома, когда подходящий вариант можно найти в интернете? Наверное, какая-нибудь подъездная бабушка повесила. Или дедушка. Стоп! Дедушка… О чём-то Ксении Сергеевне напомнило это объявление. С кем-то оно у неё ассоциировалось. Тоже с каким-то дедушкой.

Она медленно прошлась по двору, затем направилась в сторону парка на Ямашева. Прогулка казалась такой необычной и непривычной, словно её только что выпустили из заключения. Ей казалось, что прохожие оборачиваются, хотя никто не обращал на неё внимания. Заново привыкая к шуму проспекта и к людям, она с удивлением обнаружила, что в голове вновь начали появляться мысли о будущем. Мысли и планы были вполне обыденные, но они напоминали о том, что в ней ещё продолжается какая-то жизнь.

Обратной дорогой к дому она всё ещё думала о смешном объявлении в подъезде. «Куплю дачу или дом в деревне» … Ксения Сергеевна силилась вспомнить, с чем у неё это ассоциируется. Давно это было… Только пройдя снова мимо почтовых ящиков, стоя в ожидании лифта, она вспомнила. Дедушка Габдрахман в последние годы жизни хотел купить дом в деревне, обзванивал всех знакомых в поисках подходящих предложений. Он так и не успел купить никакой дом, а Серёжа подозревал, что старик и не собирался ничего покупать. Он, как герой рассказа Шукшина «Выбираю деревню на жительство», попросту хотел общения. Ему предложили несколько вариантов, он выезжал по весне и летом в разные районы республики, смотрел дома, участки, общался с местными мужиками, которые нахваливали, какие у них тут дивные места, – словом, как всегда. Ему нравилось садиться в автобус или электричку, куда-то ездить, сидеть там на лавочках с такими же стариками, тоже страдавшими от одиночества и недостатка общения, обсуждать разные деревни, природу, лес, речку, рыбалку…

Вспомнив про дедушку, Ксения Сергеевна поспешила домой. В тот момент она вспомнила кое-что ещё. Дедушка Габдрахман, скрытный, немногословный, никогда не расположенный к откровенным беседам, не склонный изливать кому-то душу, непьющий, однажды как на духу изложил Серёже историю своей жизни. Серёжа был ему, как внук. Ближе него в жизни одинокого старика никого не осталось. До конца его дней оставалось совсем немного, и он у себя на кухне поделился с неродным внуком всем, что за душой. Серёжа, только что вернувшийся с занятий в институте, имел при себе маленький цифровой диктофон. В те годы они только входили в оборот, и Ксения Сергеевна помнила, как купила сыну эту вещицу, чтобы он имел помощника на лекциях преподавателей, которые диктуют свой материал слишком быстро. Серёжа записал речь деда, это она помнила точно. Это был конец две тысячи шестого года, примерно ноябрь, как сейчас. Пройдёт ещё несколько месяцев, и в апреле следующего года старик умрёт. Ксения Сергеевна слушала эту историю вместе с сыном и посоветовала ему написать книгу по ней. Серёжа пообещал это сделать, когда найдёт какого-нибудь талантливого писаку, поскольку сам не шибко владеет словом. В результате либо не нашёл, либо не захотел, либо забыл. Но запись должна сохраниться, в этом она не сомневалась.

Зайдя в Серёжину комнату, она протёрла пыль на системном блоке и мониторе, включила компьютер сына. Пока компьютер загружался, она вскрывала круглые коробочки с дисками и перебирала стопки. Это всё были одинаковые серебристые болванки, но Серёжа был аккуратен и подписывал каждую фломастером. Найдя диск с надписью «Дед», Ксения Сергеевна вставила его в CD-Rom. Папка с фотографиями, частично снятыми на плёночный фотоаппарат и отсканированными, частью уже на цифровой. Почти на всех файлах тренировки друзей по рукопашному бою. Дедушка на снимках совершенно случайно попадал в кадр, где вполоборота, где со спины. Он никогда не позировал, как его ни уговаривали сделать общее фото. Зато трое друзей фотографировались на память непрестанно, здесь запечатлены все четыре времени года.

Господи, какие все молодые и счастливые! Спортивные, подтянутые, с пышными шевелюрами… Сейчас Руслан растолстел, Денис полинял и стал бриться наголо, а Серёжу она в последний раз видела в середине минувшего лета, после тюрьмы, худого, длинноволосого и бородатого. Со всех пролистываемых фотографий на Ксению Сергеевну смотрели не просто счастливые люди, наслаждавшиеся лучшей в жизни студенческой порой, – с них глядело на неё иное время, иная эпоха, иная реальность. Она была совсем молода, едва разменяла пятый десяток, полна энергии, планов и надежд. Ей ещё грезились карьера, личная жизнь, новый и счастливый брак. После смерти папы, бывшего мужа, затем мамы у неё наступила в жизни переоценка ценностей. Терпя эти потери, она всё ещё имела будущее, видела себя в нём снова любимой женой, только уже опытной, разбирающейся в людях, той, которая уже не споткнётся. А главное, рядом был Серёжа – её ходячий второй шанс. Повзрослевший, возмужавший, молодой, красивый, перспективный, уважающий мать, ни разу не отказывавший в помощи.

Все файлы в папке «Дед» имели каждый своё название, каждая фотография была остроумно озаглавлена: «Тупые морды», «Спаррингуем», «Тренька в мороз», «Руслан в роли мешка», «Ден ну че за удар», «Дед поясняет идиотам», «Два придурка»… Серёжа и на это не пожалел своего времени. Чувствовалось, что для него это значило многое. Ксения Сергеевна без труда нашла звуковой файл «История Деда» и воспроизвела его. В комнату из колонок ворвались родные до боли голоса. Сначала Серёжа проверял качество звука стандартным повторением числительных: «раз-два-три», а дедушка о чём-то ворчал. Затем диктофон был подвинут поближе к нему. С дикцией у дедушки Габдрахмана было не всё ладно: когда-то ему неправильно подогнали вставную челюсть. Но Ксения Сергеевна прекрасно понимала, о чём он говорил. Подумаешь, у Брежнева была та же проблема, и ничего, вся страна слушала.

Далее по ходу этого повествования от лица дедушки Габдрахмана мы будем называть сына Ксении Сергеевны, как он привык при жизни, – Серёгой либо по его второму имени – Ксенофонт.

– Родился я в тыщу девятьсот двадцатом году. Это по документам, а так, может, и годом позднее. Известно только, что, когда я родился, Ильич наш ишшо живой был, а сэсээра ишшо не было. Нас у родителей было пятеро, я самый младший, а дом наш в первые годы нэпа сгорел. Документы восстанавливали уже в тридцатые года по памяти. После революции такой бардак творился, что в загсе не записывали, и уж кто когда родился, опосля писали от балды. Ладно мы детьми были – у нас возраст на лбу написан. А иные себе при нэпе записывали такие года рожденья, что им, когда за стольник переваливало, газетчики интервью брать приезжали.

Родился я в Умаровке – такое село в Горьковской области – в семье татар-мишарей. Ты, небось, знаешь, как у татар хвастать принято: у меня, мол, дедушка муллой был. Столько мечетей на всю Казанскую губернию не было, сколько мулл в дедушках у каждого татарина. А вот у меня взаправду дед был муллой, всамделишным. В нашей умаровской мечети служил, новорождённых нарекал, усопших в мир иной провожал, молодожёнов счастливых мужем и женой объявлял – в общем, дед был уважаем. Это он меня Габдрахманом и нарёк после обрезания. Да только меня в семье по имени почти не звали. У меня брат-погодок был, Нариман, чёрненький, раскосый, с монгольскими скулами – по матери в роду все такие были. А я, наоборот, светленький да сероглазый уродился – в отцовскую породу пошёл. Вот нас вся родня так и звала – Кара-малай да Ак-малай: чёрненький, значит, да беленький. На меня глядя, все говорили – вот настоящий мишарин: предки с земли мещерской, где хану Касыму и другим знатным татарам московские князья земли жаловали, откуда мишаре и пошли, там все такими были.

Отец мой, Ризаэддин, которому в новых документах написали краткое имя Риза, в Гражданскую воевал за красных. В Волжской флотилии служил под командованием комиссара Маркина. В битве за Казань участвовал, начдива Азина видел, на Волге и на Каме воевал. Домой на побывки приезжал. Деду он так пояснил: я не супротив религии иду, но как мы при царе жили, разве ж кто-то из пророков нам заповедал так жить? Аль пророк Иса, аль пророк Мухаммед – они нам так жить сказывали? Они за такую житуху бесчеловечную ад сулили. После девятьсот пятого года каратели из Семёновского полка в сёла приезжали, мужиков выводили и расстреливали. А мужика в те годы убить было хуже, чем ребёнка. Отца убили – детишки с голоду померли. Не было в Гражданской никакого «брат на брата», как нынче вас учат. Тогда считалось: генерал солдатам не брат, помещик крестьянам не брат, буржуй рабочим не брат, а государь своему народу не брат… Ничего нас с ними не связывает, мы все для них чернь да отребье.

Дед мой был мудрым человеком, сына своего не судил, ему Аллах судья. У нас в селе в голодные годы мечеть закрыли, а дед говорил: «Пророк учил власти подчиняться. Раз закрыли, значит, Аллах так решил. Помолимся пока в избе, а будет воля Господня – мы ещё поболе мечеть отстроим, сразу о четырёх минаретах. Только не сейчас, когда люди с голоду мрут да на войне гибнут, когда даже женщин с детьми не щадят, а потом». Так что комиссары деда моего уважали, говорили: это наш мулла, советский. Он, когда голод был, быка заколол, мясо засолил и целиком в Самарскую губернию отправил. А ещё мешок муки на мельнице за последние деньги купил и тоже туда отправил. Он за народ радел, за справедливость, за то, чтоб люди жили и людьми оставались.

Отец с войны вернулся живым, но, увы, не целым и невредимым. Под Свияжском ему в голову прилетел осколок. После империалистической войны к таким ранениям уже всерьёз не относились, его не в госпитале лечили, а в каюте-лазарете. А дома он начал сдавать. По первости у него резко ослабло зрение. На правый глаз, которым когда-то целился, почти совсем ослеп. Опосля, год от года, тихой сапой отказывало тело. Руки окостенели, пальцы одеревенели, ноги отказали. Какое-то время ещё садился в постели, а скоренько уже только лежал, еле руками двигал. Мамка его кормила с ложечки, дед мыл-брил, выносил за ним. Фидаиль, наш старшой брат, с дедом по очереди папку развлекали. Сажали его в постели полулёжа, читали книги, газеты… Так и жили. Бехтерева болезнь. Может, слышал о такой? Она, проклятая, нашего отца накрыла.

– Так это что ж получается? – впервые подал голос Ксенофонт. – Отец у тебя был, как этот… Как Пашка Корчагин?

– Павка, а не Пашка, – поправил дед. – Ну, ты это, парень… Святое не тронь! Сравнил бритого со стриженым. Я отца не то чтоб хорошо помню, но, при всём уважении к его памяти, до Павки ему было далеко. Тот хотел застрелиться, да сжал волю в кулак. А папка руки на себя всё ж наложил. Попросил Фидаиля шарф ему на шею повязать. Соврал, чтоб не продуло. А когда все спали, шарф изловчился обернуть вокруг дужки кроватной, сам с неё скатился на пол – так и удавился. Но его можно было понять: дед к тому моменту от саркомы языка помер, а мамка слегла с почешной недостатошностью. Сейчас это лечат. Раз в больнице лежал с одним, спрашиваю его: что у тебя? А он мне: да почешная недостатошность. И так беззаботно это сказал, мол, херня какая, будто бородавка вскочила. И его скоро выписали, ишшо раньше меня, как огурчик ушёл. А в те годы ещё не научились лечить. Мамка даже отца не смогла схоронить – в районной больнице помирала. Так всех Бог и прибрал в одной могиле на умаровском зиярате.

Фидаиль – светлая память ему – за нас, сироток, взялся серьёзно, был нам и за отца, и за мать. Нас у него два брата осталось – средний, Нариман, и я, меньшой. Да две сестрёнки ещё. Старшей, Зухре, пятнадцать было. Федька нас всех прокормил и на ноги поднял! Родня, конечно, помогала, но Федька их всех стоил: двужильный был, работал, как вол. В тридцатом году добровольно в колхоз вступил. Лошадь дедову да двух последних бычков сдал в общак. Зато у нас в доме одних гусей было туш десять, индюки, куры и тёлка. Яйца, молоко, хлеб на столе каждодневно, а Фидаиль ещё по осени гусей возил на Нижегородскую ярмарку, деньгой разживался, оттуда сёстрам ситец привозил да нам всякие пряники, баранки, булки с повидлой … И в колхозе Фидаиль на передовых – когда урожай делили, у нас полный погреб картошкой забивался, луку целый обоз, три мешка ржаной муки, капуста на закваску. Мы голода с таким братом вообще не знали!

Благодаря покойному дедушке-мулле, нас, троих братьев, грамоте успели обучить. В сельских школах не так учили – там учителя молодые, после ликбезу, сами ещё по складам читали да писали с ошибками. А я с пяти лет читал на двух языках. Дед при жизни успел нас научить и по-русски, и по-татарски читать. Татарскую азбуку мы в трёх чтениях выучили: в арабском, латынском и русском. Знаешь, какая библиотека в то время на татарском была! Не только религиозная – у нас в доме даже Ленин был на старотатарском, арабскими буквами. Так я, когда осиротел, книгу по строению человека стал читать. Такие впечатления на меня оказали смерти мамки, папки, деда, а в особенности их болезни. Книга была старая, толстая, по старой царской грамматике, с ятями да ижицами, как в церкви. Я стал изучать, как в теле человеческом всё устроено и лет в десять уже знал назубок, где внутри что находится да как взаимосвязано.

И вот тут прозвенели первые звоночки в моё боевое будущее. Оказалось, я всё это изучал не с целью лечить людей, а интересовался, как их умерщвлять да калечить. Я не знал, откуда у меня такой нездоровый интерес, по первости пробовал гнать его, но он не уходил. Я никогда не был душегубом, но в случае надобности делал больно. Первым ни на кого не бросался, дразнилки от ребят сельских проглатывал, ибо знал: если случится драка, моему обидчику будет не просто больно – у него могут косточки хрустнуть, а меня за такое по головке не погладят. Держал свои тайные умения при себе, чтоб старшего брата не подводить, который за нас был в ответе. Но в те годы это было не просто тяжело, а почти невозможно. Если не дерёшься, то ты трус, и будет вечный тебе позор. У нас через три версты была русская деревня Борцово. Они на масленицу побоища устраивали. И нас в это втянули: жили-то все рядом, по соседству. Борцовские летом приходили к нам на сабантуй, а мы, умаровские, зимой к ним ходили на масленицу. Когда я дерзнул принять участие в бою стенка на стенку, одному пареньку сломал челюсть, второму – носовую перегородку, третьему – палец, четвёртому – рёбра. Все орали да махали кулаками наобум, а я бил направленно, метко, без суеты. Думал, в суматохе не заметят, там ить парней человек полста, своих и чужих били, рази углядишь? Не тут-то было! Вывели меня на чистую воду. Кому я палец сломал, всё видел – и ну орать, что я вместо игры подличаю. Ребята сперва не поверили: с виду-то я неказист, как видишь, не богатырь. Но когда один там старший, Васька Петриков, хотел мне потехи ради затрещину отвесить, я его запястье перехватил и по локтю основанием кулака так саданул, что он заорал и к фельдшерице убёг. А вослед за ним и те, кого я в стенке покалечил. После сказали, что Петрикову шину наложили: вывихнул клешню. С тех пор по всей округе меня прозвали лихим, связываться со мной стало считаться опасно. По окрестным деревням молва расходится скоро. Да я уже и сам не рад был, что подлинным бесом прослыл.

Так бы и зарыл свой талант в землю, да случилась потеря, которую я стерпеть не мог. В тридцать седьмом убили Фидаиля…

– Расстреляли? – уточнил Серёга.

– Если б расстреляли, так бы и сказал, а его убили! – настаивал дед. – Да, в тридцать седьмом. Только не те, о ком ты думаешь, Серёжа. Деревня в те годы жила спокойно, никого не брали, не арестовывали, не увозили. Никаких чёрных воронков и чекистов в кожаных плащах мы в Умаровке отродясь не видали. Что нам до убийства Сергей Мироныча Кирова, до троцкистских да чекистских заговоров? Кому до нас, крестьян, дело там, в партийных кабинетах? Там тебе не жандармерия царская, чтобы дела шить. Деревня, я тебе скажу, после Гражданской так свободно вздохнула, как никогда не дышала.

А убили Федьку в Горьком, когда он с Нижегородской ярмарки с деньгой возвращался. Жиганы его ограбить хотели, да Федька наш не промах, своего без бою не отдаст. Вот жиган ему пёрышко-то и всадил. Ты знаешь, кто такой жиган?

– Вор в законе, – не задумываясь, ответил Ксенофонт.

– Это нынче так, а в ту пору жиганами называли идейных антисоветчиков, которые после Гражданской в подполье ушли и в банды сбивались. Их отличала ненависть к советской власти и неслыханная дерзость. Обычному вору, урке, на мокрое идти западло. Вор ворует, а не убивает. Жиган – дело другое, ему чужую кровь пролить, что высморкаться. Жиганы в массе своей бывшие офицеры царской армии либо моряки, люди подготовленные. И поскольку новая власть лишила их старых заслуг, званий, сословий, наград, они свою опору нашли в бандах. Хотя… Дело-то не в том, что власть взяли красные. Расцвет преступности порождает сам факт серьёзных перемен в обществе, а не идеология. Когда демократы в девяносто первом пришли к власти, то же самое было.

В общем, жиганы били легавых, инкассаторов, кассиров, совершали налёты, хорошо стреляли и в холодном оружии мастаки. Обычный урка Фидаилю бы в карман залез в ярмарочной толпе, а жиганы его втроём в подворотне зажали, три мордоворота, одним видом своим могли заставить всё отдать. Да только Федька был не робкого десятка. Он дедовы заветы помнил. Дед учил: за своё бейся, потому что твоё – это святое. Пророк велел разбойнику ничего не отдавать, бить любого, кто на кровное посягнёт. Фидаиль одному челюсть набок свернул, а второй ему тут же мессер вогнал прямо в сердце.

Вот этого второго-то мне и помогли сыскать. Случайно помогли, да только я в случайности не верю, потому как этот хмырь болотный мне всю жизнь перевернул, и родины меня лишил, и родные корни забыть на долгие года заставил. В шайке жиганов этих один с наших краёв затесался, с Кызыл-Октябрьского района. Его Васька Петриков шапочно знал, тот самый Васька, которому я клешню вывихнул. Мы с ним после той масленицы задружились. Он на похороны Федькины пришёл, ком земли в яму бросил, а когда с зиярата шли, шепнул мне, что есть, мол, человечек, который поможет на убивца выйти. Клялся, мол, Федьке хотели по темечку дать и карманы выпотрошить, а эта паскуда его зарезала. Совсем, говорит, море по колено, за три копейки готов замокрить. Трупами от него за версту смердит, а это делу мешает: он же всех корешей под вышку подводит! В общем, намекнули, что ежели я его пришью, никто не огорчится…

– Так если от него мертвечиной несёт, почему его законная власть к стенке не поставила? – удивился Ксенофонт. – В тридцать-то седьмом году…

– На то она и законная, что работала по закону, – пояснил дед. – Это тебе не в годы Гражданской, когда ревтрибунал таких на раз в расход пущал. Это тридцатые, когда и закон был, и суды работали, и следствие вели. А ты докажи! Никто ничего не видел, никто ничего не знает. А если кто что и видел, будет молчать в тряпочку, не то жиганы поймают и за заклад такому свидетелю язык отрежут. В буквальном смысле. Ну, возьмёт уголовка этого хмыря – и что дальше? Он будет сидеть и глумиться, потому как знает, сука, что его вину доказать должны по закону! Нет, я был молодой, горячий, решил самолично святой обычай кровной мести уважить. Хотел Наримана в подельники взять, да раздумал: один он в семье мужчина остался. Меня неровен час порешат, а ему сестрёнок замуж выдавать. К тому ж Нариман приметный: этакого татарчонка раз увидишь и запомнишь. А я из толпы не выделяюсь, мне убивца выслеживать сподручней.

Никому ничего не сказал, ушёл поутру в Сергач и ближайшим поездом укатил в большой город. Горький – это тебе не Умаровка, там толпа и даже транваи ходят, которых я до той поры не видывал. Они, как поезда, только маленькие, не шумят и не дымят так. В транвае-то своё дело и свершил…

Ксенофонт засмеялся, услышав слово «транвай». Он вспомнил, как дед и лучшую германскую марку автомобилей искажённо называл «БНВ»: «Я после войны на «БНВ» трофейном ездил. Зверь, а не машина!»

– Чего ты сияешь, как голый зад в полную луну? – не разделял веселья дед. – Там дело было серьёзное. Жигана того звали Киря, мне обозначили приметы и места, где он пасётся и с кем. Кодлу я нашёл довольно быстро. Хоть город не знал, а у меня от рождения в голове компас, в незнакомой местности хорошо ориентируюсь. Это ещё покойный Фидаиль отметил, когда мы с ним и Нариманом зимой рыбалили на Пьяне. На обратном пути поднялась вьюга, все следы замела. Тьма настала, пурга воет, а кругом у нас там степь да холмы, ни одного лесочка, деревца или хотя бы кустика приметного. Ни дров, чтоб костерок запалить, согреться, ни деревеньки, чтоб у местных дорогу спросить. Я тогда всех безошибочно к дороге на Овечий Овраг вывел, а через неё и на Умаровку. Братья думали, что мне просто повезло, наугад вывел. Дудки, я твёрдо знал, куда иду, только объяснить толком не мог, как это у меня выходит.

Вот и в городе я след взял и целую неделю этого Кирю пас. Прямо сросся с ним, стал его тенью, шпионил, вынюхивал, подгадывал момент. Но этот момент всё не наставал. Киря всё не один был, с корешами, а мне его по-тихому надо было уделать. Видел я, как они на дело ходили, как магазин колупали, как склад ночью обнесли, как прохожих в подворотню заводили, грабили, раздевали. И всюду мне находилось укромное местечко для наблюдения: где бочка, где парадная, где чердак, где гора досок, где афишная тумба, где куча мусора… Я знал, что рискую шкурой, что ввязался во взрослую игру, хотя у самого едва усы пробиваются. У бандитов чутьё, как у волков, к тому же они хитрые: слежку почуют, а виду не подадут. Заведут тебя в тихое местечко, подкараулят, схватят, затащат в подвал и будут резать по кусочкам, чтобы дознаться, чей ты соглядатай – легавый или урки подослали? Запытают, правду-матку из тебя вытащат вместе с кишками, а потом пришьют. Эта охота могла стать последней в моей жизни, и я не питал иллюзий, будто я маститый сыщик. Тут либо я его, либо они меня. Иного не дано.

Но природное чутьё меня не подводило. Я понимал, когда мне нужно уйти, и уходил. Судьбу не пытал. Лучше цельный день слежки пройдёт впустую, чем мне перо в сердце воткнут, как старшому брату. Благо наступило лето, ночевал я где придётся, мог всю ночь на скамейке сидя дремать, выдержки хватало. Дремал урывками, был всё время начеку, всяких бродяг близко к себе не подпускал, по закоулкам ночами не шлялся.

Наконец удалось мне прознать один и тот же его маршрут. По вечерам он имел обыкновение садиться в транвай на Краснофлотской, а выходил на конечной – площади Советской. Это главная площадь города, нынче она называется площадь Юрия Всеволодовича, а тогда звали Советской. В то время через эту площадь рельсы лежали и транваи ходили. Вот там Киря всегда ездил один. На Советской встречался с кодлой, дальше шли по своим бандитским делам. Я уже знал, как его убью: вычитал способ в журнале про шпионов. В тот день мне в первый и последний раз в моей жизни случилось брать чужое. Меня за какие-то копейки пустили заночевать в одном бараке. А то я, пока по улицам бродил, запаршивел слегка, надо было отмыться да постираться. Иначе перестали бы в обществе привечать, да и с транвая кондуктор выгонит этакого беспризорника вонючего. На том постоялом дворе я у хозяйки стащил вязальную спицу, а у хозяина спёр кусачки. Ну, их-то я рассчитывал после вернуть – инструмент в те годы ценен был, не укупишь. А вот спицу наперёд знал, что не верну.

Вечером Киря, как обычно, сел в транвай на Краснофлотской. Вагон был битком, а мне того и надо было, чтоб незаметно сделать своё дело в толпе, юркнуть к выходу на остановке и дворами-подворотнями уйти. Сперва на квартиру, где ночевал, а после к вокзалу, чтоб к утру в Горьком уже и след мой простыл. Я осторожно, в течение двух-трёх остановок подбирался к Кире. Шёл вежливо, деликатно, чтоб не толкаться, не раздражать никого, не привлекать к себе внимания руганью. Как подобрался, одной рукой вогнал ему спицу в брюхо под самое ушко, а другой сей же момент ушко кусачками отрезал. Угодил точно в печень – знал, куда втыкать. Теперь даже если бы за ним карета «скорой помощи» сразу приехала да в больницу разом доставила, так просто хирург спицу не вытащит. Пинцетом не схватить, а пока ланцетом надрез сделают, печень кровью истечёт, Киря уж десять раз загнётся. Он только охнул, не заорал, и начал медленно оседать на пол. Дело было сделано, я спрятал кусачки в карман брюк и приготовился выходить на следующей.

И надо ж было тому статься! Оказалось, в тот день у людей получка была. Милиция в такие дни обычно по карманникам работает: день подходящий да место хлебное, только за кошелёк и держись! Так два снегиря, прямо как Жеглов с Шараповым, в вагоне кармашей высматривали. А ещё один, из бандитского отдела, как раз Кирю пас, банду выслеживал. Короче, мне вдвойне «свезло»! Чутьё на легавых у меня по молодости не сложилось, да и распознать их в толпе непросто: вид у охотников на кармашей отнюдь не милицейский. Только я из вагона выскочил, как меня тот, что из бандитского отдела, уже у подножки поджидал, врезал в челюсть и ласты мне скрутил. А те двое, что по карманным кражам, транвай приказали остановить и Кирю оттуда вывели. Он уже доходил: сказать ни слова не мог, только на меня глаза таращил, пальцем в меня тыкал и сипел. А я в полуобмороке тоже плохо соображал. Сколько прошло времени, не знаю. Подъехала чёрная машина, меня усадили и повезли в околоток. С Кирей один снегирь остался, «скорой» дожидаться.

Киря помер в больнице. Фидаиль был отомщён. А я начал долгий путь своей будущей отсидки. Так я думал, когда заводили дело, устраивали первый допрос… А куда меня ещё? Попался с поличным на мокрухе, свидетелей целый транвай. Какая разница, что бандита убил, на котором пробу ставить негде? Теперь мне была одна дорога – в лагерь. Я по документам несовершеннолетним был, но после убийства Кирова законы построжали. ЦИК принял указ, по которому детей с двенадцати лет судили, как взрослых.

В камере изолятора меня общество хорошо приняло. Там ведь как? Не успеют завести – люди уже знают, кто заехал да за что. Там же урки сидят. Во-первых, я не какой-то там мясник, а святое дело свершил – за родную кровь отомстил, всё по «закону». А во-вторых, кого заземлил? Жигана! Туда и дорога! «Так им и надо, сукам, скоро всех под нож!». В неволе уркаганы держат марку, жиганы тише воды ниже травы. В конечном итоге, говорят, урки в лагерях жиганов под себя подмяли – на том война меж ними и кончилась.

Но недолго я пресные каши ел, камерные байки слушал да на допросы ходил. Там я как на духу всё выкладывал – и про Фидаиля убиенного, и как Кирю выслеживал, и где инструмент взял, и как убивал… Умолчал только про Ваську Петрикова да ещё пару человек, которые мне наводку на Кирю дали. Этих людей я не сдал. Сидел я себе спокойно, суда ждал, но идиллия длилась недолго. Скоро за мной приехали. Те самые, в кожаных плащах, которыми вас нынче в кинах пугают. И повезли меня на улицу Воробьёва, в здание бывшей ГубЧК, председателем которой и служил тот, в честь кого названа та улочка. Там меня уже на мокруху не кололи. И Киря этот вшивый был чекистам до лампочки – жил дурак и умер никем. Их вообще эта шелупонь уголовная не интересует.

А задали они мне совсем уж неожиданный вопрос, который, признаться, меня озадачил: где вы прошли такую подготовку? Убить спицей с одного удара, зная точно, куда втыкать, да чтоб никто и не заметил, – так умеют только агенты спецслужб. Откуда такое умение у простого жителя колхоза «Кызыл Октябрь»? Я, понятное дело, растерялся, поскольку никакой специальной подготовки не проходил, а свои врождённые способности объяснить толком не мог. Не хватало у меня ни русских, ни татарских слов, чтобы как-то обрисовать суть сего явления. Я честно ответил, что читал старую имперскую книгу по анатомии. А уж как на основе этих знаний делать людям больно, как быстро лишать их жизни, это уж я сам додумал. По лицу чекиста понял, что ему это неинтересно: видно, они обыск в нашей избе в Умаровке провели, библиотеку дедовскую изучили, родню допросили. Чекисту нужна была какая-то правда. А я при всём желании не мог ему помочь, поскольку иной правды у меня не было. Он разочарованно сказал: «Что-то вы нам недоговариваете, Габдрахман Ризаевич». Заметь, общались со мной корректно, не давили, голоса не повышали и даже непростое моё имя-отчество без бумажки выговаривали. Но колоть меня на шпионаж – хоть вежливо, хоть с пристрастием – всё одно бесполезно.

Я сразу понял, куда они клонят: газеты пестрели статьями о разоблачении заговоров и поимке шпионов. Империалистическая война была? Была. Значит, германские резиденты после прихода советской власти никуда не делись. В Гражданскую интервенты были? Были. Я уже не говорю про американскую разведку, про «Интеллидженс сервис» – все они работали в молодом Советском Союзе. А все боевые приёмы самбо, все приёмы убийства без оружия и при помощи подручных средств изучались только в НКВД. Вот у них и возникло подозрения, что я не тот, за кого себя выдаю. Что дурачком сельским прикидываюсь, татарином малограмотным, а сам в иностранной разведке прошёл диверсионную подготовку и прокололся только потому, что милиции в руки неудачно попался. Что мне было ответить на это? Что жизнь моя на поверхности: детство, школа, колхоз и больше пока ничего.

Допрос продолжался долго. Часы не висели в допросной комнате, но внутреннее ощущение времени подсказывало, что из меня тянули информацию часа три. Задавали одни и те же вопросы, переформулировали, чекист подходил к моему стулу вплотную, наклонял голову, смотрел в глаза. Другой чекист стоял у противоположной стены и тоже задавал вопросы, вынуждая меня крутить головой то к одному, то к другому – есть такой приём подавления. Меня не били, на меня не орали, но я чувствовал, что они мягко стелют, да жёстко будет спать. Мои однообразные ответы их не устраивают, а значит, от меня не отстанут. Обратно в изолятор, в родную хату, к уркам, уже не вернут.

И я не ошибся. Меня опять повезли в тюрьму, только в другую. С такими же полутёмными коридорами, но необычайно чистую, совершенно не вонючую. Меня снова завели в общую камеру, но в ней обитали незнакомые и совсем не уголовные рожи. Взрослые, крупные, откормленные сидельцы, которые, тем не менее, настроены были ко мне враждебно. Сейчас-то я понимаю, что это была пресс-хата, но тогда я таких понятий не знал. Как положено, поздоровался, назвался, спросил, где можно сесть. Вместо ответа один поднялся с нар, вышел мне навстречу и начал манить меня пальчиком: «У-тю-тю, какой сладенький! Иди-ка сюда, мой хороший, дядя тебя в попку попробует». Мне Вася Петриков рассказывал, что иногда делают с пацанами в тюрьме, и потому до меня сразу дошёл смысл этих слов. Этой фразой верзила подписал себе приговор.

А что мне ещё оставалось делать? Считай, двое держат, а третий меня лидером делает. Знаешь, что потом будет? Меня повезут по этапу, этих троих следом. Уже на пересылке растрезвонят, что вот, мол, к вам лидера привезли. И быть мне в лагере лидером весь срок, жить в кутке, мыть полы да выносить парашу.

Я внутренне сжался, как пружина, и только он ко мне приблизился, руки-ноги мои выстрелили. Мне хватило трёх ударов, а любителя мальчиков ждали долгие месяцы лечения, реабилитация и пожизненная инвалидность. Плюс к тому я наверняка лишил его продолжения рода. Он остался бесплодным калекой, а остальные уже не полезли. Один подбежал к двери и заколотил в неё изо всех сил, хотя я не собирался никого больше бить, если ко мне не полезут. Камеру отворили, всех заставили сесть на колени лицом к стене, руки завести назад, моего обидчика унесли на носилках, а меня вытащили за шкирку и отволокли в одиночку.

Ну, думаю, вот и всё. Если до сей поры на мне висело убийство бандита, которым я больше помог обществу, нежели навредил, то теперь пощады не жди. Одного убил, второго покалечил, добавь к этому подозрение в шпионаже – и на выходе получаем вышку. Мне кранты. Если там меня ждали суд и срок, то теперь, когда я попал к чекистам, судить меня будет особое совещание. А у их приговор краткий, обжалованию не подлежит. Мысленно прощался с родными – с последним своим братом, с сестричками. Молился. По юности ещё верующим был и ждал, что скоро встречусь с матерью, с Фидаилем, с дедом. А может, и с отцом, ежели самоубивцев Бог на том свете милует…

Но время шло, ничего не происходило. Я сидел в одиночке, у меня не было ни часов, ни календаря, я видел только смену времени суток через маленькое окошко с решёткой под потолком. Не было общения с другими сидельцами. В общей камере хоть посоветоваться можно с бывалыми, а здесь – хрен. За всё время, кроме тех троих из пресс-хаты, никого не встречал. Это особая тюрьма, чекистская, там ни «дороги», ни «ног» не было…

– Чего не было? – не понял Серёга.

– «Дороги», то бишь почты тюремной, – пояснил дед. – А «ноги» – это вертухай прикормленный, который в камеру эту почту приносит, или жратву вольную, или чай, или курево – в общем, чего арестантской душе угодно, ежели та душа щедрая. А мне приносили пайку, свою парашу я выносил сам раз в день. Газеты просил – не дали. Попросил книги – принесли Маркс-Энгельса. Что делать? Не в стенку же таращиться да тупеть. Стал учиться диамату, читал переписку с каким-то Каутским, опровержения какому-то Дюрингу… Из всего прочитанного понял и запомнил только «Манифест». Я его раз десять перечитал от нечего делать, когда мне целую неделю с библиотеки ничего не приносили. Потом Ильича дали. Сперва «Империализм», «Государство и революцию», потом стали книги потолще да посерьёзнее носить. А мне-то что – глотал, как пилюли. Ильич опять же о русской литературе много размышлял, классиков критиковал, цитировал… А я к чтению с детства научен, по книгам истосковался, и литературы мне другой не давали, как ни проси. Ещё в изоляторе успел с уркаганом одним побеседовать, образованным, из бывших. Говорил, что за прошлую отсидку всего Толстого прочитал. И не просто хвастал, так и сыпал цитатами. Просил я у них Толстого. Знал, что товарищ Сталин его уважает. Мне урка тот так и сказал: мол, у Гуталина любимый писатель – Толстой. Но и Льва Николаича нашего великого не давали читать. Там ить как в армии: жри, что дают.

Время тянулось медленно, покумекать было о чём, книги думать помогали. По первости думалось, что расстрел откладывается. Верно, особое совещание дела более важные смотрит – шпионские, диверсионные, заговорщицкие. Что им до меня? Но вот уж лето и осень прошли, холодом с воли повеяло, я озадачился: а на кой бы им человека через книги марксизму учить, если его всё одно расстреляют? Неужто образованного сподручнее к стенке ставить? Неспроста всё это. После меня снова стали к следователю чекистскому водить, но допросы уже не те были. Гутарил со мной всё больше не следователь, а какой-то интеллигент в очочках. Не чекист, нет, этих ты и без формы отличишь. А это, видать, партиец был. На шпионаж меня уже не кололи, спрашивали дежурно, с ленцой, заранее зная, что отвечу. У них было время весь мой нехитрый сельский круг отработать досконально: кто что знает, слышал, видел, кто супротив советской власти болтал да что. А уж про убийство жигана Кири да возню в камере и подавно не поминали. Я у следователя-то невзначай пытался дознаться, что мне за это будет, а он только рукой махнул: отстань, мол, не об том сейчас разговор. Кажись, даже довольным остался, что я того камерного быка уделал. На прочность, стало быть, меня проверили чекисты.

Зато партиец говорил много. Пробовал обсуждать со мной прочитанные книги, интересовался моим мнением, провоцировал на дискуссию. Да только какая дискуссия? Не по Сеньке ведь шапка. Он, небось, институт кончил, а у меня семилетка за плечами да самолично прочитанные книги. Он мне говорил:

«У вас, Габдрахман Ризаевич, хороший природный дар. Вы умеете физически бороться с врагами советской власти, но до политической грамотности, не говоря о зрелости, вам пока далеко. А нам нужны люди, которые ведут борьбу осознанную, идейную, не примешивая к этому личные обиды. Когда человек вместо идеалов революции сводит личные счёты, его революционное сознание сводится к нулю. Он превращается в обычного бандита, и дорога его одна – в лагерь, на исправление и перевоспитание через тяжелейший труд в вечной мерзлоте. Жаль будет, если человек вроде вас, с таким стержнем, с такими способностями, пропадёт там.

Мы заметили, что в начале заключения вы молились в камере. То есть вы верующий? Я без упрёка спрашиваю. Поверьте, само по себе это неплохо. Это всего лишь ступень в развитии, шажок на пути к прогрессу. Товарищ Ленин мог даже выдать партбилет верующему, но при одном важном условии: если его религиозные убеждения не вредят делу. Когда он отказывается выполнить задачу по религиозным мотивам, он сам себя исключает из партии. Ленин жил в те годы, когда мы только начали преодолевать пережитки дремучего прошлого. Владимир Ильич прекрасно понимал, что имеет дело с мужиком. А мужику с ходу сложно объяснить картину мира без Бога. Для мужика это то же самое, что отрицать наличие солнца. Но товарища Ленина с нами давно нет, мы уже научились воспитывать молодёжь прогрессивно. В том числе сельскую молодёжь.  Поэтому вы должны понимать, что взгляды, доставшиеся вам от дедушки-муллы, реакционны. Продолжайте изучать диалектику, это фундамент всех знаний. У вас всё впереди».

Я не пробовал с ним спорить и вообще не выказывал своего отношения к его речам. Я почерпнул главное: меня не просто оставят в живых, но даже не отправят в лагерь. Я для чего-то им нужен. Чекист и вовсе был краток, вопрошал предельно ясно:

«На что готов для советской власти?»

«Сделаю то, что мне по силам», – был откровенен и я.

Чекисту мой ответ понравился. Эти люди с подозрением относятся к тем, кто бьёт себя в грудь и рапортует: готов на всё! Кто без конца славословит и говорит лозунгами, тот, в лучшем случае, брехун, которые не докажет свою верность на деле, а в худшем – замаскированный враг и вредитель.  Что и говорить, товарищ Дзержинский создал хорошую спецслужбу. Лестью да показной преданностью их не подкупишь.

В начале зимы мне выдали обмундирование. Не ватник лагерный с валенками, а новую шинель, шапку цигейковую, яловые сапоги, два комплекта зимнего белья и меховые бурки. Знал бы ты, что в то время значило носить офицерские яловые сапоги, иметь казённую форму и состоять на довольствии! Ради одного этого на службу шли.
Город был заметён снегом. Так он был не похож на тот, где меня арестовали, будто кто-то забросил меня из лета в зиму, в далёкие края. В Горьком мне было суждено оказаться снова через пятьдесят лет, когда я, будучи уже стариком, приезжал на родину, чтобы разыскать кого-нибудь, кто остался. Больше я не видел ни брата своего последнего, ни сестричек. Собственно, выбор у меня был невелик: либо порвать с прошлой жизнью и забыть её, как сон, либо быть осужденным минимум на десять лет лагерей. Отныне я был одиноким человеком с неопределённым прошлым и будущим.

Когда дали бурки, я понял, что повезут в холодные края. Меня привезли в ленинградские леса, на берег Ладожского озера. Два последующих года я жил в военном лагере. Служил красноармейцем. После полугодового затворничества мышцы атрофировались, я исхудал, ослаб и выглядел хворым. Зато кормили там не в пример лучше тюрьмы, норму доводили, как положено. Командир первое время не мог понять, зачем меня такого привезли, какой от доходяги будет прок. Но скоро он убедился, что мой доходной вид, как одежда: важно то, что скрывается под ней.

На меня травили служебного пса, натасканного рвать людей в клочья. Я убил его, хоть и был покусан. Больно, но не смертельно. Мне удалось взять его шею в замок, поднять над землёй и тряхнуть его за голову. У кобеля сломались шейные позвонки, он лежал, скулил и медленно испускал дух. Мне было трудно давить в себе жалость к животному: он напал на меня не по злобе, а подчиняясь рефлексам и командам. Но я не знал, как ещё убить хищника голыми руками, чтоб быстро и без мучений.

Потом меня голым запирали в тёмном подвале с голодной крысой. Это испытание мне далось ещё тяжелее. У нас в Умаровке, в сарае с лузгой, водились крысы, но я плохо изучил их повадки. Дед и Фидаиль забивали их кочергой, лопатой или мотыгой. К тому же у нас жил кот, который грызунов не терпел в своих владениях. И я не подозревал, что существо, которое весит-то от силы граммов двести, может нападать на человека больше её по росту и весу раз эдак в сотни. Из-за тесноты ей думалось, что я загнал её в угол, и она с ходу бросалась в атаку. Больше всего я боялся, что она схватит меня за конец. Тебе смешно, а я молодым был, ещё дитёнка заделать рассчитывал. Одной рукой прикрывал хозяйство, второй – ловил эту тварь. Проще всего было схватить её за хвост, но это смерти подобно. Я метался в разные стороны, ударился пару раз башкой о кирпичную стену. Если бы я потерял сознание, мне конец. Не перегрызла б мне горло, значит, загнулся бы от бубонной чумы. Глупая была бы смерть. Я всё-таки изловчился схватить её, сжал в кулаке так, чтобы она не могла вертеть башкой, бил её головёнкой о стену, тем и уничтожил.

По очереди командование с нами проводило заброски. Ночью увезут на грузовике вёрст за тридцать от лагеря и высадят в лесу. При себе комплект лыж, коробок спичек, в сидоре кружка, котелок, «весло» да небольшой запас круп, нож-финка в кобуре на поясе. Винтовку или хотя бы наган не давали. Нападут волки – отбивайся ножом, коли жить хочешь. Только ножом от стаи не отбиться. Волк тебе не собака, для него человеческие кости, что для тебя – кусок сахару. Не все вернулись после заброски. Человек пять курсантов там, в лесах, и остались. Зимой могли замёрзнуть насмерть, весной – утонуть, а могли и просто сбежать.

Природное чутьё всегда подсказывало мне дорогу к базе. Я чуял дуновение с Ладоги, брёл безошибочно. Главное, до берега дойти, а там уже к лагерю дорогу без труда найдёшь. Можно было сделать по-хитрому, не доверять наитию, дождаться ночи: полярная звезда всегда приведёт к озеру. Если, конечно, на дворе не июньские белые ночи. А заброски проводились в любое время года. И зимой, когда голодные волки рыщут по лесу в поисках любой добычи. И весной, когда лес талыми водами заливает так, что только на лодке плыть, как дед Мазай. И летом, когда комары тебя до мяса жрут и дожди мочат насквозь. Ну, с волчьей сворой мне повезло не столкнуться, а вот одиночка на меня выходил на опушке. Тогда я только нож достал, характер ему показал. Оскалился, порычал на меня, да и ушёл восвояси. Да зверь этот скрытен, специально человека не выслеживает. Он, скорее, предупреждал, что это его территория.

Где-то раз в месяц наш военный лагерь навещал Нил Николаич Ознобишин. В этом человеке был воплощён принцип: «я этого не умею, я этому учу». Он написал первый в Союзе учебник по рукопашному бою, и в дальнейшем из этой книги вышли все остальные учебники, как вся русская литература вышла из гоголевской «Шинели». Все книги, статьи, журналы на эту тему, которые я читал по долгу службы, переиначивали, а то и открыто воровали тезисы Ознобишина. Нил Николаич был мастером. Он как-то заехал в колонию к Макаренко, показывал воспитанникам приёмы самбо и напоролся на нож. Малолетний урка подлым ударом со спины едва не убил нашего инструктора, но тот в распоследний момент увернулся и был ранен только в руку. Для меня он остался человеком-загадкой. Я так и не смог понять, как талантливый циркач стал преподавать самбо в НКВД. Если Ощепкова и Спиридонова я никогда не встречал, но мне хотя бы известно, кто они, откуда и где учились, то насчёт Ознобишина человек верующий без промедления заключил бы, что его послал нам Бог. Да, служба в цирке научила его прекрасно владеть своим телом, но в боевом искусстве это всего лишь ступень.

Думаю, в том и состоит заслуга Нил Николаича, что я вас нынче учу. Кто-то должен передать искусство подрастающей смене, и мне суждено было стать одним из передающих. А не было бы Нил Николаича… Не знаю. Мне жаль, что после того военного лагеря на Ладоге мы с ним больше не свиделись. Я уже после войны узнал, как сложилась его жизнь. Поговаривали, будто его арестовали как врага народа и сослали в Казахстан. Брехня! Не объявляли его врагом народа. В сорок первом его арестовали, но за прогулы! Была война, с этим было строго. Это была административная ссылка, в Казахстане он работал, как нормальный советский человек, и провёл там всю оставшуюся жизнь. Сперва на железной дороге, потом на «Мосфильме» (в войну «Мосфильм» в Алма-Ату эвакуировали), а дальше в тамошний цирк пролез. Ты книгу его постарайся найти, прочти внимательно. Толик Харлампиев позаботился, чтобы её снова в тираж сдали, спасибо ему…Ты старательный ученик, Серёжа. Только суетишься, много лишних движений делаешь. За ударом должен всегда следовать удар. Никаких пустых выпадов, ты не боксёр! В бою так нельзя! Ну, это ничего, это мы исправим. Я тебя всему научу. Если успею…

Я пробыл в военном лагере два года. Когда Финская началась, нас перебросили на Карельский перешеек. Мы думали, что заброски – это вроде экзамена: сперва тебя учат, а после, как щенка, на средину пруда бросают – выплывешь аль нет? В конце тридцать девятого на Карельском перешейке мы поняли, что это всё были цветочки…

– Получается, командование ещё в тридцать седьмом знало, что война с Финляндией будет, раз в тех краях учебку сделали? – поинтересовался Серёга.

– Бери раньше: советское руководство готовилось с 18-го года, – пояснил дед. – Финские рабочие поддержали советскую власть, но белофинны победили. А когда Вторая мировая началась, Сталин ждал, что на нас Англия нападёт. Снарядит корабли, пройдёт северные моря и совершит нападение через Финляндию. До Ленинграда-то от границы было от силы километров тридцать. Так что наш военный лагерь в тех лесах не был единственным.

Только у нас задание было особое. Мы были разведчиками-нелегалами. В самом начале войны мы проникали за линию Маннергейма, передавали финансовую помощь резидентам из финского демократического правительства. На революцию, на контрреволюцию, на поддержку власти – на всё нужны деньги. Вот мы и ходили за линию, далеко за Териоки, где была ставка товарища Куусинена, глубоко в чухонский тыл, носили валюту да золотые слитки.

Работали в парах: курьёра-одиночку пускать рискованно, а больше двух – это уже небольшое подразделение, слишком заметно. Нас экипировали по-офицерски: полушубок, шапка, валенки, лыжи – всё белого цвета, чтобы гармонировать с зимним пейзажем севера. В ту войну солдат с Украины везли в шинеленках, будёновках да сапогах, оттого небоевые потери у нас в Красной армии были большие. Позамерзало солдатиков едва не столько же, сколько погибло. Полушубки только командирам давали, и те чёрные. Валенки тоже чёрные, в рот их, и это для зимнего-то севера!

Нам, курьёрам, замёрзнуть было нельзя: слишком ответственная задача стояла. Одна пара задание провалит – головы полетят со всех, кто послал. Сам видишь, с каким шиком снаряжали нас: не всякий командир был так одет. Если одного убьют, второй должен был забрать его вещмешок и оба тащить дальше. Можешь сухпаёк бросить, но валюту и золото неси, хоть сдохни. Они были внутри, во втором мешке, непромокаемом. В паре у каждого по такому вещмешку, в них же лежал сухпаёк в дорогу: хлеб, сало, галеты, сахар. Оружие – финский автомат «Суоми», их в Красной армии только разведчикам давали. Ещё у каждого пистолет «ТТ-33». Их мы в кобуру не убирали, носили за пазухой полушубка, так удобнее. По две ручных гранаты РГД-33. Это не столько для боя с противником: в случае попадания в окружение мы должны были взорвать содержимое вещмешков, не отдать врагу трофей.

Но какая бы экипировка ни была, а мороз той зимой в Финляндии стоял под сорок. Чтобы не вступить в бой, нам приходилось подолгу лежать в глубоком снегу, в засаде, в разведывательном секрете. Мороз сковывал тело, малейшее движение – это демаскировка и вызов стрельбы с финской стороны. В лесу были незамерзающие болота, долины с водой из спущенных шлюзов Финского залива, в которых мы промокали и могли замёрзнуть насмерть. Чтобы не промокнуть насквозь, мы использовали северный дедовский способ: смачивали снаружи валенки, давали им обледенеть, а потом лёд воду уже не пропускал. Но когда вся одежда покрывалась ледяной коркой, тут не то чтоб воевать – двигаться не получалось. А надо было идти дальше.

У финнов мы научились рыть норы в снегу, когда подолгу приходилось сидеть в засаде. В снежной пещерке и не холодно, и удобно, и не видно тебя. Этот народ вырос среди суровой природы, отлично к ней приспособлен. У них было больше мелких групп и бойцов-одиночек, потому что они умели выживать и ориентироваться в этих лесах лучше нас. Мы постоянно сталкивались с такими одиночками. Я снимал трофейный маскхалат с убитого лазутчика и всякий раз поражался, насколько у них они удобнее для войны. Финское полотно прочнее советской бязи, от ветра защищает лучше, не стесняет движений. У них такие чехлы были даже для вещмешков. Это от них немцы пошили такие костюмы для зимних боёв на Восточном фронте. Ещё они носили неуставные лыжные сапоги – загляденье! Пьексы называются, с рантом и крючком на носке. А уж в передвижении на лыжах чухонцам равных нет, с детства на них бегают любым аллюром и по любому покрову. Финн бегал без палок, а когда отступал, свой «Суоми» брал под мышку стволом назад и отстреливался. Воевать с противником, который даже со спины стреляет, – это тебе не бублик крутить!

– Ты часто там напарывался на «кукушку»? – вспомнил Серёга об одной из главных легенд Финской войны.

– «Кукушки» в основном были плодом воображения, – усмехнулся дед в ответ. – Я тебе так скажу: финны – храбрецы, но не фанатики. Быть одноразовыми им не интересно. Они просачивались в наш тыл мелкими группами, наносили фланговые удары, рассыпались и поодиночке исчезали в лесу. Лыжники-артиллеристы захватывали наши расчёты, стреляли из наших же орудий по нам. То были воины, а не смертники. «Кукушка» – это смертник. Сидя на дереве, снайпер не имеет шансов на отступление. При малейшем ранении падает и разбивается насмерть. Почему-то сами финны до сих пор сомневаются в существовании «кукушек», зато наши неустанно твердят, что чуть не на каждом дереве снайпер сидел. От одного сибирского охотника я слышал всего об одном бою против «кукушки». Сибиряка мобилизовали на ту войну вместе с его двумя лайками. Собачки помогли обнаружить снайпера: стали бросаться с лаем на высоченную сосну с густым лапником. Пулемётчик дал очередь по верхушке сосны. Лайки не ошиблись. Когда труп уничтоженного снайпера упал с высоты, оказалось, что это была чухонская старуха, которая сидела на дереве с винтовкой, запасом патронов и мешком сухарей. Вот тебе и «кукушка»! Сибиряк и пулемётчик оба получили по ордену Красного Знамени. Больше я о «кукушках» не слыхал и сам их не видал. Снайпера, которые на меня охотились, сидели в укрытии на земле. Это намного грамотнее по военной науке.

– И сколько мешков ты перетаскал просоветским подпольщикам? – полюбопытствовал Ксенофонт.

– За три месяца я сделал не меньше десяти ходок из Сестрорецка через Териоки за линию, в секретный Посёлок № 9, и обратно. Не потерял ни одного напарника и сам не пострадал ни от обморожения, ни от пули. Нас тщательно готовили и отбирали. Партия оказала нам неслыханное доверие. Когда спустя много лет я вспоминал ту войну, задавал себе один и тот же вопрос: могли бы мы, неся за плечами невиданное богатство, перебежать к финнам, попросить убежища и зажить припеваючи на каком-нибудь хуторе? И всегда отвечал: не могли. Нам даже в голову не приходила такая мысль, когда мы выполняли свою задачу. Да и ворованные деньги никому ещё не принесли счастья.

– А то, что вы передали людям Куусинена за линией Маннергейма? – напомнил Серёга. – Разве эти деньги не стали дармовыми? Ведь его правительство закончилось вместе с войной. Финляндия отстояла независимость. Получается, всё было напрасно…

– А репарации? А территории? – возмутился дед. – Всю северную Ладогу мы у них забрали. Териоки стал нашим Зеленогорском, Виипури – нашим Выборгом. Это, по-твоему, денег не стоит? Наша партия всегда была щедрой к братским партиям за рубежом, но она не помогала на халяву! Партия взамен заставляла работать. Куусинен это прекрасно понимал. А я был солдатом, перед которым поставили задачу, и я её выполнил. Остальное не моего ума дело. А уже о том, как мы у чухонцев независимость хотели отнять, не смеши хотя бы меня, парень! Вам лапши на уши навешали. Независимость Финляндии признал сам Ленин. Это решение партии. Мы требовали отодвинуть границу – мы её отодвинули. Всё сделали грамотно и достаточно быстро. Да, понесли потери. Но вскоре началась такая война, что эти потери просто потонули.

Когда Финская закончилась, военные лагеря на Ладоге расформировали. В месте постоянной дислокации остался всего один. Он в блокаду охранял Дорогу жизни. А меня после Финской отправили в Ленинград, в отдел, который боролся с «самочинками». Это когда преступники под видом НКВД приходят в квартиру с фальшивым обыском и грабят хозяев. Назваться НКВД в то время было вопросом наглости. Главное, выглядеть посолиднее, одеться соответственно да вид построже напустить. Внушить себе: я – власть! И не робеть! Люди доверчивыми были. Получается, грабители сами себе чины НКВД присваивали, оттого эти кражи и прозвали «самочинками».

Много было «самочинок» в довоенном Ленинграде. Да и после войны, говорят, были. Аж ещё в семидесятых продолжали квартиры обносить то под видом милиции, то назвавшись КГБ. Форму милицейскую доставали, «корочки» подделывали. Доходило до того, что банды стали меж собой конкурировать за монополию на «самочинки». Работы у нас был непочатый край. В трактире на углу Апрашки и Фонтанки липовые чекисты отняли все деньги у посетителей. На Дегтярной разгромили магазин, товару на тыщу рублей сняли. На Сергиевской – уличные грабежи под видом личного обыска… Всего и не упомнишь.  Я Ленинград видел только из окна автомобиля, когда ехали брать очередных самозванцев. Просто так прогуляться времени не было.

– И как наказывали за «самочинки»? – полюбопытствовал Ксенофонт.

– А ты сам смекай: называешься НКВД, бандитствуешь, воруешь, грабишь под личиной ведомства самого Лаврентия Палыча Берии. Что за такое могло быть в то время?

– Расстрел, – не задумываясь, заключил Ксенофонт.

– По-разному бывало. Главарям – расстрел. Если вместе с «самочинкой» мокруха за тобой тянется – тоже. Ну, а простой воришка лагерем отделывался. Товарищ Вышинский писал, что цель советской системы наказаний, в отличие от буржуазной, – перевоспитание. Это у капиталистов задача – избавить общество от преступника. Наше общество избавлять не нужно, оно преступника не боится. Вышинский утверждал, что перевоспитать можно абсолютно любого. Поэтому в советском кодексе не было пожизненного срока. Только я ведь судьёй не был. Я даже следствие по ним не вёл. Моим делом было преследовать, задерживать, бить, стрелять тех, кто даёт вооружённый отпор, помогать следователю на допросе, если арестованный наглеет… А каков там приговор суда, мне осведомляться было некогда: работы невпроворот.

Когда в сорок первом началась война, всё по инерции продолжалось. Немцы оккупировали Белоруссию, а мы в Ленинграде продолжали воевать с этой гнусной урлой. Но осенью немцы вышли на берег Ладоги, город с суши сразу отрезали. Финны тоже взяли реванш, помогли немцам устроить блокаду. Отомстили, стало быть, нам за Зимнюю войну… И нас из Ленинграда вывезли для важного дела.

Нам поручили выведать всё об интендантской службе группы армий «Север». Любые карты с отмечанием тыловых складов, любой транспорт, перевозивший немцам продовольствие, – всё должно было стать объектом нашего наблюдения и последующей атаки. Говоря короче, мы должны были грабить оккупантов, которые пришли грабить нас. В перестройку в «Огоньке» писали, будто немцы всю войну обжирались сосисками и угощали наших деток шоколадом. Туфта! Немцы напали на нас потому, что им нечего было жрать. Они пришли к нам за едой. Первое, что они сделали, когда оккупировали белорусские хутора, – это забрали у жителей всю скотину и всю еду. А потом выдавали пайку тем, кто соглашался им служить. Кто отказывался, с голоду помирал.

Нам удалось захватить офицера немецкой интендантской службы и вытащить из него координаты крупного склада группы «Север» на Кировской магистрали. Эта магистраль оставалась единственным коридором, откуда нам не удалось выбить немца. И этот офицер был последним, кого мы сдали в комендатуру. Дальше мы уже никого не оставляли в живых.

Мы партизанили и делали то, что я бы назвал «мародёрством наоборот». Нападали на солдат комендантской службы, часто убивали безоружных, обычных шоферов, поваров полевой кухни. Своим трофейным пуукко, ещё с Финской, с рукояткой из карельской берёзы, я зарезал больше немецких солдатиков, чем чабан овец. Я убивал часовых на ночных постах, резал спящих, добровольно сдавшихся и поднявших руки…

Я насшибал целую кучу всяких цепочек, колец, зажигалок, авторучек, фляжек, блокнотов, фотокарточек с немецкими фрау и фройлен. Все трофеи раздарил товарищам и командирам. На войне живёшь одним днём, нет смысла яйца в одну корзину класть. Не сегодня-завтра убьют, и повезёт ещё, если тебя землёй присыплют. А трофеи всё одно с собой не унесёшь. Когда ты людям что-то даришь, ты их к себе располагаешь, о тебе в коллективе мнение складывается как о человеке. А это на войне куда важнее, чем всякие бирюльки. Тебе спину прикроют, тебя от пуль заслонят, тебя раненого в тыл унесут. В конце концов, тебя словом добрым поддержат, когда станет совсем уже хреново. Я вообще должен быть благодарен, что встретил на войне таких людей, о которых даже не знал, что такие бывают на свете. Это глыбы, а не люди!

Я стал очень жестоким, пока воевал на Ленинградском фронте и добывал немецкое продовольствие. Рад был только тому, что работаю в тылу врага, где такая жестокость похвальна. В Ленинграде начался голод, оттуда приходили вести о ворах, которые крадут продуктовые карточки у кормящих матерей, о хлебных спекулянтах, о «самочинках», которые теперь забирают последний хлеб, и даже о людоедах. Если бы меня оставили в Ленинграде, я бы первого же уркагана взрезал, как патологоанатом, от горла до живота, вытащил бы кишки, а его подельника заставил бы это сожрать. Тогда бы я ушёл под трибунал. А здесь, на Ленинградском фронте, можно было проделывать с людьми то же самое, а взамен получить не трибунал, а медаль. Потому что немцы вроде и не люди. Их сюда никто не звал. Сами напали – сами и спасайтесь. Разбудили, понимаешь, зверя. Продовольствие, которое мы захватывали, потом грузили на баржи и увозили по Дороге жизни в Ленинград. В конце года, когда озеро встало, по льду пошли полуторки. Они тоже везли ленинградцам не только нашу продукцию, но и германскую, которую мы добыли ценой большой крови.

Весь сорок второй год на Ленинград падали бомбы, от обстрелов и голода погибало в день по стольку, что думалось, этот город к концу войны пустым останется, превратится в урочище трупов и скелетов. Но и группа армий «Север» начала понемногу сдавать. Мы задействовали пять стихий: били их стрелковыми дивизиями, танковыми бригадами, ударными армиями из миномётов, двумя воздушными армиями и в довершение Балтийским флотом. После операции «Искра», за которую Жуков получил маршала, в январе сорок третьего я был задействован на охране строительства железной Дороги Победы. Её построили прямо через торфяные болота. Тридцать пять километров и от силы за пару недель. Это под бомбами-то! В начале февраля первый поезд с продовольствием, включая наше трофейное, ушёл на Финляндский вокзал. Хотя дорогу так прозвали, это была ещё не победа. Составы шли под бомбёжкой и артогнём, осколки били и машинистов, и кочегаров, и кондукторов. Ремонт путей делали на живую нитку, летом поезд шёл в воде по ступицу. Но, заметь, она работала!

В сорок третьем в армии вернули звания и погоны. Тут командование фронта решило поощрить всех, кто участвовал в деблокаде, дать ордена, медали и погоны. Затребовали документы на поощрения, и тут же меня ночью доставили в особый отдел дивизии. Я до того момента слыхал краем уха о таком, но ещё не знал, что за зверь. А тут меня привезли, чтобы дать, пожалуй, самое необычное поручение.

Дело в том, что по документам меня вообще не должно было быть под Ленинградом. Меня, как ты помнишь, чекисты забрали из горьковской тюрьмы, отправили в военный лагерь задолго до войны. Моё личное дело не должно было оказаться на столе у командования фронтом. Если на моих документах заострят внимание и глубже копнут в биографию, это чревато служебным расследованием и крупными неприятностями для моих чекистских начальничков. Вероятность, что начнут наводить справки на обычного красноармейца, была ничтожна. Но чекист не был бы собой, чтобы её допустить.

Мне было приказано «погибнуть». Сыграть гибель в бою, обязательно на глазах у товарищей. Стать безымянным трупом в братской могиле. Личное дело Габдрахмана Ризаевича Файзуллина сожгут, а сам он должен перестать существовать, чтобы после «воскреснуть» и служить дальше под другими документами. Ну, погибнуть было делом нехитрым. В одной только операции «Искра» потери были такими, что я вообще изумлялся, как ещё до сих пор небо копчу. Я уже не говорю про Любанскую операцию, где нашу пехоту бросили на глубоко эшелонированную, нашпигованную огневыми точками оборону ради того, чтобы убить несколько сот фрицев. То ли покойная матушка на том свете за меня крепко молилась, то ли дедушка.

Весной нас послали в атаку на германский оборонительный рубеж «Пантера». Немцы сделали его между Финским заливом и Чудским озером, вдоль берега Нарвы. Это было наступление, от которого зависело дальнейшее существование группы армий «Север». Наступали двумя фронтами. С севера идёт Ленинградский, с юга – Волховский. Это была такая мясорубка, что я решил: другого такого шанса может не быть.

Весь берег Нарвы с нашей стороны был заминирован. Обычные противопехотные, которые ступню отрывают. Мина-лягушка, которая с воем выпрыгивает на уровень твоей головы и разлетается веером шрапнельных шариков. Эх, и паршивая то была мина! Нас к сорок третьему поголовно «осапёрили»: в каком бы ты полку ни служил, какую бы службу ни нёс, а минное дело должен знать, находить и обезвреживать уметь. У нас от мин больше мирного населения убилось и покалечилось, потому как у гражданских ни навыка, ни разведки местности, ни понимания, где ходить можно, а куда не следует. Мы стояли в месте, где река раздваивалась. И вот посредине, между основным бассейном Нарвы и отходящим от неё заливчиком, в талом снегу пополам с песком вырыли окопы и всю эту местность прошерстили, разминировали. А за заливом, где сплошная суша, там мины сняли только до места, где в Нарву впадает меленькая речушка Криуша…

– У нас в Татарстане тоже речка такая есть! – нарушил молчание Серёга. – Под Елабугой, в Каму впадает, глубокая такая, пару шагов – и с ручками ушёл.

– Да таких речек много можно сыскать, – подтвердил старик. – Потому что «Криуша» означает «кривуша». Кривая, значит, речушка. Вот и у Нарвы есть такой ручеёк неглубокий, а за тем ручейком ещё не успели разминировать. Так я ночью там на брюхе поползал, мины в песке ножичком нащупал и обозначил себе между ними аккуратную тропку. На том берегу немецкие пулемётные расчёты стоят, в реке мертвецов полно, вода от крови красная вся – результаты дневных боёв. Ночью бои затихали, работали только разведчики да связисты провода порванные склеивали, туда-сюда на своих лодочках-долблёнках плавали. А мы по очереди в дозор ходили, дежурить, немецкий берег контролировать, каждую проплывавшую лодку проверять, лазутчиков высматривать. Патрулировали до Криуши, дальше ночью ходить было нельзя. А днём тот участок разминировать нам немцы с того берега не давали. Там ротные пулемёты стояли. Только сунься с щупом – решето сделают.

Ушли мы отделением своим в дозор, вдоль берега растянулись, а я тем временем за Криушу заступил, будто бы впотьмах заплутал. Прошлой ночью мне случилось солдатика одного мёртвого за хлястик шинели привязать к кусту. Пробрался я к трупику своего однополчанина через тропку безопасную, которую обозначил метками, – глаз у меня в темноте хорошо работал, ноги сами получали команду, куда ступать. Попросил я мысленно прощения у него, утопленника. Ему уже всё одно, цельного похоронят аль по частям. Подхватил я его и на мины бросил, а сам в ледяную воду отпрыгнул, нырнул, залёг. Тут же взрыв, над водой туча брызг вперемешку с кровью да ошмётками. С того берега сей же час немецкие прожектора зажглись, пулемёты заработали и трассера полетели в нашу сторону. Красиво! Фрицы, черти, смекнули, что ежели кто из наших подорвался, то он же не один тут шарахается. Мои тоже успели залечь – реакция в сорок третьем была у всех такая, что дважды повторять не надо. По берегу окопы тянутся, брустверы высокие, твёрдые, пулемётная пуля застревает. Как стрельба стихла, командир отделения перекличку в ночи сделал, тут и выяснили, кого не хватает. «Файзуллин подорвался!» – кричат.

А у меня то ли от взрыва, то ли от трассирующего фейерверка, то ли от прожекторов туннельное зрение началось. Ни хера не вижу, а надо ведь уходить по темноте. Командиру доложат, что Файзуллина мина порвала на части. Утром на берегу найдут останки, часть которых уже теченьем унесёт, – и всё, нет больше Файзуллина, не поминайте лихом. Когда у тебя полная река трупов, а их не успевают вылавливать и на сушу выносить, что они разлагаются прям в воде, никто не будет разбираться, чьи там останки. Мины в той части берега лежали мощные, любой сапёр подтвердит: после такого фугаса не живут. Хорошо, пока шёл на юго-восток от Нарвы, глаза в темноте отдохнули, зрение в норму пришло, и на рассвете я напоролся на наш заградотряд зрячим…

– Как это они тебя не расстреляли, зрячего? – усмехнулся Ксенофонт.

– А с чего им меня стрелять? – удивился дед. – Ты, верно, Серёжа, кина насмотрелся, дешёвок разных про войну. Ну так слушай. Заградительный отряд служил затем, чтобы солдаты натурально не заблудились. Линия фронта тянется на десятки километров. Артиллерия грёбнет, округу дымом заволочёт – ты потеряешь, в какую сторону воевать. Побежишь не туда – тут тебе на помощь и придут заградовцы: какой дивизии, какого полку? 23-я армия? Тебе туда! Вторая ударная? Воюй туда! 42-я? Дуй в ту сторону… Люди же, Серёжа, – это стадо, им всегда нужно дорогу показывать. Оно не только в армии, у гражданских порядка ещё меньше. А ежели солдатик со страху по первости дёру даст, заградовцы его в чувство приведут. Только опять же не расстреляют. Расстрел трибунал назначает, а за самосуд тебя самого туда отправят. Вот вышел к ним из ночи грязный, сырой, вшивый солдат-одиночка… Такого, как я, впору за дезертира принять. Но всё одно разбираются, что к чему. Отвели меня к командиру, я назвал пароль, мне дали поспать на полу, чтоб вшей не разнёс, а наутро повезли в Лугу. Специально повезли подальше. На Волховском фронте меня никто не знал.

И когда ехал я в Лугу, чуть было по-настоящему не отдал концы. Вот тогда-то я и понял, что с такими вещами шутить нельзя. Я изобразил свою смерть на берегу Нарвы, обманул товарищей, командира своего, которые были хорошими, проверенными людьми. Обманул их, бросил, ушёл. Мне так приказали. Только приказы тоже разные бывают…

Я трясся, дремал и чесался в кузове полуторки, а в это время, оказывается, возле озера Самро воздушный бой шёл. Наш истребитель таранил «мессершмитт». А у «мессера» таков обзор, что увидеть земную цель он может, только если уставится носом точно в землю. И вот он уходит от тарана, набирает высоту, потом вниз носом, будто падает. Наша машина прямо под ним, лётчик из «Люфтваффе» нас видит. Крыльевой пулемёт «мессера» заработал, и главный удар приняла кабина, в которой сидел офицер сопровождения с шофёром. Они погибли в ту же секунду. В открытом кузове у меня был крохотный шанс на спасение, и я им воспользовался. Совершил прыжок через борт, сгруппировался, и уже в полёте меня достал веер пулемётных пуль. Одна врезалась мне в лопатку. Вторая ударила в плечо. Третья – в ногу, чуть выше коленного сгиба. Огонь на поражение прервал мой свободный полёт в кювет, меня пригвоздило к обочине. Помимо пулевых ранений, от падения с машины на ходу я сломал ключицу, разбил колено… Но зато наша машина отвлекла на себя «мессер», и наш лихой лётчик тоже успел воспользоваться секундной оплошностью фашиста. «Мессер» был прошит очередью, ему пробило двигатель, он рухнул на берегу озера. Фриц, поди, катапультировался. Только куда он денется? Это Лужский рубеж, там леса нашими партизанами кишат.

Потом я узнал, что командир звена истребительного полка получил Героя Советского Союза. За сбитие фашистского истребителя без разговоров Героя давали. Экипаж моей машины был тоже награждён, правда посмертно. И наш лётчик – даром что герой – не забыл обо мне, сообщил по прилёту координаты. За мной выехали, эвакуировали в госпиталь. Кабы не он, обидная была бы смерть: выжить после воздушной атаки и загнуться на снегу от холода и ран. А к сбитому «мессеру» до конца войны целые паломничества совершали, пока его в Москву не отвезли.

В хороший госпиталь меня определили. До войны это был санаторий. В Подмосковье, в сосновом бору, пейзаж кругом такой, что хоть кино снимай про Прибалтику. Гляди того из-за сосен море покажется. А пока военврач первого ранга штопал меня, как плюшевого мишку, да свинец из меня вытаскивал, покуда я в себя приходил, на Ленинград последние бомбы падали. И хотя газеты по большей части были заполнены рабски-подхалимскими статьями о личных успехах товарища Сталина, полными низкопоклонства, всё ж таки я процеживал нужную информацию, и мне становилось ясно: наши блокаду прорвут.

А меня ждали плохие новости. Комиссия объявила, что к строевой не годен. Пуля пробила мне лёгкое, другая в ноге раздробилась, в кости. В миру после такого группу дают. Только вся боль не могла затмить моего горя. Я плакал, когда мне сказали о негодности. На войне ведь тяжелее всего переживать бездействие. Лучше в атаку идти, чем зарываться в землю от снарядов. Если зароешься, только сидишь и думаешь: прилетит, не прилетит? Убьёт, не убьёт? А в атаку ради дела идёшь, там цель есть, и если даже убьёт, то не трусом уйдёшь, как мышь в норе, а солдатом. После боя себя осматриваешь, находишь синяки, ссадины, кровь, а в бою ничего этого словно бы нет. И не так страшно, как лежать и ждать, покуда тебя накроет. Все боятся на самом деле. Только есть люди, которых страх парализует, и они ничего не могут сделать. А есть такие, которых страх мобилизует, собирает, подмывает действовать. Вот такие-то и считаются храбрыми. Вот таков во мне страх был. Добро бы я в армейский госпиталь попал – там держат недолго. А тут тыловой. После него обратно к фронту привыкают долго. А мне теперь туда вернуться запрещают. Я себе слово дал: выпишут – уйду на фронт. Хоть шофёром, хоть связистом, хоть сапёром. Чего не умею, научат, главное – быть там. Я своё отбегаю, только когда убьют, не раньше.

С госпиталя меня выписали в начале лета. Только пока я там сибаритствовал под соснами, малость забыл, что человек я подневольный. Жизнь моя принадлежит людям, которые меня при случае в порошок сотрут, ежели буду действовать по-своему. За мной приезжают, мне привозят красноармейскую книжку на имя Антона Ивановича Табункина с моей фотокарточкой. Был татарин из Умаровки – стал мордвин из Рузаевки. Откликаться на новое имя можно привыкнуть со временем. Гораздо больше меня заботило, как быть, ежели я на фронте кого с Рузаевки встречу. Я же там сроду не бывал. Один вопрос от «земели» – и я посыпался. Земляки на войне друг к другу тянутся, как родные. Я ить не знал ещё, что мне и на фронт вернуться не суждено.

А дело вот в чём. До сорок первого в НКВД существовал Особый отдел специальных методик разоблачения шпионов, сокращённо ООСМЕРШ. В сорок третьем буквы «О» из аббревиатуры убрали, оставили просто «СМЕРШ». Красивше звучит, хлёстко, будто плетью сечёшь. А для обывателя придумали свою расшифровку, дескать, «смерть шпионам» обозначает это слово. И как-то прижилась эта байка про «смерть шпионам». Поговаривают, самому товарищу Сталину понравилось. Смершей у нас три было: один в армии, второй на флоте, третий в Наркомате внутренних дел. Меня зачислили в Смерш НКВД, дали звание. Лейтенантом стал. У Антона Иваныча Табункина тоже последний чин был лейтенант. Он погиб в начале сорок третьего в Великих Луках. Мне предстояло не только дослуживать за него, но и прожить оставшуюся жизнь.

Приехали двое на трофейной легковой машине, на «хорьхе», кажись. Привозят новенькую форму: китель с лейтенантскими погонами, галифе, фуражку с красным околышем, новые сапоги взамен сношенных на фронте – всё, как по мне сшито. Один за рулём, второй рядом с водителем, меня сзади посадили. Ехали ночью, в кромешной тьме, при выключенных фарах. Шофёр, конечно, ас – ориентировался только по свету фонариков. Вдоль обочин часовые стояли с фонариками, в основном на поворотах, чтоб машина с дороги не слетела, и подсвечивали нам. А как проезжали, фонарики тут же гасили. Во какая светомаскировка была! Чтоб ни одна собака с воздуха машину не засекла и ни один диверсант на дорогу не проскочил. Только ехали мы недолго. Скоро фонарики замигали прямо перед нами, упёрлись в тяжёлые ворота, я увидел высокую бетонную стену, вдоль неё часовые в ряд стоят. А за воротами какое-то приземистое сооружение, ниже моего роста, будто фундамент заложили и стройку забросили. Рядом люк со ступеньками, и ведут они круто вниз, под землю. Я похромал по ним…

Меня определили в группу по выполнению особого поручения Лаврентия Палыча.  Охранять советские космические разработки. Германия после своей предполагаемой победы планировала стать сверхдержавой всюду и во всём. Гитлер ставил целью полное разграбление покорённых народов, отнять у них культурное наследие, науку, промышленность, вернуть их в мануфактурную стадию развития – в каменный век по сути. В Берлине должны были открыть музей, где будут собраны произведения искусства со всего захваченного мира. Сотни институтов и научных центров должны были, по замыслу фюрера, сделать германскую науку мировой. Чистопородные арийские учёные должны были делать мировые научные открытия. Но после Империалистической войны Германия была истощена, выплачивала унизительные репарации, ей не хватало технологий. А у нас они были…

– Так эти технологии после войны появились, – засомневался Серёга.

– Космическая программа началась при Сталине, – пояснил дед. – А Никитка-дурак себе все лавры присвоил. Только спутник-то первый запустили при нём, а в историю вошёл Королёв. В космос полетели при нём, а помнить-то всё равно будут Гагарина, не Хруща придурошного. Ты что ж думаешь, ничего у нас в космической области не было, а в пятьдесят седьмом резко появилось? Так не бывает, браток, технологии десятками лет оттачивают. У нас первую ракету в Нахабино запустили в тридцать третьем, когда в Германии Гитлер только к власти пришёл. И человека в космос мы хотели запустить лет за пятнадцать до Гагарина. Кабы не война… Наша разведка раздобыла чертежи германской ракеты «Фау-2», которая была подозрительно похожа на модель советской. Но наша-то придумана раньше! Как так случилось, что наша разработка к немцам утекла?

– За это Королёва посадили? – снова перебил Ксенофонт.

– Не-е, Сергей Палыч сидел за растрату. Им в конструкторском бюро деньги на разработки давали, а они их разбазаривали. Что ж его, без наказания оставлять? Это уж при Хруще придумали байку, будто ему на допросе морду графином разбили. Его надо было сделать политическим, чтобы показать всем, как Сталин с учёными обходился, и здесь Хрущ-предатель своего добился. Только сидел наш гений за дело! И в лагере ему дали продолжить работу. Что ж ему, главному конструктору, кайло в руки давать? Кстати, когда нашу группу собрали, Королёва собирались выпускать. Но прежде, чем он вернётся и продолжит работу, мы должны были обрубить вражескую разведсеть, которая засела у нас со времён Империалистической и тащила наши чертежи в Германию.

Третий рейх тянулся не только к науке, но и ерундой всякой фантастической занимался. Там всерьёз воспринимали магию, мистику, астрологию, эзотерику и самые безумные теории. Какой-то тронутый арийский псевдоучёный приволок фюреру доказательства, будто Земля внутри полая, и на её внутренней поверхности существует жизнь. Планета, по его разумению, похожа на огромный кусок швейцарского сыра, внутри неё множество пустот, есть даже целые подземные долины со своими видами растений. И поэтому полёт на ракете следовало планировать не в космос, а в глубины земли. Не атмосферу пробивать, а литосферу. Гитлер, может, и отбрил бы этого шарлатана, да только разведка ихняя знала уже, что в Союзе есть подземный ангар, в котором стоит готовая к пуску ракета. Раз ракета стоит под землёй, значит… Чем чёрт не шутит, вдруг сэсээр впрямь готовит полёт вглубь земли? Точные координаты фрицы не знали. Где-то в Подмосковье, но где? В сорок первом и сорок втором фашисты были под Москвой, но найти ракету им не дали. За подступы к этой территории погибло столько наших, что до сих пор захоронения находят. Космос обошёлся нам дорого не только по деньгам. Но если бы мы дали захватить наши разработки, первыми в космосе были бы уже точно не мы.

Это и был тот самый бункер, в который мы спустились той ночью. В составе группы, пять бойцов, я ковылял на своей хромой ходуле по длинным подземным коридорам с подслеповатыми лампочками не меньше километра. Гулкие шаги, хорошая вентиляция, эхо от наших голосов раздаётся, лабиринты, повороты, развилки, тупик – и вот мы упираемся в дверь, заходим в ангар и чуть не слепнем от яркого освещения. Потолок купольный, как в цирке, высоко-высоко над нами. Там, над уровнем почвы, его прикрывает тот странный фундамент, который я видел снаружи. Ширина этого подземного ангара… Ну, можно сравнить его, скажем, с площадью Свободы в Казани. А посредине стоит ракета. Высотой, со всеми тремя ступенями, примерно с пятиэтажку. Хоть сейчас скафандр надевай, залезай и лети. Правда, в тот момент я ни знал ни про скафандр, ни о том, что ракета ещё не готова к полёту. Королёв на Колыме делал расчёты, решал какие-то уравнения… До войны он был в заключении, а теперь, считай, в эвакуации. Надо было сберечь и вернуть главного учёного по космосу, но ещё прежде надо было немца прогнать. Поэтому и выпустили Сергей Палыча год спустя, в сорок четвёртом.

Жили мы километрах в двух от бункера с ракетой, в воинской части. У солдатиков, которые в этой части, служба не бей лежачего: фронт отсюда не слыхать, кормёжка регулярная, всех задач – подай, принеси да услужи, а жалованье, как на фронте. Офицерам тоже платили фронтовые. Помню, в первый месяц я тыщу девятьсот тридцать рублей получил. Только я на войне давно привык: если всё идёт слишком уж хорошо, не радуйся! Даром суп с мясом, чай с вот такенными кусками сахару да курево немецкое не дают. Бычка тоже хорошо кормят, чтоб после заколоть, а он думает, хозяин его любя потчует…

И вот как-то ночью подъём по тревоге: над бункером «мессершмидт» крутился. Что «мессер», сомнений не было: только он так бесшумно работал. Не тарахтел, а свистел, будто у него вместо двигателя свисток стоит. Я после того боя на Самро на всю оставшуюся жизнь звук «мессера» запомнил. Бункер сверху он заприметил. Кругом леса, за сосны чуть крыльями не задевает, а тут на целые гектары урочище, будто сбрили. Вот над этой-то проплешиной он и кружил. Значит, потом где-то в лесу десант скинули, и нам предстояло всё прочесать, фрицев-лазутчиков отыскать и, по возможности, живыми доставить в часть. Отвыкли от немца, а вот и он, немец!

А знаешь, как в пятьдесят шестом американцы прознали, что у Советского Союза ядерное оружие есть? Ха! Случайная история. Натовский бомбардировщик над Северно-Ледовитым океаном кружил, измерял воздух и уловил в атмосфере повышенный уровень радиации. Это с Семипалатинского полигона дуло. Так и выведали, что наши ядерные испытания проводят. Вот и лётчик на «мессере» той ночью засёк, где мы в лесу советский космос прячем. Мы не знали, сколько человек сейчас по ночному лесу движутся к нашему рубежу, но захватить или уничтожить приказано было всех.

Выдвинулись перед рассветом, рассредоточились. Я крадусь бесшумно, в сумерках вижу каждое движение, улавливаю каждый ветерок подле себя. Присутствие людей в лесу ощущаю интуитивно: они рядом, их примерно человек восемь-десять, и это не наши. Мои солдаты по обе руки от меня, на удалении метров двадцать: кто крадётся, кто засел, а кто по-пластунски переползает неглубокие овраги. Они идут впереди, я чувствую приближение, и уже совсем скоро различаю, как они переговариваются вполголоса. Залёг под лапник и в сумерках вижу: отделение бойцов, форма на них фрицовая, а речь не немецкая. Какие-то знакомые нотки прорываются в их речи, слова знакомые, похожие… Когда сапоги одного в метре от моего лица прошли, я понял, что это поляки. Когда в Ленинграде на Варшавском вокзале банду Лёньки Пантелеева пасли, я не раз польскую речь слышал. Стало быть, фрицы расово неполноценных послали местность разведывать, кого не жалко убить или в советский плен отдать. Братцы-славяне фрицам прислуживают, как одноразовые дворняжки. Я бесшумно подымаюсь, подкрадываюсь к замыкающему, беру в обхват и убиваю его шомполом. Отряд не заметил потери бойца: шомпол в одно ухо влез, из другого вылез – поляк и пикнуть не успел. У наших винтовок и автоматов шомпола легко отстёгиваются, за что я не раз воздавал хвалу ижевским оружейникам. У немецких-то они на цепочке, таким башку противнику не проткнёшь.

Следующие в колонне уже парой шли. Это они трепались, благодаря этим двум болтунам я определил, что разведотделение состоит из поляков. Только в одиночку я уже двоих шомполом тихонько не уберу. Придётся, думаю, открывать стрельбу по ногам, ранить, обнаруживать себя и вступать в бой. Потери будут и у нас, как пить дать, но хотя бы двух-трёх пшеков мы живьём захватим. Пусть раненых, но живых. Уже вскинул свой ППШ, прицелился замыкающей паре в ноги, да тут Проша Медников меня выручил, сержант с моего взвода, тоже великолукский. Проша рядом вовремя оказался, и мы синхронно метнули по ножу в спины замыкающим. Умение метать нож – святая обязанность разведчика. На занятиях мы наловчились из десяти десять втыкать в дерево по самую рукоятку. Только человек не дерево, я слегка нервничал, но, к счастью, мы оба попали. Когда человеку стреляешь в затылок или нож втыкаешь в спину, он падает не назад и не вперёд, а вниз кулем валится, как мешок. Вот они оба согнулись в три погибели, на коленки бухнулись, как на исповеди, и медленно так прилегли на землю, будто отдохнуть решили. Походя мы с Прошей из них клинки вытащили и по горлу им лезвием чиркнули, чтоб уж наверняка…

Едва успели к следующему в колонне подобраться, как он почуял неладное, обернулся. Я-то, хромой, ещё далековато от него находился, а Прохор ловчее меня, успел пшеку тычковым ударом нож точно в кадык вогнать. Только поляк успел вскрикнуть, и пока Проша от него отскакивал, остальные резко обернулись и без промедления застрочили из автоматов. Я успел отпрыгнуть с линии огня в укрытие, Прохора задело. Только мой взвод уже лежал по бокам наизготовку и открыл ответный огонь. Поляков шестеро осталось, наше преимущество в пять раз. Итог: двое ранены, двое убиты, двое бросили автоматы и подняли руки. Одного поднявшего руки лихая пуля убила, второй остался невредимым. От нас ранен был только Проша Медников, но несерьёзно, его в нашей санчасти быстро залечили.

После допроса уцелевших поляков выяснилось, что они работали на группу специального назначения СС «Чёрные дьяволы». Это было очень подготовленное подразделение, невероятно безжалостное. После войны в берлинских рассекреченных архивах нашли наставления по психологической подготовке этих мерзавцев. Выяснилось, что они брали живых кошек и даже котят, ломали им лапы и ножами вырезали глаза. Нашли и подтверждение – помойные баки по всему Берлину с трупами котов, у всех лапы выгнуты в обратную сторону и глаза выколоты. И видно, что ломали и резали по живому – на мордочках гримасы ужаса и боли. «Чёрные дьяволы» могли убить человека даже спичкой. Пленным они забивали гвозди в пятки и отдавали их фашистским врачам для медицинских экспериментов. Таких, например, как сломать пленнику руку или ногу, сделать открытый перелом, подождать, когда срастётся, потом снова сломать. И всё это в сознании, без всякого наркоза… Если лазутчики из «чёрных дьяволов» появились в подмосковных лесах, то дело наше было худо. Целый год, до лета сорок четвёртого, мы патрулировали леса, по очереди, повзводно, ходили в дозоры. Видел я тех «чёрных дьяволов», уже настоящих, немецких, у них нашивка на форме особая – обычный эсэсовский череп, только чуть надтреснутый. Символизирует пытки как средство общения и воздействия. Они и вправду могли молотком с зубилом трепанацию сделать…

Много чего было, и я тебе скажу со всей серьёзностью: такому натасканному подразделению могли противопоставить свою подготовку только Смершевцы. Я был на фронте и знаю, что всё это байки, будто нас как-то специально готовили. В целой роте я не знал ни одного бойца, кто владел бы техникой самбо. Приёмы рукопашного боя мы создавали сами, на ходу. Война была и нашей школой, и нашим экзаменом. Смерш – вот единственная сила, которой по-настоящему боялись эсэсовцы.

Я понимаю, что у каждого своя правда о войне. Я на фронте пробыл немного, ужасов блокады не испытал, получал свою норму довольствия, пока по Ленинграду возили замёрзшие трупы на санках. Моя служба тоже была не сахар, но я не получал по порции сырой ржи на сутки, не жрал неочищенную гречиху с привкусом бензина, не запихивал в рот кусками мороженую свёклу, не умирал от запора или от поноса, как это было у фронтовиков, которые пробыли на передовой с сорок первого и прошли всё это. Весь этот жуткий голод, заставлявший их обменивать собственное обмундирование хоть на что-то съестное. Я не был в плену, не рвал и не ел траву, чтобы в желудок попало хоть что-то. Меня не охранял с немецким автоматом свой же соотечественник – власовец или казак, готовый снести мне башку без предупреждения, чтобы выслужиться перед немецкими хозяевами. Но и я, хотя работал в тылу, тоже ползал на брюхе под пулями, смотрел в глаза смерти – в очень холодные, бесцветные, ничего не выражающие глаза тех, которые так же невозмутимо счищают с живого человека кожу, как мы чистим кожуру на яблоке. В моём теле тоже дырки от пуль, шрамы и самое главное – незаживающие душевные раны. Поэтому и говорю, что правда о войне у каждого своя. У меня она тоже есть.

Я прослужил в этой части полтора года. Мы охраняли бункер с ракетой, прочёсывали леса, вылавливали лазутчиков до лета сорок четвёртого. В том году из лагеря вернулся Королёв, который приезжал и спускался в бункер. Всем нам на грудь повесили медаль «За боевые заслуги». А после операции «Багратион» нашу часть сократили. Когда наши форсировали Вислу, под Москвой уже не нужна была охрана объекта такими силами. Больше ни эсэсовцев, ни вообще немцев и их прихлебателей в тех лесах не видели.

Нас отправили в Нахабино, где уже не надо было ползать по лесу и сутками сидеть в засаде. Там была оперативная работа. Нам удалось разоблачить немецких, польских и румынских агентов в Совете конструкторов. Я не люблю вспоминать это время. После того, как я почти четыре года убивал настоящих врагов, чья вражеская сущность не вызывает сомнений, мне пришлось допрашивать своих. Завербованных, но своих, русских, нерусских, разницы нет – советских. Кого купили, на кого компру собрали, кого запугали, но так или иначе, доводить их до расстрела было моей задачей. Такой же боевой задачей, как у фронтовиков – прорываться к Берлину в точно то же самое время. Война – это не универмаг, где ты выбираешь, что твоей душе угодно. На войне делаешь то, что тебе прикажут. Славят тех, которые знамя над Рейхстагом подняли, но разве им не помогли там оказаться другие? Разве не вся Красная армия это сделала? Расстреливал ли я предателей? Собственноручно – нет, не офицерское это дело, я погоны капитана в сорок пятом носил. Только ведь Ягода и Ежов тоже спусковой крючок вряд ли нажимали, а в народной памяти остались такими…

После победы, когда Смерш убрали, меня отправили в Москву. Это было счастливое время. Я молодой, красивый, с медалью «За боевые заслуги», живой и почти здоровый, воин-победитель, попал в столицу нашей родины. И комнату мне дали не абы где, а внутри Садового кольца, на Цветном бульваре. Это была огромная квартира с паркетом и высокими потолками, двенадцать комнат и человек тридцать жильцов. У меня отдельная комната с меблировкой, в ванной всегда есть горячая вода – после казармы это всё равно, что получить в личное пользование Зимний дворец. Работа была интересной. Особо запомнилась работа под землёй. С сорок третьего что-то меня стало преследовать это подземелье, как злой рок.

Простой житель столицы даже не подозревает, сколько под Москвой пустот. Для него подземка – это только метро. Но ведь кроме метро есть канализация, коридоры линий связи, складские ангары, подъездные пути овощебаз, склады стратегического резерва, спецтуннели, подземные командные пункты, средневековые подкопы, провалы, русла высохших речушек – это всё сотни километров, лабиринты, в которых человек заблудится и уже никогда не выберется на поверхность, если не подготовлен. Я умел выживать под землёй, ориентироваться во мраке, ощущать дуновение малейшего ветерка. Врождённый внутренний компас указывал мне нужное направление. Я различал древние проходы, в которые лучше не заходить, по затхлому запаху, знал, как отличить вентилируемое место от глухого. На крайний случай я знал, что можно питаться крысами. В пищу годятся задние лапы и спинка. Нельзя кушать крысиную голову, хвост и требуху. И самое главное, можно есть только здоровых и шустрых молодых крыс, которые быстро бегают, а те, что ползают, обычно больные и заразные… Впрочем, этот метод выживания для меня так и остался теорией. Важен сам настрой, что в случае чего я буду питаться крысами, а не они мной. Эти твари должны знать, что не они здесь хозяева, а я – крысиный король. Тогда блуждать в подземельях не будет опасно, тогда они не тронут.

До войны в Москве не было карты подземных коммуникаций. Да и сейчас подземный город полон тайн, загадок и легенд. Когда закончилась война, мы спешно приступили готовиться к новому нападению противника. Мы должны были знать, где разместить людей от бомбёжек, где прятать ценности и документацию, где хранить НЗ. Наше ведомство должно было знать подземку не хуже, чем наружную Москву. У Мосгаза были свои схемы, у электриков – свои, у водоканала – свои, и все они хранились в сейфах в запечатанных конвертах с пломбами. Нашей задачей было разработать полную подземную карту, включая древние лазы, и храниться она должна была в сейфах НКВД.

Как-то раз мы напали на след шайки кладоискателей. Жулики охотились за всесоюзной исторической ценностью, но за такой, которую никто в глаза не видал. По Москве шли слухи, будто в окрестностях Кремля, в подземных катакомбах запрятана библиотека Ивана Грозного. Царю Ивану всюду мерещились заговоры, измена и предательство. Ему нарыли под Кремлём ходов, и он спрятал туда свои тропари и кондаки. Рядом с сундуками, где запечатаны книги, лежат скелеты землекопов, которые рыли эти ходы. Грозный царь-параноик не был бы собой, коли оставил их в живых. Один тропарь из этой библиотеки мог стоить… Хотя цены сороковых годов тебе ни о чём не скажут, а в доллары тогда не переводили. Мы поймали жуликов под землёй недалеко от станции метро «Библиотека имени Ленина». Да, забавно, что библиотеку они искали именно в окрестностях этой станции. Бандой оказалась обычная группа студентов из МГУ. У них на руках даже была какая-то сомнительная старинная карта. Клад они так и не нашли. И был ли он вовсе, я так и не узнал. Да и кто из ребят в те годы клады не искал? Просто подземка считалась режимным объектом, шататься по ней с любой целью было чревато. Ребят, помню, так и не посадили. Их даже не отчислили, хотя на допросы поодиночке потаскали. Наши всё выведывали, насколько они успели подземку излазать, что там видели и как тесно общаются со студентами из иностранного факультета – был тогда такой в МГУ.

Занятия по спецподготовке у нас были такие, каких я и за всю войну не припомню. Подземка была не изучена, непредсказуема, казалась зловещей и полной неожиданностей. Бояться её было нельзя – с ума можно было сойти. Например, когда ты с фонарём идёшь по штольне или туннелю, у тебя ощущение, что за тобой кто-то крадётся. Это обыкновенный обман слуха, иллюзия, ничего в этом мистического нет, но если ты не подготовлен, то легко поддашься панике. Потом будешь бояться закрытых помещений, всюду будешь чуять запах плесени и сырости – в общем, тронешься.

После суточных блужданий по коммуникациям давали один отсыпной, а на следующий день обязательная спецподготовка на «Динамо». Тренировки были ещё те: утром и вечером по два часа. В полный контакт работали. Если бы я тогда, на «Динамо», не отработал все приёмы до автоматизма, вряд ли бы я сейчас с тобой тут разговаривал. Эти тренировки научили меня убирать противника со своего пути. Я обучен искусству убивать и мог делать это практически любым подручным предметом. Я мог даже плюнуть бритвенным лезвием и перерезать сонную артерию. Владел огнестрельным оружием любой марки, ножами любых размеров. Умел фехтовать на палках, работать с куботаной – это такая короткая палочка. Вот эту спецтрость ты уже знаешь, её изготовили по моему особому заказу, незадолго до моей заморозки. У нас это называется заморозкой, не пенсией… Я профессионально водил машины, разбирался в их устройстве, мог на скорости 90 сделать вираж под прямой угол и не перевернуться. Мог перевернуться и снова встать на колёса. Умел отрываться от хвоста, создавать аварийные ситуации, когда надо, и избегать их. Меня научили оказывать грамотную медицинскую помощь, притом не только первую, а вплоть до стоматолога. Но в первую очередь, конечно, меня учили искусству никому не дать себя убить. И поэтому вот он я, перед тобой, до сих пор целый и почти невредимый.

Мог, умел… Всё приходится говорить в прошедшем времени. Восемьдесят шесть лет, как в копеечку. Эх, укатали сивку крутые горки! А знаешь, у меня ведь были свои заповеди, почти скрижали. Можешь убежать – убеги. Этим ты даришь человеку жизнь. Если припёрли к стенке и выхода нет – убивай. Оружия не доставай, коли стрелять не собираешься, пистолет не для того, чтоб пугать. Не нападай сам. Прежде чем начать бой, сделай всё, чтобы его не было. Несостоявшийся поединок – твоя победа. Помни, что в любое время, в любом месте могут объявиться люди, которые хотят тебя убить. Не дай им этого сделать. Даже если они умеют это лучше тебя, ты должен победить… Учителей у меня было несколько, а мои тренировки состояли не только из учебных поединков и наработки ударов. Из известных тебе личностей – Костя Градополов…

– То тебя Ознобишин обучал, теперь Градополов, – недоверчиво произнёс Ксенофонт. – А кто ещё в твоей жизни появится? Брюс Ли?

– Градополов был членом общества «Динамо», так что ничего смешного здесь нет. Костя был не просто боксёром. Советская школа бокса была направлена на то, чтобы сделать этот спорт игровым. Учили обмениваться ударами, а не бить по-настоящему. А Костя во всех первенствах побеждал нокаутом. Он открыл мне школу боевого бокса. Тебе, к примеру, известно, что в технике боевого бокса нет ни единого удара кулаком? Кисть руки имеет десять ударных поверхностей. Сжатый кулак – всего лишь один из способов ударить, притом самый травмоопасный для тебя же самого.

– А что? Даже Тайсон сломал руку, когда на улице дал в пятак своему будущему сопернику, тоже боксёру, – подтвердил Ксенофонт.

– То-то же! – подхватил дед. – А если удар не поставлен и кулак не набит? Запястье ломается на раз! Боевой бокс – это техника другого плана: удары серьёзные, но безопасные для бьющего. Удар стопой в пах, тычок пальцами в глаз или в горло, основанием ладони в челюсть, ребром ладони в промежность с захватом гениталий, захват руки с переломом локтя ударом другой руки, удар головой в лицо, удар локтем в висок… Здесь слово «бокс» имеет значение постольку, поскольку эту технику преподавал мастер спорта по боксу, автор учебников и заслуженный тренер. А так это смертоносные, запрещённые в любом виде спорта приёмы. У нас не было ударов по воздуху, боя с тенью, с самого начала мы учились направлять удар в реальную цель. Наш способ был основан на спонтанных движениях тела, автоматически реагирующего на любую внештатную ситуацию. Чисто технически наш боевой бокс включал в себя удары конечностями по наиболее уязвимым местам человеческого тела, костоломные захваты, болевые воздействия, уклоны, падения, перекаты, кувырки. Нашим основным принципом была максимальная результативность при минимальных затратах. Противник не должен предугадать нашу манеру ведения боя. Собственно, чему вас нынче и учу, пока могу…

Но самое главное московское приобретение было другое. Я ведь в Москве свою любовь нашёл. Единственную, неповторимую, незаменимую. Бывают на свете незаменимые люди, и это те, которых мы полюбим однажды и навсегда. Встретил-то я её даже не в городе, а по дороге на Москву, в поезде. Это было в сорок девятом году. Я в ту пору командовал под землёй на новой станции «Сокол», мы в этом районе оборудовали секретные пункты эвакуации… Тьфу ты, я ж о другом! Стал быть, у нас, подземщиков, отпуска были длинные и санатории хорошие. Летом отдыхал я в Ялте, а на обратной дороге, когда в Симферополе-то сел, думаю: что такое? Вагон почти пустой! Не иначе, думаю, где-то в пути солдатиков посадят. Со служивыми хоть не скучно будет ехать. А вышло ещё веселей: в Хуторе-Михайловском девичья спортивная команда садится. Гимнастки с соревнований ехали. От мала до велика, все стройные да каждая с двумя косичками такими забавными… Через перегородку от меня парень ехал, помоложе, проводница-то заходит и говорит ему: невесты садятся!

Да, невестушки хороши собой, что и говорить. И была одна краше всех, чернявенькая, черноглазая, с такими же косичками, в голубых шортиках. Я её, зазнобу, сразу заприметил. Вечером с соседом на боковой полке за столиком чай пил, а она на нижней полке с подружками сидит и на меня, вижу, поглядывает. Потом полезла на свою верхнюю полку, ножку-то задрала – у них, у гимнасток, растяжка будь здоров, на шпагат садятся, как балерины… Так вот, ножку-то она задрала, подтянулась, и покуда карабкалась, шортики у неё загнулись, отодвинулись, и я мельком причинное место её увидел. Ох как мне в голову-то ударило тогда! Чего ты опять лыбишься, думаешь, я всегда был таким старым, лысым да беззубым? Нет, браток, не хуже страсти бушевали, чем у вас нынче. Она, гимнастка-то, совсем девочкой была, школу едва закончила. А я мужчиной стал ещё в войну. С кем, говоришь? Да была одна сестричка в том подмосковном госпитале… Я нарочно пропустил эту историю, пусть она при мне останется. Как говорится, в чём молод похвалится, в том стар покается.

А эта чернявая – совсем другое дело. Звали её Дарьей – мы на следующее же утро с ней познакомились. Там ещё подружка ехала, тоже симпатишная, только светленькая, Катерина. Из всей команды Дарьюшка с ней всех дружней была. Последним вечером перед Москвой мы втроём на боковых сидели, где Катерина ехала, чай пили. Катерина на сиденье против нас сидит, а Дарья у меня на коленках уже. Потом мы в тамбур вышли с ней, полночи проболтали в тамбуре, обменялись адресами в Москве… Целовались…

– Погоди, дед, так Дашке лет-то сколько было? – спохватился Ксенофонт.

– Да семнадцать годков всего, старшая детско-юношеская спортивная группа. А у меня уж третий десяток на исходе был… Ну, чего ты вылупился на меня, как баран на новые ворота? Да, я был намного старше, и что с того? В ту пору в девках не засиживались. Время-то быстро летит! Мужиков после войны и так мало, а будешь клювом щёлкать – всех разберут. Ну и взял я себе девку на вырост. Девочка тоже центровая оказалась, арбатская, с Сивцева Вражека. Ох, говорили мне друзья-приятели: берегись, московские девушки и мыслят по-московски! Гляди, тебя, служивого, забросят в тьмутаракань, а она с тобой не поедет. Бери деревенскую, их в Москве пруд пруди! А я за четыре года уже сам себя москвичом почуял. Как же, с самого Цветного бульвара, важный какой! И охмурила меня зазноба с Сивцева Вражека так, что других в упор не замечал. У пацанов с Мещанской слободы тем летом какой-то раздор вышел с арбатскими, враждовали они. Но я уже далеко не пацан был, и счастье арбатской шпаны, что не стали меня задирать. Поглядывали, когда я Дарью на Вражек провожал, сквозь зубы цыркали, но близко не подошли, чем спасли и свою жизнь, и мою службу. Хоть форму я на свиданки не надевал, не выделялся, но видок у меня был фронтовой, на лице отпечаталось, что смерти в глаза смотрел.

Поначалу-то у нас всё ладно выходило. Дарьюшка остаток лета в спортивном лагере провела на Клязьме. Я к ней по выходным туда наезжал. Меня пропускали, сторож под козырёк брал, но я старался при коллективе не мельтешить, чтобы у тренерши к Дарье вопросов не было. Мы уходили вдвоём на берег речки гулять или купаться. Осенью она в ГЦОЛИФК поступила. А студентке уже можно было взрослые отношения строить. Физкультурницы вообще горячие, напористые, темпераментные, мужика как схватят, так не отпустят. Вузовское окружение ей последнюю преграду сломало, и она мне отдалась в моей комнате на Цветном. А уж под Новый год, когда мы на ёлку в Сокольники поехали да там в любви объяснились, стало ясно, что дальше мы друг без друга никуда. Родителей её поначалу побаивался: кто знает, что у этой арбатской интеллигенции на уме? Моё горьковское прошлое, Умаровка – всё давно быльём поросло, в другой жизни осталось. Да только вид периферийный из меня не вытравить, москвичей не проведёшь. Арбатские друг друга все знали, мещанские тоже, и меня, чужого, пришлого, видать, как на ладони. Я для Дарьюшки был Антошей, парнем с неопределённым прошлым. Что с войны вернулся, это понятно, для тогдашней девушки за демобилизованного воина выйти было за счастье. А где до войны был да что делал, мы как-то на эту тему не сворачивали. Но мне повезло: отца у Дарьюшки тоже войной задело, и мы нашли общий язык. Мама у неё малость с апломбом, снобистская такая, и, наверное, в другое время такого возрастного женишка, как я, быстро б за порог выставила. Но не после войны, когда к тебе в дом приходит свататься мужчина, у которого и звание, и жалование, и довольствие, и комната в центре города. Такими в то время не разбрасывались, и нас с Дарьей будущие тесть с тёщей, как это в старину выражались, благословили.

Расписались мы весной пятидесятого. Вот так уже почти на четвёртом десятке я первый раз женился. Мы все на войне оставили молодость, здоровье, институты, свиданки, игры в любовь, лучшие годы жизни. Жили мы то у Дарьи, то у меня. У них жилплощадь была просторнее, но и мне надолго оставлять комнату нельзя было: соседи стукнут, что съехал, и выпишут. Детей заводить не торопились: Дарьюшка совсем юная, сама ещё девочка, пусть, думаю, до старшего курса дорастёт, а там и о материнстве можно подумать. Но в пятьдесят четвёртом, когда Дарья уже на пятом курсе была, тучи надо мной сгустились. Московская сказка кончилась.

Не успел ещё Хрущ развернуться после смерти Сталина и до двадцатого съезда партии было далеко, как отдельные подпольщики решили, что настала другая эпоха. В Казани группа студентов организовала политический кружок. Обсуждали вопросы национального возрождения, предлагали открыть побольше татарских школ, увеличить вещание на татарском языке по радио, знакомить земляков получше с историей татар и в конце концов двигаться к тому, чтобы автономную татарскую республику сделать полноценной союзной. КГБ этот кружок быстро накрыл. От лагерей их спасло то, что была амнистия, политических в тот год выпускали. И вроде задавили в зародыше, но звоночек-то тревожный: идеологическая диверсия.

В общем, я как нельзя лучше подходил для работы в Казани. Пришла пора вспомнить моё происхождение. Знаю язык, знаю народ, а по документам мордвин Табункин, человек со стороны. Меня отправляли в Казань на партийную работу. Как говорил покойный на тот момент товарищ Сталин, худший шовинизм – тот, с которым не борются. Вот меня и определили для борьбы с татарским национализмом. Это даже не обсуждалось. Все мои попытки убедить, что я молодожён, только начинаю жить, планирую завести детей, пригожусь ещё в Москве, были тщетны. Бери, говорят, жену с собой. А куда ж Дарьюшка поедет? С Москвы на периферию, как ссыльная? От родителей, от института, от всего, что у неё есть в этой жизни, туда, где ни хрена нет, никто не ждёт и неизвестно, что ей там делать. Она училась на последнем курсе, писала диплом и не могла сорваться с места в карьер. Она ж не жена декабриста. Для очистки совести я, конечно, пробовал с ней поговорить, но по её погасшему взгляду понял: не сдюжит девка, зачахнет на чужбине. Розы не растут в тундре. Как ни сажай, ни поливай, всё одно не приживутся. Это меня где только ни мотало, для меня Москва – это страница, которую можно, хоть и с болью, перевернуть. А для неё это вся жизнь. Она так не сможет. Мы должны были это оба понимать, когда сочетались браком. Но любовь, проклятая, а может быть, прекрасная любовь застилала нам глаза, море было по колено.

«Уволься ты оттуда, что тебя держит? Комнату на Цветном заберут? Да и чёрт с ней, пропишешься у нас, устроишься куда-нибудь, поможем», – убеждал меня тесть. Он-то думал, вразумляет меня, дурака молодого, с высоты опыта житейского поучает. Им было невдомёк… Они не знали всего обо мне, а я не мог рассказать. Свою жизнь, о том, как я попал в ЧК, потом в Смерш, потом в НКВД, теперь стану партаппаратчиком – как всё повернулось да как я там оказался, не мог им поведать. Не мог объяснить, что ежели упрусь рогом и откажусь ехать, мне конец. Вычеркнут из списков, внезапно исчезну, а документы «потеряют». Какой Файзуллин? Он давно на войне погиб. Какой Табункин? Такого и не было никогда. Да и кто будет искать это в архивах? У меня же никого не осталось Мне себя было не жаль, а вот за Дарьюшку мою любимую очень боялся, что её тоже к ногтю. Этого я допустить не мог. Расстались без понимания. Никакого развода не было, мы ещё тянулись друг к другу и наивно полагали, что будем наезжать в гости. Никто ни к кому в гости не приехал. У каждого из нас пошла другая жизнь.

Я со скрипом перевернул эту страницу и обосновался в Казани. С тех пор я вот он, перед тобой, по сей день, уже никому не интересный, ненужный, одинокий старик, не оставивший потомства. У меня здесь тоже была женщина, и не одна, но всё проходило, я оставался неприступным, женщины чувствовали холод и не задерживались. Я так и не женился, никого больше не полюбил. Незаменимые люди всё-таки бывают, и к ним относятся те женщины, которых мы полюбили раз и навсегда. Меня увезли на периферию, но посадили на партийную работу. Это, в общем-то, повышение по службе. Если наугад взятого сегодня спросить, кто верховодил в сэсээре, он обязательно ответит: КГБ. И будет не прав. Потому что всем рулила партия, а КГБ – это её силовой блок. После двадцатого съезда у меня отлегло от сердца. Московская рана стала заживать. Я понял, что не смог бы находиться в Москве рядом с проклятым Хрущом…

– У тебя настолько не сложились с ним отношения? – заметил Серёга.

– Это у него не сложились отношения с советским народом и советской властью. Он двуличная тварь, предатель и вредитель.

– А Брежнев? – полюбопытствовал Серёга.

– Прямой продолжатель дела Хрущёва, – уверенно ответил дед.

– Странно, – задумался Ксенофонт. – Мама говорила, только при нём и пожили.

– Эх, Серёжа! – вздохнул дед. – Пожить-то пожили, да страну уже начали терять. Они там, наверху, начали восстанавливать капитализм. Ты даже по фильмам тех лет можешь отследить, как мы направленно шли к девяносто первому году. Смотрел фильм «Премия» с Леоновым и Янковским?

– Конечно!

– Вот тебе яркий пример того, как рабочие сознавали постепенно, что страна им больше не принадлежит. Это что, партком? Это какое-то сборище! Пар выпустили и разошлись. А вопрос-то серьёзный! На парткоме сидят явные вредители, которые этого особо и не скрывают. Если бы такой партком провели в тридцатые годы, оттуда кого-нибудь непременно увели бы под конвоем. Ну, как тебе ещё объяснить? Ты же в школе изучал историю, знаешь, как взаимосвязаны события прошлого и будущего. Хрущёвский двадцатый съезд – это предтеча девяносто первого года. А продержалось всё тридцать пять лет лишь потому, что при Сталине заложили прочный фундамент, и так просто это здание было не свалить. Вы и сейчас живёте неплохо, но это вопрос времени. Капитализм прогрессирует. Мировой рынок захватят крупные корпорации, придут монопольки, и никакой свободной конкуренции уже не будет, а вы лишитесь всех возможностей. Будете работать там, где ещё хоть что-то платят и можно сводить концы с концами. Когда приходят монопольки, демократия заканчивается. Зачем монополисту давать вам какие-то свободы и равные с ним возможности? Для чего? И закончится всё новой войной. Вы будете погибать, одержимые химерой национальной гордости. Это самая удобная, самая проверенная химера, чтобы заставить вас подыхать ради дележа мировых рынков. А буржуи будут подсчитывать выручку. Америка далеко, океан надёжно хранит её, так что воевать вы, скорее всего, будете с ближайшими соседями по Восточной Европе. Вас даже не заставят, вы сами на эту войну пойдёте…

– Мы не пойдём, – возразил Ксенофонт.

– Может, вы трое и не пойдёте, – печально произнёс старик. – Я жил и работал в Казани, когда было много портретов Ленина на демонстрациях и митингах, но мало было Ленина в книгах. Его никто не читал, по его заветам никто не жил и не правил, всё катилось в пропасть. Не так стремительно, как в восьмидесятых, но последовательно.  На моих глазах молодёжь делалась безыдейной и тупой. Это не было нашей работой. Не партия, не Комитет посеяли семена бандитской поросли, которые до сих пор дают всходы. Но партия этому препятствовала вяло. От комсомола осталось одно название. Партия старалась изо всех сил придушить местечковый шовинизм, но вышло через задницу. Действительно, всем было до фонаря, какой ты национальности. Били, как в анекдоте, не по паспорту, а по морде. И не за то, что морда русская или татарская, а за то, что ты с другого района или не с той улицы. Вот такого идиотизма добились общими усилиями.

В семьдесят третьем на Адоратского строили новые дома, и мне дали квартиру. Я и не чаял, что советская власть так расщедрится. Фронтовики были тогда почти в каждой семье. В первую очередь все регалии доставались тем, кто Берлин брал, а я-то в тылу работал. И всё-таки дали, с тех пор живу здесь. А в семьдесят пятом подошла моя очередь на машину, я взял «Москвича». Может, выбрал эту марку в память о несбывшейся мечте, а может, просто не из чего было выбирать, не помню уже…

Помню я свой последний самосуд над бандитами, который случился уже в восемьдесят пятом. Ехал я с рыбалки из Сорочьих гор. Двое на трассе голосовали, я остановился подвезти. Дело уже к вечеру, автобусы не ходят, а им нужно было в Казань. И где-то у поворота на Лаишево один сзади накидывает мне на шею обрывок кабеля, второй с переднего сиденья нож к горлу прикладывает. И говорит: «Езжай прямо, отец, остановишься, где скажем». Ну, дело ясное, сейчас меня в лучшем случае в лесочке к дереву привяжут и машину заберут, а в худшем – зарежут и в том лесочке прикопают. Я даже бровью не повёл, ни один мускул на лице не дрогнул. А что такое для советского человека машина? Многие ради неё на севере здоровье гробили, возвращались без зубов и волос, кто-то грыжу получил, а кто язву желудка на двух работах. Покупка машины, как юбилей или свадьба. Это памятная дата, праздник, машина становится смыслом жизни. Даже фару в аварии разбить – и то некоторые не выдерживали, в больницу попадали с сердечным приступом. А тут двое фраеров хотят у меня её отнять за здорово живёшь. А я, вместо того чтобы плакаться, молить о пощаде, взывать к остаткам их совести, молча еду, у меня и руки не трясутся, на губах даже улыбочка вырисовывается. Тут они неладное почуяли и занервничали. Этот, который с ножом, стал трястись и орать, что мне шнифты вынет и глотку перережет, а у второго, который с кабелем, аж руки вспотели. Они уже смекнули, что я не просто дед-шишок, пенсионер заштатный. По возрасту я тянул на фронтовика, и они начали подозревать, что я опасен. Шакалы чуют опасность, они всё поняли верно, но просчитались в одном: не подозревали, насколько я опасен. Я мог обезоружить обоих секунды за две, ихний же нож воткнуть боковому в сердце, а заднему в глаз. Но я решил не убивать их, а покатать. Они же покататься хотели…

Ты знаешь, я до войны общался с урками. К ворам, настоящим ворам: форточникам, кармашам, медвежатникам, шниферам, отношусь… Не с уважением, конечно, уважать там нечего. Но хотя бы признаю, что эта профессия требует подлинного мастерства. Его б перевоспитать, это бы мастерство да в нужное русло направить, цены б ему не было. А вот таких фраеров, бакланов, которые ножами да стволами размахивают, которые думают, что достаточно иметь в кармане волыну, а умение стрелять само упадёт с неба, таких я презираю. И этих двух ничтожеств я даже убивать не собирался. Хотел, чтобы они этот летний вечер запомнили на всю оставшуюся жизнь.
 
Я крикнул: «А и чёрт с ним, все там будем!», вырулил на встречную полосу и дал по газам. А на встречной как раз «зилок» появился. Эти два мудака стали визжать, как недорезанные свиньи, что-то о том, что порешат суку, но я не слушал и набирал скорость. Они уже не могли ни задушить меня, ни зарезать, потому что автомобиль останется неуправляемым. А я готов был сдохнуть. На кой мне такая жизнь? Я своё отжил, по мне даже плакать будет некому. Но они не сдюжили, отворили дверцы и выпрыгнули на ходу на проезжую часть. Вот так, у деда яйца прочнее оказались. Немного не доезжая «зилка», который уже слез на обочину, чтоб от столкновения уйти, я вильнул вправо. Шофёр в «ЗИЛу» смекнул, кто эти двое такие, проехал. Небось, сообщил о том, что видел, на посту ГАИ в Сорочьих горах. А я развернулся, подъехал к бандитам-неудачникам с большой дороги. Они были поломанные. У одного вроде ключица сломана и рука, у второго нога. Я спокойно достал свой ножичек, с которым всегда ездил на рыбалку, подошёл и отрезал обоим по указательному пальцу на правой руке. Не обращая внимания на их вопли, завернул пальцы в носовой платочек и положил рядышком остывать. Пусть смотрят, ужасаются и проклинают тот день, когда в жажде скорой наживы напоролись на садиста. Кто знает, быть может, я спас обоих от бандитских разборок девяностых годов и от гибели. Без указательного пальца уже не стрелок, а стало быть, не бандит. Я не боялся ни мести, ни их дружков, ни главарей. Пусть приходят, я их горячо встречу. Вот такой у меня был дембельский аккорд. Порох в пороховницах ещё был, но больше я никому ничего не отрезал. Хотя вокруг появлялось всё больше таких, которым бы надо не только пальцы оттяпать, а и это самое, чтоб не плодились.

В восемьдесят восьмом, в самый разгар перестройки, я решился нарушить конспирацию, которую соблюдал почти всю свою жизнь. Кому теперь до этого было дело? Партийная верхушка занималась накоплением первоначального капитала для будущего старта в девяностых, и им уже было не до древних чекистских кружев, которые наплели в те героические годы, когда эти кружева позволили нам выиграть самую тяжёлую в нашей истории войну. Дело было как раз на День Победы. Я поехал в родные места, чтобы найти кого-нибудь из родных или потомков. Приехал в Умаровку, подивился, насколько она стала другой. Ни следа не осталось от тех избушек, в которых мы жили, которые топили углём и лузгой. Теперь там стояли каменные терема о двух этажах да газовые трубы по всему селу переплетались. Кое-как нашёл то место, где стоял наш дом. Обошёл соседские дома, поспрашивал про Файзуллиных. В живых осталось несколько соседей, которых последний раз я видел в детстве. Файзуллиных они знали, даже меня смутно помнили, да только из братьев и сестёр уже никого не осталось. Узнал, что есть у меня племянники, которые приезжают летом на выходные либо в отпуск. Попил я чаю с соседями, по случаю праздничка они перемячей нажарили. Оставил я им гостинцы, пообещал летом заехать, с племяшами познакомиться. Да так больше там и не появился. Сперва здоровье пошаливало, потом охоту отбило. Неудобно мне к племяшам заявляться самозванным дедушкой. Боюсь, не поверят, не примут меня, сочтут аферистом, который их дом к рукам прибрать хочет. А теперь вот здесь дачу ищу или дом в деревне. В Татарстане.

В девяносто втором я по почте получил новогоднюю открытку. Поздравление с Новым годом, наилучшие пожелания, пятое-десятое… Это была шифрованная телеграмма. Залез я в библиотеку, достал нужные книги и расшифровал её. В этой открытке-телеграмме сообщалось, что сотрудник с псевдонимом Табункин Антон Иванович замораживается до особого распоряжения. Как ты сам понимаешь, никакого распоряжения спущено не было, да и не от кого. Партия так и не вернулась к власти. В девяносто втором ещё были какие-то неясности, поползновения, попытки отмотать назад. Потом-то стало понятно, что всё кончено. В девяносто третьем, не получив никакой открытки, я решил не дожидаться и позвонил в КГБ. Назвал фамилию генерала Овчарова, попросил соединить. «А вы куда звоните?» – это они меня спрашивают. «В КГБ», – отвечаю. А они мне: «КГБ давно нет». Но, чувствуется, говорят с пониманием. Они решили, что какой-то старый агент с зоны откинулся и встречи ищет. Предложили встретиться с другим офицером, но я повесил трубку. Ясно было, что мои там уже не служат, а со мной больше никто не свяжется. Эта открытка была последней весточкой из старой жизни.

Мне чаще стали сниться люди, которых нет больше в моей жизни. Люди, которых знал и любил. И мать с отцом, и дед, и братья с сестричками, и сослуживцы, командиры, однополчане, Дарья… Снятся такими, какими я их запомнил. Раньше за мной такого не водилось. Мне кажется, это означает близкий покой. Когда наяву уже ничего не происходит, каждый день одно и то же, во сне мне чуть не каждую ночь показывают кино. Грустно оттого, что однажды я усну, и уже ни один сон ко мне не придёт, потому что мозг перестанет работать. Тогда уже не останется ничего. Сейчас эти лица ещё мелькают в моём воображении. А когда меня не станет, они исчезнут. Никто уже не сможет себе представить этих людей, их история тоже закончится. Единственный человек, которого я не пытался больше найти, – Дарья. Её я больше всех любил в этой жизни, но встречи с ней больше не искал, даже когда меня в Казани уже ничего не держало. Я не знаю, как сложилась её жизнь, насколько удачно она вышла замуж, всё так же она ходит по арбатским закоулкам или её уже нет в Москве. Но хочу её запомнить юной гимнасткой в шортиках и с двумя косичками. Когда вспоминаю, сам возвращаюсь в то время и даже в тот поезд, сам становлюсь молодым. Поэтому не хочу видеть её другой. А ты, если будешь в Москве, зайди на Сивцев Вражек, поспрошай. Фамилия её была – Кедрова. Дарья Кедрова. Передай от Антоши привет. Возможно, привет с того света.

Полгода спустя мобильный телефон Ксении Сергеевны пропиликал звонком от неизвестного абонента с московским телефонным кодом. Она ответила вяло и неохотно, решив, что очередной рекламный робот будет пытаться впарить никому не нужные услуги. Но на том конце провода внезапно ответил живой человек:

– Ксения Сергеевна? Добрый день! С «Мосфильма» вас беспокоят, помощник продюсера, зовут меня Максим…

– Откуда? – остолбенела Ксения Сергеевна.

– С киностудии «Мосфильм», город Москва, – невозмутимо повторил некий Максим. – Вы отправляли нам диск с аудиозаписью рассказа ветерана, помните? Мы его получили! Этим рассказом заинтересовалась Алина Краинская, знаете такую?

– Нет, – тихо произнесла Ксения Сергеевна, продолжая считать этот разговор чьим-то глупым розыгрышем и издевательством над памятью о дорогих ей людях.

– Напрасно, Ксения Сергеевна! – мягко пожурил Максим. – Краинская – очень талантливый и перспективный сценарист. Сериал «Новое время» смотрели по ОРТ? Её работа! Не смотрели? Ну, что же вы, Ксения Сергеевна, обязательно найдите его в интернете! Но сейчас не о нём. Если вы дадите добро, Алина готова приступить к новому сценарию. Уже есть кое-какие наработки, из рассказа вашего ветерана может выйти достойный сюжет для полнометражной картины. Если пожелаете, ваше имя будет упомянуто в титрах, вы останетесь в истории отечественного кинематографа.

– А можно в титры поместить имя Серёжи? Это мой сын, это он записывал, это его голос там, на плёнке, он беседовал с дедом…

– К сожалению, эти вопросы решаю не я, – откликнулся Максим. – Но ваше пожелание передам… А впрочем, зачем передавать? Вы сами его озвучите! Значит, это ваш сын брал интервью у ветерана? А он отлично раскрыл его историю! Мы могли бы вместе с вами пригласить к нам на студию Сергея, чтобы он побольше рассказал об этом интересном человеке, о его непростой судьбе…

– Серёжи нет. Он… Он тоже был на войне. На другой. Но не вернулся.

– Прошу прощения, Ксения Сергеевна, за бестактный вопрос, – виновато произнёс Максим. – Я не знал. Но не сомневайтесь, что проект будет достойной данью памяти вашего сына и его дедушки. Точные сроки реализации не скажу, все проекты на студии – вопрос финансирования. Тут уж, как говорится, се ля ви. Но! Но, Ксения Сергеевна, дабы не сотрясать понапрасну воздух, предлагаю встретиться и обсудить детали. По телефону – это же, согласитесь, несерьёзный разговор. Мы вас приглашаем!

– Куда? – ещё сильнее озадачилась Ксения Сергеевна.

– В Москву, на Воробьёвы горы, на «Мосфильм», – всё так же невозмутимо отвечал Максим. – Вы же в Казани живёте? Мы оформим вам билеты на самолёт, снимем гостиницу. Прилетите, вас встретят, привезут на студию, здесь и поговорите с продюсером, а если повезёт, то и Краинскую застанете. Алина, скорее всего, пожелает уточнить у вас какие-то детали. Вы же должны удостовериться в серьёзности наших намерений. Наверняка решили, что вас разыгрывают?

– Да, – призналась Ксения Сергеевна.

– Понимаю! Аферистов развелось… Поэтому, чтобы отбросить все сомнения, настаиваю на встрече у нас на студии! Вы согласны?

Ксения Сергеевна поняла, что её не разыгрывают и ей это не снится, когда тем же вечером на электронную почту поступили билеты на самолёт и гостиничная бронь. Она распечатала все документы, сложила их в сумочку, вышла на улицу и направилась в сторону торгового центра «Носорог». В фудкорте на верхнем этаже универмага у неё сегодня была назначена встреча. Она выложила билеты и бронь на стол, рассказала об удивительном звонке и содержании разговора с сотрудником «Мосфильма».

– Вот видите, как может повернуться жизнь, – негромко произнесла девушка, сидевшая за столиком напротив Ксении Сергеевны. Она вообще всегда говорила тихо.

Этой, с позволения сказать девушке, было уже тридцать семь лет, но выглядела она так, что язык не поворачивался назвать её женщиной, хотя подле неё за тем же столиком молча пил молочный коктейль восьмилетний сын. Ему не были понятны, ни суть этого разговора, ни разложенные на столе бумаги. Но ему нравилась Ксения Сергеевна, и он не капризничал. Хотя не понимал, почему у его молодой мамы такая старая подруга.

Нурсия подняла на Ксению Сергеевну чёрные, чуть раскосые глаза и повторила:

– Жизнь может повернуться так, что из прошлого к нам постучатся самым неожиданным образом. Вечно жить прошлым нельзя, но можно дать ему вторую жизнь. Вот у вас получилось. Серёжу мы уже не вернём, но искусство живёт вечно. А кино – это искусство. Если это кино получится, если Габдрахмана-абы сыграет хороший актёр, вы уже не сможете сказать, что история вашей семьи закончилась. Она будет продолжаться столько, сколько существует этот фильм. Ведь Серёжа не просто приложил к этому руку. Если бы он не записал разговор на диктофон, ничего бы вообще не было. Он большой молодец, что так добросовестно хранил всё это…

– Спасибо тебе, Нурсия, – растрогалась Ксения Сергеевна. – Серёжа не зря любил тебя одну до конца своих дней. Теперь только вы у меня и остались, ты и твой мальчик. Вы двое – просто лучики мои.

– Теперь ждите, когда выйдет фильм, – засмущалась Нурсия. – Вместе поедем на премьеру… Знаете, помню, когда мы с Серёжей ещё встречались, он мне как-то сказал, что незаменимые люди всё-таки бывают. Это те люди, которых мы любим. Нам их уже никто на свете не заменит. А помните, вы меня как-то спросили, какой ещё смысл остаётся в вашей жизни? Я тогда замешкалась с ответом. А теперь вот знаю. Живите, пока живёт память о нём. Живите, Ксения Сергеевна! А память теперь уже всех нас переживёт.

* Подробности о том, как это случилось, можно прочесть в рассказах «Меня зовут Ксенофонт» и «Ксенофонт-2. Быть воином – жить вечно».

Казань, июнь-декабрь 2025.


Рецензии