Латынь в натуре

Лингвистические загадки 101-го километра

Для начала нужно прояснить, что вообще такое «101-й километр». Это была не просто отметка на шоссе, это был своего рода «социальный фильтр» советской эпохи, создававший уникальную демографическую реальность.

В СССР существовало положение о прописке. Людям, освободившимся из лагерей или имеющим «неблагонадежное» прошлое, запрещалось селиться в радиусе 100 километров от Москвы, Ленинграда и столиц союзных республик. В итоге на 101-м километре, где к тому же была весьма развита тяжёлая и химическая промышленность, образовалась удивительная концентрация нескольких типов людей.
 
Многочисленные «химики», получившие условно-досрочное освобождение с обязательными исправительными работами на стройках или вредных производствах, в народе называемые «химией».

Отсидевшая интеллигенция, инженеры, писатели, художники и ученые, попавшие под каток репрессий, или просто по дурости или по пьяни загремевшие на зону. Были и диссиденты, которые изначально делились на «досиденты», «сиденты» и «отсиденты». На 101-м километре, как несложно догадаться, встречались исключительно «отсиденты».

Многочисленный инженерно-технический персонал, в просторечье – ИТР, по распределению попавшие работать в ту самую промышленность, и простые работяги «от сохи». Ну и настоящие «упыри»,  рецидивисты и профессиональные уголовники.

Когда эти группы поневоле смешивались, рождался тот самый уникальный диалект.

Если москвичи до сих пор сомневаются: есть ли жизнь за МКАД-ом, то жизнь на 101-м километре напоминала постоянный эксперимент по выживанию в условиях повышенной образованности и была чистой иллюстрацией к понятию "Homo homini lupus est". Античные философы назвали бы это «динамическим обменом негативной энергией».

Это была суровая, пропахшая мазутом и дешевым табаком античность, школа жизни, где тебя учили фильтровать базар (институт лингвистической самоцензуры), отвечать за слова (основы логики и аргументации) и видеть в каждом встречном потенциального философа (даже если он в фуфайке и просит трёшку до получки). Социальные лифты там работали только вниз, и изменить направление можно было лишь физически покинув те края.

Архитектура там редко радовала глаз.  В основном это были рабочие поселки при гигантских заводах-монстрах. Пейзаж состоял из серых пятиэтажек, заборов с колючей проволокой и бесконечных заводских труб, из которых шел дым всех цветов радуги.  Главными культурными центрами были не только весьма приличные библиотеки и Дома Культуры, но и места продажи разливного спиртного и доминошный стол во дворе. Именно там забивали «козла» с таким азартом, будто на кону стояла судьба Римской империи.

Пока дети в центре города играли в классики, мы на рабочей окраине осваивали тонкости лингвистики в атмосфере высокого интеллектуального поиска, а также играли в «сифу», «ножички» и «казаки-разбойники». Но те «разбойники» порой могли дать мастер-класс по взлому амбарного замка, а «казаки» знали такие методы допроса, что могли бы заставить бледнеть даже самых опытных следователей.

В детстве, которое у меня прошло на рабочей окраине крупного промышленного города, я часто слышал от окружающих много незнакомых слов, так как концентрация образованных людей на квадратный метр в нашем районе зашкаливала. Город находился в той самой зоне, которую называли 101-й километр. Там жило много людей с уголовным прошлым, вышедших из мест заключения и условно освобождённых "на химию". Почти каждый второй взрослый во дворе носил на теле загадочные синие иероглифы. Они обладали таким словарным запасом, что Даль от зависти просто утопился бы в ближайшем пруду, как бедная Лиза. Люди эти были очень образованные, так как постоянно использовали непонятные мне слова.

Я честно пытался классифицировать услышанное. Скорее всего, это были иностранные слова и выражения. Бывшие интеллигенты, после употребления таких выражений часто добавляли «извините за мой французский». Это был когнитивный диссонанс, ведь в школе я учил французский язык с первого класса, но эти слова были явно не французские, и в словаре мне их найти не удавалось. Учительница французского языка уверенно подтвердила мне, что это не французский. Когда я процитировал ей соседа дядю Колю, она побледнела и начала креститься, хотя была убежденной атеисткой. Она уверяла меня, что в Париже так не говорят даже в самых неблагополучных и задрипанных литературных салонах, а услышать такое можно только в самых элитных заведениях Магадана.

Некоторые мои друзья из других школ, которые изучали английский, утверждали, что это и не английский. Приятели из спецшколы долго вслушивались в эти изысканные и весьма экспрессивные наречия, но так и не нашли общего с языком Шекспира. Единственное сходство, что и там, и там часто упоминаются родственники.

Друзей и знакомых, знающих немецкий, у меня не было, так что я долго думал, что это был немецкий, был почти уверен. Слова звучали твердо, отрывисто, с каким-то внутренним металлом. Я думал: «Наверное, это Гете в оригинале».

Разгадка пришла внезапно. Однажды учитель назвал эти слова латинскими терминами "обсценная лексика". Я замер. Латынь! Но латинского я тоже не знал, да и окружающие не были похожи на древних римлян, которых показывали в импортных кинофильмах. Одежда другая, да и поведение не очень похожее. В кино сенаторы в белоснежных тогах красиво рассуждали о праве, попивая вино из кубков. В моём же районе царствовали ватники и семейные трусы в горошек. А вместо колесниц были битком набитые трамваи и автобусы. На пирах вместо винограда и фазанов царили килька в томате и плавленый сырок «Дружба».

Для ребенка с рабочей окраины мир делился на «понятный», это, что говорят в телевизоре и «авторитетный», как изъяснялись мужики у гаражей. Поскольку мужики у гаражей владели миром - могли починить велосипед или «Запорожец» с помощью кувалды и чьей-то матери, открыть любую дверь без ключа и имели загадочные татуировки с куполами, их язык казался нам высшей формой магического знания. Когда учитель говорил про «обсценную лексику», в наших головах это звучало как похвала. Мы думали: «Ничего себе! Дядя Коля не просто ругается, когда уронил кирпич на ногу, он читает древнее заклинание на обсценном языке, чтобы вызвать дух бессмертия!»

Я долго всматривался в соседа Витька, который как раз «откинулся с химии». Пытался разглядеть в нём Марка Аврелия. Когда он пытался открыть зубами бутылку пива, используя при этом такие сложные словесные конструкции, становилось понятно, что древние римляне просто не дотянули до его уровня экспрессии.

В конце концов я пришел к выводу, что наш Пролетарский район это затерянная колония интеллектуалов, которые говорят на уникальном сплаве мёртвых в других краях языков. И пусть весь мир называл это «матом», я-то знал правду: мы просто очень культурные люди, которые слишком глубоко погрузились в изучение античного наследия. И лишь очень быдловатые и безграмотные особи могут называть это лингвистическое явление «матом» - ведь даже ежу известно, что мат это «поражение в шахматной игре» или «плетёный половик, мягкая подстилка из прочного материала», или даже «слоистые покровы микроорганизмов», в крайнем случае «незначительная шероховатость гладкой поверхности предмета», но уж никак не ненормативная оскорбительная лексика.

Конечно, жители района отличались по уровню образования и жизненному опыту. Довольно значительно отличалась и их латынь. Она явно делилась на «классическую» и «плебейскую» по грамматике и тезаурусу, но всё же была взаимно понятной для разных социальных слоёв.

Но латынь для всех обитателей была не родная, и применяли её все с жутким акцентом. Произносимое вслух совершенно не коррелировало с написанием. Несоответствие фонетики и написания было такое, что английский язык, где пишется «Манчестер», а читается «Ливерпуль», нервно курил в сторонке. Явно требовался «Русско-Латинский словарь рабочей окраины».

Фраза "Citius, Altius, Fortius" - «Быстрее, выше, сильнее» в нашей локализации звучало гораздо короче, но в три раза убедительнее.
Реакция бабушек у подъезда на длину юбки у девицы из соседнего дома была: «O tempora, o mores!»
Поход за яблоками в соседский сад звучал как «Veni, vidi, vici» «Зашел, увидел, свистнул».
«Ave, Caesar!» - приветствовали урки авторитетного лидера местной группировки.
Философская стадия вечерних посиделок у доминошного стола была «In vino veritas».
«Quo vadis, domine?» - «Куда идешь, уважаемый, и каков твой социальный статус?»
«Silentium est aurum» - «Будьте любезны, придерживайтесь норм литературного произношения».
«In re / Ipso facto - «Безусловно, данное утверждение является объективной истиной».
«Lex talionis» - «Приготовьтесь к юридической ответственности за необоснованное оскорбление».
«Cave canem!» - «Внимание, коллеги, приближается представитель правоохранительных органов!»
В разделе «Глаголы движения и направления», красовалось самое популярное слово из трех букв, которое деликатно перевели, как «Вектор кратчайшего пути в неизвестность».

Если бы Гомер жил на нашем 101-м километре, его «Илиада» была бы гораздо короче, энергичнее, информативнее и содержала бы гораздо больше упоминаний чьих-то родственников.

Когда дядя Паша уронил кувалду себе на ногу (Vae victis! — горе побежденным!), он выдал такую «латинскую» тираду, что птицы с ближайшего тополя снялись с места и улетели навсегда в тёплые страны. Но даже со словарём было весьма проблематично провести дешифровку последних тезисов дяди Вити, произнесенных им после падения с велосипеда в кусты крапивы.

Однажды мимо нашей компании проходил дядя Толя, недавно вернувшийся «с химии». Он нес в руках сетку-авоську с пустыми бутылками, которые звенели, как античные лиры. Услышав слово «симпозиум», он остановился, сплюнул через щербинку в зубах и выдал тираду минут на пять. Там было всё: и упоминание наших матушек, как хранительниц домашнего очага, и глубокие сомнения в наших умственных способностях, и очень точный прогноз того, куда именно мы должны пойти со своими книжками. Это же был чистый гекзаметр! Как ритмично сочетались суффиксы! Он явно цитировал Цицерона.

Некоторые дети пытались блеснуть «латынью» дома. Когда отец их спрашивал, почему мусор не вынесен, они отвечали сложной конструкцией, услышанной от дяди Толи. Отец, который тоже окончил «университеты» 101-го километра, смотрел на наследника с глубоким уважением, но почему-то доставал ремень. В тот момент дети понимали, что латынь язык мертвый, но последствия от его использования очень даже живые и ощутимые.

Но латынь нравилась не всем. Наша учительница французского бледнела, хваталась за флакон корвалола и шептала: «Варвары... Гунны...», когда на переменах мимо её кабинета проносились старшеклассники, обдавая её волной живой античной словесности. Однажды на прямой вопрос: знает ли она народную латынь, она ответила: «Ваше рвение в изучении этимологии похвально. Но боюсь, если я заговорю на этом языке на педсовете, меня канонизируют, или сожгут на костре инквизиции, или немедленно уволят по статье «за избыток образованности».

Выучить местную латынь только по словарям было невозможно. Как выражался один слесарь, старый профи с тремя судимостями: «Слышь, малец, ты из какого отделения филологического факультета сбежал? У тебя произношение как у человека, который 101-й километр только на карте видел. Акцент у тебя какой-то лоховской, московский». И сразу становилось предельно ясно: нельзя просто выучить слова, нужно прожить их в ватнике у костра. Латынь 101-го километра - это не только лексика, это состояние души, когда ты готов встретить судьбу с гаечным ключом в одной руке и томиком Сенеки в другой. В натуре.


Рецензии