Лекция 58. Глава 1

          Лекция №58. Маска из обыденности: как фразы «Выбрит гладко. Брюнет» скрывают и открывают Воланда


          Цитата: Выбрит гладко. Брюнет.


          Вступление


          Фраза «Выбрит гладко. Брюнет.» занимает срединное положение в первом подробном портрете Воланда, выполняя роль своеобразного шарнира между двумя явными аномалиями. Она следует за указанием на «кривой рот», вносящим оттенок дисгармонии и внутренней усмешки, и непосредственно предшествует кульминационному описанию разноцветных глаз, что сразу задаёт её особый семантический статус элемента переходного, уравновешивающего. Внешняя простота и лаконизм этих формулировок, лишённых каких-либо эпитетов или метафор, глубоко обманчивы и представляют собой тщательно выстроенный художественный ход. За видимой протокольной констатацией, напоминающей выдержку из официальной справки или опознавательной карточки, скрывается сложная игра с категориями нормы и отклонения, маскировки и откровения. Рассмотрение этих, на первый взгляд, проходных деталей позволяет вскрыть тонкие механизмы построения образа, который балансирует на самой грани между узнаваемо бытовым и потусторонне-чуждым, заставляя читательское восприятие колебаться.

          Две краткие, рубленые фразы выглядят намеренно вырванными из потока повествования, изолированными точками, что создаёт эффект холодной, отстранённой фиксации фактов, будто взглядом регистратора, лишённого личной заинтересованности. Этот стиль резко контрастирует с общей тональностью главы, где уже полным ходом идёт вторжение иррационального, начавшееся с пустоты аллеи и «второй странности» с Берлиозом. Кажущаяся банальность содержания — указание на цвет волос и состояние кожи — заставляет читателя на мгновение расслабиться, воспринять эти признаки как нечто само собой разумеющееся, как часть фона. Однако именно эта преднамеренная банальность является инструментом более глубокого воздействия, подготавливая почву для последующих, более шокирующих откровений. Автор даёт ложную точку опоры, чтобы следующий шаг в пропасть неизвестного оказался более головокружительным.

          Детали «гладко выбрит» и «брюнет» принадлежат к числу самых общих, социально нейтральных и широко распространённых признаков, которые не индивидуализируют персонажа, а, напротив, вписывают его в обширную и ничем не примечательную категорию «ухоженных брюнетов средних лет». В этом состоит их принципиально двойственная функция в портрете Воланда: они одновременно служат для маскировки и для выделения. С одной стороны, они создают необходимую видимость нормальности, своеобразный камуфляж, за которым может прятаться что угодно, в том числе сущность совершенно иного порядка. С другой — сами по себе, помещённые в данный конкретный контекст между двумя странностями, эти признаки приобретают оттенок преувеличенности, неестественной безупречности, становясь подозрительными. Норма, таким образом, превращается не в опору, а в объект сомнения, а её подчёркнуто сухая констатация — изощрённым способом указать на скрытую, неявную аномалию.

          Таким образом, задача детального анализа этих двух фраз выходит далеко за рамки простого комментария к внешности персонажа. Необходимо проследить, как через минималистичные, почти канцелярские формулировки передаются сложные культурные коннотации, устанавливаются визуальные и смысловые связи с другими элементами портрета и образами собеседников. Важно понять, каким образом в этих деталях кристаллизуется идея тотального, сверхчеловеческого контроля над собственной оболочкой и окружающим пространством, как они работают на создание образа скрытой, неафишируемой силы. Отдельного внимания заслуживает анализ синтаксиса и ритма этих фраз, которые сами по себе несут значительную смысловую нагрузку, имитируя язык документа и создавая эффект «объективной» достоверности. Эти два штриха являются ключом к пониманию поэтики булгаковского портрета, построенного на острых контрастах и тонкой игре с читательскими ожиданиями, а их разбор позволяет увидеть, как из предельно экономичных художественных средств рождается объёмный, многогранный и глубоко тревожащий образ.


          Часть 1. Двойная констатация нормы: маска обыденности в сердце странного


          Синтаксически фразы «Выбрит гладко. Брюнет.» образуют внутри абзаца обособленный, замкнутый блок, резко отделённый точками как от предшествующего текста («Рот какой-то кривой.»), так и от последующего описания глаз. Эта изоляция создаёт эффект смысловой и ритмической паузы, насильственного выделения данных признаков в отдельную группу, заставляет читательское восприятие задержаться именно на них. Их содержание вступает в резкий, почти графический контраст с соседними описаниями: с одной стороны — субъективно-оценочное «кривой рот», с другой — шокирующее «правый глаз чёрный, левый почему-то зелёный». Контраст работает по классическому принципу усиления через противопоставление: обыденное, помещённое рядом с необычным, заставляет последнее восприниматься ещё острее, а само обыденное начинает мерцать подозрительными смыслами. Читательское внимание вынуждено постоянно переключаться между разными регистрами описания — от гримасной аномалии к протокольной норме и далее к мистическому знаку, что не позволяет составить целостное, однозначное впечатление с первого взгляда.

          Аномалия «кривого рта», предшествующая разбираемым фразам, вносит в портрет важнейший оттенок искажения, внутренней деформации, немой усмешки или даже брезгливости. Нарушение симметрии лица, одной из основополагающих эстетических и даже моральных норм (вспомним физиогномические теории Лафатера), традиционно связывалось в культуре с изъяном характера, духовным уродством, демоническим началом. Непосредственно следующая за этой деталью констатация гладкости бритья действует как мгновенная компенсация, попытка вернуть портрет в спокойные рамки физической нормы, успокоить читателя, только что столкнувшегося с намёком на уродство. Однако это успокоение изначально обманчиво и носит сугубо служебный характер, оно нужно лишь для того, чтобы снять первое, самое острое напряжение и подготовить психику к новой, ещё большей странности. Таким образом, норма здесь выполняет функцию своеобразного психологического маятника, который сначала отклоняется в сторону аномалии, затем возвращается к нейтральной точке, чтобы после этого качнуться с ещё большей амплитудой.

          Указанные признаки — цвет волос и состояние кожи лица — являются одними из самых распространённых и наименее уникальных в любом портрете. Они не несут той идентифицирующей информации, которую несут, например, шрамы, родимые пятна, особые черты строения носа или губ. Их первостепенная задача в данном контексте — не выделить Михаила Воланда из толпы, а, напротив, потенциально растворить его в ней, сделать его на первый, беглый взгляд одним из многих. Это элементы идеальной социальной и физиогномической маскировки, так как они в точности соответствуют самым общим ожиданиям от «нормального», респектабельного мужчины зрелых лет. В условиях случайной уличной встречи, каковой представляется беседа на Патриарших, такие детали должны были бы внушать если не доверие, то по крайней мере не вызывать немедленных подозрений. Булгаков мастерски использует это общее место, этот шаблон, как самое надёжное прикрытие для смысла совершенно нешаблонного, превращая банальность в ширму, за которой разворачивается метафизический спектакль.

          Стилистически обе фразы нарочито имитируют сухой, лишённый эмоций язык официального протокола, краткой справки, анкеты или словесного портрета для розыска. Это язык внешнего, чисто поверхностного наблюдения, фиксации видимых и проверяемых фактов без малейшей попытки их интерпретации или осмысления. Повествователь в этот момент как бы намеренно отстраняется от своей обычной роли всезнающего творца и снижает степень своей осведомлённости до уровня простого регистратора, который лишь констатирует то, что может увидеть любой прохожий. Создаётся мощная иллюзия объективности, будто мы получаем информацию не от пристрастного автора, а от некоего безличного аппарата наблюдения. Этот тонкий приём существенно повышает иллюзию достоверности происходящего: ведь даже самым фантастическим событиям здесь предшествует отрезок бесстрастного, «объективного» описания. Читатель получает сведения порциями, дозами, что делает последующий сюрприз, следующую порцию странности, гораздо более эффективной и неожиданной.

          Важнейшая функция этих двух фраз в динамике портрета — создание кратковременной точки опоры, момента стабилизации в нарастающем, лавинообразном потоке странностей, обрушивающихся на читателя с начала главы. После пугающей, давящей пустоты аллеи, бытовых неудач у будочки, мучительной икоты Бездомного и, наконец, тревожного «кривого рта» незнакомца, психике необходима передышка, возможность усвоить полученную информацию. Банальные, ничего не значащие, на первый взгляд, детали о бритье и цвете волос как раз и позволяют сознанию немного отдышаться, успокоиться, приготовиться к дальнейшему. Это классический приём управления вниманием и эмоциональным состоянием аудитории, широко используемый не только в литературе, но и в кинематографе, особенно в жанрах ужасов и мистического триллера. Автор сознательно даёт ложное ощущение безопасности и стабильности, чтобы следующий повествовательный удар, коим станет описание разноцветных глаз, пришёлся максимально неожиданно и сильно.

          Содержательно описание «выбрит гладко, брюнет» совершенно сознательно вписывает Воланда в самую широкую и невыразительную социально-демографическую категорию — «брюнет средних лет ухоженного вида». В Москве 1930-х годов, с её смешанным населением, такой типаж отнюдь не был редкостью; его можно было встретить и среди отечественной интеллигенции, и среди иностранных специалистов, и среди партийных работников определённого ранга. Это позволяет Воланду не выделяться из городской толпы на первый, беглый и невнимательный взгляд, делает его потенциально «своим» для самых разных групп. Его фундаментальная странность оказывается сокрыта не во внешних, бросающихся в глаза уродливых или чудовищных чертах, а в тонком, едва уловимом, почти химически чистом сочетании самых обычных элементов, собранных в такой пропорции, что рождается ощущение чуждости. Маска полной обыденности делает его фигуру в итоге более опасной и неуловимой, поскольку его истинная, потусторонняя природа не кричит о себе, а лишь мерцает в щелях между словами описания.

          Использование маскировки сверхъестественного существа под образ самого заурядного, ничем не примечательного человека является общим топосом мистической и готической литературы, восходящим ещё к средневековым легендам о дьяволе, принимающем облик путника. Сверхъестественные силы, желающие обмануть, соблазнить или наказать человека, часто предстают в самом невинном и привычном обличье, чтобы не спугнуть жертву раньше времени. Этот приём значительно усиливает эффект неожиданности и ужаса от внезапного вторжения потустороннего в ткань привычной, безопасной повседневности. Булгаков не просто развивает эту старую традицию, но и творчески перерабатывает её, доводя до своеобразного минимализма и почти бюрократической сухости. У него маской служат не развёрнутые, красочные описания «простонародного» вида, а короткие, выхваченные как из словаря или справочника, сухие формулировки. Такая экономность художественных средств делает старый приём более изощрённым, отточенным и соответствующим духу современной ему интеллектуальной прозы, чурающейся излишней патетики.

          Композиционная роль этих деталей в портрете Воланда оказывается, таким образом, подготовительной и контрастной одновременно. Они создают необходимый нейтральный, «нулевой» фон, своеобразную платформу, с которой последующая, уже неоспоримо мистическая аномалия — разноцветные глаза и асимметричные брови — совершает свой эффектный прыжок в сознание читателя. Без этой прослойки кажущейся нормы весь портрет рисковал бы превратиться в нагромождение странностей, в своего рода catalogue raisonne уродств, что привело бы к снижению образа, к его скатыванию в область гротеска или карнавальной маски. Наличие же обычных, бытовых, социально приемлемых черт делает образ Воланда объёмным, психологически достоверным и лишает его карикатурности, столь свойственной, например, лубочным изображениям нечистой силы. Читатель сталкивается не с архаичным, фольклорным чертом, а с существом, чья радикальная инаковость тщательно замаскирована под безупречную человеческую форму, что в конечном счёте гораздо страшнее и соответствует общей концепции Воланда как фигуры, испытывающей мир не грубым насилием, а изощрённой, интеллектуальной игрой.


          Часть 2. «Выбрит гладко»: педантизм, контроль и неестественная стерильность


          Идеальная, подчёркнутая гладкость щёк Воланда вступает в вопиющее противоречие с реальными физическими условиями сцены — поздним, небывало жарким майским вечером. По всем законам бытового правдоподобия, после целого дня, проведённого в душном городе (даже если предположить, что иностранец только прибыл), у самого ухоженного мужчины на лице должна была бы обозначиться хотя бы лёгкая, вечерняя щетина, тень усталости, следы пота или городской пыли. Полное отсутствие малейших признаков естественного процесса роста волос или воздействия среды указывает либо на сверхъестественную, противоестественную аккуратность, либо на иную, небиологическую природу самой кожи. Эта, казалось бы, мелкая деталь первым, почти невидимым щелчком выбивает портрет из колеи бытового правдоподобия, создавая начальный, едва уловимый сигнал аномалии. Гладкость перестаёт восприниматься просто как признак опрятности и превращается в нечто большее — в признак неестественной, почти лабораторной стерильности, лоска тщательно отполированного манекена или восковой фигуры. Она беззвучно заявляет о тотальном, выходящем за человеческие пределы контроле над собственной внешней оболочкой.

          Сам ритуал бритья, особенно такого тщательного, в европейской культуре Нового времени прочно утвердился как один из знаков цивилизованности, обуздания природного, животного начала в человеке. Гладкое лицо последовательно противопоставлялось бороде, которая в разные эпохи могла символизировать мудрость, бунт, религиозность или дикость. Для советского человека 1930-х годов, особенно принадлежащего к партийной или творческой номенклатуре, как Берлиоз, чисто выбритое лицо было не только гигиенической нормой, но и своеобразным социальным маркером, знаком дисциплины, порядка, принадлежности к современному, прогрессивному строю. Однако у профессора Воланда эта гладкость оказывается лишена какого-либо практического или социального смысла, она самодостаточна и довлеет сама себе. Она становится знаком контроля ради самого контроля, эстетизации самообладания и власти над материей, доведённой до логического, а потому пугающего абсурда. Это не гигиеническая процедура, а демонстрация, перформанс полного владения собственным телом как инструментом или произведением искусства.

          Безупречность, зафиксированная в слове «гладко», подразумевает полное отсутствие даже микроскопических изъянов процесса: никаких порезов, раздражений, вросших волос, покраснений — ничего, что обычно сопровождает даже самое мастерское бритьё. В реальной человеческой практике такая идеальность недостижима в принципе, она принадлежит сфере фантазии или цифровой ретуши. Эта недостижимая безупречность Воланда служит тонким намёком на то, что его физическая оболочка либо не подчиняется обычным биологическим и физическим законам, либо вся его внешность является тщательно поддерживаемой иллюзией, проекцией. Такой уровень педантизма и самоконтроля сближает его с образами искусственно созданных существ — андроидов, големов, кукол, чья «кожа» лишена жизни и служит лишь оболочкой для иной сущности. В богатой литературной традиции, посвящённой дьявольским искушениям, безупречная, часто юная внешность служила самой действенной приманкой, скрывающей внутреннюю пустоту, разложение или чистое зло. Гладкость лица Воланда становится, таким образом, сложной метафорой, указывающей и на отсутствие «швов» между маской и сущностью, и на их совершенное, пугающее слияние.

          Образ идеально выбритого, ухоженного мужчины неизбежно отсылает к культурному типу денди, светского аристократа или дипломата — фигур, для которых внешний лоск был не просто условностью, а сложной формой самопрезентации, философии и даже защиты от враждебного мира. Историк моды и культуры Оксана Вайнштейн в работе «Денди: мода, литература, стиль жизни» отмечала, что дендизм по сути своей является «эстетикой безупречной поверхности», за которой могут скрываться глубокие внутренние конфликты, скука или презрение к обывателям. Воланд, с его дорогим серым костюмом, лихо заломленным беретом, тростью с набалдашником и, наконец, гладким бритьем, вполне соответствует этому архетипу, доводя его черты до предела, до гротеска. Его гладкость — неотъемлемая часть общего образа человека, для которого каждая деталь туалета и внешности является элементом доспеха, оружия и вызова одновременно. Однако это дендизм особого рода — не светского льва, ищущего утончённых наслаждений, а метафизического существа, холодно и иронично пародирующего человеческие условности и сам ритуал «быть человеком».

          В конкретных условиях майской жары и духоты, описанных в начале главы, идеально гладкая кожа без малейшего признака испарины или жирного блеска выглядит совершенно невероятно, нарушая базовые законы физиологии. Человеческое тело в такой ситуации неизбежно реагирует потовыделением, покраснением, общим дискомфортом, что сразу же отражается на лице. Воланд же демонстрирует полную телесную «непроницаемость»: он не потеет, не краснеет, не морщится от солнца, не проявляет ни малейших признаков физиологического дискомфорта. Эта аномалия существенно усиливает общее ощущение его глубокой инаковости, отделённости от естественных природных циклов и реакций. Он кажется существом, существующим вне законов термодинамики и биологии, что роднит его скорее с призраком, видением или сновидением, чем с плотским гостем из-за рубежа. При этом материальность и весомость других деталей его облика — плотный костюм, трость, портсигар — создают познавательный диссонанс, ещё больше запутывая читателя в определении природы этого персонажа.

          На метафорическом уровне идеальная гладкость кожи может быть прочитана как знак отполированной, неуязвимой поверхности, о которую разбиваются любые попытки проникновения или понимания. Это намёк на то, что к Воланду ничего не «прилипает» в прямом и переносном смысле: ни грязь, ни пот, ни человеческие эмоции, ни сочувствие — ничто его не затрагивает по-настоящему, не оставляет следа. У него отсутствуют те самые «шероховатости» характера, эмоциональные срывы, слабости, привычки, по которым обычно судят о живом человеке и которые можно было бы разглядеть при близком рассмотрении. Его личность представляется такой же ровной, холодной, контролируемой и непроницаемой, как его щёки. В этом он — прямая антитеза и Берлиозу, чья самоуверенная маска уже дала первую трещину в виде «второй странности» и паники, и Ивану Бездомному, целиком управляемому сиюминутными физиологическими позывами и эмоциями. Гладкость становится, таким образом, не просто деталью внешности, а зримым, почти тактильным выражением его абсолютного самоконтроля, превосходства и отстранённости от мира человеческих страстей.

          В мировой литературной традиции, особенно романтической и декадентской, существует устойчивая линия изображения демонических или проклятых персонажей, сохраняющих безупречную, часто юношескую внешность, скрывающую древнее зло или пустоту. У Чарльза Роберта Метьюрина в «Мельмоте Скитальце» (1820) главный герой, продавший душу, обретает вечную молодость и красоту, за которыми скрывается бездна страданий и холодный ужас. У Оскара Уайльда в «Портрете Дориана Грея» (1890) идеальная гладкость и свежесть лица главного героя являются прямой маскировкой для нравственного разложения и преступлений, запечатлённых на портрете. Булгаков, безусловно, наследует и творчески перерабатывает эту традицию, однако делает важный шаг: он лишает её патетического, романтического ореола, переводя в регистр бытовой, почти бюрократической констатации. Его Воланд — не прекрасный и мучительный юноша, а «просто» гладко выбрит, что звучит не как поэтический образ, а как техническая, даже скучная характеристика. Демоническое начало проявляется здесь не в высоком пафосе, а в доведённой до автоматизма, нечеловеческой, оттого пугающей аккуратности.

          Контраст Воланда с его собеседниками по этому конкретному признаку — состоянию кожи лица — очевиден и глубоко значим. Михаил Берлиоз лыс, его голова полностью открыта, уязвима для солнечных лучей и чужих взглядов; лысина — традиционный знак интеллектуального труда, возраста, а в каком-то смысле и утраты жизненных сил, увядания. Иван Бездомный, с его рыжеватыми вихрами, воплощает неконтролируемую, бунтующую, стихийную молодую энергию, которая прорывается наружу вопреки любым попыткам её укротить. Воланд же, со своей гладкой кожей (и, можно предположить, с аккуратно уложенными под беретом тёмными волосами), представляет собой третий, невозможный для обычного человека вариант. Он не лишён волос и не отпускает их в свободное, хаотичное плавание — он их полностью контролирует, как и всё остальное в своей внешности. Эта простая визуальная оппозиция — лысина/вихры/гладкость — прекрасно иллюстрирует более глубокую смысловую оппозицию: угасающий разум/необузданная стихия/абсолютный контроль. Воланд через свою гладкость утверждает свой статус как фигуры, находящейся по ту сторону привычных возрастных, социальных и даже биологических категорий.


          Часть 3. «Брюнет»: цветовая доминанта и культурно-семантический код


          Указание «брюнет», следующее сразу за «выбрит гладко», выполняет важнейшую функцию установления тёмной цветовой доминанты в портрете Воланда. Эта доминанта немедленно подхватывается и развивается в последующих деталях описания: «брови чёрные», «правый глаз чёрный», «набалдашник в виде головы пуделя» (пудель в культурной традиции, особенно после романтизма, часто изображался чёрным, как у Гофмана). Таким образом, возникает целостная, внутренне согласованная цветовая гамма, построенная на вариациях чёрного, тёмно-серого и, возможно, тёмно-каштанового оттенков. Это создаёт сильное визуальное впечатление единого, собранного, плотного и несколько мрачноватого колористического пятна, которое сразу выделяется на фоне более светлых и пёстрых описаний собеседников. Цвет перестаёт быть просто нейтральным описательным признаком и превращается в активное, организующее начало внешности персонажа, подчиняющее себе другие детали. Тёмная гамма визуально «утяжеляет» образ Воланда, делает его более весомым, значительным и неким образом «приземлённым», несмотря на все намёки на его призрачное происхождение.

          Слово «брюнет», выбранное Булгаковым, является самым общим, родовым обозначением для человека с тёмными волосами. Оно не конкретизирует оттенок (каштановый, иссиня-чёрный, тёмно-русый, вороной), не даёт индивидуальной, живописной характеристики, как это сделали бы, например, эпитеты «смоляные», «цвета воронова крыла» или «горького шоколада». Это слово из лексикона формального описания, анкеты, полицейского протокола; оно намеренно обезличено, лишено поэтического шлейфа. Автор сознательно избегает каких-либо поэтических сравнений или метафор, выбирая самый сухой, нейтральный и потому слегка подозрительный в данном контексте термин. Такая нарочитая нейтральность заставляет читателя самому домысливать, достраивать образ, но в строго заданных рамках — тёмный тон. «Брюнет» в устах булгаковского повествователя — это не конкретный цвет, а категория, классификация, что полностью соответствует общей тенденции автора давать обобщённые, почти символические, лишённые индивидуализации детали при описании потусторонних сил.

          В европейской, и в частности русской, культурной традиции XIX — начала XX века сложился определённый, богатый семиотический ореол вокруг типажа брюнета, активно эксплуатировавшийся в массовой литературе, физиогномических трактатах и общественном сознании. В противоположность блондинам, которым часто приписывались черты холодной рассудочности, наивности, «северной» чистоты или арийского идеала, брюнетам доставались атрибуты страстности, импульсивности, «южной» горячности, артистизма, меланхолии, а подчас и коварства, склонности к интригам и тёмным страстям. Эти коннотации, хорошо знакомые образованному читателю Булгакова из романтической поэзии, психологических романов и даже оперных либретто, незримо присутствуют в портрете Воланда, добавляя к его образу дополнительные обертоны. Они вносят намёк на скрытую темпераментность, глубину, потенциальную опасность, которая, однако, полностью скована и контролируема тем самым самоконтролем, что выражен в гладком бритье. Таким образом, цвет волос работает в паре с состоянием кожи, создавая сложный образ сдержанной, но мощной внутренней энергии.

          Указание на тёмный цвет волос служит также важным штрихом, поддерживающим и усиливающим общий мотив иностранности, инаковости, «нездешности» профессора Воланда. Для среднего русского читателя 1920-30-х годов слово «брюнет» могло подсознательно ассоциироваться с выходцами с Кавказа, из Средней Азии, из южных стран Европы — то есть с людьми, чья внешность отличалась от славянской. Эта ассоциация прекрасно коррелирует с его общим обозначением как «иностранца», неуловимым акцентом в речи, дорогим «заграничным» костюмом и манерой поведения. Таким образом, цвет волос становится ещё одним, вполне материальным аргументом в пользу его происхождения «оттуда», из другого, не вполне понятного пространства. Он визуально не похож на «типичного» москвича, какими выглядят Берлиоз (лысый столичный интеллигент) и Бездомный (рыжеватый, русый парень из народа). Его тёмные волосы — это внешний, бросающийся в глаза знак его внутренней, сущностной «нездешности», его статуса вечного странника и пришельца.

          Цветовая оппозиция, выстроенная между Воландом и Иваном Бездомным, строится на чётком контрасте тёмного и рыжего/светлого. Иван описан как «рыжеватый, вихрастый молодой человек»; рыжий цвет в культуре часто связывается с огнём, неукротимой стихией, холерическим темпераментом, а в русском контексте — ещё и с «красным», народным, бунтарским началом. Воланд же — тёмный, брюнет, его волосы скрыты под изящно заломленным беретом, но их цвет задаёт общий тёмный тон всему его облику. Это визуальное противопоставление работает и на более глубоком, смысловом уровне: тёмное, магическое, контролирующее, интеллектуальное начало (Воланд) противостоит светлому, стихийному, бунтующему, эмоциональному (Иван). Примечательно, что Иван, несмотря на свою «красную», революционную в каком-то смысле внешность, оказывается в полной власти тёмного профессора, становится его жертвой, свидетелем, а затем и пациентом клиники. Цвет волос, таким образом, включается в систему визуальных знаков, которые не просто описывают, но и предопределяют расстановку сил и развитие отношений между персонажами.

          Тёмный цвет в универсальной культурной символике очень часто ассоциируется с тайной, непроницаемостью, потусторонним, ночным, хтоническим, с тем, что скрыто от дневного света и рационального взгляда. Брюнет Воланд предстаёт в этой логике как прямой носитель и воплощение этого «тёмного» знания, этой силы, которая принципиально противостоит ясному, дневному, рациональному миру Берлиоза. Он не просто иностранец из какой-то другой страны, а иностранец из мира теней, из пространства, где действуют иные законы, специалист по «чёрной магии». Цвет его волос можно в этом смысле считать своеобразной эмблемой, гербом его профессии и его сущности. Он маркирует его как фигуру, связанную с теми силами и знаниями, которые традиционная европейская культура относила к «тёмной», опасной, запретной стороне бытия. В этом качестве «брюнет» — уже не случайная физическая черта, а важный элемент символического «облачения» персонажа, часть его иконографии.

          Образ тёмноволосого, рокового, демонического или просто исключительно глубокого героя был детально разработан в романтической литературе и прочно вошёл в культурный канон. От байроновских героев (Чайльд-Гарольд, Манфред) с их «чёрными кудрями» и мрачным прошлым до лермонтовского Печорина, чьи тёмные волосы и бледность служили знаком внутренней сложности, разочарования и преступности, — этот типаж пользовался огромной популярностью. Булгаков, как писатель, глубоко укоренённый в классической литературной традиции, безусловно, отчасти наследует этот штамп, но при этом проводит его тонкую и ироничную трансформацию. Его Воланд — не романтический страдалец, надломленный внутренними противоречиями, и не байронический бунтарь, а скорее ироничный, немного усталый, но безупречно эффективный чиновник потусторонних инстанций. Черты романтической иконографии (тёмные волосы, безупречная внешность, загадочность) присутствуют, но они сознательно лишены ореола величия, трагизма и самолюбования. Они снижены, вписаны в контекст советской будничности и абсурда, что, парадоксальным образом, делает их не менее, а может быть, и более действенными.

          Функция определения «брюнет» в общей структуре портрета оказывается, в конечном счёте, обобщающей, классифицирующей и направляющей читательское восприятие. Оно не столько живописует, сколько относит персонажа к большой, неопределённой группе «тёмных», позволяя автору экономить на излишней детализации и давая лишь намёк, который читатель волен наполнить известными ему культурными ассоциациями. В сочетании с другими тёмными деталями костюма и внешности этот признак создаёт мощный эффект цельности, монолитности, внутренней непротиворечивости образа. Воланд не пёстр, не разноцветен, не эклектичен; он собран вокруг одного тёмного полюса, что визуально и семантически усиливает ощущение его серьёзности, сосредоточенности и некой безжалостной последовательности. «Брюнет» в данном контексте перестаёт быть просто нейтральной физической характеристикой и превращается в активный семантический маркер, связывающий персонажа с целым комплексом архетипических представлений о тайной силе, знании и власти, пришедших из мира тьмы.


          Часть 4. Контраст с собеседниками: визуальная и семантическая оппозиция


          Для полного и глубокого понимания роли деталей «выбрит гладко» и «брюнет» в портрете Воланда необходимо провести их сравнительный анализ с портретами его собеседников — Михаила Берлиоза и Ивана Бездомного. Все три портрета, данные в первой главе, выстроены Булгаковым не как изолированные описания, а как элементы единой системы, где каждый штрих одного персонажа получает дополнительный смысл и остроту лишь в сопоставлении с другими. Визуальная оппозиция, бросающаяся в глаза при таком сравнении, отражает более глубокую, мировоззренческую и экзистенциальную противопоставленность этих трёх фигур. Воланд выделяется в этой троице не только своей прямой странностью или иностранностью, но и принципиально иным типом телесности, иным отношением к собственной внешности как к инструменту. Его облик становится не просто описанием, а своеобразным визуальным ответом и вызовом облику его будущих оппонентов, материализованной альтернативой их способу существования в мире.

          Портрет Михаила Александровича Берлиоза, данного в самом начале главы, строится преимущественно вокруг признаков интеллектуального труда, социального статуса и некоторой комичной старомодности. «Лыс, свою приличную шляпу пирожком нёс в руке, а на хорошо выбритом лице его помещались сверхъестественных размеров очки». Лысина здесь — это не просто отсутствие волос, но знак возраста, умственного напряжения, возможного истощения жизненных сил, а в каком-то смысле и уязвимости (открытая голова). Шляпа «пирожком» — это смешной, слегка старомодный, «мещанский» элемент, который сразу подчёркивает его «приличность», буржуазность и некоторую оторванность от современной молодежной моды. Очки «сверхъестественных размеров» — это уже прямая гипербола, указывающая не только на близорукость, но и на метафорическую близорукость к реальности, уход в мир книг, цитат и идеологических схем. Что касается бритья, то у Берлиоза оно лишь «хорошее», то есть вполне соответствующее стандартам гигиены советского редактора, бытовая, не акцентированная деталь, не более того.

          Портрет Ивана Николаевича Понырёва-Бездомного, напротив, составлен из признаков молодости, небрежности, стихийности и нарочитого пренебрежения к условностям. «Плечистый, рыжеватый, вихрастый молодой человек в заломленной на затылок клетчатой кепке». «Рыжеватость» и «вихрастость» говорят сами за себя — это признаки неукротимой, почти животной энергии, отсутствия регулярной стрижки, презрения к аккуратности. Клетчатая кепка, заломленная на затылок, — это классический атрибут бесшабашного хулигана или представителя рабоче-студенческой молодёжи 1920-30-х годов, знак пренебрежения к формальностям и принадлежности к определённой, неэлитной субкультуре. «Жёваные белые брюки» и «чёрные тапочки» довершают образ человека, абсолютно не заботящегося о внешнем лоске, удобного в быту и, возможно, нарочито демонстрирующего свою «пролетарскую» простоту. Его облик — полная, намеренная антитеза аристократической выверенности, педантизму и какой бы то ни было элегантности.

          На фоне этих двух полярных портретов Воланд предстаёт как своего рода синтез, но синтез особого рода: в нём есть и контроль, и стиль, но полностью отсутствуют комизм Берлиоза и неряшливость Ивана. Он не лыс и не вихраст — его волосы (будучи брюнетом) аккуратно убраны под берет, но сам факт их наличия и их тёмный цвет подчёркнуто указаны. Он не носит смешной шляпы-пирожка или молодёжной кепки, а «лихо заломленный» берет, элемент европейского, почти парижского шика и элегантной небрежности. Его костюм не «серенькая пара» и не «ковбойка с жёваными брюками», а «дорогой серый костюм, в заграничных, в цвет костюма, туфлях», что говорит о продуманности гардероба до мелочей, о внимании к деталям и материальной состоятельности. Его бритьё — не просто «хорошее», а идеально гладкое, что выделено в отдельную, акцентированную, почти выстреливающую фразу. Он представляет собой тип денди-иностранца, для которого внешность является не необходимостью или случайностью, а холодным и безупречным произведением искусства, частью профессионального имиджа.

          Визуально в этой троице Воланд выделяется как более тёмное, плотное, «собранное» и весомое цветовое пятно. Берлиоз одет в «летнюю серенькую пару», Бездомный — в белую ковбойку и светлые брюки, то есть оба окрашены в более светлые, размытые, неконцентрированные тона. Тёмная гамма Воланда (серый, но, видимо, тёмно-серый костюм, тёмные волосы, чёрные детали) создаёт эффект цветового и смыслового ядра, которое невольно притягивает взгляд и воспринимается как центр композиции. Его фигура кажется более материальной, плотной, весомой, несмотря на все предшествующие намёки на её призрачность и воздушность (явление из сгустившегося воздуха). Это противоречие между визуальной, почти скульптурной весомостью и сюжетной «нематериальностью» происхождения является важной частью его загадки и силы. Контраст с более «лёгкими» и размытыми фигурами собеседников невольно делает Воланда центральной, доминирующей фигурой в группе, хотя по времени появления и статусу в диалоге он является последним и непрошеным.

          Семантика тотального контроля, воплощённая в облике Воланда, находит свою прямую противоположность в портретах его визави. Берлиоз пытается осуществлять контроль над реальностью опосредованно — через идеологические конструкции, исторические цитаты, административный ресурс МАССОЛИТа, через менторский тон в разговоре с поэтом. Однако этот контроль оказывается иллюзорным, хрупким, что с жестокой наглядностью показано «второй странностью», сломившей его самоуверенность, и последующей абсурдной гибелью под трамваем. Бездомный, в свою очередь, не контролирует практически ничего: ни свой поэтический талант (пишет бездарно), ни свои физиологические реакции (икота), ни свои эмоции (злится, грубит), он — пассивный объект воздействия как со стороны Берлиоза, так и со стороны Воланда. Воланд же демонстрирует контроль абсолютный и всеобъемлющий, начинающийся с мельчайших деталей собственного тела (гладкое бритьё) и простирающийся до управления ходом событий (пророчество о смерти, знание о пролитом масле). Его внешность становится зримым, наглядным воплощением этой власти, которой так очевидно лишены «хозяева» Москвы, мнящие себя управителями жизни.

          Воланд не принадлежит ни к лагерю теоретиков и идеологов, как Берлиоз, ни к лагерю стихийных, необузданных творцов, как Иван Бездомный. Он — практик, ремесленник от магии, чья «работа» требует безупречной точности, дисциплины, расчёта и холодного мастерства. Его гладкое, как маска, лицо и тёмные, скрытые волосы — это часть его профессионального инструментария, такой же необходимый атрибут, как скальпель для хирурга или циркуль для архитектора. Он не рассуждает о мифе, он его материализует прямо на глазах у собеседников; он не пишет плохих антирелигиозных стихов, он творит реальность, в которой существуют призраки и исполняются пророчества. В этом смысле его облик — это облик специалиста высочайшего класса, мастера своего дела, для которого внешняя форма является прямым продолжением внутреннего содержания и профессионального умения. Контраст с собеседниками подчёркивает не только его метафизическую инаковость, но и его статус как действующей, преобразующей силы, а не говорящей головы или безвольного орудия.

          В конечном счёте, контрастная оппозиция трёх портретов служит автору для того, чтобы максимально оттенить и выявить ключевое, определяющее качество Воланда — его абсолютную самодостаточность и власть, проистекающую из иного источника. Он предстаёт существом из реальности, где господствуют иные, более жёсткие и точные законы, в том числе законы формы и самопрезентации. Его реальность — это реальность отточенного жеста, безупречной детали, полного и безраздельного владения собой и ситуацией. На фоне разболтанной, полуабсурдной, идеологически замусоренной московской жизни его холодное совершенство и выверенность кажутся одновременно притягательными, завораживающими и глубоко чудовищными. «Выбрит гладко. Брюнет.» — это не просто нейтральное описание, а своеобразное предъявление стандарта, образца, по которому невольно начинают «мериться» остальные персонажи. Этот стандарт оказывается принципиально недостижимым для обычных людей, что с самого начала определяет Воланда как фигуру высшего, надмирного порядка, пришедшую не для спора на равных, а для демонстрации иного измерения бытия.


          Часть 5. Функция стабилизации образа: от гротеска к сдержанной аномалии


          Динамика построения портрета Воланда подчинена чёткому волнообразному ритму: за нарастанием странности следует кратковременный спад, за которым вновь следует новый, более мощный всплеск. Фраза «Выбрит гладко. Брюнет.» занимает в этой динамике ключевую позицию точки спада, момента временной стабилизации и даже некоторого «охлаждения» описания. Она следует непосредственно за первой, уже откровенно аномальной и субъективно окрашенной деталью — «кривой рот». Эта кривизна вносит в портрет важнейший элемент дисгармонии, внутренней гримасы, возможной насмешки или физического уродства, нарушая базовое ожидание симметрии и «нормальности» человеческого лица. Однако автор, введя эту тревожащую ноту, не развивает её сразу же, не нагнетает, а, напротив, делает тактический шаг назад, возвращаясь к спокойной, почти скучной констатации. Этот манёвр позволяет управлять интенсивностью читательского впечатления, не допуская преждевременной перенасыщенности.

          «Кривой рот» сам по себе допускает различные интерпретации: это может быть следствие врождённой особенности, последствие паралича или, что более вероятно в контексте, знак постоянной, застывшей внутренней иронии, вечного саркастического прищура по отношению к миру. Это признак того, что персонаж не воспринимает окружающую реальность всерьёз, что он всегда как бы «кривится» от неё, испытывая лёгкое отвращение или презрение. Такая деталь, будучи развита, могла бы легко увести портрет в область откровенного гротеска, шаржа, демонической или клоунской маски. Булгаков, тонкий стилист, избегает этого прямолинейного пути, сразу же возвращаясь после намёка на уродство к плоскости формальной, протокольной нормы. Он не даёт читателю надолго закрепиться в ощущении, что перед ним классический сказочный «уродец» или персонаж мелодрамы, вместо этого он предлагает более сложную и изощрённую модель: аномалия, тщательно прикрытая безупречной, даже преувеличенной нормой. Игра идёт не на контрасте красоты и уродства, а на контрасте нормы и того, что прячется в её складках.

          Детали о бритье и цвете волос, данные столь лаконично, выполняют в этой игре роль «охлаждающего», успокаивающего элемента. Они возвращают описание из области субъективной оценки и интерпретации («кривой» — это уже оценка, пусть и смягчённая местоимением «какой-то») к якобы объективной, фактологической констатации. Читательское восприятие на мгновение успокаивается: ладно, рот кривой, но в целом-то мужчина как мужчина, ухоженный, тёмноволосый, ничего особо страшного. Это создаёт ложное, но необходимое чувство безопасности и понимания, кратковременную иллюзию, что ситуация под контролем и персонаж более или менее классифицирован. Именно эта иллюзия будет в следующее же мгновение беспощадно разрушена описанием разноцветных глаз. Стабилизация, таким образом, необходима не сама по себе, а как нарративная пружина, которую нужно сжать, чтобы потом она разжалась с максимальной силой. Булгаков демонстрирует здесь высочайшее мастерство игры с читательскими ожиданиями и эмоциями, то усиливая, то ослабляя напряжение с помощью мельчайших деталей.

          Если бы автор пошёл по прямому пути последовательного нагромождения странностей (кривой рот, потом сразу разные глаза, потом хромота и т.д.), образ Воланда рисковал бы стать карнавальным, буффонным, лишённым той сдержанной, интеллектуальной опасности, которая в нём заключена. Чёрт с кривым ртом, разноцветными глазами, копытом и хромотой — это персонаж фольклорный, лубочный, почти комический, он не страшен современному образованному читателю, а скорее смешон. Булгаков же, создавая свою версию дьявола для века атеизма и науки, стремился к принципиально иному эффекту — к созданию образа, который пугал бы не внешним уродством или бутафорскими атрибутами, а своей внутренней, сущностной несовместимостью с рациональным миром, своей совершенной иной природой. Для этого он не отменяет странности, но вплетает их в самую плотную ткань обыденности, делает их почти незаметными, требующими вглядывания. Нормативные, банальные детали служат тем самым камуфляжным фоном, на котором странность не режет глаз, а, напротив, притягивает его своей неуместностью, своей тишиной. Образ благодаря этому лишается какого бы то ни было налёта театральности или литературной условности, становясь более живым, непосредственным и, как следствие, гораздо более пугающим.

          Сочетание нормы и аномалии в одном портрете, причём аномалии, не выпяченной, а приглушённой, порождает особый, нервный, интеллектуальный тип странности, который был в большой степени новаторским для советской литературы 1930-х годов. Эта странность не декларирована, не выставлена напоказ с криком «смотрите!», а притаилась среди самых что ни на есть банальных и безопасных вещей, заставляя читателя самого искать диссонанс, чувствовать его почти на физическом, кожном уровне, а не получать готовый ярлык «страшный» или «сверхъестественный». Этот подход полностью соответствует общей, тщательно выстраиваемой атмосфере первой главы, где ощущение ужаса и надвигающейся катастрофы подкрадывается исподволь, начинаясь не с грома и молний, а с немотивированной пустоты аллеи, жары, тёплой абрикосовой и икоты. Воланд является квинтэссенцией этого метода: его зловещность — в идеальном, безупречном владении правилами человеческой игры, в которую он сам врывается, устанавливая новые правила. Стабилизация через «нормальные» детали лишь подчёркивает, что его опасность — не физическая, не монструозная, а именно интеллектуальная, метафизическая, связанная со знанием и властью над самими основаниями бытия.

          После искусственной паузы и стабилизации, созданной констатацией бритья и цвета волос, следует кульминационная, уже не оставляющая сомнений аномалия портрета: «Правый глаз чёрный, левый почему-то зелёный. Брови чёрные, но одна выше другой.» Разноглазие (гетерохромия) — это куда более сильный, древний и универсальный знак инаковости, колдовской силы, связи с потусторонним миром или даром пророчества, глубоко укоренённый в фольклоре и мифологии самых разных культур. Если «кривой рот» ещё можно было с натяжкой списать на индивидуальную особенность, случайность или след болезни, то разные глаза — это явный, недвусмысленный мистический маркер, прямо указывающий на сверхъестественную природу их обладателя. Стабилизация, достигнутая предыдущими двумя фразами, делает этот финальный, сокрушительный штрих особенно ошеломляющим. Читатель, лишь на секунду расслабившийся, получает удар, который выбивает его из колеи окончательно. Норма, таким образом, послужила лишь трамплином, разбегом для прыжка в область чистой, не скрытой уже ничем фантастики, сделав этот прыжок максимально неожиданным и эффектным.

          Принцип, наглядно продемонстрированный в этом фрагменте портрета, является краеугольным камнем всей поэтики булгаковской фантастики в «Мастере и Маргарите». Сверхъестественное, чудесное, потустороннее никогда не является в его мире в чистом, абстрактном виде, оно всегда прорастает из гущи быта, маскируется под него, использует его язык и его приметы. Пустота аллеи в час прогулок, тёплая, противная абрикосовая, мучительная икота, кривой рот иностранца, его гладкое бритьё и тёмные волосы — всё это звенья одной постепенной, неотвратимой цепи, ведущей от привычной реальности к реальности иной. Граница между этими мирами оказывается размытой, проницаемой, они существуют не последовательно, а параллельно, в одном и том же пространстве и времени. Воланд — самое яркое и совершенное воплощение этого принципа: он буквально соткан, «соткался» из воздуха, но при этом собран из самых что ни на есть материальных, знакомых и даже скучных деталей современного города, однако их сочетание, пропорция рождает нечто совершенно новое и чудовищное. «Выбрит гладко. Брюнет.» — это и есть та самая критическая точка в этом процессе, где знакомое, обыденное начинает оборачиваться своей изнаночной, пугающей стороной, ещё не раскрывая её до конца.

          Роль этих двух деталей в портрете Воланда оказывается, таким образом, принципиально двоякой: они одновременно служат для маскировки и для осторожного, дозированного раскрытия. Как элементы маски, они позволяют персонажу пройти первичную, поверхностную идентификацию как «нормального», социально приемлемого человека, не вызывая немедленного отторжения или паники. Как ключи к пониманию, они, будучи помещены в данный конкретный контекст (между двумя странностями), указывают внимательному взгляду на сверхъестественный контроль, иную телесность и скрытую силу. Они не позволяют читателю сразу и однозначно определить сущность персонажа, заставляют колебаться между интерпретациями: то ли это просто эксцентричный иностранец, то ли нечто большее. Эта намеренно поддерживаемая неопределённость, двусмысленность, игра на грани и составляет главную художественную силу и притягательность булгаковского портрета. Воланд остаётся загадкой не потому, что о нём ничего не сказано, а потому, что сказанное слишком обыденно и в то же время слишком странно, слишком правильно и слишком неправильно одновременно, выбиваясь из любых готовых схем восприятия.


          Часть 6. Символ скрытой силы: гладкость и тёмный цвет как знаки власти


          Идеальная, лишённая морщин и пор гладкость кожи Воланда может быть прочитана не только как признак ухода, но и как сложный символ отсутствия биологического возраста, времени и тления. На его лице нет характерных следов времени — морщин у глаз («гусиные лапки»), складок на лбу, носогубных борозд, которые являются неизбежными спутниками прожитой жизни, эмоций, переживаний, привычных для любого живого человека. Он кажется существом, застывшим в определённом, вневременном моменте, не подверженным процессам распада, старения, увядания, которые и составляют суть биологического существования. Это качество сближает его скорее с памятником, восковой фигурой, неживым, но идеально сохранившим форму объектом, чем с плотью и кровью. В контексте предстоящего разговора о смертности, судьбе и управлении жизнью (который вот-вот начнётся с вопроса Воланда о том, кто управляет человеческой жизнью), эта деталь приобретает особую, почти провокационную весомость. Воланд предстаёт как живое, ходячее отрицание того самого главного закона, в который так уверовал Берлиоз, — закона конечности, тления и неотвратимости смерти.

          Гладкость кожи в данном случае можно интерпретировать и как сложную метафору брони, защитного панциря, непроницаемой, отполированной поверхности, за которой скрыто истинное содержание. Она скрывает всё, что обычно находится прямо под кожей: мускулы, сухожилия, кровеносные сосуды, нервные окончания — всю ту биологическую «кухню», которая делает человека живым, уязвимым, реактивным существом. Воланд представляется существом, либо лишённым этой кухни вовсе, либо настолько её контролирующим, что она никак не проявляется вовне, не выдаёт себя ни малейшим движением, ни тенью. Его лицо — это идеальная ширма, белое полотно, на котором не отражаются внутренние процессы, оно ничего не выдаёт помимо воли своего владельца, являясь инструментом, а не выразителем. В этом он — прямая противоположность Михаила Берлиоза, чьё лицо в момент «второй странности» всё выдало с головой: оно «побледнело», его пришлось вытирать платком, то есть оно открыто, почти физиологически реагировало на страх и дискомфорт. Непроницаемость Воланда становится, таким образом, зримым знаком его абсолютной самодостаточности, неуязвимости и отстранённости от мира человеческих слабостей.

          Сам акт бритья, даже самого идеального, является в своей основе символическим, ритуализированным насилием над естественной, природной сущностью тела. Волосы, растущие помимо воли, срезаются, кожа подвергается механическому, а иногда и химическому воздействию, естественное, «дикое» состояние целенаправленно изменяется в сторону культурной нормы. Для Воланда этот процесс, судя по результату, доведён до абсолютной, безупречной эффективности и, возможно, полностью лишён своего обычного, гигиенического или социального смысла. Это может быть знаком его фундаментального отношения к материальному миру как к чему-то, что необходимо постоянно и жёстко подчинять, корректировать, подавлять, приводить в идеальный, стерильный порядок. Его гладкость — это не следствие заботы о здоровье или внешнем виде, а результат тотальной, почти военной дисциплины, жестокой по отношению к любой естественности, спонтанности, живости. В этом микро-жесте, в этой ежедневной (или вечной) процедуре проявляется сама сущность Воланда как повелителя, демиурга, не терпящего хаоса и неподконтрольности даже в самых мелких, казалось бы, вещах.

          Тёмный цвет волос, обозначенный словом «брюнет», в сочетании с общей тёмной гаммой костюма и аксессуаров, работает как мощная цветовая эманация силы, но силы особого рода. Тёмное в визуальном восприятии часто ассоциируется с плотностью, тяжестью, концентрацией, глубиной, в противоположность разреженности, лёгкости, поверхностности, которые приписываются светлому. Воланд, будучи собран вокруг тёмного полюса, кажется «тяжёлым» персонажем не только в смысловом, но и в чисто визуальном, почти оптическом плане; его образ обладает большим удельным весом, он давит, притягивает, не отпускает взгляд. Этот тёмный цвет легко связать с традиционными сферами обитания магических, демонических или хтонических существ — с ночью, тенью, подземным миром, пространством, куда не проникает солнечный свет. Он — прямой носитель и выразитель «тёмного» знания, то есть знания запретного, сокрытого, опасного для непосвящённых, знания о конце вещей, о смерти, о тайных пружинах мира. Цвет становится, таким образом, неотъемлемой частью его профессиональной и сущностной идентичности как «специалиста по чёрной магии», как того, кто работает с тёмной стороной бытия.

          Сочетание идеально гладкой поверхности и тёмного, поглощающего свет цвета рождает в воображении образ не живого существа, а некоего отполированного, холодного, твёрдого и тяжёлого предмета. Можно представить отшлифованный до зеркального блеска чёрный гранит, обсидиановое стекло или чёрный металл — материалы, которые не отражают свет рассеянно, а либо отражают его холодными бликами, либо полностью поглощают, оставаясь непроницаемыми. Воланд производит похожее впечатление: он не излучает тепла, жизни, эмоций; он не отражает окружающий мир, а существует как бы поверх него, рядом с ним, в иной оптической плотности. Его облик сознательно лишён мягкости, тепла, пушистости, всего того, что ассоциируется с органической жизнью, с близостью, с домашностью. Он скульптурен, статичен в своей основе, даже когда движется — это движение статуи, механизма, отлаженного и бездушного. Эта подчёркнуто «неживая», искусственная телесность делает его вдвойне чуждым живому, дышащему, потеющему миру Патриарших прудов, миру жары, икоты и человеческих разговоров.

          В архетипических, мифологических представлениях о повелителе теней, владыке подземного царства или судье мёртвых часто присутствует важнейшая черта — бесстрастность, отсутствие эмоций, холодная объективность. Это существо, которое наблюдает, взвешивает, судит, карает или милует, но никогда не вовлекается в водоворот страстей, не сочувствует, не радуется и не печалится вместе с живыми, его лицо — это маска беспристрастности. Гладкость, лишённая мимических морщин лица Воланда, и есть такая маска, идеально скрывающая (или заменяющая) то, что у людей называется выражением лица. Его тёмный цвет волос и общая гамма дополняют и углубляют этот образ, связывая его с царством, где нет солнечного света, а значит, нет и ярких красок жизни, бурных эмоций, надежд и страхов. Он воплощает в себе принцип порядка, закона, необходимости, но порядка мёртвого, механистического, безжалостного, противоположного органическому, тёплому, хаотичному беспорядку жизни. Его сила — в отрицании самого хаоса жизни, и его внешность, его гладкость и тёмный цвет, являются предельным, доведённым до совершенства выражением этого отрицания.

          В западноевропейской иконографической и литературной традиции изображения дьявола или Сатаны, начиная со Средневековья и особенно в эпоху Романтизма, часто фигурировал образ красивого, ухоженного, тёмноволосого и белокожего мужчины, иногда с лёгкой иронической усмешкой. Эта традиция восходит к представлению о Люцифере как о падшем ангеле света, сохранившем в своём падении следы небесной красоты и величия, которые теперь служат приманкой для человеческих душ. Булгаков, человек глубоко образованный, прекрасно знакомый с европейской живописью, литературой и музыкой (вспомним эпиграф из «Фауста»), безусловно, учитывал и творчески перерабатывал этот иконографический канон. Однако его Воланд — не романтический, страдающий от своей изгнанности величественный злодей, а скорее ироничный, усталый, но безупречно эффективный чиновник или консультант потусторонних инстанций, выполняющий свою работу. Черты традиционной «дьявольской» иконографии (тёмные волосы, безупречная внешность, усмешка) присутствуют, но они сознательно лишены ореола величия, пафоса, трагизма. Они снижены, помещены в контекст советской будничности и абсурда, что, парадоксальным образом, делает их не менее, а может быть, и более эффективными и пугающими для современного читателя.

          В восприятии советского человека 1930-х годов, воспитанного на идеалах скромности, простоты, аскетизма и коллективизма, идеальная ухоженность, тщательный подбор костюма и аксессуаров, тёмный, «буржуазный» шик были не просто признаками другого вкуса, а знаками глубокой, идеологической чужеродности. Новая советская мораль, особенно в её радикальных, пролеткультовских проявлениях, активно проповедовала отказ от щёгольства, от «мещанского» внимания к внешности, от индивидуалистического самовыражения через одежду в пользу функциональности, простоты и униформы. Дорогой серый костюм, берет, трость с набалдашником, идеальное гладкое бритьё — всё это маркировало Воланда как «не нашего», как представителя того самого мира буржуазной, декадентской Европы, который революция стремилась уничтожить. Его внешность сама по себе была молчаливым, но мощным вызовом эстетике и этике победившего пролетариата, она говорила о деньгах, о вкусе, о времени, потраченном на туалет, — о вещах, глубоко подозрительных и почти враждебных в новой реальности. Таким образом, его скрытая сила проявлялась и на самом приземлённом, социальном уровне: он был воплощением того самого «старого мира», от которого якобы избавилась Москва, и в этом заключалась подрывная, разоблачающая мощь его появления.


          Часть 7. Ритмико-синтаксическое значение: протокольная констатация как нарративный приём


          Синтаксис разбираемого фрагмента заслуживает самого пристального внимания как самостоятельный смыслообразующий элемент, работающий в унисон с содержанием. «Выбрит гладко. Брюнет.» — это два назывных (номинативных) нераспространённых предложения, стоящих строго друг за другом и разделённых точкой. Они полностью лишены сказуемых, которые обозначали бы действие или состояние, растянутое во времени, они фиксируют статичные, мгновенные признаки, как в моментальном фотоснимке или в перечне примет. Подобная синтаксическая конструкция насильственно останавливает, прерывает плавный повествовательный поток, создаёт эффект стоп-кадра, выхватывания детали крупным планом. Читательский взгляд, скользивший по тексту, вынужден споткнуться, задержаться именно на этих двух коротких фразах, рассмотреть их отдельно, прежде чем двинуться дальше к следующему элементу портрета, что автоматически повышает их значимость в общем восприятии.

          Ритмически эти обрубленные фразы создают резкую, рубленую паузу, контрастирующую с более плавным и распевным ритмом предшествующего и последующего текста. Посмотрим на контекст: «…Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Брюнет. Правый глаз чёрный…». Фраза «Рот какой-то кривой» — это ещё распространённое предложение с неопределённым местоимением «какой-то», вносящим оттенок неуверенности, расплывчатости, субъективной оценки. Две следующие фразы обрубают эту расплывчатость, предлагая взамен жёсткие, категоричные, не допускающие сомнений констатации, лишённые каких бы то ни было местоимений или модальных слов. Возникает отчётливый ритмический сбой, сбивка: распевная неопределённость сменяется сухой, отрывистой определённостью. Этот сбой не случаен, он напрямую соответствует смене режима восприятия и нарративной позиции: от попытки интерпретации, осторожной оценки — к простой, бесстрастной регистрации видимых фактов.

          Подобный синтаксис — краткий, безглагольный, лишённый эпитетов — активно и сознательно имитирует стилистику официальных документов: полицейских протоколов, справок, опознавательных карточек, анкет. В таких текстах ценятся предельная краткость, точность, однозначность, отсутствие эмоциональной окраски и оценочных суждений, простое перечисление установленных фактов. Повествователь в этот момент как бы временно берёт на себя роль такого регистратора, намеренно снижая свою обычную, всезнающую и часто ироничную позицию до уровня бесстрастного фиксатора. Он как бы заявляет: я не толкую, не интерпретирую, не выражаю отношения — я лишь фиксирую то, что можно увидеть и зафиксировать глазами любого наблюдателя. Это создаёт мощный, почти гипнотический эффект объективности, документальной достоверности, заставляя читателя поверить в реальность описываемого так же безоговорочно, как верят в запись в полицейском протоколе. Чудо, таким образом, начинается не с поэзии, а с бюрократической точности, что является фирменным, узнаваемым приёмом Булгакова.

          Иллюзия объективности, порождаемая таким синтаксисом, носит, однако, глубоко двойственный, даже пародийный характер. С одной стороны, она действительно убеждает, гипнотизирует читателя, внушая ему доверие к портрету, ведь он подан не как плод фантазии, а как набор проверяемых фактов. С другой стороны, эта объективность заведомо пародийна, ибо описывает-то она отнюдь не обычного человека, а существо сверхъестественное, только что «соткавшееся из воздуха». Возникает острое, комическое противоречие между формой подачи (сухой, рациональный отчёт) и содержанием (иррациональный, фантастический персонаж). Именно это противоречие и рождает тот самый неповторимый привкус иронии, абсурда и лёгкой нереальности, который сопровождает появление Воланда с самых первых строк. Читатель подсознательно чувствует, что ему предлагают «научное», «документальное» описание необъяснимого, и это вызывает когнитивный диссонанс, чувство ловушки, в которую попалось рациональное сознание. Этот диссонанс и есть почва, на которой произрастает булгаковская фантастика.

          Мгновенное, резкое снижение эмоционального накала и повествовательной температуры через такой синтаксис — это тонкий, рассчитанный психологический ход. После тревожного, смутного «кривого рта» и общего шока от недавнего явления «прозрачного гражданина» читательское восприятие находится в состоянии напряжённого ожидания, подозрительности, почти паники. Короткие, сухие, как удар топора, фразы действуют подобно холодному компрессу или ушату ледяной воды, немного притупляя это напряжение, переводя его в более спокойное, наблюдательское, аналитическое русло. Они дают передышку, короткий тайм-аут, позволяют сознанию перегруппироваться, перевести восприятие из режима «страх» в режим «рассмотрение». Однако эта передышка глубоко обманчива и носит тактический характер; она нужна лишь для того, чтобы подготовить психику к следующему, ещё более сильному удару — описанию разноцветных глаз, которое после этой ледяной паузы обрушивается с удвоенной силой. Управление эмоциями и вниманием читателя осуществляется здесь не только на уровне сюжета или образов, но и на самом фундаментальном уровне ритма и синтаксической конструкции предложения.

          Подобный синтаксический приём заставляет читателя непроизвольно замедлиться, остановиться и пристальнее, почти под лупой, вглядеться в, казалось бы, ничтожные, проходные детали. Если бы эти признаки были вписаны в более развёрнутое, плавное предложение (например, «Он был гладко выбрит и тёмноволос»), они вполне могли бы потеряться, слиться с общим потоком, не привлекая особого внимания. Будучи же вырваны в отдельные, изолированные фразы, они приобретают неожиданный вес, значимость, становятся предметом отдельного, специального рассмотрения. Читатель невольно задаётся вопросами: почему автор выделил именно это? Что особенного может быть в том, что человек выбрит и брюнет? Разве это не само собой разумеется? Эта провокация, это заострение внимания на банальности провоцирует на поиск скрытого смысла, на внимательное, почти детективное рассматривание портрета, на попытку разгадать, что стоит за этими простыми словами. Минималистичная, аскетичная форма, таким образом, становится мощным катализатором интерпретационной, мыслительной активности читателя.

          Именно через эту подчёркнутую, почти демонстративную форму доводится до предела ключевое содержательное противоречие, заложенное в этих деталях. Самые обычные, даже затасканные, бытовые слова используются для описания сущности необычайной, потусторонней, выламывающейся из всех рамок. Сама обыденность, заурядность выбранной лексики становится инструментом остранения, отчуждения: мы видим нечто до боли знакомое, но помещённое в такой контекст, где оно выглядит глубоко чужеродным, подозрительным, не на своём месте. Синтаксис протокола лишь усиливает, гиперболизирует это ощущение: потустороннее, иррациональное начало насильственно втиснуто здесь в тесные, жёсткие рамки бюрократического, рационального дискурса, и от этого напряжения рамки трещат, а иррациональное проступает сквозь них ещё явственнее. Этот приём полностью соответствует общей нарративной стратегии Булгакова в романе — описывать самые метафизические события и явления языком бытовым, газетным, а иногда и откровенно канцелярским, создавая тот самый неповторимый эффект смешения высокого и низкого, страшного и смешного. Разрыв, зазор между регистром описания и объектом описания и является питательной средой для уникального булгаковского юмора и философской глубины.

          В конечном счёте, фраза «Выбрит гладко. Брюнет.» может быть рассмотрена как своего рода синтаксический и ритмический эквивалент маски, которую носит Воланд. Она так же кратка, закрыта, не дающая заглянуть внутрь, как гладкая кожа скрывает мышцы и кровь. Она так же представляет собой формальную, условную, почти стандартизированную конструкцию, за которой может скрываться что угодно — от банальности до абсолютной тайны. Через минимализм формы, через отказ от распространения и украшения передаётся максимальная смысловая насыщенность, недоговорённость и тревожная неопределённость. Эти две фразы — блестящий образец того, как Булгаков достигает невероятной художественной глубины и выразительности не через нагромождение деталей и метафор, а через их тщательный, ювелирный отбор, компоновку и подачу. Ритмико-синтаксический анализ подтверждает, что в этом, казалось бы, случайном портрете нет и не может быть ничего случайного: каждая чёрточка, включая способ её синтаксического оформления и ритмического расположения, работает как винтик сложного механизма, создающего в итоге образ сложный, пугающий, ироничный и навсегда врезающийся в память.


          Заключение


          Фраза «Выбрит гладко. Брюнет.» оказывается при детальном рассмотрении не побочной, а смысловым и композиционным центром первого портрета профессора Воланда, выполняющим роль необходимого стабилизирующего звена между двумя явными, шокирующими аномалиями — «кривым ртом» и разноцветными глазами. Её кажущаяся банальность, протокольность и синтаксическая рубленость являются тщательно выстроенным и виртуозно применённым художественным приёмом, позволяющим управлять читательским восприятием. Через эти, на первый взгляд, самые обыденные детали автор совершает тонкий манёвр: он вписывает потустороннее, демоническое существо в узкие рамки привычной человеческой нормы, чтобы тут же, контрастно, показать условность и хрупкость этих самых рамок. Норма в его руках становится одновременно материалом для маскировки и тонким инструментом для указания на скрытые, глубинные отклонения от неё. Этот двойной ход позволяет создать образ, который балансирует на самой острой грани между узнаваемо-бытовым и принципиально чуждым, заставляя читателя постоянно колебаться в своей оценке.

          Отдельные детали идеального бритья и тёмного цвета волос, вырванные из контекста, действительно могут показаться ничтожными, но в системе портрета они несут огромную смысловую нагрузку. Они выступают как символы тотального, сверхчеловеческого контроля, неестественной стерильности, доведённой до абсурда аккуратности, которая отрицает саму живую, органическую природу. Они связывают Воланда с целым комплексом культурных кодов и ассоциаций — от типажа «тёмного», рокового героя романтизма и образа денди до архетипа повелителя теней и иконографии классического дьявола. Визуальный и семантический контраст с портретами Берлиоза и Бездомного не просто выделяет Воланда внешне, но и подчёркивает его экзистенциальный статус как фигуры из иного, более жёсткого и упорядоченного порядка бытия. Его внешность становится зримым, почти тактильным воплощением силы, основанной не на грубой мощи, а на дисциплине, абсолютном знании и холодной, отстранённой воле. Эти, казалось бы, проходные признаки оказываются, таким образом, ключевыми для понимания самой природы этого загадочного персонажа.

          Рассмотренный фрагмент является блестящей демонстрацией литературного мастерства Михаила Булгакова, который умел достигать глубины и выразительности минимальными, аскетичными средствами. Он не прибегает к развёрнутым метафорам, патетическим сравнениям или живописным описаниям для изображения потустороннего, понимая, что в XX веке такие приёмы рискуют вызвать не трепет, а улыбку. Вместо этого он использует короткие, почти бюрократические констатации, сухой язык протокола, которые в заданном контексте начинают мерцать зловещими смыслами и приобретают ироничную, разоблачающую силу. Его уникальная поэтика строится на фундаментальном принципе прорастания фантастического, чудесного из самой гущи бытового, на смешении и столкновении разных речевых регистров — от газетного клише до библейской патетики. Портрет Воланда, и в частности разобранные две фразы, — это квинтэссенция этой поэтики, где каждая деталь, включая способ её синтаксического оформления и ритмического расположения, работает как точный механизм в сложных часах, создающих в итоге эффект неотвратимости и правдоподобия невероятного. Анализ подобных микродеталей открывает путь к пониманию того, как устроен сложный, многоуровневый художественный мир «Мастера и Маргариты» изнутри.

          Таким образом, разбор фразы «Выбрит гладко. Брюнет.» закономерно выходит далеко за рамки простого комментария к внешности персонажа и превращается в исследование принципов, по которым Булгаков строит встречу и взаимодействие разных реальностей в своём романе — московской бытовой, социалистической реальности и метафизической, воландовской реальности вечных законов и карнавальной справедливости. Эти реальности не противостоят друг другу в лоб, как в средневековом моралите, а взаимопроникают, используют общий язык, общие знаки, общую почву, на которой и разворачивается их борьба или диалог. Норма, представленная в этих двух фразах, — это не твёрдая почва под ногами, а зыбкая, болотистая территория, где начинается тонкая игра с читательским восприятием, где знакомое оборачивается ловушкой. Воланд с первых же секунд своего появления является виртуозным мастером этой игры, и его внешность — первая, самая простая и потому самая действенная карта, которую он разыгрывает. Понимание правил этой игры через внимательный анализ, казалось бы, второстепенных деталей позволяет глубже проникнуть в самую суть романа как текста, где форма и содержание, слово и смысл, обыденное и чудесное связаны нерасторжимой, тщательно выверенной связью.


Рецензии