Сквозь туман. Начало
Стейнбек сидел у стойки, вертя в руках пустой бокал. Внутри была знакомая, изъеденная годами пустота, та самая, что накатывает после завершения книги, когда выдохнутая правда уже не греет, а лишь обнажает новые вопросы. Рядом, пристроив на стуле свою вечную спутницу – фотокамеру, ёрзал Роберт Капа. Его обычная, почти истерическая энергия куда-то испарилась, оставив после себя лишь усталое напряжение в уголках глаз.
– Ещё по одной, Пит. Ту, что из хлеба, – кивнул Стейнбек бармену. Два бокала водки, прозрачной и обманчиво простой, с каплей зеленого ликера, появились перед ними. Выпили молча, резко, ощутив знакомый жгучий след.
– Читал утренние газеты? – хрипло спросил Капа, отодвигая бокал.
– Читал, – Стейнбек поморщился. – Опять «железный занавес». Опять речи Черчилля. Опять гадают, где у Сталина ракеты и сколько дивизий у русских на границе с Ираном. Будто вся Россия – это одна большая казарма с ядерным арсеналом.
Капа коротко, по-собачьи, тряхнул головой, сбрасывая невидимую тяжесть.
– И знаешь, что самое смешное? – продолжал писатель, глядя на мутное стекло бокала. – Я был там. В тридцать шестом. Москва, Ленинград. Парадные приёмы, экскурсии с переводчиком. Я видел мрамор лестниц и лозунги на красном полотне. Но я не видел… не видел, что они едят на завтрак. Как танцуют на свадьбе. Будто смотрел на улицу сквозь забитое досками окно.
Он вспомнил своё же письмо, написанное ещё до войны: «Мы не знаем, как живут обыкновенные русские люди, как они радуются…» Знание это казалось тогда ключом ко всему – к страхам, к надеждам, к самой сути этого гигантского, непонятного пространства под названием СССР. А теперь, после войны, эта незнание стало опасным. Его заполняли призраками и монстрами.
Капа вдруг оживился, ударив ладонью по стойке.
– Вот именно, Джон! Все эти корреспонденты толкутся возле Кремля, ловят каждое слово какого-нибудь чиновника в костюме. А кто напишет про то, что у этого чиновника в кастрюле? Или про его жену – какие туфли она носит?
Он почти машинально обнял камеру, как бы проверяя, заряжена ли она правдой.
– Все боятся русских бомб. А я, например, боюсь, что мы из-за этих бомб забыли, что там живут люди. С морщинами, в пиджаках с потертыми локтями, с желанием выпить и спеть после работы.
Между ними повисла тишина, но теперь она была иной – плотной, заряженной. Туман за окном бара «Бедфорд» вдруг перестал быть нью-йоркским. Он стал русским, бескрайним, скрывающим за своей пеленой не угрозу, а возможность. Возможность увидеть всё своими глазами на месте.
– Боб, – медленно начал Стейнбек, и слова рождались вместе с мыслью. – А что, если нам поехать? Не как журналистам на задание. А как… как двум любопытным странникам. Держаться подальше от Кремля и генштабов. Проехать от Москвы до деревень. До Сталинграда, который они отстраивают. Сфотографировать не парад, а стройку. Написать не о пятилетке, а о том, как русский отец качает на коленях сына.
Глаза Капы загорелись тем самым азартным, лихим огнём, который гнал его под пули в Нормандии.
– Верно. Искать не политику, – подхватил он, – а жизнь. Простую, будничную, человеческую. Ту самую, про которую все забыли.
Решение созрело мгновенно, как будто ждало этого самого вечера, этой самой хлебной водки, этого совместного отчаяния, переплавившегося в авантюру. Оно было спонтанным лишь на поверхностный взгляд. Для Стейнбека это было логичным финалом долгого внутреннего пути, начавшегося десять лет назад. Для Капы – шансом сменить театр военных действий на театр человеческих отношений.
Через несколько дней они уже стояли в редакции «Нью-Йорк Геральд Трибьюн». Идея, рождённая в унылом баре, обрела чёткие контуры: серия очерков и фоторепортажей. Не о Сталине. О старушках на скамейке, о рабочих у станка, о девчонках, собирающих урожай. Редакция, к их удивлению и восторгу, поддержала их идею. Мир, затаивший дыхание перед новой войной, вдруг получил шанс увидеть не монолит враждебной империи, а лица ее жителей.
А впереди лежало лето СОРОК СЕДЬМОГО года. Два месяца дорог, две пары глаз – писателя и фоторепортёра, – готовых смотреть, впитывать и рассказывать. Их путешествие только начиналось здесь, в баре «Бедфорд», с простой, почти еретической мысли: чтобы понять страну, надо сначала разглядеть ее народ.
***
Идея, рождённая в мартовском тумане Нью-Йорка, к лету обросла такой бюрократической паутиной, что Стейнбек порой жалел, что не остался в том самом баре «Бедфорд», мирно потягивая привычное виски.
Чиновник в советском посольстве в Вашингтоне встретил их проект путешествия «к простому народу» с выражением лица, с которым встречают человека, пришедшего в банк с просьбой одолжить на время золотой запас для игры в песочнице.
— Мистер Стейнбек мистер Капа, — говорил невозмутимый чиновник, — ваш маршрут «Москва-Киев-Сталинград-Тбилиси» утверждён. Но вы должны подписать кодекс поведения иностранного журналиста.
— Конечно, — кивал Джон, ожидая чего-то вроде «не нарушать общественный порядок».
Чиновник протянул ему листок. Пункт первый: «Не упоминать водку как русский национальный напиток. Правильно: крепкий спиртной напиток». Пункт второй: «Не фотографировать очереди. Это проявление высокой организованности и плановой закупки товаров народного потребления». Пункт третий, любимый Капой: «Не делать снимков людей в рваной одежде. Трудящиеся СССР должны быть одеты достойно».
— А если мы будем сами в рваной одежде? — не удержался Капа.
Кульминацией стал визит в «Интурист», где их познакомили с гидом-переводчицей — Зоей Маратовной Петровой, женщиной с фигурой шкафа для документов и улыбкой выключенного телевизора.
— Я буду вашим спутником и помощником в ознакомлении с достижениями советского народа, — объявила она.
— А можно без ознакомления? — робко спросил Стейнбек. — Мы бы просто так посмотрели...
— В СССР просто так ничего не смотрят, — отрезала Петрова. — Всё познаётся в рамках культурной программы.
Но самым гениальным изобретением советской системы, по мнению Капы, стал «Моральный кодекс трезвенника», который им вручили уже в самолёте, летящем в Москву. Это была тонкая брошюра, объяснявшая, что настоящий советский человек если и пьёт, то исключительно за мир во всём мире и успехи в труде, а опьянение — это результат буржуазного разложения.
— Значит, в баре «Бедфорд», Боб, мы с тобой были классическими буржуазными пережитками, — шепнул Стейнбек, умильно глядя на схематичное изображение счастливой семьи, отвергающей полную рюмку.
Первый же вечер в Москве стал испытанием этого кодекса на прочность. После душного дня осмотров показательных колхозов и заводов-гигантов, они с Капой, улизнув от бдительной Петровой, нашли заветную дверь в небольшой ресторан при гостинице. За одним из столиков сидел некто, имевший вид добродушного медведя; но глаза у него были зоркие, как у снайпера.
— Осип Наумович Фиолетов, проводник поезда "Москва-Владивосток", — чеканно представился он на ломаном английском. — А как вас зовут, мои новые друзья?
Джон и Роберт назвали свои имена. Тогда Фиолетов радушно пригласил их за стол.
— Ну что, джентльмены, — мягким баритоном произнёс проводник, разводя руками. — Осмотрели образцовую профсоюзную столовую? Понравились наши харчи?
— Очень, — сказал Стейнбек. — Но нам, как честным журналистам, хотелось бы увидеть… как отдыхают простые советские люди.
Проводник хитро прищурился.
— Отдыхают? Культурно! Сейчас я вам покажу.
Он махнул официанту, и через минуту на столе стояли три стопки, бутылка старки, селёдка, чёрный хлеб и солёные огурцы.
— За культурный отдых! — провозгласил полковник и опрокинул стопку.
Стейнбек и Капа покорно последовали его примеру. Ожог в горле был тем же, что и в «Бедфорде», но здесь он вёл в другую реальность — густую, тёплую, насыщенную.
— Что это? — спросили они.
— Это старка.
— Что такое "старка"?
— Старку делают из водки, коньяка и портвейна.
— А у нас, в Америке, — сказал Капа, чувствуя, как язык становится более податливым, — есть популярный алкогольный напиток. Виски называется. Вот бы здесь купить…
Фиолетов налил новую порцию.
— Ваше виски — это буржуазная выдумка. Купить нельзя, но д о с т а т ь можно... А наша старка — напиток народа. Она всех объединяет. Пейте, знакомьтесь с русским характером.
Через час «культурный отдых» в ресторане гостиницы "Савой" был в разгаре. Проводник, размякший, положил тяжёлую руку на плечо Стейнбеку.
— Джон… можно я буду звать тебя Джон? Ты хороший парень. Не то, что некоторые иностранные корреспонденты… Только пиши правду, а? Что люди у нас хорошие. Душа у них широкая!
— А почему у вас разные рубли? Деревянные и золотые, — неожиданно спросил Джон.
— А очередь за сырокопченой колбасой — это проявление широкой души? — с пьяной отвагой ввернул Капа, забыв про все запреты.
— Это очень просто, — уверенно объяснил Фиолетов. — Потому что у нас два Новых года — зимний и летний. Первого января приезжает Дед Мороз на северных оленях и дарит всем деревянные рубли. А первого июля приезжает Жар-баба на южных верблюдах и привозит золотые червонцы, которые меняет на рубли. Все знают, что червонцы потом исчезнут, но не могут устоять перед соблазном обменять деревянные на золото...
Стейнбек скептически покачал головой. Фиолетов повернулся к Бобу и громко рассмеялся.
— Роберт, пойми: душа может быть широкой, а колбаса — длинной! Всё не поместится сразу! Зато люди у нас сплочённые, вместе стоят!
Он снова наполнил стопки.
— Ну, за сплочённость!
Утром, с тяжёлой головой и ощущением, что их «кодекс трезвенника» кто-то демонстративно разорвал на мелкие кусочки и скормил московским голубям, они сидели в номере. Капа тупо смотрел на свою камеру.
— Джон, — хрипло произнёс он. — Я помню три вещи. Что старка — это характер. Что очередь — это сплочённость. И что Осип в конце вечера пытался научить меня плясать цыганочку и называл братишкой. И еще звал во Владивосток смотреть восход солнца.
За окном Москва медленно проявлялась из утреннего мрака — серая, монументальная, полная противоречий. Джон и Роберт были уверены, что они пробились сквозь первый, бюрократический слой тумана. И сделали это почти без потерь.
Теперь предстояло пробиться сквозь другой слой — туман пропаганды, гостеприимства и пьяной откровенности, чтобы разглядеть те самые простые лица русских людей. И они уже знали, что их главным оружием в этом путешествии будут не блокноты и камеры, а чувство юмора и ящик виски «Джек Дэниэлс», который Осип, вопреки всем ожиданиям, всё-таки раздобыл как "спирт для протирки американской оптики".
***
Следующий сюрприз ожидал их не в темном переулке, а в самом что ни на есть освещённом месте — в московском Доме культуры, куда товарищ Петрова притащила их на «аутентичный фольклорный вечер».
На сцене хор в народных костюмах с каменными лицами выводил: «Широка страна моя родная!». Капа незаметно зевал в объектив, делая вид, что ищет лучший ракурс для этих размороженных физиономий. Стейнбек уже мысленно составлял гневное письмо в «Интурист» о пытке фольклором, когда произошло нечто.
К микрофону вышел невысокий, жилистый мужчина с балалайкой. Он не улыбался. Он тронул струны — и зал, как по мановению волшебной палочки, ожил. Его пальцы высекали из инструмента не слащавые переливы, а какую-то дикую, тоскующую, невероятно живую музыку. Он запел хриплым, пробирающим до мурашек голосом. Это была какая-то древняя, озорная, чуть грустная история про Ваньку-кучера и его несчастную любовь к купеческой дочке.
— Боже, — прошептал Капа, забыв про камеру. — Да он же гений!
Петрова наклонилась к ним и сказала с плохо скрываемой гордостью:
— Это наш лучший исполнитель, товарищ Волков. Настоящий самородок. Из народа... Часто выступает за границей.
После концерта, пока Петрова отлучилась «согласовать завтрашний график», они рискнули подойти к артисту, который курил в гримерке.
— Мистер Волков, это было потрясающе, — начал Стейнбек. — Такая… живая музыка.
Музыкант оценивающе посмотрел на них, выпустив струйку дыма.
— Американцы, — констатировал он не без интереса. — Журналисты.
Капа, недолго думая, достал из внутреннего кармана видавшую виды металлическую фляжку.
— За ваш талант. Это… американский спирт для протирки оптики. Но можно и для вдохновения.
Волков взял фляжку, отпил, замер, и на его суровом лице впервые появилось подобие улыбки.
— Оптика у вас, товарищ, отменная. Это виски… э-э-э… ну, настоящее!
Они просидели в гримерке час. Волков хорошо говорил по-английски и оказался кладезем полезных сведений. Он рассказывал, как правильно пить водку (с малосольным огурцом, а не селёдкой — это важно), где в Москве можно найти лучшие пирожки, и почему грустные песни иногда веселее радостных. Он был тем самым «простым народом», которого они искали, только с балалайкой и пронзительным взглядом.
Выпив еще немного, он взял балалайку и неожиданно спел:
Была я белошвейкой,
И шила гладью.
Потом пошла в актрисы,
И стала... дамой.
— Как? — ахнул Стейнбек. — У вас в репертуаре есть и такие песни?.. Назидательно!
— Это английская песенка, я выучил ее в Лондоне. А вы хотите увидеть настоящую русскую деревню? — Балалаечник загадочно подмигнул. — У меня есть… э-э-э… ну, товарищ на мотоцикле с коляской. Утром, в шесть, у задних ворот гостиницы мы вас будем ждать. Скажете переводчице, что идете на… э-э-э… утреннюю съёмку Москвы-реки. Она любит поспать.
Авантюра казалась безумной. Но дух «Бедфорда» и виски в крови требовали продолжения. В шесть утра они, дрожа от холода и нервов, жались у ворот. С ревом подкатил тяжелый мотоцикл «Урал». За рулём сидел чувак в кожаной куртке, выглядевший как герой какого-нибудь приключенческого фильма.
— Садитесь, искатели неприкрытой правды! Поехали ловить рассвет и… э-э-э… ну, новую реальность! — крикнул Волков из просторной коляски.
Они мчались по проселочным дорогам, обдаваемые ветром. Чувак привез их в свою родную деревню под Москвой, представив соседям как "заблудившихся геологов" (чтобы было меньше вопросов). Они завтракали у его тётки простой картошкой с солеными грибами и топлёным молоком, а Капа щелкал камерой, не обращая внимания на рваную одежду. Стейнбек записывал в блокнот не цифры, а чувства.
— Вы хорошие мужики. Не то, что… э-э-э… — Волков махнул рукой в сторону. — Ну их в баню!
Однако в баню пошли они сами.
— Джентльмены, вы должны увидеть нашу баню! — заявил Волков после завтрака, сокрушительно хрустя хлебной коркой. — Это не гигиена. Это философия. Это место, где русская душа распаривается и показывает себя… так сказать, без униформы. В России нет общих бань, как… э-э-э… ну, в Финляндии. У нас есть бани мужские и женские. Но там, где баня всего одна, есть мужские и женские дни. Горе тому, кто их перепутает!
— А что бывает с теми, кто перепутал?
— О них либо хорошо, либо ничего. Понимаете, это такая психотравма... на всю жизнь. Их потом награждают именным веником. Потому что чистыми должны быть не только тела, но и… э-э-э… ну, помыслы!
В русской бане американцы узнали важную вещь: для того, чтобы тела стали чистыми, надо лупить друга друга пучками березовых веток.
...По возвращении в гостиницу, они прощались как старые друзья.
А на следующее утро под дверью они нашли сверток. В нем лежала бутылка прекрасной грузинской чачи. Ни записки, ничего. Просто намек на продолжение знакомства где-то в тумане, где границы между привычным и неожиданным были размыты, как контуры города в дождь.
Свидетельство о публикации №225123101423