Тайна снежка, забытого в варежке

Я помню это почти еще детское чувство любви к миру, к каждому проклюнувшемуся из лопнувшей почки листку, солнечному зайчику на школьной парте, к снежинкам, плавно падающим в свете уличного фонаря на мои ладони, на запрокинутое кверху лицо, на губы и тут же тающие от сдерживаемого, но все же горячего дыхания.

Помню, как сквозь эту любовь уже прорастает другая, похожая на непонятное томление по чему-то еще не проявившемуся. Но это что-то совсем рядом, за скорлупой моей детской любви, и вот-вот я его почувствую, пойму. Это странное пробуждение чувств в подростке, долговязом и немного нелепом, беспомощном перед ними, жаждущим их и боящимся одновременно, когда его бросает от детской застенчивости к подростковому максимализму, и слезы текут от обиды на то, что тебя не понимают, и сам себя не понимаешь, и злишься по всякому поводу и без.

Да, помню себя – нескладную, порывистую, помню смешного своего приятеля, обогнавшего себя самого в росте настолько, что его шатало, точно жердь, и он то басил, то писклявил, точь-в-точь как волк из сказки о семи козлятах, плохо подковавший свой голос. Наши прогулки по Ессентукам, свидания в кроне огромной шелковицы, с которых мы приходили в чернильных пятнах ягод – похожие на ягуаров.

 Помню странное тогда желание, чтобы он меня поцеловал не в щечку, а по-взрослому, что и случилось, лет через семь. Забавно. Действительно, мы не виделись семь лет, уже окончили школу и даже университет, и совершенно случайно в детской записной книжке, где рисунки соседствовали с чужими афоризмами, я наткнулась на его телефон. Взяла и позвонила, просто так, на авось. Мне ответил мужской голос, совершенно взрослый, но узнаваемый в глубинных интонациях.
– Привет, решила тебе позвонить. Давай встретимся.
Вот так, скороговоркой, чтобы самой не передумать, выпалила я.
– Давай, – ответил тот, незнакомый мне голос, даже не спросив, кто звонит, но я услышала в нем радость узнавания, едва сдерживаемую прежнюю, почти детскую улыбку. Договорились о встрече возле Новодевичьего монастыря.
Все замечательно, новая встреча, пусть и с очень старым знакомым. Волнуюсь, подхожу к воротам монастыря и понимаю, что не представляю, как он теперь может выглядеть, узнаю ли? Бегло изучаю стоящих здесь же молодых людей – не знаю, не помню! Закрываю глаза и говорю себе, стараясь не паниковать: «Подойду к первому и о чем-нибудь спрошу, голос я наверняка узнаю». Еще раз смотрю на мужчин, а их человек пять-шесть, выбираю одного по возрасту примерно соответствующего – здоровущего и бородатого (впрочем, бородаты все) и, стараясь скрыть свое смущение, подхожу:
– Привет!
– Фу ты, черт, а я думал, не узнаю тебя, забыл спросить, в чем ты будешь одета.
Я с облегчением выдыхаю застоявшийся в легких воздух, отчего уже начинает кружиться голова, и удивленно спрашиваю:
– Неужели забыл?!
– Нет, не забыл, – шумно возмущается он, потом, смутившись, честно признается: – Но не узнал бы, мы же детьми были, а теперь... – и он весело смеется, показывая тем самым, что оценил перемены.
Я злюсь, ну так, чуть-чуть, и так же искренне – между друзьями детства, ничего кроме искренности, – отвечаю:
– Не воображай о себе, я совершенно случайно подошла к тебе, надо же было к кому-нибудь подойти!
Его глаза становятся печальными, словно у лошади, которую нежно гладили и вдруг пребольно шлепнули по губам, когда она сама доверчиво потянулась приласкаться. Я не могу выдержать паузу и показываю:
– Смотри, здесь все как один высокие и с бородами, ну как выбрать?!
Надо сказать, мы счастливы, что нашли друг друга, что нам уже не тринадцать, а двадцать один, что мы не повязаны теперь точно подростковым смущением и оттого, наверное, смеемся, наматываем десятки километров по московским бульварам, щедро расплескивая вокруг себя радость юности, дразним друг друга и ужасно хотим поцеловаться. Наконец это происходит. Нет, это не любовный поцелуй, нетерпеливый, требовательный, обжигающий, точно пустыня, где дождевые капли высыхают прежде, чем упадут на землю. Это поцелуй юности, поцелуй узнавания себя, радостный от того, что ты есть в этом чудесном мире и ты не один. Нежные, мягкие, словно слепые, губы прикасаются к твоим губам и тут же пугаются своего откровения. Потом новая попытка – и опять испуг, едва наткнутся на другие, такие же испуганные губы, пока наконец волей случая они не совпадут в своем желании, в своей трогательной нежности, в намерении больше отдать, чем взять. И лишь тогда непонятно, как и каким образом родится этот поцелуй узнавания того, с кем ты уже давно знаком, а вот совершенно не знаешь. Удивление, восторг, понимание того, что это взаимно, нежность и даже затаенная обережность этого чуда – а вдруг исчезнет, пропадет, не повторится никогда! Такой поцелуй ничего не требует и ничего не обещает, не ставит условий – это почти соприкосновение душ, инициация. Это то, что не забудется, не сотрется другими, более чувственными поцелуями.

Что потом? Да неважно, что потом, у каждого своя жизнь, семья, работа, но та детская дружба не исчезает, и время от времени ты звонишь, когда совсем становится невмоготу, и встречаешься, чтобы пройтись по осенним бульварам, почувствовать его дружеское соучастие, и все становится хорошо, легко, просто. И ты думаешь: «Это только у меня так». А потом вдруг совершенно неожиданно другой человек расскажет тебе свою историю, так похожую на твою чистотой и прозрачностью первой любви, еще не осознанной, не вполне пробудившейся, но искренней настолько, что и по прошествии многих лет захватывает дыхание от одного воспоминания о ней.

– Знаете, что такое «гаги»? Слышали? Нет? Это такие коньки, весьма неудобные, что-то среднее между беговыми и хоккейными. «Канадки» рядом с ними – верх совершенства.
Вы ведь этого не помните, не можете помнить, а в начале шестидесятых катки были любимым времяпровождением для многих москвичей, здесь назначали свидания, знакомились, расставались. Здесь катались школьники и их преподаватели, студенты, даже пожилые люди. Катались по кругу, часто взявшись за руки, иногда кружились, но больше, конечно, шли в общем потоке катающихся, захваченные его радостной энергией движения вперед.

Так примерно, с исторического вступления мог бы начаться это рассказ, а потом, потом уже то, что позволила сохранить себе память.
– Ой, у меня шнурок развязался, мне надо завязать, – прокричала мне кузина и стала скользить в сторону, точно маленькая планета, не удержавшаяся на общей для всех орбите. Мальчик лет тринадцати-четырнадцати, худой и нескладный, как большинство подростков, с трудом последовал за ней, катался он много хуже кузины, да еще чужие «гаги» вихлялись на его тощей ноге, несмотря на две пары шерстяных носков. Течением стремящихся вперед людей его снесло в сторону, и он уткнулся коньками в снег совсем не там, где хотел. Пришлось выбираться и ковылять назад к кузине, нетерпеливо ждущей его на обочине катка, так царевна могла бы ждать своего пажа. Наконец он подъехал, с раздражением представляя, как он сейчас нелеп в ее глазах и как замечательно было бы сбросить братнины «гаги», в которых, ко всему прочему, еще и замерзли ноги, и обуть ботинки, найдя долгожданную устойчивость. Неустойчивость испытывало не только его тело.

 Кузина ему очень нравилась, так нравилась, что сердце замирало от одного взгляда на ее темно-русые посеребренные снегом волосы, выбивающиеся из-под спортивной шапочки, на вздернутый носик, на капризно поджатые губы. Ее губы всегда дразнили. Последнее время она подсмеивалась над ним, цепляла то словом, то улыбкой – насмешливой или насмешливо-нежной, оттого еще более обидной.

Кузина была старше года на три, уже совсем девушка, а он – четырнадцатилетний подросток, понимающий, что ему до нее как до звезды со всей его нескладностью, то слишком застенчивому, то вдруг нагловато развязному, да еще это заикание, как только вспомнишь о нем, так непременно начнешь заикаться. Вот его красавец брат всегда соответствует ситуации и никогда не заикается, девушки к нему так и льнут.

Кузина стояла на самом краю беговой дорожки и ждала, от нетерпения двигая кожаными «канадками» вперед-назад в такт музыке, а может быть, чтобы окончательно не замерзнуть. На катках всегда музыка, обычно какая-нибудь стремительная, чтобы вдохнуть уверенности в сомневающихся, но бывают и вальсы.
– Ну наконец-то!

Он смотрел на нее большими восторженными глазами, в которых, как в магических хрустальных шарах, можно было увидеть будущее, и там, в этом будущем, была только она в полный рост, даже в новеньких «канадках» и снежинках на шапке и волосах. В его взгляде она вновь прочла, что кузен влюблен, оттого, вероятно, и позволяла себе командовать им.
– Что ты ждешь? – капризно спросила она, едва он приблизился. – Завяжи шнурок!
Он скосил глаза на сияющий белизной снег, по которому траурной змейкой полз черный шнурок от ботинка, потом на ее стройные ноги в теплых чулках, отчего сердце у него в груди защемило и мысли спутались.
– Ты что, не понимаешь? Я не могу нагнуться, я же на коньках! Завяжи! – и она выставила ботинок вперед, чтобы кузен наконец понял, что от него требуется.

Он попытался присесть на корточки, что на коньках было почти невозможно, тогда неловко встал на коленки и, сняв с рук заиндевевшие от снега варежки, стал затягивать шнурки на коньках кузины. Замерзшие пальцы плохо слушались, не позволяя сложить шнурок бантиком и завязать. Тепло ее разгоряченного катанием тела, ее коленка, обтянутая плотным чулком и, наверное, тоже замерзшая, мешали ему сосредоточиться. Вдруг захотелось прикоснуться к этой коленке губами, согреть ее своим дыханием.
– Что ты копаешься?! – откуда-то сверху послышался нетерпеливый голос кузины. – Я совсем замерзла!

Он постарался сосредоточиться на шнурке и старательно, со всей аккуратностью, на которую был способен, затянул бантик, потом еще раз для прочности завязал его узлом и попытался подняться. Это у него вышло не слишком ловко, коньки не слушались и разъезжались в разные стороны, вероятно, он был похож на циркового клоуна, что рассмешило кузину. Он смотрел на нее, весело смеющуюся, и не мог скрыть своей влюбленности, что ей, вероятно, нравилось.
Музыка, звучащая на катке, вдруг сменилась, и из простуженного репродуктора хлынула мелодия вальса, то замирающая на взлете, то ускоряющаяся в кружении звуков, стремящихся обогнать друг друга.
– Хочешь потанцевать? – спросила кузина, вскинув упрямый розовый подбородок, даже не допуская, что кузен ей может отказать.
– Да, – вдруг севшим голосом произнес он, утратив всю свою прежнюю мальчишескую дерзость и думая лишь об одном, как же ему танцевать на неповоротливых «гагах».
– Тогда возьми меня за талию, – распорядилась девушка.

Засунув варежки в карманы короткого пальто, он протянул к ней руки, которые почему-то стали тяжелыми и непослушными, и с благоговением, граничащим с ужасом, обнял ее за талию. На кузине была короткая шубка «под котика», и мальчик ощутил под своими пальцами мягкий шелковистый ворс кроличьего меха, совершенно не к месту вспомнив, что у его сестры точно такая же.
– Обними крепче, так ты меня не удержишь! – командовала кузина, должно быть, даже не подозревая о его переживаниях.

Он обнял как она велела, заведя свои руки за ее спину так, что они почти сомкнулись. И тут сквозь морозный воздух и запах падающего снега он вдруг услышал ее запах – взволнованный, чуть трепещущий запах девичьего тела, и замер от того, что ему почудилось, что этим своим прикосновением, пусть и через шубку, он совершил святотатство.

Возможно, кузина тоже что-то почувствовала кроме той подростковой робости, которую трудно было не заметить. Возможно, она уловила своим женским чутьем пробуждающуюся, но еще не оформившуюся в нем мужскую силу. Так или иначе, но она неожиданно сказала:
– Поцелуй меня! – и видя его нерешительность, добавила: – Разве ты не видишь, что я ужасно замерзла, даже снежинки на моих губах уже не тают.

Держа ее в своих объятиях и даже не осознавая этого, он послушно перевел взгляд на побледневшие от холода девичьи губы. На верхней, всегда немного капризной ее губе, теперь словно застывшей, сияла великолепная снежинка.
Он даже запомнил ее сложный узор настолько, что и теперь, через десятки лет мог бы его повторить.

Преодолевая накатившую неизвестно откуда робость, мальчик прикоснулся своими тоже замерзшими и непослушными губами к ее, стараясь дыханием растопить легкомысленную снежинку. Прикосновение было настолько легким и трепетным, что его почувствовала только снежинка.
– Так ты никогда меня не согреешь, – прошептали губы.
Скорее ощутив их желание быть поцелованными, чем угадав слова, он попытался поймать их своими губами, которые неловко уткнулись в ямочку возле ее губ – милую и кокетливую, как он помнил. Осознание того, что он был похож на слепого щенка, тыкающегося мордой куда попало, было мучительно, он почти что разозлился на себя за это, и тут что-то произошло. Что именно – он не знал, но словно что-то прорвало изнутри, он вдруг ощутил женщину в девушке, которую робко обнимал.

 Он непроизвольно сжал ее талию, она попробовала отстраниться, но в это мгновение он поймал наконец ее губы – мягкие, отзывчивые даже против своей воли, и ощутил ее всю без этой дурацкой шубки, спортивной шапки, коньков, только ее саму, всю как она есть. Возможно, то же почувствовала и она и, испугавшись этого неожиданного все обнажающего ощущения близости, вдруг резко оттолкнула его, настолько резко, что мальчик, не удержавшись, упал на лед.
– Дура, что ты делаешь! – выпалил он, едва сдерживая слезы обиды, готовые вопреки всему брызнуть из глаз.

– Ты с ума сошел! – твердила она, стараясь скрыть смущение, вызванное поцелуем маленького кузена, над которым она попросту смеялась: над его нескладной подростковой фигурой, щенячьей влюбленностью, неумением держаться на коньках и смешными попытками казаться взрослым. Что произошло между ними теперь, девушка не понимала, но этот поцелуй всколыхнул в ней нечто глубинное, тайное, чего она и сама в себе не подозревала. И это сделал ее кузен, совсем еще недавно щеголявший в вельветовых штанишках до колен. Она отерла губы тыльной стороной руки, помогла подняться своему незадачливому кавалеру и, не говоря ничего, легко заскользила в сторону раздевалки. Потом они шли по заснеженному Чистопрудному бульвару, так и не обменявшись ни единым словом, и расстались возле метро. Говорить не хотелось.

Они еще некоторое время встречались на семейных праздниках, пока возраст их к этому обязывал, а потом потеряли друг друга из виду, случайно встретившись по какому-то грустному поводу лет тридцать спустя. Как ни странно, узнали друг друга, отметив перемены, произошедшие с каждым. Он видел перед собой взрослую женщину, умело ограничивающую в себе не только проявление каких-либо случайных эмоций, но даже запахов, чем люди обычно управлять не в силах. Несмотря на облегающее темное платье, соответствующее случаю и подчеркивающее линии ее стройной фигуры, в ней чувствовалась неженская жесткость, присущая людям, привыкшим к форме.

– Как ты? – спросил он, понимая, что на такой вопрос можно отвечать несколько дней, не переставая рассказывая о прожитом, а можно не отвечать вовсе.
– Нормально, – улыбнулась кузина. Потом немного помедлила и спросила: – А ты помнишь нашу встречу на Чистых прудах?
– Да, – признался он и вдруг осязаемо четко увидел ее замерзшие губы с нетающей снежинкой и, кажется, даже почувствовал ее дыхание, сливающееся с его собственным.
– Знаешь, я почему-то никогда не могла забыть твой поцелуй, хотя почему, даже не знаю, – сказала она, и что-то похожее на смущение промелькнуло на ее лице и исчезло в темных зрачках светло-серых льдистых глаз.
– Я тоже не забыл. Это был мой первый поцелуй, – ответил мужчина, в котором довольно трудно теперь было узнать того худого подростка, каким он был когда-то.

Разговор прервался кем-то из присутствующих и уже не возобновился, говорить, в сущности, было не о чем. У каждого была своя жизнь, свои интересы и свои планы на будущее. Только оба почему-то хранили в своем сердце общую
для них тайну: маленькую, незначительную в сравнении со всеми их взрослыми тайнами, как снежок, спрятанный в варежке и принесенный домой без спроса. Увы, кто бы мог подумать, что варежку повесят сушиться на батарею и снежок растает, превратившись в обычную лужицу на полу.


Рецензии