Экстернатура

Пересдача медицинских экзаменов осталась позади.
Выяснилось, что в своём «непрестижном» третьем московском меде их учили не хуже, чем в уважаемых американских университетах — всё удалось сдать с первой попытки. Правда, оказалось, что экзаменов не один, как уверяла её бывшая коллега Аллочка (её информация, как и «варианты», давно устарели), а целых три — включая физиологию, гистологию, анатомию, микробиологию — всё, что Аграфена терпеть не могла и надеялась никогда больше не открывать.

Вопросы в стиле «какой рецептор активируется при гипоксии в юкстагломерулярном аппарате», да ещё и на английском, заставляли рыдать корпящую допоздна над учебниками студентку, а домашние ходили на цыпочках и старались держаться подальше.
Но и это осилила.

Проблема была в другом: к моменту, когда пришло время искать резидентуру, Аграфена оказалась беременной. Это, вкупе с наличием маленького сына, пожилой бабушки, категорично заявлявшей, что «ещё один переезд она не переживёт», и мужа — автомобильного инженера, не желавшего покидать Детройт, — сильно ограничивало географию поисков.

Второго ребёнка Аграфена хотела очень. Девочку.
Подруга-стоматолог из Питера, опытная и методичная, произвела какие-то расчёты и вручила график «деланья девочки». Он напоминал миниатюру Винокура: «здесь играем, здесь не играем, тут рыбу заворачивали».

Видимо, в старании они переусердствовали — и к моменту успешной сдачи последнего экзамена Аграфена была на пятом месяце беременности. Мальчиком.

Помог случай. Или, если верить бабушке, провидение.

В синагоге, куда они с мужем иногда ходили на шаббат (больше ради общения, чем веры), доктор Штерн — кругленький, весёлый, с вечно запотевшими очками — подсел рядом и тихо обронил, чтобы не мешать молящимся:

— А ты знаешь, в Синае набирают экстернов. Четыре месяца. Если понравишься — возьмут в резидентуру. Поговорю с Блумом, он старый друг.

Госпиталь «Синай» был когда-то жемчужиной: построен для еврейских врачей, которых в 50-х не брали в другие больницы. С отличными хирургами, терапевтами, родильным отделением.
Но Детройт менялся. После бунта 1967 года белое население уехало в пригороды, район вокруг Синая потемнел и обнищал. Выпускники Гарварда туда больше не стремились.

Блум не хотел набирать кого попало и решил попробовать «советских».

Им даже платили — 200 долларов в месяц.
«На Макдональдс хватит», — шутили экстерны.

В первый день была ориентация.
Когда сестра-хозяйка выдавала скрабы и халаты и спросила Аграфену про размер, та, глянув на животик, нерешительно сказала:

— А можно… все?

Вокруг раздался смех — народ был свой, вместе учились и сдавали экзамены, все про неё знали.

Дни были насыщенными. Советские врачи многое видели впервые — не по книгам, а вживую. Работать официально им не разрешали, но они участвовали во всём: ассистировали на процедурах, помогали резидентам, бегали за анализами и кофе, узнали, что такое code blue, и учились дышать в ритме этой быстрой, безжалостной медицины.

Она запомнила первый настоящий конфуз.

Врач приёмного покоя попросила её добавить в капельницу компазин. Аграфена бодро подошла, но замерла: а куда его втыкать-то? В её студенческой юности они сами нарезали капельницы из резиновых трубок — втыкать можно было хоть в потолок.

Время шло, а решение не находилось.
В панике она проткнула пластиковую трубку — физраствор ударил фонтаном, и, воровато оглянувшись, она ретировалась.

Другой случай: отправили её взять анамнез у чернокожего трансгендера с ВИЧ. Старший резидент, прослушав сбивчивый доклад с перепутанными местоимениями, устало спросил:

— Ну и на каком этапе смены пола оно находится?

Аграфена, краснея, призналась, что постеснялась спросить, да и не знала она особо, какие вопросы можно и нужно в таких случаях задавать.

Доктор Блум к ней сразу проникся — как позже выяснилось, тот самый знакомый расписал её в рекомендациях как гениального доктора и необыкновенную женщину.
Блум стал брать её на обходы — учиться и помогать с переводом для русскоязычных пациентов, коих было немало.

Разница в подходах была разительной.

— У больного ишемическая болезнь сердца, инфаркт в анамнезе, боли за грудиной. Принимает валидол и корвалол, — бодро рапортовала Аграфена.
— Нитроглицерин?
— Нет, валидол и корвалол.
— У него же стенокардия! Что за чёрт? — злился доктор Блум, вытирая пот с красной лысины. — Как они вообще до этих лет дожили с таким лечением?

— Не волнуйтесь, вы в надёжных руках. Всё будет хорошо, — успокаивала Аграфена встревоженных пациентов, едва поспевая за удаляющимся широкими шагами по коридору врачу.

Коллектив был как Вавилон: русские, поляки, румыны, египтяне, пакистанцы, индусы. Не было только американцев.
Все — иммигранты, многие — без родных, все — на выживании.

Они спорили, дружили, влюблялись. Иногда возникали проблемы — их обычно разрешал старший резидент, добрый и умный врач из Индии. Доктора Блума подключали только в крайних случаях: когда грозило судебное разбирательство или вылет из программы. В основном жили мирно.

На румынско-египетской свадьбе, куда пригласили всех, церемония выглядела как культурный шутер. Жених читал что-то на румынском, невеста — на арабском, кто-то играл на скрипке.

Аграфена сидела в углу на пластиковом стуле, ничего не понимая и скучая, и думала, что ещё никогда не видела такой странной, несуразной и при этом совершенно счастливой пары.

Их чувства были настоящими — слишком настоящими для больничного распорядка.
Теперь хотя бы не нужно было ловить их по палатам и делать вид, что не слышно пружин и раздающихся на весь этаж стонов.

Все улыбались. Кто — искренне, кто — сквозь усталость, кто — с завистью.

Праздник прошёл, как всегда, быстро.
На следующий день всё снова вернулось на круги своя: смены, обходы, дежурства.

В этой шумной, постоянно гудящей больничной жизни были и другие пары — потише, незаметнее.

Например, двое индусов. Оба в очках, с аккуратными причёсками, говорили почти шёпотом, но как-то так, что их всегда слышали.

Их все любили — за вежливость, за трудолюбие, за то, что никогда не жаловались.

Они долго пытались завести ребёнка. Десять лет надежд, клиник, анализов, диет, молитв. Когда жена наконец забеременела, все в резидентуре вздохнули с облегчением — будто у кого-то своего получилось.

Она носила аккуратно, как драгоценность, и всегда кивала всем в коридоре — даже тем, кого не знала по имени.

Но на двадцатой неделе акушеры настояли на амниоцентезе. Потом — осложнение. Потом — тишина.
Ребёнка она потеряла, и надежды, казалось, больше не осталось.

За них переживали все.
Аграфена тогда подумала, что в любой культуре, на любом языке горе звучит одинаково.

Или вот: у румына случился приступ холецистита прямо на дежурстве. Повезло — до операционной было рукой подать.
Целая толпа дежурила у входа в хирургическое отделение, ожидая окончания операции.

Навещали его все — по очереди и гуртом, не давая погрузиться в сладостный наркотический сон.

Обедали в столовой. Экстернов кормили по талонам.
Индусы и арабы морщились — выбор скудный, не халяльный. А наши налегали, как в столовке после пары. Иногда даже уносили «на семью».

Беседы шли о разном.

— Эх, какие пирушки мы закатывали в ординаторской с медсёстрами на дежурствах, — мечтательно вспоминал анестезиолог из Баку. — С водочкой и солёным огурчиком!
— Да-да… и не только пирушки, — подмигивал поляк.

Молодые врачи-мужчины оживлялись, а Аграфена чувствовала: не такие уж они все и разные.

Один венгр как-то уставился на неё особенно.

— Я вчера по телеку смотрел передачу про Советский Союз и интердевочек. Ты на одну из них похожа!

Аграфена поперхнулась. Как к этому относиться — неясно. Потом решила: принять за комплимент.

В другой раз зашёл спор о браках.

— А как же влюбиться, признаться, сделать предложение?! — кипятился рижанин.
— Родители знают лучше, с кем мы будем счастливы. А любовь — дело наживное, — спокойно парировал пакистанец.

Аграфена слушала, разрываясь. Конечно, она была за любовь, но, вспоминая собственный брак, находила смысл и в словах оппонента.

Через два месяца, когда живот уже было не скрыть, доктор Блум вызвал её к себе в кабинет.

— Всё ясно, — сказал он, не поднимая глаз. — Мы вас берём.

Аграфена моргнула. Она ждала другого: «Вы нам не подходите», «Подождите год», «Может, когда родите»…

— Можете спокойно уходить в декрет, рожать и готовиться.

— К чему готовиться? — спросила она слишком тихо.

Блум отложил ручку, посмотрел на неё в упор — устало, но с теплом:

— К трём годам без сна. К американской медицине. Вы — в резидентуре.

На секунду у неё защекотало в носу, как перед плачем.

«Родить бы сначала, — подумала она. — Двое мальчишек — это вам не шутка.
А резидентура?.. Ну, резидентура — это почти отдых. По сравнению с жизнью».


Рецензии