НАШЕ

(Из книги ОСЕННЕЕ ПРИЧАСТИЕ)


Земля лугов душистых, росных,
                Российских далей глубина.
                О, край июньских сенокосов!
                И синь прудов, и тишина…
                Пройдя тернистые дороги,
                Босая, по своим грехам
                Иду к отцовскому порогу,
                К твоим, Россия, берегам.

Ещё и солнце над Поповкой не поднялось,  а я уже успела накрутить корзинку подобабков. И вот теперь, довольная добытком, возвращаясь из лесу, присела передохнуть на своём излюбленном месте у околицы, на Мишкиной горе. 
  Июньская пора – самый цвет нашего среднерусского лета. Воздухи настолько звонки и прозрачны, что с верхотурья  игинского холма, кажется, можно рассмотреть не только притулившуюся на левом берегу Кромы Гавриловку, но и Богачёв бор, и кресты Кировского погоста, и громадные омшелые валуны у истоков ручья Жёлтого, и, прищурься,  --  туда дальше, дальше во все стороны,.. до самых пределов   --   повсюду отчая земля; замри, прислушайся   --   уловишь родное наречие, на нём говорит каждая былинка в поле, каждая птаха в лесу.

А небушко нынче расстаралось: гладенько, без единой морщиночки расстелило на свою столешню подсиненные вчерашним дождиком холщовые скатёрки – любо-дорого! Теплынь стоит такая, что цветы перепутали свои сроки – зарёю, когда я выходила из дому, когда ещё и табун из ночного не вернулся, петровы ботожки уже лупастили вовсю, видно, и на ночь не смыкали своих длиннющих голубых ресниц.
Разоспавшийся ветер не колыхнёт, не шуркнет заполонившими косогор кукушкиными слёзками, не заколыбелит макушки поднебесных Меркулихиных тополей – как сронился с вечера вместе с выжавшимся над избами дождём в таволгах Закамней, так и дрыхнет себе без задних крыльев.
В недосягаемой вышине   --   юль-юль-юль!  – заюливает жаворонок; неподалёку от меня, пристроившись на самом кончике сосёнки-самосевки, дрититекает, склоняя голову и посматривая в мою сторону то левой, то правой блестящими бусинками, белобока; у глинистого обрыва суетятся, таскают мошек, выкармливая прожорливых птенцов стрижи; в низине трудятся, не мымыкнут, лишь  иногда оторвавшись от сочного корма, довольно, всей утробой, вздохнут  успевшие соскучиться по раздолью за короткую летнюю ночь бурёнки; уморившись от блуждания, наконец, угоманиваются под амбарами собаки; зато во всё горло из конца в конец деревни  орут очнувшиеся кочета, да в ракитнике на всю ивановскую уже кашляет дымом Афонина кузня.
По взбитому в пух просёлку в сторону Хильмечков с полчаса назад протаратайкал на Воронке дядька Николай. И вот уже с закрайки доносится запах свежескошенной травы, видать, спорый сосед  успел пройти пару ручек. Каждый день он старается, приглядев где-нибудь заранее, сшибить для своей дюжины кроликов свеженького клеверку. 
Из-под горы от обнесённого берёзовой городьбой тырла заструившийся на солнышке пар приносит коровий дух, смешанный с духом подсыхающего навоза. Совсем рядом, в невыколосившихся овсах, мыкает, пуская слюни, чей-то облудившийся телок. От него пахнет парным и свежесдёрнутой   молодой зеленью.

А прямо передо мной, как на ладони  --  деревня. Она карабкается по склонам большущей горы, скорее всего, единой в допотопные времена, но развалившейся в позднейшие, в пору великих природных катаклизмов, на две части. В низине, в овраге этом, в самом его разломе прижился, может, ещё в те, первые времена, да и поныне здравствует, ведя себя очень смирно, наш ручей Жёлтый. Сколько себя помню, столько помню вросшие в его тростниковые берега неохватные осокори, утоляющие жажду водами этого, вроде бы и неказистого, но такого живучего ручья.
Тот, кто окрестил ручей Жёлтым, поторопился, не дал себе работы вглядеться в его душу.  А она у него такая удивительная, яркая!  Ну какой же он жёлтый, когда горит и переливается всеми цветами радуги, а дно выстлано такими весёлыми разноцветными камушками? Этой своею радостью вместе с искрящимися водами у местечка Облога он щедро делится с речушкой Кромой, которая, в свою очередь,  доносит её реке Цон, а тот, если не утеряет из памяти на долгом пути, поделится нашей игинской радостью с матушкой Окой.

Ближе к Жёлтому, по склонам оврага – сады со всякой всячиной: с  шишкастыми пепинами; с прозрачным, даже семечки можно сосчитать, белыми наливами; со сладчайшими ало-полосатыми, аж сердцевина донельзя тёмно-розовая, знаменитыми игинскими штрифелями; с веснушчатыми, первым лакомством ос, дульками; с одомашненными, хоть и не самого крупного калибру, но варенье из них – первый сорт!  --   дичками-грушами; с жёлтыми, по форме и цвету подумаешь: абрикосы, медовыми сливами, и много, не перебрать, ещё с чем.
Рядком к этим садам примыкают осыпанные самосейными укропами и маками бахчи. К августу, когда пугала приморятся от  бессменного бдения и оглохнут от нахального карра днюющих на их плечах грачей, когда солнышко окончательно выжарит их набитые соломой штаны и рубахи, а подсолнухи от стыда  надвинут до бровей исклёванные и обсиженные самовольной птицей картузы, зелёный бахчевой колер к этой поре постепенно поменяется на красно-помидорный, рыже-тыквенный, золотисто-кабачковый, огненно-перечный, одним словом, разукрасится в самые отрадные, самые желанные и долгожданные  для деревенского жителя цвета.

По горе, по самому её хребту, под серыми шиферными, кое-где красными железными крышами – пяток пригоршень опрятных деревянных изб, с лица их  --  заполонённые нарядными  мальвами и облокотившимися на изгороди пронзительно-жёлтыми золотыми шарами палисадники. На задних дворах – разномастные сараюшки и подклетья, пчельники, сенники и амбары.
Избы побогаче обиты в ёлочку тёсом и все как одна выкрашены снизу до половины стены в зелёный, а выше, до верхнего венца – пренепременно в небесно-голубой. И по наличникам – розаны да петухи. У тех, кто живёт попроще, таких большая половина: благодаря заботе осенских проливней, зимних ветродуев и летнего нещадного солнца, бревенчатые стены серебристо-мышастые, ничем особым не приметные, разве что такими же, как и у крепких хозяев, яркими наличниками. Ну, без этого уж никуда -- хоть расшибись, а наличник распиши!

Сейчас, в середине лета, окна изб ни днём ни ночью не затворяются. В их проёмах чуть поколыхиваются свежие от синьки тюли, сквозь них алеют извечные приживалы деревенских подоконников бальзамины или герани  --   это уж какой хозяйке что по нраву.  В теньке, под увитым хмелем навесом, на каждом подворье – если не лавочка, то отполированное до блеску  старушечьими душегрейками, ребячьими штанишками толстенное бревно.  А на крыльце тоже пара  скамеек да тут же, на вольном духу, на всех – длиннющая деревянная столешня  --  чайком соседкам побаловаться, рюмочку "свойской" мужикам тоже по-соседски с устатку пропустить. На ней, на покрытой клеёнчатой скатертью столешнице этой  --  кувшин с купавками, что под горой у родника расплескались неохватной золотистой лужицей. Кто ж о них не знает, кто, спускаясь на ключ за водой, не позарится, мимо пройдёт? Рядом с цветами – россыпью и пучками луговая земляника, она, эта «бабья забава», в наших местах во все века не переводилась. За ней и ходить-то на край света не нужно – её и в лугах, и на косогорах – необорная насыпь.
Под крыльцом жилищ  --  по псинке. Какую раззолоченную будку ни справь, всё одно под половицами, по которым домашние ходят, ей спокойней. Это чтоб не проморгать и коту не досталось, когда хозяйка гусика станет потрошить, когда ребятёнок жамочку обронит, когда хозяин удочки из-под застреха вынет да спровадится за окушами.
Кошку эти собачьи заботы не одолевают. У неё на сеновале подросший приплод – душ шесть, не меньше, за ними  --   глаз да глаз, не оторваться. К тому же она знает наверняка: хозяйка – сама мать, как никто её положение понимает. А потому лови, кошка, не лови сейчас в избе мышей, бей, не бей в хлеву крыс  --  плошка утрешника и плошка вечёрашника ей, без сомненья, всё по тому же праву многодетной мамаши обеспечены.

Вчера задался хлопотной день. С утра насупило, почернело и со стороны Гнездилово крутыми валами пошла надвигаться на игинскую округу сливовая тучища, а в Плоском логу, как нарочно, поспело первое сено. Все, от мала до велика, побросав свои  дела, кто на телегах, кому повезло  --  на грузовиках, кинулись вывозить его в деревню, под навесы. Гроза тужилась, тужилась, но всё никак не могла разродиться. Видать, вмешался Господь, не позволил пропасть людскому труду. Управились вовремя.
Часам к шести вечера, когда прорвались первые капли, такие крупные и звонкие, что можно было подумать: кто-то вбивает в крышу гвозди, к этой поре последние навильни сена  были вскинуты на чердак сарая, и мы облегчённо вздохнули.
Дождь долго собирался, ухнул и, как это часто бывает в жаркую летнюю пору,  выплеснув махом всклень наполненную лохань, отступился.
И сегодня погоды опять до звона ясные, и только громадные лужи в придорожных канавах, всё ещё спутанная, не успевшая за ночь распрямиться огородина да продырявленные лихим напором дождевых капель нежные листья лопухов напоминают о вчерашнем вероломстве.

Уж так повелось, что с появлением на чердаках и в амбарах новолетнего, до истомы душистого сена, на нём обустраиваются постели. В сарае тепло, ничего особого и не требуется: раскинешь поверх сена домотканую, сработанную ещё на бабулиных кроснах постилку, заберёшься под стёганое лёгонькое лоскутное одеяло – и дрыхни до той поры, покуда по ранней заре какая-нибудь пронырливая курица не взлетит к тебе на сеновал, чтобы обустроить гнездо да нанести в нём потом с десяток яичек.
Сколько раз, помнится, так случалось. Пропала и пропала курица, решили: либо хорь задрал, либо лиса из Ярочкина леска допялась. Но проходило время, и однажды, стоя случайно на тот момент на дворе, видишь забавную картину: сначала из раскрытой двери чердака, истошно кудахча, вылетит распропавшая курица, а следом за ней, отчаянно пища, посыпятся цыплята: благо лопухи у сарая  --   не уследить, вымахивают лес лесом.  Для найдёнышей они оказываются спасительной люлькой и не позволяют им разбиться.

Сижу, о всяком-разном вспоминаю… А тем временем к Жёлтому собирается целая ватага  малышни. Вон белобрысый Савинкин Сашка, вон Витька Стёпин   --   ещё и вода не успела прогреться, а они уже плещутся. Теперь когда-когда докличутся их домой тётка Валя с тёткой Марусей, ну разве что спустятся в подгорье за ними с лозинками сами. Дел-то у ребят не перечесть: и до посинения, до гусиной кожи начебурахаться, и пескарей из-под валунков надёргать, и яиц у Макеевой бабки из курятника натаскать, и на костре яичницу с пескарями в припрятанной в тростниках консервной банке сварганить. Да мало ли ещё чего вздумается? Вишь, опять что-то затеяли: гомонят так, что Кузины гуси, спускаясь с горы прополоскать горлышки на Жёлтый, погоготали с испугу и завернули обратно.
 
На омутке две девчонки, никак не распознаю, кто бы это мог быть  --   пришли с  постирушками, с вальками. Подоткнули за пояс подолы сарафанов и давай шлёпать-полоскаться. Так и надо думать: оглянуться не успеешь, как подоспеет престол, Сергов день. Вот они загодя занавески-то и поснимали, чистоту наводят. В сенокосную да огороднюю пору на это времени не хватает, разве что урывками.
А парня, что подвернул к ним на велике позубоскалить, сразу узнала. Ленька Полетаев, тут и гадать не нужно: где девчата, там и он, ухажёр.
В голубом, до рези в глазах, платье, в повязку беленькая косынка, с перекинутыми за спину, нанизанными на коромысло ведёрками спускается на родник Любашка Леонова. Остановилась на полпути, сбросила ведёрки с коромыслом в анисы, приложила руку ко лбу козырьком и за Лёнькой, за девчонками, хохочущими от его щекотливых шуточек,  наблюдает. Прям-таки остолбенела: увивался, увивался он за ней, а теперь, ишь ты, с её подружками шуры-муры разводит. Так что же она хотела? За таким красавцем, как Лёнька, – глаз да глаз, охнуть не успеешь -- прямо из-под носа уведут.

Чуть ниже по течению ручья, на омшелом валуне пристроился дед Зуб. Пригнал к воде табун. Конечно, гуси и без него дорогу знают. Как её не запомнить? Шнырь за калитку да стёжкой на взлобок, с него – влёт, как раз на воду и прикрылишься. Но дед гусаку командовать не позволяет: как вожак стаи ведёт табун на ручей лично. А дело-то и выеденного яйца не стоит. У деда, может, и осталась одна-разъединая радость на свете  --  любоваться, как плёщутся в своём диком птичьем восторге в протоке его гусики. Дети разъехались и дорогу к отцу забыли, супружница его, бабка Ольга, ещё когда-когда  преставилась. Вся семья теперь деда  --  эти шишконосые «норовные» птицы. Так и сидит он  в любую пору день-деньской у Жёлтого. В ватных засусленных штанах, в самолично из бабкиной плюшки свостоженных на «гулянках» зимней порой бурках. А куда ему спешить-то? Кто его в пустой хате дожидается?

Из сельпо торопится к своей калитке тётка Нинила, старшая отцова сестра. Ходом ходить она не умеет, ей уже далеконько за семьдесят, а она всё «бёгом да бёгом». Из себя нарядная-а, причепуренная! Всю жизнь она колесила со своим мужем, дядькой Николаем, по целинам да  сахалинам, а «помирать домой сыскалась». Насмотрелась на всяческие моды, грешна, любит тётка прифорснуть: мол, мы вроде и из ваших краёв, а всё ж таки не такие. Выпросит и выпросит у своей младшенькой  помаду: отдай, мол, Любка, хоть какую-нибудь, у тебя их несчётно, а мне к куме Вале Михаиловой или  за хлебом в магазин сходить, ой, как сгодится. И косынка-то на ней яркими разводами газовая, и юбка, не какая-нибудь междупрочная -- плиссированная.  И бус на шее нитки три: меньше, по её разумению, никак нельзя!
Завидев меня, тётка копается в авоське и по извечной щедрости души, не имея иного гостинца под руками, вынимает кулёчек с барбарисками, прилаживает авоську с покупками на изгородь и устремляет свои «ходоки»  --   так она окрестила выпрошенные у дочери босоножки  --   прямиком  ко мне.
В серых, почти совсем вылинялых глазах её вспыхивает с детства и её детям, и нам, племешам, знакомая, родная улыбка, и тётка Нинила, радуясь встрече, принимается меня шутейно корить.
--  Ишь ты, какая спорая! Нет, чтобы тётку с собой покликать. Напорола тишком обабочков и помалкиваешь,  -- старушка усаживается рядышком, протягивает барбариски.
--    Вечером жарёху устроим, заходите, тёть Нин, с дядь Колей.
--   Это мы завсегда готовые,   --   одобряет моё предложение старушка,   --   посидим по-свойски. Ты на выходные или в отпуск?
--   Недельки на две, на три.
--  Ну, дак я тады побежала, -- вскакивает неуёмная старушка,  --  ещё наговоримся.  Тесто поставила, боюсь, покуль до магазина лызнула, в сенцы убежало. Пироги со щавелем затеяла. К вечеру управлюсь, обязательно принесу. Ты ж мои щавельники завсегда любила. Молочка к ним, всё одно печку протапливать, натомлю. Картошечки ранней с разварки прихватить? Сразу после Пасхи посадила, рыскнула, а она, ишь ты какая уродила  --  с Николаев кулак! Да, и яблочков мочёных с погребу достану, по сю пору хрусткие, как будто вчёрась мочила. Антоновки у Вальки Михаиловой под Покрова набрала… Справная, скажу тебе, яблока у ней в прошлом годе случилась… Может, ещё чего поднести? Свойской не предлагаю. Надысь завела да не усмотрела: задала-ась!  --  дед её бражкой, кружка за кружкой прилагался, прилагался, так всю флягу и прикончил. Дак, небось, у отца уже и сливовая подоспела. Он завсегда заране, дён за несколько перед престолом выгоняет.
--  Разберёмся, тёть Нин, вы, главное, сами приходите. Я вас с дядькой Николаем на грибы пригласила, а вы, получается, пир устраиваете?
--  Ну, дык, родная, а как жа ж иначе? Свое ведь!
«Муууу!»  -- слышится от тётки Нининой усадьбы, и рябая Лушка, крутнув по привычке единственным рогом вертушок и распахнув калитку, следует на подворье.
-- Самостоятельная!  -- хвалит кормилицу старушка,  --  жарень, слепни на лугу донимают, знает умница:  не подоить. Вот на передых, пожалев меня, старую, домой и приходит.
Уже у самой  калитки  тётка снова оборачивается:
--  А то потом вдруг забуду: как сберёшься уезжать, загодя скажи, я тебе тады сметанки, творожку подсоберу.
--   А не заломать ли нам к вечеру первые соты? – словно подслушав наши с тёткой планы на вечер, с сеткой на голове и раскочегаренным дымарём в руках встречает меня у крыльца отец, направляясь под яблоньки к ульюшкам.
Так было… было в Игино… лет тридцать -- сорок назад.
               


Рецензии