Короткая жизнь. Глава 6
Короткая жизнь
Глава 6
КОРОТКАЯ ЖИЗНЬ,
НЕОБЫКНОВЕННЫЕ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПАВЛА ПЕТРОВИЧА БАЛАШОВА,
РОССИЙСКОГО ПОМЕЩИКА, СТАВШЕГО СВИДЕТЕЛЕМ
И УЧАСТНИКОМ ИСТОРИЧЕСКИХ СОБЫТИЙ
И РЕШИВШЕГО ПИСЬМЕННО ЗАПЕЧАТЛЕТЬ ИХ
ДЛЯ ПОСЛЕДУЮЩИХ ПОКОЛЕНИЙ.
НАПИСАНО ИМ САМИМ
(Продолжение)
Уж не помню точно, чем был я занят тем вечером. Ботева я видел нечасто той осенью, последней его осенью на земле. Он был полностью захвачен подготовкой восстания. Думаю, что даже своей молодой жене он уделял мало времени. И потому несказанно удивился, когда увидел его у себя. И минуты для дружеских разговоров у него не было, только чрезвычайные обстоятельства могли привести его ко мне.
Величка без стука распахнула ко мне дверь.
— К вам Христо.
— Не помешаю? — Он уже сам появился на пороге.
— Что-нибудь случилось? — встревожился я.
— Решительно ничего, — успокоил Ботев. — Просто решил вас навестить.
Он пересмотрел лежащие на столе книги и вздохнул.
— Завидую, у меня сейчас нет времени для чтения.
Потом сел и приступил к тому, ради чего, собственно, он пришёл:
— Помнится, вы просили помочь вам найти одну русскую женщину?
Ещё бы не помнить.
— Стахова! — воскликнул я и тут же поправился: — Инсарова! Елена Инсарова!
Ботев улыбнулся.
— На самом деле, вы знаете, её зовут иначе. Но для вас пусть она останется Инсаровой. Да, я говорю о ней. Вы хотите её видеть?
— Не столько видеть, сколько выполнить данное мне поручение.
— У вас ещё цела вещь, которую вам дала её мать?
Я с упреком глянул на Ботева.
— Прошу простить, могло случиться всякое, — извинительно сказал Ботев.
— Серьги при мне, и я готов их отдать.
— Вот и захватите их с собой. Вам устроят свидание с Еленой... Еленой Николаевной Инсаровой. Но хочу предупредить, что свидание это сопряжено с риском.
Я сделал жест, означавший, что меня это не пугает.
— Потому что вам придётся отправиться в Болгарию, — закончил Ботев.
— В Болгарию? — воскликнул я. — Да я давно мечтаю...
— Мечты тут ни при чём, — сухо остановил меня Ботев. — её уговорили встретиться с вами, хотя сама она не жаждала этой встречи. Обстоятельства складываются так, что она не может покинуть Болгарию, поэтому ехать придётся вам.
— Когда? Куда? — с готовностью воскликнул я.
— Через несколько дней, — объяснил Ботев. — Вас проводят, переправят из Журжево в Рущук. Вы встретитесь и тут же назад.
— Но почему же? — попытался возражать я. — Попасть, наконец, в Болгарию...
— Потому что это грозит опасностью и ей, и вам, — жёстко продолжал Ботев. — Вы едете не путешествовать, а выполнить поручение и тут же вернуться.
Я понял, что спорить бессмысленно.
— Будьте готовы к поездке. Ни документов, ни вещей с собой не брать. Вам не доведётся воспользоваться пароходом.
Ботев ушёл, оставив меня в волнении, которое нарастало. Года четыре назад я заикнулся об этой встрече, но ни Ботев, ни позже Левский не придали, как мне казалось, серьёзного значения просьбе. Ан нет, оказывается, всё это время Ботев хранил в памяти моё обращение, что-то предпринимал, и вот всему своё время — настал срок моей встрече с Еленой Николаевной Стаховой, встрече, на которую я уже, честно говоря, не очень и рассчитывал.
Судьба преподнесла сюрприз. Что ни говорите, такое не выдумать ни одному литератору: мне предстояло увидеть героиню литературного произведения самого Ивана Сергеевича Тургенева, которая оказалась доподлинной женщиной, а вовсе не плодом его богатой фантазии.
Я кинулся к книжной полке. Роман был в числе книг, какие сопровождали меня всё время моей жизни в Бухаресте. Я перелистывал страницу за страницей, вбирая в себя подробности, относившиеся к Елене. Какой она стала сейчас, милая тургеневская девушка, ушедшая из дома, покинувшая Россию ради выполнения «дела» Инсарова — освобождения родины? Как сложилась её судьба?
«Но уже мне нет другой родины, кроме родины Д. Там готовится восстание, собираются на войну, — написала она матери перед тем, как отплыть в Зару с гробом Инсарова. — Я не знаю, что со мною будет, но я и после смерти Д. останусь верна его памяти, делу всей его жизни».
Кто она теперь, что делает? В ближайшее время я должен был получить ответ на эти вопросы... Действительно, через несколько дней Ботев вновь появился у меня. Он был сосредоточен, спешил сам и торопил меня.
— Готовы? Деньги с собой взяли? А та вещь?
Я указал на старые ботинки, извлечённые из баула, — они были у меня на ногах.
— Отправляйтесь на вокзал и на ближайшем поезде — в Журжево. Там, на площади, запоминайте, станете у входа в кофейню. К вам подойдёт мужчина в шапке из серого барашка и передаст привет от Димитра. Отдайтесь на его волю и ни о чём не беспокойтесь.
Всё так и произошло. В Журжеве ко мне подошёл парень, не мужчина, а именно парень лет двадцати, поправил на голове серую смушковую шапку и сказал:
— Привет от Димитра.
И пошёл, не оглядываясь, уверенный в том, что я следую за ним. Он привёл меня на берег Дуная.
В стороне от пристани на воде покачивалась чёрная просмолённая лодка. В ней сидел другой парень, и виднелись рыбачьи снасти.
— Лезьте, — приказал мой спутник, первым прыгая с берега.
Я забрался в лодку, и меня отвезли на один из прибрежных островков. Там указали на шалаш, едва заметный среди зарослей камыша.
— Побудете здесь, — сказал мой провожатый. — Ночью мы за вами придём. Кроме нас, никто не должен здесь появиться, но если что, скажете, приплыли порыбачить.
Они бросили возле меня на песок сачки, удочки и уплыли. Я покорно стал ждать темноты. Лежал в шалаше и размышлял обо всём, что случилось со мной после смерти матушки. И, признаюсь, ни о чём не жалел.
Ночь пала на землю внезапно. Сумерки клубились, клубились, и вдруг природа погрузилась в темноту. И тут же раздался плеск вёсел. Свистнула во тьме птица, свистнула ещё раз. В проёме шалаша появилась фигура, это был тот же провожатый.
— Что ж вы не откликаетесь? — упрекнул он.
А мне и невдомёк было, что это меня вызывают свистом.
— Пошли, — поторопил провожатый. — Какие-нибудь документы есть с собой?
— Нет, — сказал я. — Было велено не брать с собой ничего.
— Верно, — одобрил спутник. — Думаю, всё обойдётся. Но если нас задержат, говорите, что едете на свадьбу. Ещё лучше — притворитесь пьяным. Можете?
— Попробую, — пообещал я.
Лодка ожидала в камышах. Мы забрались в неё, оттолкнулись. На вёслах сидел мой второй спутник. За всё время совместного нахождения в лодке он так и не обмолвился со мной ни одним словом. По сноровке, с какой мы плыли, я понимал, что обоим провожатым не впервой перебираться таким манером через Дунай.
Ночь стояла тёмная. Вода была черным-черна. По воде бежали неясные серые тени. Волны поплёскивали, а ударов вёсел о воду я не слышал. Сколько времени мы плыли, затрудняюсь и сказать. То казалось, что мы стремительно пересекаем реку. То было полное ощущение, будто еле-еле движемся. Но вот впереди замелькали огоньки. Их становилось всё больше. И я ощутил, как днище лодки зашуршало по песку.
— Быстро выскакивайте!
Разглядеть что-либо было мудрено, и я, конечно же, замешкался. И потому очутился по колено в воде. Раздосадованный, судя по тому, как он брал за руку, провожатый вывел меня на берег и шёпотом сказал:
— Идите за мной и ни на что не обращайте внимания.
Пустырём мы дошли до каких-то сараев, свернули в тёмный проулок и очутились среди домиков на одной из окраинных улиц города. Стали попадаться редкие прохожие. И вот — запертая калитка, высокий забор, в глубине двора довольно высокий дом. Провожатый постучал, за калиткой послышались шаги.
— Кого Бог несёт?
— Бабушка Тонка, это я, — отозвался провожатый.
Так это сама бабушка Тонка! Её не раз поминали при мне болгарские эмигранты.
Загремела щеколда.
— Заходите.
Нас провели в просторную комнату с закопчённым потолком, с маленькими окнами, с низкими диванами вдоль стен: то ли трапезную, то ли комнату для гостей. Прямо перед нами на стене висели два старинных кремневых ружья, на полках тускло поблёскивали глиняные кувшины, в очаге тлели угли.
Бабушка Тонка, которой в ту пору было, наверное, немного за пятьдесят, но казалась она явно старше своих лет, внимательно осмотрела меня при свете.
— Садитесь, будьте гостем.
— Он от Христо, — сказал приведший меня сюда парень.
— Знаю, — ответила бабушка Тонка. — Мне передали.
— Мне сказали... — начал было я.
— Знаю, — прервала она меня. — Всё знаю, что тебе сказали. Садись и ты, — повернулась к моему попутчику. — Отдыхайте с дороги.
— Мне бы хотелось... — опять начал я.
И вновь Тонка не дала мне договорить:
— После, сперва за стол, а потом уж за разговоры.
Ушла, вернулась с девушкой.
— Моя дочка Петрана.
Накрыла с её помощью на стол, внимательно проследила, чтобы мы поели, сама подливала нам вино, изредка расспрашивая моего провожатого о неизвестных мне людях в Журжево.
Лишь уверившись, что мы сыты, Тонка кивком головы выслала из комнаты дочь и моего спутника:
— Иди, дорогой, отдыхай, у тебя глаза слипаются...
После чего Тонка повернулась ко мне. Строгие и пытливые глаза смотрели на меня.
— Так зачем послал тебя Христо?
— Он сказал, что я смогу увидеться, — я не знал, как объяснить ей, с кем я должен встретиться, — с одной женщиной. С русской женщиной, когда-то уехавшей из России.
— С русской? — Тонка усмехнулась. — Не знаю, какая русская тебе нужна, но одну болгарку я сейчас сюда пришлю.
Она поправила в лампе фитиль и ушла.
Сердце во мне замерло. Болгарку? Какую болгарку? Христо не мог меня обмануть. Ведь я ему всё объяснил... Тургеневская героиня... Почему Тонка говорит, что... Сейчас...
И она вошла. Так входят в класс усталые и строгие школьные учительницы.
Мы молча рассматривали друг друга. Пожилая женщина со смуглым лицом, с морщинками на лбу. Я стоял, не зная, с чего начать разговор. Я искал в ней черты, оставшиеся от той, кем она когда-то была, от нежной русской девушки из дворянской семьи.
Она первая нарушила молчание:
— Вы хотели меня видеть?
Нет, это была женщина, для которой родным языком был болгарский. Она обратилась ко мне по-русски, но ощутимый акцент всё же звучал в её голосе. «Узнал бы её Тургенев? — мелькнуло у меня. — Неужели она настолько отвыкла от русского языка?»
И вдруг она... Села и жестом руки указала мне место против себя. Это был жест Анны Васильевны Стаховой, каким она приглашала садиться своих гостей.
Елена! Елена! Я узнал её, я видел её лицо, пятнадцать лет назад описанное Тургеневым: большие серые глаза под круглыми бровями, совершенно прямые лоб и нос, сжатый рот, острый подбородок... Да, это была она, только не просто повзрослевшая, а постаревшая, ещё больше посмуглевшая и недоступная.
Я кивнул головой, отвечая на её вопрос.
— Кто вы? — спросила она.
— Балашов, Павел Петрович Балашов. Я ваш сосед по имению.
— Балашов? — задумчиво переспросила она.
Я видел, моя фамилия ничего ей не говорит.
— Мне передали, что какой-то молодой русский ищет со мною встречи.
Я ещё раз поклонился.
— Так я слушаю вас, — сказала она тоном светской дамы.
— Я имею честь... Я имею честь видеть... — повторил я, — Елену Николаевну Стахову?
— Катранову, — поправила она.
— Но в романе Тургенева...
— Иван Сергеевич вывел меня под фамилией Инсарова. — И очень просто и естественно подтвердила: — Да, это я. Но зачем сейчас всё это?
— Моя матушка была в соседках ваших родителей по имению.
Ни одна черта не дрогнула в её лице.
— Вы, конечно, не можете меня знать, — продолжал я. — Мне едва исполнилось пять лет, когда вы покинули Россию. Но моя матушка хорошо знала ваших родителей.
— Как они там? — спокойно спросила Елена Николаевна, впервые обнаружив какой-то интерес к прошлому.
— Ваш папенька скончался вскоре после вашего отъезда...
— Нет! Нет! — перебивая меня, вскричала Елена Николаевна. — Мой отъезд не мог быть тому причиной!
Она отвергала саму возможность, само предположение причастности к случившемуся.
— А как маменька? — неуверенно спросила она после некоторой паузы, опасаясь, видимо, снова услышать тяжёлую весть.
Я не решился сразу сказать о смерти Анны Васильевны.
— У меня от неё письмо.
Я достал его. Елена взяла конверт, секунду поколебалась и всё же не выдержала.
— Извините меня, — произнесла она, надорвала конверт и побежала глазами по письму.
— Нет, я не могу вернуться домой, — заговорила она, тут же вслух отвечая на письмо. — Я связала свою судьбу с судьбой Дмитрия Никаноровича, у меня нет другой родины, кроме родины мужа. Я вполне здесь освоилась... — Секунду она молчала, точно собиралась с духом. — Передайте маменьке, что я верна памяти моего мужа. Здесь я нашла своё место. Стала учительницей, приношу пользу, воспитываю детей, и не только воспитываю, но и сама участвую... — Она не произнесла, в чём участвует, но это и без того было понятно, иначе меня не послал бы к ней Ботев. — Кланяйтесь маменьке, я не буду ей писать. Да и что писать, она не поймёт меня...
— По правде, мне и некому было бы передать ваше письмо, — сказал я, набравшись мужества. — Письмо вашей матушки писано четыре года назад.
— И маменьки уже нет? — Елена на мгновение закрыла глаза. — Божья воля, — сказала она. — Я всё равно не могла бы к ней вернуться. — Она протянула мне руку. — Спасибо, и дай вам Бог никогда не пережить такой потери, какую пережила я.
— Это не всё, обратился я к ней. — У меня есть ещё поручение вашей матушки.
— Ах да, — вспомнила Елена. — Мне передали, что у вас есть для меня какие-то деньги.
— Не деньги, а серьги.
— Ну, это всё равно.
Сказано было с таким безразличием, что я сразу сообразил: деньги или серьги её интересуют лишь как ценность, способная быть обращённой в ружья или пистолеты. И мне стало понятно, почему Ботев нашёл нужным устроить мне встречу с Еленой.
— Они с вами?
— Мне надо только разуться, — пробормотал я и стал расшнуровывать ботинки, снял их и огляделся по сторонам.
— Мне нужен нож.
Искать нож не пришлось. Откуда-то из складок своего платья Елена достала и протянула мне кинжал, короткий, остро отточенный.
Да, передо мной была не Елена Стахова, а Елена Инсарова!
Я срезал набойки, сковырнул вар, развернул обвёртки, и камни засверкали даже при тусклом свете керосиновой лампы.
Я положил серьги на ладонь Елены. С минуту она рассматривала их.
— Маменькины серёжки, — промолвила она, грустно улыбаясь. — Помню. Что ж, пригодятся сейчас.
Мне стало очевидно, что им недолго оставаться при ней. Ей для того только и помогли встретиться со мной, чтобы она могла распорядиться драгоценностями.
— Спасибо, — ещё раз сказала она. — И прощайте. Вы благородно выполнили поручение. Вряд ли мы с вами ещё когда встретимся. Поклонитесь от меня России.
И ушла. Так же решительно и быстро, как появилась. Мужественная россиянка, верная Болгарии. Провидел ли Тургенев, что станется с его Еленой?
Сразу же в комнате появились бабушка Тонка и мой провожатый. На этот раз Тонка улыбалась.
— Твой проводник говорит, что вам лучше не задерживаться, — обратилась она ко мне. — Лодка ждёт. И да благословит вас Боже!
По ночным рущукским улицам мы добрались до тёмного Дуная, сели в лодку, высадились на румынском берегу. Провожатый не стал сопровождать меня далее, в одиночестве я добрался до вокзала, дождался утреннего поезда и вскоре отбыл в Бухарест.
...Вероятно, ничто в природе не происходит внезапно. Даже землетрясения или извержения вулканов. Думаю, что и народные возмущения не вспыхивают сами по себе, неожиданно, их можно предсказать.
Я утверждался в этой мысли, наблюдая за деятельностью Ботева. Он руководствовался не пламенными порывами души, а даром политического предвидения.
— Нужен ещё год, — говорил он в задумчивости, точно размышлял вслух сам с собой, ни к кому, собственно, и не обращаясь, а так, скорее отвечая нахлынувшим мыслям.
В один из дней он прислал за мной одного из хышей, что вечно крутились около него в несметном количестве.
— Христо просит зайти.
Я предполагал найти его в окружении друзей и соратников. Но увидел мать, жену, ребёнка — и никого больше, даже братьев не было.
— Дошла очередь и до вас, Павел Петрович, — объявил мне Ботев. — Разговор серьёзный, поэтому позвал вас к себе. Вы много раз предлагали свою помощь, но всякий раз...
— Вы её отвергали.
— Не отвергал, поверьте, а лишь отклонял, сознательно сдерживая ваши порывы, — продолжал Ботев. — Впрочем, вы оказали нам не одну услугу, смею заверить, немаловажную. Но я не хотел привлекать к вам ненужное внимание. За это время в Румынии к вам присмотрелись, и, уверен, никто не считает вас революционером.
— Это похвала? — спросил я не без горькой иронии.
— В данном случае похвала, и немалая, — серьёзно сказал Ботев. — Кто вы для властей? Молодой русский помещик, заявившийся сюда, на Балканы, движимый отвлечёнными идеями славянофильства. Чего проще было втянуться в дела русских и болгарских революционеров, но вы счастливо избежали искушения.
— Не без вашей помощи?
— Пусть так, — признал Ботев. — Но это избавило вас от ненужных неприятностей. Вы чисты, как луковица, очищенная от шелухи.
— Но ведь луковицу чистят для того, чтобы съесть?
— Вы сообразительны, — похвалил меня Ботев. — Меня интересует другое: хочет ли луковица быть съеденной?
— Хочет! — воскликнул я, начиная угадывать смысл прелюдии.
— Тогда поговорим...
На этот раз он привлекал действительно к серьёзному делу. Речь шла о транспортировке оружия. Планировалось сначала доставлять его из России в Румынию, а затем уже переправлять в Болгарию. Речь шла не об эпизодической операции. Работа могла занять по крайней мере несколько месяцев. Доставка должна была производиться небольшими партиями, но с достаточной регулярностью. Мне отводился участок в дельте Дуная. Я должен был принимать и передавать оружие, вести его учёт и производить расчёты с поставщиками.
Почему выбор пал на меня? Ботев не касался этой темы, но, думаю, всё было довольно просто. За эти годы ко мне успели приглядеться и не сомневались в моей порядочности и добросовестности. Мне можно было доверить деньги, и я — не предатель. И ещё одно очень существенное — у полиции составилось прочное мнение, что я живу личными интересами. И если поддерживаю знакомства с какими-то там неблагонадёжными элементами, то исключительно из своеобразного любопытства, но никакого при этом участия в их делах. Я мог объявить, что интересуюсь историческими памятниками или записываю народные песни, поэтому слоняюсь в дельте Дуная. И этому легко поверят, настолько безобидное сложилось обо мне впечатление.
Впоследствии я осознал, насколько дальновиден был Ботев в своём отношении ко мне. Не знаю, насколько изначальны были его планы использовать меня, но не всё сразу, всему своё время — этому правилу Ботев следовал всегда.
Опять приходилось покидать Бухарест. Версия, на которой мы с Ботевым остановились: еду собирать материал для очерка об исторических памятниках в низовьях Дуная.
— Христо не советует откладывать эту работу, — обмолвился я дома.
Его мнение сразу изменило отношение женщин к моей поездке. Ни Йорданка, ни Величка ни о чём больше не спрашивали. Благословение Ботева придало моим изысканиям понятную окраску.
— Время от времени я смогу наведываться в Бухарест, — обещал я своим хозяйкам.
Меньше всего я намерен рассказывать о себе, скажу лишь, что работа оказалась не самой простой, а достаточно хлопотной и беспокойной, иногда даже опасной. Я ходил по разным адресам, встречался с незнакомыми людьми, перевозил с места на место различные тюки, корзины и свёртки, от кого-то получал, кому-то вручал, одним давал, от других брал расписки, расплачивался за доставленный товар, мне передавали для этого деньги, но, случалось, расплачиваться было нечем, и тогда поставщики лезли ко мне с ножом к горлу.
В промежутках мне приходилось притворяться бездельником. Расспрашивать местных старожилов о событиях, которых никогда не происходило в действительности, и разыскивать руины, которых никогда не существовало. Не совру, мне удавалось производить требуемое впечатление.
О том, что происходило в Бухаресте, я узнавал урывками, потому как имел дело преимущественно с контрабандистами и коммерсантами. С деятелями болгарского освобождения я сталкивался реже, а только от них я и мог что-либо узнать.
Сперва я обосновался в Браиле. Этот город, расположенный на левом берегу Дуная, был мне знаком. Он был удобен своими пойменными зарослями камыша — здесь легко было прятать тюки с оружием. Но Браил отстоял слишком далеко от границы, и я перебрался в Измаил.
Вот где для доморощенного историка открывалось настоящее раздолье. Правда, остатки средневековой генуэзской крепости давно уже превратились в груду камней. Зато мечеть, построенная в пятнадцатом веке, стояла монолитным памятником, мусульмане отправляли в ней богослужения.
В сентябре в моих делах наметилось короткое затишье, и я решил съездить на несколько дней в Бухарест — отчитаться перед Ботевым, как уверял я себя, а на самом деле больше для того, чтобы повидаться с Величкой.
Ставший уже традиционным маршрут: проходящий пароход, журжевский поезд, и вскоре я в Бухаресте. Прямо с вокзала я отправился в цветочный магазин. Великолепные чайные розы, последние розы осени, в синей фаянсовой вазе стояли посреди магазина. Я купил огромный букет — эта красота должна была принадлежать Величке. Она и открыла мне дверь.
— Это — тебе!
Она растерялась, обрадовалась, засмущалась...
— Я поставлю их... к тебе в комнату, — пролепетала она.
— Нет, нет, я же сказал, это — тебе.
Йорданка при виде цветов покачала головой и только сказала:
— Сколько денег!
И всё. Была она чем-то взбудоражена, наспех поздоровалась, даже заговорила о чём-то, но мысли её были далеко.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Разве Величка не сказала? — Йорданка укоризненно глянула на дочь.
Величка растерялась, она так обрадовалась мне, что у неё всё вылетело из головы.
— В Старой Загоре восстание.
— Какое восстание? — воскликнул я.
— Христо лучше расскажет.
Я помчался к Ботеву.
Встретил он меня недружелюбно.
— Вы почему здесь?
Я доложил, что уже несколько дней никто не появляется, возникли, видимо, какие-то осложнения, и я приехал узнать, что делать дальше.
Похоже, он несколько смягчился. Но раздражение его не покидало.
— А что в Старой Загоре? — осмелился я спросить.
— Восстание, — хотел ещё что-то сказать, но не стал.
Он долго молчал. Я чувствовал, он волнуется. Должно быть, в Старой Загоре произошло нечто страшное. Ботев всегда тяжело переживал гибель соотечественников, даже если он лично их не знал.
— Я вышел из состава комитета, — неожиданно сказал он. — Не хочу... И не могу делить ответственность за медлительность, за половинчатость, за их... — он искал слово, — за их безучастность. Одни разговоры о сострадании. А надо не сопереживать, а действовать... Действовать, чёрт возьми! Народ не может больше терпеть и ждать. Людям нужно оружие, а не прокламации. Надо поднимать всю Болгарию!
Я снова спросил:
— А что же произошло в Старой Загоре?
— Люди не выдержали, — на этот раз ответил он. — Вы знаете, сколько ещё нужно оружия? Связи революционных комитетов налажены ещё не везде... Преждевременное начало! Я понимаю, терпеть нет мочи. Но наша цель, чтобы восстание вспыхнуло одновременно и повсеместно. Тогда туркам с нами не справиться. Иначе трагедии будут повторяться и повторяться.
Он замолк, собираясь с мыслями, думаю, он не раз для самого себя оценивал сложившуюся обстановку.
— Я отсутствовал месяц, и, пока я ездил в Россию и Константинополь, люди, стоящие во главе комитета — они считают себя вождями народа! — устранились от руководства движением...— Он с размаху ударил по столу кулаком, я впервые наблюдал такую вспышку гнева у Ботева. — Чего стоят вожди, которые не жалеют свой народ! А чего его жалеть, благо Болгария богата героями: умрут одни, на смену придут другие... — Он смотрел на меня и с тоской, и с грустью, и с негодованием.
Ботев обречённо махнул рукой и дальше уже говорил деловым тоном, подчёркнуто спокойно и ровно, хотя я видел, как нелегко ему даётся это спокойствие, просто он взял себя в руки.
— Время не ждёт. Мне известна причина задержки с доставкой оружия. Это даже хорошо, что вы сами объявились. Вам придётся перебраться в Вилково. Оружие теперь будет поступать туда и уже оттуда морем переправляться в Болгарию. Сегодня же отправляйтесь.
Я не прекословил. По доброй воле приняв на себя свои обязанности, я теперь не мог их не выполнять. Признаться, мне хотелось услышать от Ботева какую-то оценку моих действий, слова ободрения, но ему было не до меня. Думаю, он и не предполагал, что я нуждаюсь в тёплых словах. Я, на его взгляд, справлялся с порученным делом, и он посылал меня его продолжать — всё в порядке.
— «Знамя» больше не будет выходить, — уже прощаясь, сказал Ботев не без грусти. Он достал из ящика стола и протянул мне газету — это была его газета.— Последний номер...
Я посмотрел на дату — 14 сентября 1875 года. Двухнедельной давности.
— На публицистику у меня не остаётся времени. Сейчас за идеи нужно драться клинками и пулями.
Этим напутствием он меня и проводил.
Я вернулся домой. Дом Добревых стал моим домом. Женщины меня ждали. На столе стояли мои розы, стол был накрыт на четверых. Я вопросительно взглянул на Величку.
— Мама ждёт отца, — сказала она. — Мама загадала, что отец появится вслед за тобой.
Но хозяин дома так и не появился.
— Ты надолго или насовсем? — спросила Величка.
— Сейчас уезжаю, — ответил я. — Христо велел ехать обратно.
В доме Добревых указания Ботева не обсуждались.
— Я тебя провожу, — сказала Величка.
Она впервые решилась выйти вместе со мной на улицу.
Мы мало говорили: Величка всегда была застенчива и оттого неразговорчива, а я не в силах был говорить ей о своей любви, когда мимо нас сновали прохожие. Всю дорогу я смотрел на неё и думал: где мы будем жить, когда поженимся, в России или в Болгарии? Потом мы долго стояли у поезда. В вагон Величка не решилась зайти, словно боялась нечаянно уехать.
Третий звонок. Я потянулся к ней, и она поцеловала меня. Я вошёл в вагон. Мог ли я тогда предположить, что больше уже никогда не увижу Величку!
…Вилково. Если Бухарест румыны называли маленьким Парижем, то Вилково можно было назвать маленькой Венецией. Расположенное в устье Дуная, неподалёку от Чёрного моря, Вилково было изрезано множеством каналов и протоков, во многих местах водные пути заменяли обычные улицы. Заниматься транспортировкой оружия здесь было удобно. Половина населения — рыбаки. И когда они возвращались с уловом, кто заподозрит, что в иной лодке под грудой ставриды запрятаны немецкие штуцера.
У меня оставалось бы больше времени, если бы партии оружия были крупнее и поступали более регулярно. Редко когда приходила партия в сорок — пятьдесят ружей, чаще доставляли пять — десять винтовок или мешок пороха. Всё это приходилось принимать, прятать и перепрятывать, потом упаковывать, ночами грузить в шаланды и с трепетом ждать сообщений, не перехвачен ли груз турецкой береговой охраной.
Подчас после ночной работы, приняв и отправив драгоценный груз, мне начинало казаться, что это серьги Анны Васильевны возвращаются к Елене Николаевне Стаховой-Инсаровой-Катрановой в виде ружей, пистолетов и пороха.
В октябре полили дожди, начался осенний паводок. Тайнички мои начало заливать водой, и у меня прибавилось хлопот.
Неожиданно я получил от Ботева записку. Он писал, что мне следует появиться хоть на день в Бухаресте, побывать у себя дома, есть неотложное обстоятельство, о котором он мне скажет при встрече. Я тотчас собрался в дорогу и, прибыв в Бухарест, не заходя домой, отправился к Ботеву.
Мне передали, что он у доктора Судзиловского. Я раньше слышал о Судзиловском, но знаком с ним не был. Отправился на Липскую улицу, как было сказано, отыскал квартиру Судзиловского, вызвал доктора. Появился симпатичный господин с русой бородкой, принял меня, должно быть, за пациента. Я объяснил, кто мне нужен, и он провёл меня в тесную комнату, где Ботев был в окружении своих хышей.
Увидев меня, Христо вышел со мной на лестницу.
— Печальная весть, Павел. Печальная для всех, но для вас особенно. Погиб Дамян.
Я как-то не сразу взял в толк, что речь идёт о моём будущем тесте.
— Он был проездом в Старой Загоре. О восстании узнал за несколько часов до выступления крестьян. Разыскал членов Старозагорского революционного комитета, пытался предостеречь их, предупреждал, что даже соседние села не подготовлены к выступлению. Голосу рассудка, да ещё и не местного, не вняли. В итоге... Дамян мог уехать, ему и следовало уехать, но делать это почти что в момент выступления — значило вроде как выказать себя трусом. Его отсутствие иначе бы не расценили. И он взял в руки винчестер. А через несколько часов был зарублен башибузуками. Я узнал о его гибели с опозданием, поэтому не мог сообщить вам об этом раньше. Идите домой, утешьте Йорданку, она нуждается в добром слове, и... возвращайтесь в Вилково.
Он не упомянул Величку, я решил — из деликатности.
Йорданку я нашёл постаревшей лет на десять—пятнадцать. Она превратилась в старуху, потемнела, потускнела, платок надвинут на глаза, стала похожа на прячущуюся от людей турчанку.
— Это ты, Павел...
— А где Величка? — удивился я, что не она вышла мне навстречу. Но едва спросил, понял, что не услышу ничего хорошего.
— Её нет.
— А где она?
— Ушла на тот берег.
«Тем берегом» в разговорах обычно называли Болгарию.
Время для меня остановилось.
«Мне надо вернуться в Пловдив», — твердила она матери, услышав о гибели отца. И ушла.
— А мне что-нибудь передавала?
— Сказала напомнить, будто она тебе говорила что-то о Елене Инсаровой из романа, что ты нам читал как-то, помнишь?
Я помнил... «Я тоже буду такая же». И слышал, как бьётся моё сердце. На свою голову читал я Величке «Накануне»!
— А как её найти?
— Она запретила её искать. Сказала, сейчас не до свадеб. Свидимся, когда освободим Болгарию...
Я отправился в Вилково. Но оставался там недолго. Погода сделала невозможной переброску оружия морем, мне велено было возвращаться. Кончились дожди, установилась ветреная осенняя межень, старожилы обещали холодную зиму.
Дом Добревых стал пустым и неуютным. Йорданка замкнулась в себе. Она была из породы не плачущих, а молчащих. Молчал и я. Если бы не Ботев, не знаю, что я сделал бы с собой.
По примеру прошлого года он задумал выпустить настенный календарь. Заниматься им самому возможности не было, и он просил меня помочь. Я занялся подбором материалов.
Выход календаря на 1876 год, изданный Христо Ботевым, стал настоящим событием. Говорю так вовсе не потому, что был причастен к его появлению. Ботев как будто предчувствовал, что это будет за год. Он поднял знамя Васила Левского, напечатав в календаре посвящённое Левскому стихотворение.
Пророческие стихи! Много раз читал и перечитывал я тогда и потом эти пронзительные строки, читал и вспоминал Елену Инсарову и Величку, Васила Левского и самого Ботева, вспоминал всех мучеников, погибших в борьбе за свободу Болгарии.
Ботев же в ту пору почти всё своё время отдавал формированию четы, в составе которой намеревался вторгнуться на родину. Подбирал людей, обучал их. Ботев хотел видеть во главе четы Филиппа Тотю, опытного гайдуцкого воеводу. Они часто встречались, обсуждали планы вторжения.
Часто я слышал фамилию Бенковского. Ботев высоко его ценил и как-то в узком кругу сказал о нём, что это будущий военный министр свободной Болгарии. Он тогда высоко отозвался о его военном таланте, хотя с сожалением заметил, что Бенковскому не хватает образования.
Разгром восстания в Старой Загоре не только не развеял надежд на освобождение, но ещё больше усилил жажду свободы. Всю зиму в городах и сёлах чистили ружья, точили сабли, изготовляли пушки. Крестьяне, ремесленники, учителя, торговцы, священники, десятки тысяч патриотов из всех слоев болгарского народа готовились с оружием в руках свергнуть ненавистное османское иго.
Для Болгарии настали решающие дни. Это понимали все, чья судьба хоть как-то была связана с судьбой болгарского народа. Я и сам тоже был готов устремиться за Ботевым в тот час, когда он выступит со своей четой.
Нет, я не берусь связать воедино все слухи и вести о великом восстании, какие доходили до меня от очевидцев событий. Я поведаю лишь об отдельных эпизодах. О том, что больше запомнилось.
И начну с рассказа о Бенковском, одном из самых примечательных предводителей повстанческих легионов. Почему с него? Потому что, рассказывая о восстании и о Ботеве, обойти Георгия Бенковского невозможно.
Без преувеличения вся Болгария готовилась к восстанию. По всей стране из подвалов и с чердаков доставали спрятанные ружья и сабли, а те, кому не на что было купить оружие, переделывали ножи в кинжалы, а косы — в сабли. В Панагюриште, в Батаке, в Копривштице каждый дом стал арсеналом или мастерской оружия. Во всей округе за зиму не справили и десяти свадеб, мужчины и юноши, женщины и девушки думали только об одном: пришёл час освобожденья.
Вот как настоятель Калугеровского монастыря отец Кирилл исповедовал четников:
— Сколько турок собираешься зарезать? Ружье и пистолеты добыл? Нож маслом смазал? Сухарей насушил? Сколько патронов изготовил? Если меньше трёхсот, не дам тебе причастия...
Строг был отец Кирилл. Боялись его четники, на исповедь шли, обвязав себя перевязями с патронами и нацепив под куртки кинжалы и пистолеты.
Центром восстания стало Панагюриште. Здесь Бенковский, избранный Болгарским революционным центральным комитетом руководителем военными операциями восставших, держал совет с другими руководителями и вожаками, отсюда рассылал он гонцов по сёлам и городам, оповещая всех, кто точил сабли и чистил ружья, что сроком общенародного восстания избран солнечный апрель.
В городе он останавливался в доме священника Георгия Футекова. Хозяин дома и вся его семья, было известно, почли за святое дело отдаться общему делу освобождения родной земли. И ещё одна была причина внимания Бенковского к этому дому. Многие поговаривали, Бенковский неравнодушен к дочери Футекова.
Двадцатилетняя Райна по окончании учительской семинарии служила в родном городе учительницей. Отец её было забеспокоился, уж не завоевала ли Райна сердце Бенковского, ей — двадцать, ему — тридцать, чем не пара? Но поглощённый подготовкой восстания Бенковский как-то мало походил на влюблённого.
И всё же в один из вечеров Бенковский оторвал Райну от ученических тетрадей:
— Эх, смотрю я на тебя, всё сидишь корпишь, глаза ясные портишь, только ведь грамматикой родину не освободишь!
— А с саблей мне не справиться, — весело, в тон ему, отозвалась Райна.
— При чём тут сабля? — засмеялся Бенковский. — Для такой красавицы найдётся дело поважней. Не возьмёшься вышить для нашего войска знамя?
И Райна принялась по ночам вышивать знамя для создаваемой Бенковским повстанческой армии.
Он был из тех, кто себя не жалел и с других строго спрашивал. Одно время приблизил он к себе Генчо Димчева, молодого повстанца, пограмотнее и порасторопнее других, сделал его при себе вроде как адъютантом. Но однажды, явившись ночью на одну из своих временных квартир, застал того в постели.
— Срам и позор повстанцу спать раздевшись, в нижнем белье! Боец всегда должен быть готов к бою. За десять дней я не спал и десяти часов!
И прогнал его от себя.
Бенковский был одним из вождей восстания. Вождей было много, может быть, даже слишком много. Всё это были люди смелые, сильные, умные, честные, но Бенковский больше других годился в народные полководцы.
Вот только не было среди них стратега, дальновидного мыслителя и деятеля, который повёл бы народ к победе и смог бы привести к ней. Не было пока рядом с ними Ботева, скажу я, опережая события. Именно ему судьба предназначала стать во главе освободительной борьбы.
...Пришла пора определить конкретный день выступления.
На 14 апреля в урочище Обориште было назначено всеболгарское собрание представителей революционных комитетов.
В густой чаще зеленеющего букового леса, меж величественных горных хребтов, раскинулась поросшая мелким кустарником котловина. Люди всё прибывали. Кто ехал на коне, а кто и на осле. Большинство добиралось пешком. Потому собрались только к ночи.
Шумела река, горели костры, тёплый ветер покачивал фонари на ветвях буков. Кто-то подошёл к Бенковскому со смоляным факелом, и фигура предводителя выступила из мрака. Был он красив грозной и поистине сказочной красотой: ленты патронов на груди, пистолеты за поясом, строгое, светлое лицо.
— Братья! Каждый, кто пришёл с оружием, поднимите свои курки!
И тысячи ружейных стволов поднялись над головами собравшихся со всей Болгарии.
Факел пылал, алые блики пробегали по лицу Бенковского.
— Скажите, братья, — обращался он к людям, вроде даже не повышая голоса и всё-таки слышимый всем урочищем, — чего вы хотите? Восстать или остаться рабами султана?
Волна пронеслась над головами собравшихся:
— Хватит пяти веков!!!
Это были слова Ботева. Я слышал их от него. Но это были и мысль, и тоска, и желание всего народа.
Горели костры в долине. Но всем здесь светило солнце, яркое солнце свободы, солнце Болгарии. Какой-то юнак протиснулся сквозь толпу к Бенковскому, подал ему письмо.
— Зачем говоришь вполголоса? — бросил Бенковский подателю письма.— У нас тут секретов нет. — Он помахал в воздухе бумагой, произнёс во всеуслышание: — Письмо от генерала Кисельского привезли из Одессы. Он из болгар, этот генерал, предлагает свою помощь, пишет, что может принять командование над нашей армией.
Бенковский обвёл рукой пространство вокруг себя, как бы включая в круг всё собрание.
— А ты нам для чего? — выкрикнули из толпы.
Бенковский усмехнулся.
— Сколько ещё таких генералов явится! Особенно в случае победы. — Он за всех давал ответ генералу Кисельскому. — Надеяться мы должны на свои курки, а не на генералов со стороны.
Какой тут поднялся крик.
— Веди же, веди нас, Георгий!
Условились начать первого мая. В оставшиеся две недели предстояло всё подготовить, известить все революционные комитеты. Восстание должно было охватить всю Болгарию.
Но нашёлся предатель, лавочник Ненко Стоянов, — до чего удивительны гримасы истории! — имя гнусного предателя сохранилось в летописи тех дней. Вместе со всеми кричал: «Пора! Доколе! Вперёд!», вместе со всеми взмахивал над головой ружьём, а не успело ещё опустеть Обориште, как поспешил он в Пловдив. И стали туркам известны и день, намеченный для выступления, и имена руководителей восстания.
Как только прознали, что туркам известно о назначенном дне и что знают они имена предводителей, возникло естественное желание опередить карателей.
В Копривштице полиция готовилась к облаве, собиралась арестовать революционный комитет. Медлить было нельзя. И повстанцы первыми напали на турецких аскеров. Турки не ожидали от болгар такой наглости: резали-резали их, жгли, насиловали, убивали, и вдруг оказывается, болгары тоже могут стрелять и рубить саблями!
Первая победа пришла как бы сама собой. Турки в Копривштице легко повержены. Об этом надо известить соседей. Кровью одного из убитых турецких солдат повстанцы пишут Бенковскому письмо. Это «кровавое письмо» птицей полетело по городам и весям истерзанного отечества. Восстание вспыхивает в Панагюриште, в Батаке, в Перувштице.
Девятнадцатого апреля в Панагюриште создано Временное правительство, провозглашена Среднегорская республика. Начались повсеместные стычки с турецкими отрядами, переходящие в ожесточённые бои.
Двадцать второго апреля у здания Временного правительства торжественно освятили народное знамя. Сошлось чуть ли не всё население города, пришли жители ближних деревень, построились четы повстанцев. Все молились.
— Господи! Дай победу правому делу!
Прекрасная Райна на вытянутых руках несла знамя, труд своих бессонных ночей. Приблизилась к Бенковскому, развернула. И все увидели на зелёном поле золотом вышитого поднявшегося на задние лапы льва, низвергнутый полумесяц и девиз: «Свобода или смерть!»
Священный трепет овладел всеми.
Отец Грую осенил знамя крестом, окропил святой водой.
— Коня для знаменосицы! — вскричал Бенковский.
Подвели вороного коня, опоясали девушку саблей, помогли сесть в седло. Взяла Райна в руки древко, зелёное полотнище с золотым львом взвилось над головами, и двинулась она на коне через весь город.
Знамя освятили на второй день свободы.
А на третий к городу подошли регулярные турецкие войска. И опять случилось невероятное. Повстанцы обратили их в бегство.
На четвёртый день четыре тысячи мужчин и женщин рыли окопы и возводили насыпи. Чтобы затруднить подходы к Панагюриште, над одной из пропастей взорвали мост. Крестьяне даже сжигали свои деревни. Чтобы нечего было терять.
Двадцать шестого апреля в виду Панагюриште вновь появился большой отряд турецкого войска: пять тысяч солдат регулярной армии и три тысячи башибузуков. Бенковский вывел им навстречу свои отряды, занял позицию в лесу. Завязался бой, кремневые ружья против митральез, — и опять регулярная армия отступила.
А ночью полил холодный проливной дождь. И то, что не сделали пушки, сотворила природа. Плохо одетые повстанцы, справлявшиеся с турецкими солдатами, не смогли справиться с потоками воды и холодом. Отсыревали самодельные патроны и порох. Черешневые пушки отказывались стрелять.
Турки под командой Хафиз-паши вплотную придвинулись к городу. Силы повстанцев иссякали.
Двадцать восьмого апреля Райна Георгиева взяла в руки саблю, хотя прежде и говорила, что ей с саблей не справиться. Женщины и девушки присоединялись к восставшим, дряхлые старики сражались плечом к плечу с юношами.
Тридцатого апреля Панагюриште пал. Началась резня, город пылал, как зажжённая сосна. Немногим удалось миновать турецкие кордоны и уйти в прилегающие леса.
Так же разворачивались события и в Батаке. И здесь восстание началось ранее назначенного срока. Турки подошли к селу двадцать четвёртого апреля.
А накануне священники Илиев и Пауков отслужили торжественный молебен за успех христианского оружия, после которого вооружённые юнаки с песнями и с зажжёнными свечами под колокольный звон разошлись по своим боевым постам. Утром начались стычки.
Через неделю к туркам добавилась орда башибузуков под командой Ахмеда Барутанлии. Восставшие отбили несколько атак. Самое ожесточённое сражение разгорелось первого мая. Нападающие несколько раз приближались к позициям болгар и каждый раз вынуждены были отступить.
Второго мая башибузуки затеяли переговоры. Противник восстания Ангел Кавлак отправился в турецкий лагерь договариваться. Ахмед-ага клялся: «Если батакчане сложат оружие, у них и ссадины на носу не появится». Местные чорбаджии — «крещёные турки», как презрительно называл их народ, — принялись уговаривать жителей сложить оружие.
Село раскололось на две партии. И те, кто был за сдачу, взяли верх, перекричали остальных. Начали собирать и валить в кучу оружие. Его погрузили на подводы и повезли в турецкий лагерь.
Убедившись, что батакчане безоружны, башибузуки с обнажёнными ятаганами кинулись в Батак.
Сотни жителей-мужчин собрались в церкви. Башибузуки ворвались в неё и всех перерезали. Женщины и дети укрылись в училище. Их сожгли заживо. Всех.
Село опустело. Ушли убийцы, налетели мародеры. Схлынули мародеры, набежали собаки. Сожжённый и разграбленный Батак превратился в пристанище одичавших и озверелых собак.
Судьба Батака — судьба многих болгарских селений, преданных турками огню и мечу.
Мало кому удалось уйти и спастись. Бенковскому удалось. Вместе с ещё тремя соратниками удалось ускакать во мраке ночи от преследователей. Они устремились в горы: Бенковский, отец Кирилл, Стефо и Захарий Стоянов. По горным тропам, под холодным, промозглым дождём беглецы уходили всё дальше, поднимались всё выше.
На вершине Лисеца, на второй день мая, Бенковский осадил измученного коня, обернулся назад. Стоянов и Стефо еле шли, держась за холку одного коня, второй сломал ногу при подъеме, и его пришлось пристрелить. Да и у коня, что под отцом Кириллом, вот-вот подкосятся ноги.
— Куда теперь? — спросил Стоянов в изнеможении.
— Куда ни иди, угодишь в плен, — безнадёжно сказал Стефо. — Турки прочёсывают все горы.
— Всё одно уйдём, — ответил, спрыгнув на землю, Бенковский — преследуемый, но не побеждённый, измученный, голодный, но по-прежнему красивый. Над беглецами нависло хмурое, свинцовое небо, а в глазах Бенковского сияла лазурь.
Ещё при жизни он был человеком из легенды. Таким и останется навсегда. Крестьянин из Копривштице по имени Гавриил Хлытев, в честь Георгия Победоносца назвавшийся Георгием Бенковским, он от всех скрывал, что он местный уроженец. Скрывал, опасаясь, что его не станут слушаться, если узнают, что он такой же крестьянин, как все.
— Пойдём ещё выше? — спросил отец Кирилл.
Они отпустили своих лошадей на волю. Дальше легче было идти пешими. Несколько дней брели беглецы по горным кручам, счастливо избегая ловушек карателей.
На восьмой день пути они набрели на заброшенную пастушью хижину. Шёл сильный снег, но теперь они могли хотя бы укрыться под какой-то крышей.
Днём перед хижиной появился старик в свитке из домотканого сукна, в растрёпанных царвулях из сыромятной кожи. Сказался пастухом, чьи овцы пасутся неподалёку. Он был какой-то чудной, этот пастух. Ни о чём не расспрашивал и мало что говорил. Похоже было, что до него не дошли вести о происходящем внизу, в долинах. Старик обещал принести лепёшек и брынзы: спустится, мол, в деревню, а наутро вернётся. Бенковский насторожился, но старику поверили, отпустили.
К вечеру ударил мороз. Холод стоял нестерпимый. И хоть это было опасно, в стороне от хижины разожгли костёр. Отогрелись, задремали...
Беглецов разбудил яркий свет. Горела хижина. Как она загорелась? Ещё шёл снег, и всё вокруг отсырело. Как мог огонь переброситься от костра на хижину? Точно кто-то нарочно поджёг их укрытие...
Забрезжило утро.
Старый пастух выполнил обещание, принёс и сыра, и хлеба. Беглецы приободрились, осторожно расспросили, не заходили ли в деревню турецкие солдаты. Старик успокоил их, сказал, что нигде никого не видно, обещал принести ещё сыра и мяса. Значит, можно было собраться с силами, провести на пепелище день-другой перед дальней дорогой.
Сложили из сучьев шалаш. Через день пастух появился опять, принёс вяленого мяса. Но на этот раз старик сказал, что в деревню заходили турецкие солдаты, расспрашивали сельчан, не видел ли кто посторонних, не забредал ли кто снизу, поэтому им лучше уходить, советовал старик, долго ли до греха. Пастух вызвался показать им переход через пропасть.
Все решительно поднялись. Пастух указывал путь.
Тропа вилась зигзагами, была плохо видна под снегом. Пастух не торопился, останавливался, прислушивался.
— Ты уверен в дороге? — спросил его Бенковский.
— А как же, — сказал пастух, — иду как надо.
Он вывел их всё-таки к переходу. Шаткий мост на верёвках висел над пропастью. Длинные, плотно пригнанные жерди были накрепко связаны и могли выдержать больше, чем четырёх беглецов. Пастух остановился.
— Вот и всё, — сказал он и отошёл подальше от моста.
— Спасибо, отец. — Бенковский благодарно кивнул пастуху.
Он первым ступил на зыбкие жерди. И тут сверху, из-за кустов, раздались выстрелы. Засада!
Бенковский взмахнул руками и полетел вниз. Упал отец Кирилл. За ним Стефо. Покатился по откосу Стоянов, его побило о камни, но он нашёл в себе силы отползти и спрятаться в кустах.
Солдаты полезли в пропасть, вытащили Бенковского, пинали его, мёртвого, ногами, один из солдат ятаганом отрубил ему голову, бросил в мешок и перекинул мешок за спину.
А пастух стоял и смотрел.
Аскеры наградили его, позволили взять куртку Бенковского, в ней он и вернулся в деревню.
Голову Бенковского сперва отнесли в Тетевен. Там, насадив на кол, показывали любопытным. Потом отнесли в Софию и показывали там. Наконец, когда голова Бенковского стала уже сама на себя не похожа, бросили её в конскую торбу и ночью, тайком, закопали.
Где? Никому не ведомо.
ИЗ АВТОБИОГРАФИИ ПАНАГЮРСКОЙ УЧИТЕЛЬНИЦЫ
РАЙНЫ ГЕОРГИЕВОЙ, ПРОЗВАННОЙ ТУРКАМИ
БОЛГАРСКОЙ КОРОЛЕВНОЙ
Заметки историка Олега Балашова,
позволяющие полнее воссоздать события и лица,
представленные в записках Павла Петровича Балашова
Болгарской королевной Райну Георгиеву за красоту души и поступков сами турки прозвали, хотя она наравне с болгарскими юношами стреляла в этих самых турок.
Нашёлся литератор, который, рассуждая о борьбе болгар против османского ига, решился сказать, что «турки никогда не отличались по отношению к христианам западных вилайетов садистской кровожадностью или склонностью к геноциду...
Историки отмечают относительную терпимость турок». Находятся и такие историки!
Однако чем тогда объяснить ярость, с какой болгарские повстанцы сражались с турецкими солдатами?
О том, что происходило после поражения повстанцев в Панагюриште, в Батаке, в Копривштице, сил нет писать. Страшны рассказы очевидцев событий.
Читатель, быть может, запомнил имя Райны Георгиевой, учительницы из Панагюриште? Да, той, что вышивала знамя по поручению Бенковского. Судьба её хранила. После долгих мытарств ей удалось бежать в Россию. В Москве она издала воспоминания о пережитом.
Вот они передо мной — тоненькая книжечка в бумажной обложке зеленоватого цвета. Издание Дамского отделения Славянского благотворительного комитета. Москва, 1877. Печатня С.П. Яковлева, Софийка, д. Аргамакова.
Райна Георгиева запечатлела пережитое всего год спустя после Апрельского восстания. Не стану пересказывать то, что написано.
Лучше сами прочтите небольшой отрывок из этого дамского издания.
«Победитель был у ворот, однако он медлил почему-то войти в город. Прогнав инсургентов и заняв их позиции, турки расположились как следует, а потом открыли по городу пушечную канонаду. Однако их огонь причинял не очень большой вред, так как жители принялись тушить начинающиеся пожары. По прошествии трёх часов половина низама и все башибузуки бросились в город, но здесь их встретили спрятавшиеся за заборами инсургенты. Опять завязалась драка, в которой погиб какой-то неприятельский подполковник; после чего турки опять убежали назад и продолжали канонаду до самого вечера.
В продолжение наступавшей ночи только весьма немногие из наших горожан догадались бежать. Они предвидели роковые последствия проигранного дела и поэтому, пользуясь мраком южной майской ночи, успели убраться из города, оставив свои дома и всё имущество на произвол судьбы. Другие же, в том числе и наше семейство, не могли и подумать о том, что могло совершиться впоследствии.
Самое страшное, что мы могли себе представить, это то, что турки переловят завтра всех виновных и отведут их связанными в Филиппополь для наказания; с остальных же возьмут военной контрибуции, сколько вздумают или, скорее, сколько найдут. Что же касалось нашего семейства, то мы были до некоторой степени спокойны насчет ответственности, так как имели в виду выставить то обстоятельство, что меня насильно заставили шить знамя. Итак, мы оставались в городе, думая этим показать, что за собою не чувствуем никакого греха.
Как только стало светать, в турецком лагере началось движение; через несколько минут уже ясно было, что правый и левый фланги желали отделиться от среднего, который стал расширять занимаемое им пространство, оставаясь, однако, на восточной стороне города; ещё далее эти два фланга начали окружать город кольцом. Теперь уже многие из наших убедились, что произойдёт что-то недоброе. Разумеется, многие начали бежать из города, но уже было поздно, ибо низам пустился за ними в погоню и положил их на месте, не различая ни пола, ни возраста. После этого в городе произошла страшная паника, все спешили укрыться и не находили себе места; мужчины, женщины, дети и старики толпами переходили из дома в дом и перебегали переулки. Несколько минут спустя подоспели и турки.
Тогда началось то, что всем известно, — резня самая беспощадная и самая возмутительная. Турки целый день бегали по городу, грабили, что попадалось, убивали, кого вздумалось, не исключая даже домашних птиц и животных. Особенной жестокостью они отличались в лучших домах, где предполагалось богатство. Там они производили такие истязания и пытки, что они просто непостижимы разуму человеческому. Проклятия, последние крики умирающих, рёв испуганных коров, лай разъярённых собак, треск тлевших домов, наконец, гром ружей и пушек составляли такую страшную картину, о которой трудно себе составить даже понятие.
Ещё с самого утра мы приготовились к смерти. Отец благословил нас и прочёл молитву... Затем мы остались в комнате и стали безмолвно дожидаться. Минуты ожидания казались вечностью... Наконец калитка распахнулась, и во двор вошли пять—шесть отвратительных фигур. Дети в испуге закричали, и у всех сильно забилось сердце. Отец, не говоря ни слова, окинул нас последним томным взглядом и вышел во двор неверными шагами; мы не могли промолвить ни слова, не могли спросить у него, куда он идёт и зачем. Через минуту он уже был посреди двора, у ног палачей, и о чём-то молился. У нас трепет прошёл по всему телу, и мы с нетерпением следили за каждым его движением. Вот он уже встаёт, вынимает из кармана кошелёк и отдаёт им, не переставая молиться. В это время до нас доносятся слова: «Эх, папас-эфенди! Видно, ты хороший человек был, но таких не велено оставлять».
«Проклятые!» — произнесла мать и пошатнулась. Я поспешила поддержать её и тотчас же опять посмотрела в окно. Но, Боже мой, он уже крестится, а в его грудь прицелились в упор из ружья. В эту минуту раздался выстрел, и он упал на землю... Мать вскрикнула и упала из моих рук на пол; малютки заревели страшным голосом и попрятались в углах; у меня потемнело в глазах, и я ухватилась за револьвер... Но рука тотчас же опустилась, ноги подкосились, и я упала возле матери. Через минуту я почувствовала холодный пот на лбу и открыла глаза. Мать тихо стонала, а дети её окружили и целовали. Я поднялась на ноги и бессознательно выбежала во двор, где упала около тела родителя. В пяти шагах турки делили деньги и окинули меня свирепым взглядом. Я начала молиться, и слёзы ручьём потекли из моих глаз. В это время послышались глухие стоны матери, которая упала в двух шагах. Я встала помочь ей, а потом мы вместе зарыдали... Через несколько минут двор уже был полон турок, и нас грубо заставили подняться на ноги. Я никогда не забуду эти безмилосердные удары прикладом!
Что делалось в это время в доме, что сталось с детьми, мы этого не знали. Часть турок уже давно хозяйничала в доме, а другая повела нас на улицу и заставила идти вперёд. Однако скоро, пройдя некоторое расстояние, турки заметили один красивый и богатый дом, и все устремились туда, оставив нас на улице. Теперь чувство самосохранения приказывало нам бежать, и мы мгновенно осмотрелись вокруг. К счастью, поблизости находился один совершенно невзрачный дом, куда мы и устремились. Войдя в дверь, мы нашли внутри старые платья, которые поспешили надеть на себя в надежде, что они помогут нам скрыться. Но, пробыв здесь около трёх или четырёх часов, мы побоялись, что нас очень легко отыщут, и поэтому перебежали в другой, соседний дом, где, как нам было известно, находился потаённый погреб. Здесь уже прятались сорок шесть женщин и детей. Турки беспрестанно приходили в этот дом, но им не удалось отыскать наше убежище. По прошествии полутора суток загорелся один дом по соседству, и мы, побоявшись пожара, вышли оттуда с намерением убежать в горы.
Было уже три часа пополудни, и солнце в это время сильно пекло, улица представляла страшный вид, ибо она вся была усеяна трупами, которые начали разлагаться. На ней не было видно ни одного живого существа. Мы пустились бежать, ибо страшно было глядеть на эти трупы; когда перешли на другую, на третью улицу, и там было то же самое. Мы уже были недалеко от заставы, но в это время из-за угла показалось такое множество солдат, что они совершенно загородили дорогу; тогда мы в один голос вскричали и начали просить у них пощады.
Турки окружили нас и начали бить прикладами и колоть штыками, требуя денег. У кого что было, разумеется, отдали, но этим они себе больше навредили, так как турки стали их ещё больше мучить. Так, у одной несчастной находилось 10 тысяч пиастров, и, когда она их отдала, один из солдат потребовал ещё; а так как у неё не было больше, то он вынул саблю и замахнулся, после чего голова несчастной повисла на грудь, и она тут же упала; затем он распорол у ней живот и стал изливать свой гнев над её зародышем... Пока это происходило, нас били и кололи, продолжая требовать денег; мы клялись, что у нас ничего нет, но турки не хотели верить. Наконец они обыскали нас всех и, убедившись, что мы говорили правду, повели дальше. Куда нас ведут, мы этого не знали; но, услыхав по дороге, что «он находится около церкви», мы подумали, что нас ведут к паше, чтобы испросить позволения убить всех.
Действительно, нас вели к церкви. На площади лежало около пятидесяти трупов, страшно обезображенных; у одного выколоты глаза, у другого отрезаны уши, руки, ноги и т. д. Рядом с ними лежала женщина, ещё полуживая, метавшаяся в предсмертной агонии и державшая в руках голову убитого около неё ребёнка... Наконец мы прошли эту площадь и повернули за угол. Там Адил-паша находился около пушек, разрушавших церковь. Заметив нас издали, он послал нам навстречу какого-то офицера, который сказал что-то солдатам, и они повели нас обратно. По дороге возле одного забора лежала женщина с отрубленной головой, а её шестимесячный ребёнок сосал у неё грудь... Заметив это, один из солдат захохотал и, повернув ружьё, проколол ребёнку живот; несчастный младенец перестал плакать...
Пройдя ещё несколько переулков, нас остановили перед одним богатым домом, принадлежавшим Петру Дудакову, всё семейство которого было зверски убито. Там жил теперь Афыс-паша. Когда нас привели к нему, то бывшие с нами дети, по совету своих матерей, поклонились ему в землю и стали целовать полу его кафтана. Тогда великодушный паша произнёс: «Я вам дарю жизнь, потому что вы очень бедны». После сего он приказал солдатам отвести нас к «другим», и они немедленно повели нас обратно. Через несколько минут нас впустили на один двор, где было заперто девять тысяч женщин и детей и немного мужчин. Половину этого числа составляли поселяне окружных деревень, искавшие во время восстания спасения в Панагюриште. Войдя на двор, мы уселись вместе с другими, ибо ноги уже отказались служить. Здесь все сидели неподвижно и безмолвно, только по временам раздавались глухие стоны раненых и невинные крики младенцев. Лица у всех были бледны, загорелы и покрыты пылью; тусклые глаза то и дело возводились к небу, а из груди вырывались немые вздохи.
Спустя несколько часов ко мне осторожно подошла одна старушка и сказала, чтобы я не сидела рядом с матерью, а отошла бы на другое место, ибо одна женщина, которая меня хорошо знает, отправилась по приказанию паши отыскивать меня по городу вместе с солдатами. Я послушалась совета старушки и вместе с нею пробралась на другой конец двора, где одна поселянка переменила со мною часть своей одежды, а старушка замарала у меня лицо отысканным ею углем. Не успели мы это окончить, как во двор взошла вышеупомянутая женщина с десятью—двенадцатью солдатами. Но хотя она и искрестила двор несколько раз по всем направлениям, ей не удалось узнать меня. Когда же она разыскала мою мать, то солдаты начали её расспрашивать: есть ли у неё дочь и где она находится? Мать отвечала им, что я погибла вместе с отцом и теперь, следовательно, нахожусь на том свете. Они ей поверили и удалились. На этом дворе мы находились три дня и только два раза получили по небольшому куску хлеба.
В это время пожар всё ещё продолжался. Войско тщательно обыскивало все дома и строения. Сам Афыс-паша ходил повсюду с солдатами и, отыскивая деньги, рылся по сгоревшим домам, по сараям, погребам, конюшням и колодцам. После этого обыска в недавно цветущем городе не осталось ни одного пиастра, ни одного платья, ни одного горшка. 300 повозок увезли всё в соседние турецкие деревни. Материальные убытки нашего города простирались до 30 миллионов пиастров (2 миллиона рублей), не включая в это число до 400 сожжённых домов и до 2 тысяч людей убитых. Обе церкви, оба мужских училища, все лавки и магазины, наконец, все лучшие дома в городе обратились в мусор и пепел.
После этой катастрофы участь нашего города постигла и все окружные деревни. В это время исчезла и чуть ли не единственная во всей Болгарии редкость — церковь в деревне Мечка, оставшаяся от времени болгарского царства, сооружена в девятом веке.
После трёхдневного ареста, на шестой день убийств, грабежа и пожаров, нас выпустили на свободу. Тогда же было объявлено прощение и позволение вернуться домой тем, кто прятался в горах; но несмотря на это, у заставы всех поголовно обыскивали и подвергали побоям. Первым делом освобождённых из-под ареста было погребение убитых, потому что атмосфера была невыносимая до крайности.
Наш дом остался цел и теперь должен был приютить мою тётку, у которой погорело всё. Все мои маленькие братья и сёстры остались живы; их привела домой одна наша соседка, вместе с которой они находились на том же дворе, где и мы. В доме было сохранено только около четверти оставшейся муки, а всё остальное исчезло.
Возвратившись домой, я боялась выходить не только на улицу, но и во двор. Поводом к этому послужило то, что несколько солдат ещё в первый же день навестили наш дом, но, не отыскав желаемого, удалились, не говоря ни слова. После этого они перестали беспокоить нас, и мы стали думать, что они обо мне забыли, тем более что некоторые из наших соседей как-то узнали, что я осталась жива.
Но спустя двадцать пять дней в наш дом неожиданно нагрянули десять солдат и двое из наших горожан. Так как мне не удалось спрятаться, то они, подошедши, попросили, чтоб я последовала за ними, так как бинбаши, в это время ещё оставался один полк в городе, желает меня видеть и о чём-то расспросить. Услышав эти слова, моя мать заплакала, ибо полагала, что меня взяли с тем, чтобы убить; но я вместе со своими соотечественниками постарались убедить её, что ничего дурного не будет. Однако по дороге я сама стала сомневаться в этом.
Мне невольно вспомнились слова, произнесённые ещё задолго до восстания другом моего покойного родителя. Я живо себе представила его глубокомысленное молчание во время моего рассказа о насильственно исторгнутом у меня согласии сшить болгарское знамя и потом сказанные им с глубоким вздохом слова: «От турок придётся тебе пострадать». Теперь я поверила, что это не простые слова, а настоящее пророчество, которое исполнится во всех своих подробностях. Мне невольно вспомнились рассказы о турецких тюрьмах со всеми их ужасами...
пожизненное заключение... и меня тотчас объял какой-то необыкновенный страх: руки и ноги тряслись, сердце громко стучало и стремилось вырваться наружу, кровь с шумом проносилась по всему телу, в глазах совершенно потемнело, и я упала на землю...
Через несколько минут оба моих соотечественника помогли мне подняться на ноги и смотрели на меня испуганными взглядами. Солдаты шли безмолвно и не понуждали меня ускорять шаги. Я постепенно приходила в себя и стала мириться с предстоящими испытаниями... Однако тюрьма и медленная смерть всё же казались мне жестоко мучительными. Я стократ стала сожалеть о том, что мне не пришлось умереть ещё тогда, вместе с отцом, ибо та смерть была лёгкая и скорая, безо всяких душевных волнений и телесных мучений; притом там меня прямо ожидал венец болгарских мучеников и мучениц. И скажут некогда будущие поколения: «Она умерла за болгарское имя и свободу». А теперь приходилось изнывать где-нибудь в тюрьме и окончить жизнь позорною смертью, не будучи никем замеченной... А мать, эта нежная и любящая мать, и без того горем убитая женщина? За что она должна выносить этот постоянный страх, эти жгучие страдания? Нет, надо постараться умереть, решила я, надо покончить разом, чтобы не отравлять по крайней мере невинные воображения малолетних братьев и сестёр!..
В это время мы подошли к конаку. На диване полулежа сидели бинбаши и мидюр, покуривая длинные чубуки. Они внимательно смотрели на меня несколько минут, а потом бинбаши обратился ко мне с таким вопросом:
— Ты ли носила знамя?
— Достославный вельможа, — ответила я. — Я училась всем наукам и читала все книги, я хорошо знаю девятую заповедь нашего закона и поэтому скажу тебе настоящую истину: да, я его носила.
Этот ответ, как и следовало ожидать, ему не понравился. Турки никогда не любят прямого признания, так как оно скорее ведёт к разрешению дела и отнимает у них возможность подвергнуть подсудимого пыткам»...
Счастлив народ, имеющий таких женщин! Тонка Обретенова, Райна Георгиева, Наталья Каравелова, Венета Ботева, Йорданка и Величка Добревы — великие дочери великого народа!
КОРОТКАЯ ЖИЗНЬ,
НЕОБЫКНОВЕННЫЕ И УДИВИТЕЛЬНЫЕ
ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПАВЛА ПЕТРОВИЧА БАЛАШОВА,
РОССИЙСКОГО ПОМЕЩИКА, СТАВШЕГО СВИДЕТЕЛЕМ
И УЧАСТНИКОМ ИСТОРИЧЕСКИХ СОБЫТИЙ
И РЕШИВШЕГО ПИСЬМЕННО ЗАПЕЧАТЛЕТЬ ИХ
ДЛЯ ПОСЛЕДУЮЩИХ ПОКОЛЕНИЙ.
НАПИСАНО ИМ САМИМ
(Окончание)
Шла вторая неделя мая. Полыхало зелёное пламя весны, тёплой, ликующей, раскручивались на деревьях молодые листочки. Под вечер одного из дней зашёл я к Судзиловскому. Здесь находилась штаб-квартира отряда, с которым Ботев собирался вернуться на родину.
Чаще всего я видел там одни и те же лица. Но мелькали среди них и люди, которые появлялись и исчезали, как в калейдоскопе; не все отвечали требованиям Ботева, он подбирал бойцов в отряд, как в гвардию.
Четники сидели на полу, на диванах, поджав ноги под себя. Сизое облачко висело поверх голов хышей. Кто курил, кто потягивал винцо прямо из горлышка бутылей, стоявших тут же под рукой. Они очень походили на грачей, спустившихся во время перелёта на межу и о чём-то между собой совещающихся. Не по доброй воле скитаются.
Каждому из них хочется вернуться домой! Сейчас там во многих сёлах и городах разбиты повстанцы. Да не везде же разбиты, ст;ит лишь вновь начать бой, поднимутся и те, кто побывал в бою, и те, кто в бой ещё только рвётся.
Доктор Судзиловский тоже выпивал вместе с четниками. Очень примечательной фигурой был этот доктор Судзиловский. Родом с Могилёвщины, он учился в Киеве, входил в кружок, участники которого только физический труд считали нравственным и собирались в Америку, намереваясь организовать там коммуну по коллективной обработке земли. В 1873 году Судзиловский отправился на заработки в Швейцарию, там прокладывали туннель через Сен-Готард, строили железную дорогу. Когда вернулся в Россию, кинулся спасать умирающих в Самарскую губернию, где свирепствовал голод. Преследуемый полицией, бежал в Лондон, стал ярым сторонником Первого интернационала. Потом его занесло в Бухарест. Он был убеждённым сторонником революции, где — в России, Польше или Болгарии — для него не имело значения.
Тут же на низеньком табурете посреди комнаты сидел Ботев.
Я примостился возле двери, потому как был здесь лишь гостем. Другие собирались в бой, а меня с собой не брали, хоть я и рвался пойти.
Когда я вошёл, Ботев выговаривал четникам:
— Эх, Тодор, Тодор! Да и вы, Атанас и Генчо, не лучше. Куда вас понесло в такой момент? Что было, если вас не отпустили бы?
Я догадался, о чём шла речь. Опять парни навестили какого-нибудь болгарина или грека из тех, кто побогаче, попросили у него «милостыни» на Божье дело...
Хыши не раз появлялись непрошеными гостями то у того, то у другого торговца. Просили поддержать святое дело оружием и деньгами. Просили сдержанно, внешне доброжелательно, однако в их словах проскальзывала скрытая угроза. Оружия им не давали, откуда было его взять, откупались деньгами. А после ухода гостей жаловались в полицию.
— Прости их, Христо, — сказал кто-то рокочущим басом.
— А что ещё остаётся? — Ботев усмехнулся. — Не оставлять же их здесь!
«Не оставлять?» — мелькнуло у меня.
— Пора, пора, — сказал он.
Все поняли, что это означает, один я спросил:
— Далеко?
— Далеко, Павел Петрович, — негромко и мечтательно проговорил Ботев.
Это был необычный вечер. Все будто чего-то ждали и с особым вниманием прислушивались к Ботеву.
— Мы собрались здесь, братья, в последний раз, — не спеша произнёс Ботев, как бы продолжая начатую речь.
Ботев не часто так обращался к четникам. Думаю, в последние дни перед походом он на самом деле с ними сроднился. Он называл четников братьями, и это были для него не только слова.
— Завтра все отправляются вниз по Дунаю, каждый ждёт «Радецкого» на той пристани, где ему назначено...
Он поискал меня глазами.
— Прощаемся мы сегодня, Павел Петрович. Теперь нескоро увидимся.
Я понял, что чета выступает в поход. Где и когда, я не знал, но ясно — со дня на день.
Меня удивило отсутствие Филиппа Тотю, — Ботев часто говорил, что хочет видеть во главе своей четы старого гайдуцкого воеводу, — ему самое время было находиться среди четников.
— А где же Тотю? — негромко спросил я Ботева, стараясь не привлекать к своим словам ничьего внимания.
Но Ботев не собирался держать в секрете причину отсутствия старого воеводы.
— Уклонился старик, устал, — громко ответил Ботев. — Говорит, подождём год-другой, Россия сама за нас вступится.
— Она вступится, — сказал Апостолов. — Только повод ей нужен для того, чтобы вступиться!
— Причин для вмешательства сколько угодно! Но мы сами-то должны быть впереди! Болгария — наша родина...
Как он это сказал!
— И кто поведёт чету? — спросил Судзиловский, хотя заранее предвидел ответ.
Ответили на вопрос сами четники.
— Христо! Христо! — закричали они. — Христо нас поведёт!
И это было не только справедливо, всем было ясно, кому должно предводительствовать ими.
Тем вечером говорили преимущественно о практических деталях предстоящего похода — где садиться на пароход и где высаживаться, как распределить и как упаковать оружие, что брать из припасов и на что надеяться после высадки. Короче, это уже были люди дела или быстро становились таковыми. Все горели желанием вступить скорее в бой и отомстить угнетателям за мучения своего народа...
Ботев, умело направляя разговоры разгорячённых голов, не забывал и о другом, не менее важном.
— Помните, — наставлял он четников, — со слугами султана расправляться надо немилосердно, но ни в коем случае не посягать на жизнь мирных турок, они такие же страдальцы, как и мы.
Сейчас, когда я пишу эти строки, вспоминая обыденность картины того вечера, думаю, что, глядя на этих людей, никто не мог бы сказать, что эта, такая обычная для них, встреча — последняя, и каждый тем не менее мог предположить, что эта встреча — последняя.
...Наконец доктор Судзиловский извлёк из кармана жилета пузатый брегет, хранимый им пуще собственного глаза, нажал пружинку, и часы прозвонили «длинь-длинь».
— Не пора ли, господа, — обратился ко всем доктор, — расходиться? Вам и выспаться бы не помешает, прежде чем вы выступите против султана.
Вместе с Димчевым, если мне не изменяет память, он вышел из комнаты и вернулся с подносом, уставленным стаканами. А Димчев внёс бутыль с вином. Судзиловский, смею полагать, не очень верил в удачу будущего предприятия, но проститься хотел как положено.
Разлили вино, подняли стаканы.
— Тебе слово, Христо!
Ботев поднял наполненный до краёв стакан.
— За вас, братья! Что вам сказать? Среди нас нет кое-кого из тех, кому надо бы здесь находиться. Ничего не поделать, так случается часто. Большие люди нередко занимаются мелочами, а большие дела делаются маленькими людьми. За нас, братья!
Выпили. До дна. И, не торопясь, пошли к выходу.
Во дворе я подошёл к Ботеву.
— Простите, Павел, тороплюсь, — извинился он. — Нам не удастся поговорить дорогой.
Тут к нему подошли несколько четников, среди них были Войновский и Апостолов. Видимо, Войновский хотел о чём-то спросить Ботева или даже спросил, но тот оборвал его:
— Всё. Хватит! Все вопросы решены, цель намечена, время и место определены. Так что теперь нужна уже не молитва, а мотыга.
Звёздная южная ночь обливала нас призрачным голубоватым светом. Из плодовых садов наплывал аромат цветущих деревьев. И посреди этого сказочного сияния и сумасшедших запахов стоял удивительно спокойный, высокий, красивый, статный, сильный Ботев. Всё было именно так...
Он протянул мне руку. Не мог и не хотел я думать, что пожимаю ему руку в последний раз, но больше видеть Ботева мне уже не довелось.
Дальнейшее, о чём мне придётся рассказать, я пишу уже с чужих слов, подспорьем в работе мне служит не столько увиденное, сколько услышанное от очевидцев, которых мне удалось встретить и расспросить.
Утром тринадцатого мая Христо простился с семьей...
В апреле у него родилась дочь. Ботев назвал её в честь матери — Иванкой.
— Самый большой подарок, какой ты только могла мне сделать, Венета.
Дочь родилась, можно сказать, под аккомпанемент Апрельского восстания. Треск выстрелов и лязг сабель, крики казнённых и сжигаемых заживо людей звучали в момент появления на свет этой болгарки. В Бухаресте, разумеется, было спокойно и тихо, и кроме утешительных слов повивальной бабки до Венеты не доносились никакие звуки. Но в это же время по всей Болгарии стон стоял от терзаний, обрушенных на болгар султанскими войсками. Да, в Бухаресте было тихо. Но Ботев слышал эти стоны... Будь он в апреле рядом с Бенковским, может быть, события развивались бы иначе. Но что гадать зря!
...Утром тринадцатого мая Христо был весел, жизнерадостен.
— Еду, Венета.
— Далеко?
— Как обычно.
Ботев не лгал: все его поездки были связаны с борьбой за освобождение родины. Он не сказал только, куда едет. Он не сказал только, насколько эта поездка опасна. Не хотел Венету тревожить, она кормила Иванку и не должна была нервничать.
Ботев поднял Димитра с земли, поцеловал. Подёргал кончик одеяла, в которое была завернута Иванка, высвободил розовую ножку, перецеловал пять крохотных пальчиков.
— Венета!
Обнял жену. При всех. Чего почти никогда не случалось. Прижал к себе, как если бы прижимал нечто хрупкое, что легко сломать.
— Я скоро вернусь...
И ушёл. Ему предстоял путь на самый, если так можно выразиться, пик восстания. Ушёл в Историю.
...Плицы огромного белоснежного парохода тяжело шлепали по воде. Пароход носил имя «Радецкий», он принадлежал Австрийскому пароходному обществу и шёл в Вену, неторопливо поднимаясь вверх по Дунаю, останавливаясь у каждой пристани.
Не успевали матросы закрепить на пристани швартовы, как пассажиры победнее сразу устремлялись к сходням. Палубным пассажирам хотелось поскорее очутиться на борту, чтобы захватить себе место, — не под солнцем, оно уже припекало совсем по-летнему, а в тени, где можно было и закусить в прохладе, и выспаться.
На каждой пристани садились группы сезонных рабочих, обычно безземельные румынские, а чаще болгарские крестьяне, отправляющиеся на заработки в Сербию, в Австрию и даже в Италию. Эти неимущие батраки приносили пароходству дохода больше, нежели привилегированные пассажиры, ведь в третьем классе народу едет всегда во много раз больше, чем в первом.
А этот рейс для «Радецкого» удачен, как никогда. Наплыв сезонников был особенно велик. По десять—пятнадцать человек садились на каждой остановке. Обычные крестьянские парни в овчинных куртках и широких штанах из домотканого сукна. Разве что багажа у них на этот раз вроде как побольше. Видимо, мало надеясь на хозяйский инвентарь, они прихватили с собой собственные лопаты, мотыги и грабли, что именно — рассмотреть было нельзя, всё тщательно обвёрнуто мешковиной и перевязано верёвками. Трюм уже переполнен говорливыми, шумными людьми, стронувшимися из родных мест на поиски заработков и счастья.
В первом классе пассажиров совсем немного. Правда, в Журжево к ним присоединились ещё два господина. Один из них — видный, высокий красавец с чёрной ухоженной бородой — сразу привлёк внимание капитана Эрландера. Что-что, а у него намётанный глаз, из толпы пассажиров он всегда умел выделить тех немногих, кто заслуживает особого обхождения.
Рейс продолжался. Всё как всегда: пассажиры прогуливались на палубе, в салоне официанты накрывали столы к обеду, на корме играли в кости. Но капитану показалось, что на пароходе что-то... Эрландер сам не очень-то понимал, что изменилось на пароходе, но чувствовал: что-то изменилось. Даже в третьем классе пассажиры вели себя не так, как обычно, не пили, не шумели.
Ближе к ночи полил частый весенний дождь, лиловая тьма становилась всё непроницаемее. На борту зажгли сигнальные огни, и «Радецкий» прямо посреди реки стал на якорь. Пассажиры стали расходиться из салона по своим каютам. Капитан пожелал гостям «Радецкого» доброй ночи и тоже отправился к себе. Всё предвещало спокойный и хороший сон.
Спустились к себе в каюту и два пассажира первого класса, поднявшиеся на борт в Журжево, — два брата, Христо и Кирилл Ботевы. Четники, под видом сезонных рабочих заполнившие пароход, тоже укладывались спать. Никто не догадывался, что на пароходе ночуют двести гайдуков, собравшихся на войну.
Ночь. Спят пассажиры. Спят матросы и официанты, кочегары и горничные, спит капитан Эрландер. Не спят лишь помощник капитана в рубке и дежурный матрос на корме. Да ещё в своей каюте не спит Ботев, поразивший капитана своей элегантностью.
Тяжело вздыхает приглушенная машина. За иллюминатором поплескивают дунайские волны. Шумит ветер, проносясь над водой.
Христо пишет письмо семье:
«Милая Венета, Димитр и Иванко!
Простите, что я не сказал вам, куда еду. Любовь моя к вам заставила меня сделать это. Я знал, что вы будете плакать, а ваши слезы для меня очень дороги!
Венета, ты — моя жена и должна меня слушаться и верить мне во всём. Я просил своих друзей не оставлять тебя, и они должны тебя поддержать. Бог меня сохранит, и, если я останусь жив, мы будем самыми счастливыми людьми на свете. А если умру, то знай, что я, после родины, больше всего любил тебя, — поэтому береги Иванку и помни любящего тебя
Христо.
17 мая 1876
“Радецкий”».
На обороте он надписывает: «Это письмо передать жене моей Венете Х. Ботевой, в Бухаресте».
Затем пишет заметку о высадке четы в Болгарии. Заметку эту он отправит завтра для тех газет, которые пожелают известить своих читателей об этом событии:
«Сообщение.
Двести болгарских юнаков под предводительством Христо Ботева, редактора газеты «Знамя», органа революционной партии, захватили сегодня австрийский пароход «Радецкий» и принудили переправить их через Дунай. Они сошли на правый берег между городами Ряхово и Лом, подняли знамя с надписью «Свобода или смерть» и выступили на помощь своим восставшим братьям-болгарам, которые давно борются против пятисотлетнего угнетения за свою человеческую свободу и народные права. Они верят, что цивилизованные европейские народы и правительства подадут им братскую руку помощи».
Ещё он пишет обращение к капитану Эрландеру, не желая подвергать неприятностям человека, пусть даже поневоле оказавшему ему услугу. Пишет по-французски, чтобы обращение легко прочли и в Вене, и в Париже.
Теперь, кажется, всё. Ботев любит законченность в каждом поступке. Теперь можно действовать. Кроме Ботева, никто не знает, где высадится отряд.
Занимается рассвет, за окном бегут голубые тени.
Христо трогает за плечо брата. Крепко спит. Молодость!
— Кирилл, пора!
Тот вскакивает. Вопросительно смотрит на брата. Нет, уже не на брата, а на воеводу, под чьей командой он пойдёт в бой.
— Иди к нашим, пусть начинают готовиться к высадке.
Спят ещё пассажиры, спит капитан Эрландер, но матросы уже драют палубу и на кухне орудуют повара.
Кто-то из матросов будит Эрландера:
— Господин капитан! Идите скорей! Там пассажиры третьего класса заняли кают-компанию второго класса. Они вооружены...
— Что?!
Капитан, застегивая на ходу китель, поспешает во второй класс. Дверь в кают-компанию заперта изнутри. Он выходит на палубу и снаружи заглядывает в иллюминатор. В кают-компании происходит нечто странное. Там люди... переодеваются. У них действительно ружья. Неужели собираются грабить пароход?
Чья-то рука ложится на плечо капитана. Эрландер оборачивается. Как будто он видел этого человека. Но вчера, в толпе пассажиров третьего класса он выглядел смирным батраком, а сейчас... Фуражка, куртка, перетянутая ремнём, за поясом пистолет.
Солдат, а не крестьянин.
— В чём дело?
— Вас зовут в рубку.
— Кто?
— Воевода.
Говорится без угрозы, спокойно и достаточно вежливо. Что ж, в рубку, так в рубку...
Там кроме помощника чернобородый господин, тот самый, что вчера произвёл на него приятное впечатление. И вновь метаморфоза! Прямо маскарад какой-то: на нём тёмно-синяя куртка с золотым шитьём на обшлагах и воротнике, эполеты, брюки с лампасами, лакированные сапоги, на голове барашковая серая шапка с белым пером и кокардой в виде золотого льва и надписью «Свобода или смерть».
— Вам нет причин волноваться, капитан.
— Кто вы такой и что здесь происходит?
Незнакомец достаёт из-за обшлага сложенный листок и подаёт Эрландеру.
— Всё, что я мог бы сказать, изложено здесь письменно. Это позволит снять с вас любые обвинения.
Бородач — может быть, и бандит, но обращается, надо признать, с предельной вежливостью. Эрландер с некоторым облегчением читает поданную бумагу:
«Капитану и пассажирам парохода «Радецкий».
Господин капитан!
Господа пассажиры!
Имею честь объявить вам, что на борту находятся болгарские повстанцы и я имею честь быть их воеводой.
Продав свой скот и земледельческие орудия, не жалея усилий, пожертвовав всем своим имуществом, отказавшись от всего, что нам дорого в этом мире, приобрели мы (без ведома и несмотря на преследование властей страны, нейтралитет которой мы всегда уважали) то, что нам было необходимо, чтобы прийти на помощь своим восставшим братьям, храбро сражающимся под знаменами Болгарского льва за свободу и независимость нашей дорогой родины — Болгарии.
Мы просим господ пассажиров не тревожиться и сохранять спокойствие. Что же касается вас, господин капитан, я, к сожалению, вынужден предложить вам передать пароход в моё распоряжение до нашей высадки, одновременно предупреждая, что малейшее ваше сопротивление поставит меня перед печальной необходимостью применить силу и, против своего желания, отомстить за отвратительное происшествие, имевшее место на пароходе «Германия» в 1867 году.
В том и другом случае наш боевой клич:
“Да здравствует Болгария!
Да здравствует христианская Европа!”
Х. Ботев.
17 мая 1876.»
Читая документ, позволявший ему оправдать свои действия в случае, если он пойдёт навстречу болгарским повстанцам, Эрландер отметил про себя, что, упомянув о нейтралитете Румынии, бородач позаботился и гостеприимную Румынию избавить от упрёков, будто она сквозь пальцы смотрела на поведение болгарских эмигрантов. Он благороден, этот атаман, или как там его... воевода мятежников.
— Во избежание кровопролития вынужден подчиниться, — ответил Эрландер. — Пассажиры и экипаж полагаются на ваше милосердие.
Они вышли из рубки и спустились на прогулочную палубу. Апостолов и Войновский уже успели повсюду расставить часовых. Столпившиеся на носу пассажиры растерянно и испуганно глядели на неизвестно откуда взявшихся вооружённых людей.
— Объясните им положение, — негромко посоветовал Ботев капитану. — Пусть успокоятся.
— Господа! — обратился к пассажирам капитан Эрландер. — Наш пароход захвачен болгарскими повстанцами. Но прошу не беспокоиться. Мне гарантировали, что никто не будет ограблен и обижен, и при первой же возможности мы продолжим рейс. — Он повернулся к Ботеву. — Я вас правильно понял?
— Да, вы меня верно поняли, — подтвердил Ботев. — Распорядитесь поднять якорь и продолжить движение.
У Ряхова Ботев остановил пароход и приказал спустить на воду шлюпку. Отправил Кирилла с письмами на берег, дождался его возвращения и велел двигаться дальше.
Никто из повстанцев не нарушал естественного течения пароходной жизни. Пассажиры могли свободно передвигаться, матросы выполняли свои обязанности, официанты в положенный срок накрыли столы к обеду. Лишь у всех дверей и лестниц встали вооружённые гайдуки, следя, чтобы никто не проник в машинное отделение или на капитанский мостик. Гайдуки даже вступали с пассажирами в разговоры, посмеивались и успокаивали дам, что тревожиться нечего, что повстанцы скоро сойдут на берег.
А в капитанской рубке Ботев мирно беседовал с капитаном.
— Вы поставили меня в затруднительное положение, — пожаловался Эрландер, впрочем, без особой обиды.
— Мы были в ещё более скверном положении. И сочли, что это не самый плохой способ перебраться через Дунай.
— Вам так уж необходимо попасть на турецкий берег? — удивился Эрландер.
— На болгарский берег, — поправил его Ботев. — Даже более чем необходимо.
— Турки перестреляют вас.
— К нам присоединится население, и тогда посмотрим, кто кого.
— Помилуйте, люди боятся турок.
— Вы же не побоялись пойти на возможный конфликт с турками, помочь нам.
— Я подчинился силе. — Эрландер рассмеялся, он сам не понимал, чем, но этот повстанческий воевода вызывал у него симпатии. — Вы скажете, где нам надлежит пристать?
Ботев достал из сумки, висевшей у него через плечо, карту, сверился, взглянул на берег.
— Вот у этого села. — Ботев подчеркнул название ногтем и показал Эрландеру. — Козлодуй.
— Даже жаль с вами расставаться, — сказал капитан, отдавая в машинное отделение команду сбавить ход.
Высадка проходила так гладко, точно гайдуцкий отряд был регулярной воинской частью. Последними с борта парохода сходили Ботев и два его ближайших помощника — Апостолов и Войновский.
Эрландер по-приятельски протянул захватчику руку:
— Желаю успеха.
В свою очередь Ботев достал из нагрудного кармана записку и протянул капитану:
— На всякий случай наше вам удостоверение.
Лаконичная записка была написана по-немецки, на родном языке Эрландера:
«Настоящим удостоверяем, что мы, повстанцы Болгарии, силой заставили капитана парохода «Радецкий» высадить нас в непредусмотренном месте на турецкий берег.
Воевода повстанцев Ботев».
— Благодарю, — сказал Эрландер.
И «Радецкий» пошёл дальше вверх по течению. Впрочем, вскоре пришлось вновь стопорить машины. У Лома, от пристани, наперерез пароходу вышла многовёсельная лодка, с которой дали предупредительный выстрел, требуя остановиться. С борта парохода легко было рассмотреть в лодке двух турецких офицеров и сидящих на вёслах солдат.
«Радецкий» застопорил ход. Лодка приблизилась к пароходу.
— Эй! — резко крикнул один из офицеров. — Спустить трап!
Офицеры поднялись на борт. Один остался у борта, другой подошёл к Эрландеру.
— Капитан? Придётся задержаться, — безапелляционно объявил он. — Возле Козлодуя высадилась шайка болгарских разбойников. Сейчас мы погрузим на пароход солдат, и вы доставите нас к месту высадки.
— Увы, — вежливо произнёс Эрландер. — Невозможно.
— Как это невозможно? — опешил офицер.
— На борту пассажиры, — объяснил Эрландер. — Я отвечаю за них перед своим пароходством.
— Однако вы сочли возможным предоставить свой пароход разбойникам?
— Нисколько. По пути следования я любого пассажира высажу, где только он пожелает. Разбойники, как вы их изволите именовать, пребывали на пароходе в качестве пассажиров и все до одного оплатили свой проезд.
— Вы напрасно вступаете в конфликт с турецкой армией.
Эрландер покачал головой:
— Правительство моей страны не давало мне таких указаний. Я австрийский подданный, пароход принадлежит Австрийскому пароходному обществу. И если вы намерены поссорить султана с нашим императором, вы действительно возьмёте на себя ответственность...
Короче, ссылаясь на статус, установленный для судов, курсирующих по Дунаю, Эрландер отказался перевезти турецких солдат до Козлодуя. Благоприятное впечатление, оставленное о себе Ботевым, было таково, что капитан не захотел нанести ему удар в спину. А бумага, предусмотрительно вручённая Ботевым, впоследствии помогла Эрландеру оправдаться в том, что он не воспрепятствовал высадке болгарских повстанцев. Да и как он мог этому воспрепятствовать?
...Они ступили на желанный берег.
Гайдуки становились на колени, иные припадали к земле — к своей, родной, болгарской земле, — Мать-Родина! — и целовали её, и клялись ей в верности, клялись до последнего вздоха отдать ей своё сердце, всю свою кровь!
Не прозвучало ещё никакой команды, но четники уже строились рядами, каждый знал своё место, — чета находилась хоть и на своей, на родной земле, но на земле, захваченной жестоким и беспощадным врагом, отступать было некуда, с минуты на минуту предстоял бой, и оружие было наготове у всех.
Из-за ближних складских строений появились несколько человек, внешне обычные болгарские крестьяне. Один из них отделился от остальных, почти бегом направился к отряду.
— Христо!
— Младен!
— Наконец-то! Ждём уже четвёртые сутки.
Они обнялись. Это был Младен Павлов, учитель из Козлодуя, завербованный в тайную организацию ещё Левским. Ботев уже несколько месяцев как установил с ним связь, и он один, кроме Ботева, был осведомлён о месте и времени высадки четы.
— Где люди? — спросил Ботев.
— Собираются у Врацы.
Именно там Ботев рассчитывал обосновать штаб-квартиру, поднять окрестные деревни, постепенно охватывая восстанием всю Западную Болгарию.
Младен подозвал парней, вместе с ним ожидавших прибытия четы.
— Примешь их?
Они стояли перед воеводой безоружные, с надеждой глядя ему в глаза. Лишнего оружия у Ботева не было.
— А чем будете сражаться?
— За оружием дело не станет, — сказал Младен.
Вместе с парнями он скрылся за строениями, и вторично они появились оттуда с дедовскими саблями и старинными гладкоствольными ружьями.
Ботев только покачал головой:
— Что с вами делать...
Тут Младен подвёл к Ботеву осёдланного коня — это был прекрасный молодой жеребец вороной масти, достойный того, кому он предназначался.
— Тебе, Христо, — сказал Младен.— У нас есть ещё несколько, но этот — тебе.
Глаза Ботева заблестели — так он был пленён конем. Не заставляя себя упрашивать, он принял от Младена поводья и, как заправский кавалерист, вскочил в седло.
— Двинулись, братья!
В горы! В горы! В сторону Врацы. Все понимали, какой перед ними лежит путь.
В Козлодуе гайдуки наскоро подкрепились и двинулись дальше.
Ближе к ночи их обнаружили черкесы. Завязалась первая стычка. Черкесские части были одними из самых отчаянных и безжалостных в турецкой армии. Но на сей раз то ли их было немного, то ли они лишь хотели заманить гайдуков в горы, отрезав их от Дуная, только после недолгой перестрелки черкесы исчезли так же внезапно, как и появились.
В этой стычке под Ботевым убили коня. Ботев еле успел спрыгнуть, чтобы не оказаться подмятым лошадью.
— Плохая примета, спешили в первом же бою, — заметил кто-то за спиной Ботева.
Ботев быстро оглянулся. Стоявшие позади гайдуки сочувственно смотрели на воеводу.
— Напротив, хорошая, — пошутил он. — Нельзя будет отступать, без коня далеко не убежишь.
Движение в глубь страны отвечало планам Ботева.
Добрались до Баницы и сравнительно спокойно переночевали. Наутро, чуть тронулись дальше, вновь появились черкесы. Опять завязалась перестрелка. Черкесы появлялись, исчезали. То сзади, то спереди завязывались схватки. Они возникали всё чаще и продолжались всё дольше. Нетрудно было сообразить, что турки подтягивают силы.
Во время одной из передышек Ботев подозвал пятерых бойцов, самых расторопных и ловких, и приказал им вновь преобразиться в батраков, уйти в сторону от отряда и окольными путями как можно быстрее пробираться во Врацу. Он дал адреса верных людей. Нужно начинать восстание. Пусть вооруженные отряды крестьян и ремесленников выходят на соединение с четой Ботева. Турок надо взять в тиски.
Христо обнял каждого из посланцев. Вот они скрылись за валунами. Ботев вернулся к отряду, собрал людей.
— Вы устали, но придётся идти, необходимо оторваться от врагов и занять такую позицию, чтобы турки не могли к нам приблизиться, пока не подойдёт помощь из Врацы.
...Во мраке ночи горными тропами, рассыпавшись цепочками, пробирались четники во Вратчанских горах. К полуночи Ботев нашёл искомое плато.
— Здесь!
Горная гряда тонула во тьме, и мало что было видно. Тихо было окрест. Только не то плакали ночные птицы, не то постанывали сами горы. Из ущелий подкрадывался ночной холод. Но костров не разжигали, следовало дождаться утра, укрепить позицию и тогда уж думать о горячей похлёбке.
Дремлют четники, прижавшись друг к другу. Многим думается о том, что ждёт их завтра. Утренняя заря позволяет осмотреться. Недосчитались нескольких человек: потерялись в ночном переходе, сбились с пути, — среди них и Кирилл Ботев. Лишь бы не попали в руки туркам.
Повыше, на склоне горы, около старого каштана притулился шалаш и вокруг стадо овец, те тоже просыпаются, посматривая выпуклыми глазами на неведомо откуда взявшихся людей.
Вместе с Войновским Ботев идёт к краю плато и в подзорную трубу рассматривает окрестности.
Далеко внизу расположились бивуаком, если судить по выкрикам и шуму, башибузуки. В турецком лагере, видно, полыхают костры и снуют у палаток солдаты.
— Надо воспользоваться передышкой, накормить людей, — говорит Ботев, отходя от обрыва и обращаясь к Апостолову. — Смени охранение, разожгите костры, раздайте продукты.
К Ботеву подошли руководители подразделений.
Один указал на овец:
— Сколько мяса! Перед боем горячая похлебка не помешала бы.
Ботев обернулся в сторону стада:
— Прежде пусть люди проверят оружие.
— А как быть с мясом?
Все посмотрели на воеводу.
— Поговорите с пастухом, — дал согласие Ботев. — Объясните ему: мы не турки, за овец будет заплачено.
Разбрелись по склону горы собирать валежник. Кто-то ещё разговаривал с пастухом, другие уже свежевали овец.
И на турецком, и на болгарском биваках царило спокойствие. Люди, казалось, не помышляли ни о каком бое.
Тем временем Ботев обследовал плато. Невелико оно было: с одной стороны обрыв, наиболее безопасное место для обороняющихся, с другой — пологий спуск, поросший густым кустарником, хорошее прикрытие для наступающих, отсюда и следует ждать наступления, выше — горный склон, лес, прогалины, камни, отсюда тоже можно ждать опасности, если башибузуки не поленятся обойти гору.
В стороне нашли пещеру.
— Здесь разместим штаб, — указал Ботев Войновскому. — Хорошее обозрение, отсюда будем руководить боем.
Он ещё раз указал, где и как расставить людей.
Только-только приступили к еде. Что может быть вкуснее зажаренного на углях барашка! Но не успели подкрепиться, как свистнула пуля — и не пролетела мимо, убила доброго гайдука. Он так и замер с непрожёванным мясом во рту.
Ещё выстрел, ещё. Пули летели сверху. Нет, не поленились башибузуки, одолели перевал.
Замешательство длилось мгновение. Четники быстро разобрались в обстановке. Последовали ответные выстрелы. Двое или трое из нападавших упали. И атака сразу оборвалась. Турки скрылись за деревьями. Но стрельба с их стороны послужила сигналом тем, кто расположился ниже болгарского лагеря. Оттуда тоже начался беспорядочный, но всё учащавшийся огонь.
Ботев заторопился к тем, кто готовился встретить наступление снизу, Ботев не сомневался, что главное наступление турки поведут от основного лагеря. Он прикидывал, где выгоднее разместить стрелков, как вдруг перед ним появился леший... Тьфу ты, он и вправду точно вынырнул из-под земли, этот пастух в своём грязном, драном кожухе. Зашёл откуда-то сбоку и что-то бормотал. Ботев не сразу разобрал, о чём тот говорит. Мелькнула было мысль, что пастух хочет указать, откуда появятся янычары, старик знал здесь каждую тропку.
— Тебе чего, отец?
— Деньги.
Ботев ничего не понимал: какие ещё деньги? А старик не отставал, угрожая Божьим наказанием, он требовал, чтобы с ним расплатились за взятых овец.
— Сейчас не до того, отец, — отмахнулся Ботев. — Бой идёт, понимаешь? Вот отобьём турок...
Однако пастух настаивал. Бой его не интересовал. Может, тут всех поубивают в бою, как тогда? Обещал — вынь да положь. И Ботев вынул. Старик мешал, отвлекал от боя, — не отрывая взгляда от турок, следя за их движением со стороны нижнего лагеря, Ботев вытащил бумажник и бросил его на землю, — пропади ты пропадом, нечистая сила!
Наверное, тогда-то Ботев что-то и недосмотрел — вот Атанаса ранили, вот Генчо сразила пуля. Может быть, он успел бы их предостеречь и уберечь, да отвлёк проклятый старик...
Турки двинулись беспорядочным строем.
Ботев быстро собрал группу четников.
— Они не ждут атаки. Опрокинем их. Никого не миловать, они заколеблются!
Турки и впрямь не ждали удара. Шли довольно беспечно, уверенные в своей силе, привыкшие к лёгким победам над безоружными. Стремительность четников, кинувшихся на них из-за укрытия, принесла первый успех. Болгар было много меньше турок. Но кто считает, сколько на тебя кинулось человек — двое, трое, десятеро, — когда над головой свистят сабли? И турки отхлынули вниз.
Стрельба сверху тоже вскоре прекратилась: чтобы приблизиться к противнику, туркам приходилось выходить из-за деревьев, и они тут же превращались в мишени. Турки были обозримы, а болгары, прячущиеся за валунами, невидимы. Турки падали, а болгары оставались целы.
Против уходящего вверх склона Ботев оставил лишь с десяток стрелков, но тех, кто мог на лету подстрелить птицу. Остальные отошли на ту оконечность плато, против которой были сосредоточены главные турецкие силы.
Ботева — поэта, публициста, писателя хорошо знали читатели газет, издававшихся на болгарском языке. Ботева — политического деятеля знали участники болгарского национально-освободительного движения. Ботева — военного руководителя знали только те, кому довелось сражаться под его командованием. Он обладал двумя самыми, пожалуй, ценными для военачальника качествами — умением быстро разбираться в постоянно меняющейся обстановке и страстным желанием уберечь своих сподвижников от гибели.
«Задача каждого — не только поразить врага, но и сохранить жизнь товарищу, — учил Ботев. — Смерть одного четника наносит удар всему отряду».
Турки наступали. Волна за волной накатывались они на позиции повстанцев. Стреляли, не жалея патронов. Болгары же вынуждены были беречь патроны, поэтому стреляли только по цели. Сражение продолжалось весь день. Чтобы дать людям хоть немного отдохнуть, прийти в себя, поесть, Ботев регулярно отзывал из боя то один десяток, то другой, а через полчаса возвращал в бой и подзывал других. Не давал передышки только себе. Он и стрелял, и участвовал в рукопашных схватках, делил остатки хлеба, сто раз прикидывал в уме, надолго ли хватит патронов, вместе с Войновским словно заново изучал карту — помощь, помощь нужна из Врацы.
С наступлением сумерек бой стих. Чудом было, что горстка храбрецов (а их в сравнении с нападавшими действительно была горстка) выстояла. Эх, если бы ночью подошли врачане!
Наступила тишина. Турки вернулись в свой лагерь. Запалили костры. Неудачные попытки подняться на плато вымотали обе стороны.
На верхнем склоне с полудня не было заметно никакого движения. Ближе к вечеру буки, росшие вперемешку с пихтами, потемнели, не слышно было ни шелеста, ни шороха. Но четники продолжали неотступно держать склон под наблюдением. Уже в темноте заметили на склоне то ли крупного зверя, то ли человека, ползающего по россыпям камней. Доложили о замеченном Ботеву, тот глянул, — и впрямь непонятное, ползает кто-то промеж убитых турок, ворочает трупы.
— Васил, Митю, а ну, взгляните поближе...
Гайдуки с ножами поползли по склону. Приводят. Нечистый его забери, опять пастух!
— Ты чего там, дед, шарил?
— Табаку искал.
За пазухой — турецкая куртка с серебряными позументами, кинжал, два ремня... Мародер!
— Пристрелить?
Следует пристрелить, да не поймёт дикий старик, за что его расстреляют. Такой куртки у него отродясь не бывало, польстился на позументы, как сорока на оловянную пуговицу. Стар, глуп, нищ.
— Он нам в отцы годится, — амнистировал его Ботев. — Скройся, дед, и чтоб мы тебя больше здесь не видали.
...И опять тишина, невесомая, неощутимая.
— Отдыхайте, — говорит Ботев четникам. — Завтра опять бой.
Какой там сон между сражениями, а усталость берёт своё. Ботев обходит часовых. Идёт к обрыву бросить взгляд на турецкий лагерь. Потом заглядывает в пещеру, вызывая на совещание ближайших соратников.
Им четверым — Христо Ботеву, Георгию Апостолову, Петру Герцоговинцу и Николаю Обретёнову — предстоит определить дальнейшие шаги.
— Так что, братья, будем ждать помощи из Врацы? Отстреливаться и ждать или уходить не медля, пробиваться?
— Куда? — спрашивает Герцоговинец.
Из кожаной сумки Ботев достаёт карту, разворачивает и указательным пальцем проводит невидимую линию.
— В Сербию.
— Полагаешь, помощи из Врацы не дождаться? — задумчиво переспрашивает Апостолов.
— Не дождаться, — утвердительно произносит Обретёнов, отвечая и себе, и Апостолову.
Ботев соглашается:
— Надежды мало.
— А как пойдём? — спрашивает Апостолов.
— Разобьёмся на небольшие группы, перебежками, не теряя друг друга из виду. Чета не должна распасться в движении. Если башибузуки оставят нас на некоторое время в покое, позволим людям отдохнуть ещё часа два и двинемся в темноте.
Обретёнов всё же не выдерживает, спрашивает:
— Думаешь, удастся уйти?
Уверенность — первый шаг к победе, Ботев резок:
— Должно удаться!
Он ещё раз пытливо всмотрелся в карту, бережно сложил по сгибам, но спрятал не в сумку, а у себя на груди — слишком дорог сейчас для них всех этот ориентир. Ещё раз оглядел товарищей, намереваясь отправить и их отдыхать. И вдруг короткий, отрывистый треск нарушил тишину; Ботев поднял руку, будто хотел схватиться за грудь, и рухнул на землю.
— Христо! — не своим голосом закричал Апостолов.
И до чего же чутко спали четники, если их разбудил этот одинокий выстрел, — один, другой, третий начали подбегать.
— Турки?
— Атака?
— Кто стрелял?
Не сразу и поняли, что произошло.
Подбежал Войновский, бывший при Ботеве кем-то вроде начальника штаба.
— Как же вы не уберегли?!
Обретёнов торопливо расстегивал на Ботеве куртку. Прицельный выстрел. Точное попадание в сердце. Пуля, вылетевшая, судя по всему, откуда-то из-за кустов, против которых стоял Ботев, пробила карту, рана едва заметна.
— Христо, Христо! — воскликнул Герцоговинец. — Ты же должен...
Он не договорил, что должен Ботев.
Случайность? Кто мог выстрелить? Перестрелка давно прекратилась, турок вблизи вроде бы не было. Или предательство? В решающий момент всё решивший выстрел! Пулю сочтут случайной, потому что убийца не был обнаружен.
...Замешательство прошло. Все поняли, что остались без Ботева — без руководителя, без того, в кого верили, на кого надеялись.
Обретёнов опустился возле павшего Ботева на колени, сложил на груди его руки.
Рядом с Ботевым валялась выпавшая из-под куртки карта. Войновский стряхнул с неё прилипшую землю и спрятал её к себе за пазуху.
— Пойдём по его маршруту.
Апостолов указал на Ботева:
— Не оставим же мы его на растерзание?
— Быстро, — скомандовал Войновский. — Поднимайте.
Подняли тело Ботева — душа его оставалась с гайдуками, — понесли. Апостолов нашёл выбоину в земле, близко от кустов.
— Положим здесь.
Не было ни лопат, ни кирок, ни даже штыков. Большинство четников было вооружено английскими охотничьими ружьями. А саблями с каменистой почвой не справиться. Не сговариваясь, осиротевшие четники кинулись в заросли шиповника. Колючки вонзались в ладони, никто не обращал на это внимания, наломали веток, забросали замолкшего Ботева охапками розовых цветов.
— А теперь за мной, — командует Войновский, указывая на свою грудь. — Путь известен. Всем отступать к лесу!
Но сам идет не к лесу, а к обрывистому склону, где что-то медлят гайдуки, сторожившие подходы со стороны спуска. И тут пуля, вторая случайная пуля, — вы можете в это поверить? — вновь впивается в карту, спрятанную на груди Войновского, в карту, уже обагрённую кровью Ботева.
…Всего нескольким человекам удалось ускользнуть в лес, прорвавшись сквозь окружение башибузуков. Утром турки на склонах нашли много убитых и семнадцать тяжело раненных четников. Им, ещё живым, отрубили головы, запихали их в торбы и отвезли в Оряхово. Смотрите, мол, вот она, победа над бунтовщиками — семнадцать голов насажены на колья.
Семнадцать отрубленных голов, семнадцать гордых голов, семнадцать вознесённых в высоту голов не смотрят на своих палачей.
Смельчаки смотрят в будущее, видят Болгарию свободной, сильной, счастливой...
Среди раненых и убитых не нашли турки самого опасного своего врага. Куда он мог деться? Где ж он? Приказано искать! И находят. Не так уж трудно увидеть груду вянущих ветвей и на них поникшие цветы. Разбросаны ветви, затоптаны цветы. Это он!
И вот торопятся победители во Врацу. Им нужен город побольше, помноголюдней. Насажена голова на пику, и толпа озверелых солдат несёт голову по улицам Врацы, сопровождая своё шествие довольными криками, улюлюканьем и нечеловеческим воем.
Апрельское восстание закончилось поражением. Но именно с него началось возрождение Болгарии. Бывает так: поражение куёт победу!
...Не помню кто, кажется, доктор Судзиловский, сказал мне при встрече, что Ботев подло убит. Я этому не поверил и пошёл к Каравеловым. Мои отношения с Любеном восстановились, хотя прежней задушевности в них не было. В этот раз он держался достойно и не без мужества.
— Да, это правда, — ответил он на мой молчаливый вопрос. — Христо мы потеряли.
Должен признать, известие о гибели Ботева совершенно выбило меня из колеи. Невыносимо пусто стало вокруг меня. Я даже не предполагал, как много значил для меня Христо. Даже Величка была для меня некоей ипостасью Ботева. А вместе они были Болгарией. Удивительно красивой и бесконечно страдающей.
Бухарест для меня опустел. Без Ботева и Велички я не находил себе места и потому решил ехать к себе домой.
Сборы были недолги. Оставалось проститься с тремя женщинами. За время пребывания здесь, как оказалось, круг моего общения не стал очень уж широк.
Первой из них была Наташа Каравелова. Душевная и сильная женщина.
— Вы правильно поступаете, Павел, что возвращаетесь на родину. Там вы найдёте применение своим силам. Всё-таки здесь вы были гостем... — Она тут же смягчила сказанное: — Очень милым и приятным. Пройдёт несколько лет, время залечит раны, и сердечные тоже, не грустите, быть может, вас снова потянет сюда. Мы рады будем встретиться с вами, и нам будет что вспомнить.
Затем пошёл проститься с Венетой. Я, собственно, мало был с нею знаком. Даже разговаривать нам почти не доводилось. Но я не мог исчезнуть из Бухареста, не сказав ей хоть несколько слов.
Я подходил к знакомому дому с опаской — слишком глубока была рана, нанесённая судьбой матери и жене Ботева. Меня встретили сдержанно, но любезно, посещение моё восприняли почти как официальный визит: как если бы я пришёл на похороны. Я отдавал последний долг дорогому для меня человеку, его семья соответственно этот долг принимала.
Мать Христо вскоре ушла, в соседней комнате, нетрудно было догадаться, попискивала крохотная Иванка, и бабушка отправилась к внучке. Заглянул в комнату маленький Димитр, посмотрел на меня с мимолетным любопытством и тоже ушёл к бабушке.
— Я хотел выразить вам...
— Не надо, — мягко остановила меня Венета. — Всё понятно.
— Вот, собрался домой.
— Обратно в Россию?
— Да, к себе в деревню.
Мне трудно было обмениваться с ней общими фразами, а иных слов для выражения чувств не находилось. Мы простились, чтобы никогда уже больше не встретиться.
К третьей женщине и идти было не надо. С Йорданкой Добревой мы встречались и без того несколько раз на дню... и почти ни о чём не разговаривали. Она по-прежнему кормила меня обедами, по-прежнему подолгу сидела за вышивкой, по-прежнему молилась.
— Матушка, — обратился я к ней перед отъездом. — Я собрался в Россию.
— Добрый тебе путь, Павел, — спокойно отвечала Йорданка. — Здесь тебе всё одно делать нечего, а там ты, может быть, ещё найдёшь своё счастье.
— Ах, матушка, — сказал я со вздохом. — Счастье моё находится по ту сторону Дуная.
— Или несчастье, если ты её до сих пор любишь. Вряд ли тебе суждено её видеть.
— Но я ещё вернусь!
— Может быть, и так. Только вот Величка навряд ли вернётся.
— А если уцелеет?
— Если уцелеет, думаю, уйдёт в монастырь — молиться об убитых и казнённых.
Йорданке нельзя было не верить. Слеза покатилась по её щеке. Одна-единственная слеза. Железная была женщина — и вдруг заплакала.
...И вот я вернулся в Россию.
Балашовку я нашёл в совершенном запустении. Моя Анфиса Ивановна ещё не утратила бодрости, но, ссорясь с уцелевшей дворней из-за каждой копейки, умудрялась не замечать, как мужики вырубали лес и пасли на барских, на моих, зеленях своё стадо. Пришлось опять заняться хозяйством самому: что-то починить, кое-что продать, чтобы хоть как-то сводить концы с концами.
Жил я без определённой цели, только в книгах находя какое-то утешение. Но и чтение не могло занять полностью мои мысли. Снова и снова возвращался я на берега Дуная.
Да и не во мне одном сохранялся интерес к Болгарии. Всё с большей силой разрастался он в русском обществе. Злодейское, ни с чем не сравнимое по своей жестокости истребление болгар при подавлении Апрельского восстания всколыхнуло всю Европу.
Виктор Гюго произносит во Французском национальном собрании гневную речь, которой клеймит султанское правительство. Тургенев откликается на события в Болгарии трагическим стихотворением, завершая его беспощадными словами: «...не смыть той крови невинной вовеки!» Цензура препятствует публикации этого стихотворения, оно ходит по рукам во множестве списков. Один из моих московских знакомых в декабре прислал мне эти стихи, отпечатанные в Германии на отдельных листках.
Балканы стонут под турецким игом. Неотвратимо приближается русско-турецкая война.
12 апреля 1877 года Россия вступает в войну с Турцией. Не прошло и года после подавления Апрельского восстания — началось освобождение Болгарии.
Мог ли я усидеть в Балашовке? Что сказал бы Ботев, останься я в стороне, когда русские выступили на защиту болгар? Бросив имущество на руки Анфисы Ивановны, я волонтёром вступил в нашу армию и вскоре был отправлен на Балканы. Я попал в Суздальский пехотный полк, входивший в состав дивизии, которой командовал Скобелев.
Не скажу, что мне было легко. Всё-таки до того, как попасть в армию, я жил по своей воле и вдруг очутился в положении солдата. Конечно, мне было чуть легче, чем другим, как-никак я был вольноопределяющимся, человеком с образованием, дворянином. Многие офицеры со мной обращались мягче и спускали то, что необразованным солдатам никогда не прощалось.
К чести своей должен сказать, что я прошёл весь страдный солдатский путь, выпавший на долю участников этой войны. Прознав о том, что я бывал на Балканах и, следовательно, знаком с местностью, где нам предстояло воевать, хотя я не скрывал, что на самом деле, кроме как в нескольких румынских городках, расположенных по берегам Дуная, я нигде не бывал, в полку меня зачислили в команду охотников, или, как нас ещё называли, в команду разведчиков. Нам приходилось опережать все полковые части, мы разведывали местность и расположение противника, и, честно говоря, я действовал не хуже других.
До этого похода я плохо представлял себе, что такое зима в горах Болгарии, с её серым туманом, мокрым снегом, скользкими скалами. Бредёшь целый день по рыхлому снегу, до крови оттопаешь себе ноги, свалишься вечером у дымящего костра, вспомнишь Балашовку, отчего станет, право слово, ещё холоднее, — и прежняя жизнь в моей бедной деревушке покажется благостным раем.
С жутью вспоминаю ноябрь 1877 года. Подступы к Плевне. Длительная осада — знаменитое «плевненское сидение». Ветер сдувает со скал снег, приходится взбираться на обледенелые поверхности, падать, взбираться и снова падать. А чуть одолеешь неприступную крутизну, как валишься в расселину, утопая по грудь в рыхлом снегу.
Узкие лесные тропы — продвигаемся по ним гуськом, заросли приходится раздирать руками, колючки незнакомых кустарников впиваются в лицо, и, чтобы утолить жажду, снег приходится брать прямо из-под ног. Страшны были перестрелки и бои, но переходы в заснеженных горах были куда страшнее.
Я не вправе судить о стратегических способностях наших командиров, но за одно не только я вспоминаю генерала Скобелева: на каждом привале нас всегда поджидали горячие похлёбка и каша. За них, эти суп и кашу с пылу с жару, я до сих пор испытываю по отношению к нему чувство глубокой благодарности. Много ли солдату надо!
До сих пор не понимаю, как нам удавалось преодолевать крутизну гор, протаптывать в глубоком снегу тропы для лошадей и орудий, обходить стороной глубокие пропасти. И ведь всё это происходило в тяжёлых боях, под разрывы снарядов, при постоянных перестрелках. К январю армия вступила в долину Казанлыка. И именно перед вступлением в Казанлык я вышел из строя. Стыдно сказать, но судьба обошлась со мной безжалостно. Вместо того чтобы послать мне достойную мужчины смерть в бою, она обрекла меня на затяжную мучительную болезнь.
Штык и пуля пощадили меня — я свалился в жестокой лихорадке. Не знаю, где настигла меня простуда, я перемогался как мог в течение всего декабря, как вдруг разом почувствовал такую слабость, что однажды не смог устоять на ногах. Товарищи положили меня на шинель, выволокли из траншеи и отнесли полковым санитарам. Братья милосердия, или, как их там, фельдшера, принялись отпаивать меня кипятком и ставить мне банки... Неделю я провалялся без памяти.
Видя, что я почему-то никак не умираю от воспаления лёгких, полковой лекарь решил взяться за меня сам. Выслушал, выстукал, прощупал мой живот и обложил фельдшеров немыслимой бранью.
— Какое ж это воспаление лёгких? — кричал он на своих помощников. — Воспаление-то оно воспаление, да только не легких, а почек. Подать сюда чистую миску!
Миску подали, откинули с меня одеяло, подставили.
— Мочись, мочись! — кричал на меня лекарь. — Тужься!
Миску он сунул фельдшерам к носу.
— Он же кровью мочится, её простым глазом видать! Закутать его в два одеяла, поить магнезией, не давать соли...
Он оказался грамотным медиком, потому только я и пишу эти строки.
Вскоре меня переправили в госпиталь, расквартированный в Рущуке. В нём я лежал почти четыре месяца.
Ухаживали за больными и ранеными сёстры милосердия, набранные из местных жительниц. Разговорился как-то с одной из них.
— Не знаете здесь такую — Обретёнову?
— Ну как же! — воскликнула сестра. — Бабушка Тонка!
— Как она живёт? — поинтересовался я.
— Да ничего, — отвечает сестра. — Как и все.
— У неё все целы? — продолжаю расспрашивать я. — Сколько при ней сыновей?
— Было пятеро... — Сестра грустно вздохнула. — Георгия турки два года назад поймали в Пейково и зарезали, запихнули в рот письмо, которое при нём нашли, и принесли голову в Сливен. А Никола и Ангел вернулись недавно из плена.
К тому времени Россия и Турция уже подписали Сан-Стефанский мирный договор, по которому пленных болгар отпускали по домам.
Николай Обретёнов оказался одним из немногих, кто уцелел из четы Ботева. Некоторое время после гибели Ботева он скитался в горах, пока не попал к туркам в руки. Его заслали в Акку, сирийский город на Средиземном море, заточили в крепость Сен-Жан-Д’Арк, сооружённую ещё крестоносцами.
— А вы что, знаете бабушку Тонку? — спросила сестра.
— Знаю.
— Никто её не знает. Камень скорее заплачет, чем бабушка Тонка. Видели бы вы, как встречала она Николу! Люди рассказывали, что, когда сын, вернувшийся из плена, оказался перед матерью, истощённый и поседевший прежде времени, в рваном арабском бурнусе и разодранной феске, покачивающийся от слабости, бабушка Тонка отступила на шаг, покачала головой, усмехнулась. «Узнаю, узнаю дурака! — громко закричала она. — Скажи-ка, да ты старее меня! Как это тебя угораздило попасть в плен?» И даже не обняла сына, во всяком случае, на людях не обняла.
Я попросил сестру зайти к бабушке Тонке, передать ей, что один русский спрашивает, не навестит ли она его в госпитале.
Бабушка Тонка появилась на другой же день. Вместе с Николаем. Тот ещё не пришёл в себя и походил на мучеников со старых икон, отчего бабушка Тонка рядом с ним точно помолодела, — в чёрном платье, в чёрном платке, с умным и гордым лицом, она выглядела моложе своего сына.
— Кто меня тут звал? — спросила она, входя в палату, обвела больных глазами, подошла ко мне. — Здравствуй, сынок.
— Здравствуйте, — ответил я. — Не помните меня?
— Почему ж не помню? — возразила она. — Только не помню, как зовут.
— Павел.
— Правильно, Павел. Помню, помню. Присылал тебя ко мне Христо, вечная ему память и слава! Ночью пришёл и ночью ушёл...
— Спасибо, — сказал я.
— За что спасибо? — удивилась она.
— За то, что помните.
— А разве можно забыть хоть кого, с кем вместе боролся за святое дело? — спросила она. — Забудешь людей, а Бог тебя забудет.
Села возле меня, а Николая не посадила. Он так и стоял, почтительно глядя на мать.
— Принесла тебе изюму, сынок. Хотела вина принести, да побоялась лекаря.
— А помните, зачем я к вам приезжал? — спросил я.
Недоуменно посмотрела на меня бабушка Тонка.
— Встречался я у вас с одной женщиной.
Глаза бабушки Тонки потускнели.
— С одной русской женщиной. Вы ещё тогда сказали, что не знаете, русская она или болгарка. Где она?
— Не помню, — сказала, как отрезала, бабушка Тонка. — Не помню никакой женщины.
— Ну как же? — настаивал я. — Как раз к ней меня и присылал Христо.
— Не помню, — повторила бабушка Тонка. — Чего-то ты, сынок, путаешь.
Не захотела она говорить со мной о Елене. Так что узнать о дочери Анны Васильевны Стаховой от бабушки Тонки не удалось, а больше сделать это было не у кого.
Николай несколько раз заходил ко мне уже без матери. Он-то и поведал мне обо всём, что произошло во Врачанских горах.
Вскоре меня выписали, сказав, что ещё долго придётся лечиться. Но перед отправкой домой я не мог отказать себе в посещении Бухареста.
Весёлый и жизнерадостный город был полон русских офицеров, приехавших развлечься после войны, музыка звучала во всех ресторанах и кафе. С трудом получил я номер в самой захудалой гостинице — от постояльцев везде не было отбоя. И с дрожью в сердце пошёл по знакомым местам.
Домик Добревых я нашёл без труда. Но дверь мне открыла незнакомая женщина.
— Госпожу Добреву можно видеть? — спросил я.
Та покачала головой:
— Она здесь больше не живёт.
— Ведь это дом госпожи Йорданки Добревой?
— Она его продала ещё до войны.
Продала и уехала. Куда? Ничего не могла женщина сказать мне ни об Йорданке, ни о Величке.
...Я пошёл к дому, где когда-то печаталась «Свобода».
Наталья жила ещё на старом месте. Но самого Любена я не застал. Она не сразу узнала меня, до того я, должно быть, изменился.
— Неужели это вы, Павел? Были ранены?
Я почему-то постеснялся сказать ей о своей болезни.
— Я всю войну одна. Любен где-то при Главной квартире русской армии переводчиком.
Известный деятель, писатель — в роли армейского переводчика? Может, нужда заставила?
— Пишет, что часто болеет. Собираемся отсюда уехать, поселимся в Рущуке.
...Я побрёл к знакомому храму. За церковной оградой царили мир и спокойствие. Вошёл в ограду, по белым плитам подошёл к дому, где когда-то жил Христо. Больше мне идти было некуда. От Наташи знал, что Венета с детьми уехала из Бухареста.
...Проездом через Москву я побывал в Старо-Екатерининской больнице. Был проведён консилиум. Полковой лекарь не ошибся.
— Nephritis chronica, — сказал один врач.
— Morbus brightii, — сказал другой.
— Понимаете, дело вот в чём, — объяснили мне. — Ваши почки выделяют вещества, которые должны в организме удерживаться, и задерживают вещества, которые должны выделяться.
— И долго это будет продолжаться? — спросил я.
— Всю жизнь.
— А какова продолжительность этой жизни?
— А это уж, батенька, зависит от вас, — услышал я. — Если не будете ни пить, ни курить, ни волноваться, соблюдать диету, жить на свежем воздухе...
...Свежего воздуха мне хватает. Четвертый год я безвыездно живу в Балашовке. Обо мне заботится Анфиса Ивановна, хотя она окончательно впала в детство.
Болезнь моя прогрессирует. Изредка ко мне заезжает врач из Мценска. Считается, что он наблюдает меня. Каждый раз он с трудом скрывает удивление, что я ещё жив. Да я и сам понимаю, что жить мне осталось недолго.
Хозяйство моё в полном запустении, но я об этом не тревожусь. В зеркало я стараюсь не глядеть. Я мало похож на того Павла Петровича Балашова, каким был лет десять назад. Бледное, одутловатое лицо с потухшими глазами и набрякшими веками... Нет, лучше на себя не смотреть!
К своим хворям я привык: мучают меня головные боли, одышка, бессонница, зрение моё ослабло...
И всё же, оглядываясь на прошедшие годы, я ни о чём не жалею.
Два года назад я получил письмо из Рущука. От Наташи Каравеловой. Она извещала, что Любен скончался в возрасте сорока пяти лет. Да будет ему земля пухом. Болгария его не забудет. Он был талантливый человек, но очень уж неуравновешенный. Ботев сначала учился у него, а потом настолько перерос, что их даже не поставишь рядом.
Я не представляю себе более законченной жизни, чем жизнь Ботева. В ней всё совершенно — от общественной деятельности до личных чувств.
Понимал ли он, что шёл на смерть? Думаю, да. Он был земной, сильный, жизнерадостный человек, но превыше всего в нём проявлялось высочайшее, можно сказать, почти неземное, духовное начало. Он представлял редкое сочетание человека действия и рыцаря идеи.
Вспоминаю «Символ веры болгарской коммуны», написанный Ботевым в первый год нашего знакомства: «Верую в единую общую силу рода человеческого на земном шаре — творить добро». Ботев погиб 1 июня 1876 года. Но смерть его — вершина Апрельского восстания; мне кажется, что выстрел во Врачанских горах прозвучал в апреле.
Пять лет я был с ним знаком, но и после своей гибели он остаётся со мной. Он для меня не умер. Жив по сей день. Его образ придаёт мне силы. Сегодня я могу сказать, что он научил меня не только достойно жить, но и достойно умереть: человек обязан достойно уйти из жизни. Я почти беспомощен и мог бы умирать в тоске и смятении. Но Ботев не допускает меня до этого.
Моя собственная жизнь малопримечательна и не богата событиями, но я был близок к Ботеву, и запечатлеть то, что я знаю о нём, стало смыслом моей жизни. Христо меня жалел. Может быть, для того и пожалел, чтобы я рассказал о нём... Кому? Людям. Верю, надеюсь, кто-нибудь да прочтёт мои записки.
Собственно, на этом можно бы и поставить точку. Одна мысль только гложет меня. Двадцать с лишним лет после событий, описанных Тургеневым в романе «Накануне», мне удалось отыскать героиню Ивана Сергеевича, я смог увидеть её, встретиться и поговорить, сумел выполнить просьбу её матушки — передать фамильные серьги. Смею думать, я знаю, что она с ними сделала. Но есть тайна, так и оставшаяся для меня неразгаданной: почему бабушка Тонка не стала говорить со мной о Елене? И это не дает мне покоя. Почему?..
ЗВЁЗДНЫЕ ГОДЫ
Заметки историка Олега Балашова,
позволяющие полнее воссоздать события и лица,
представленные в записках Павла Петровича Балашова
В жизни каждого человека бывает время, когда наиболее полно проявляются его способности, наступает момент наивысшего испытания и подъёма всех его сил, он как бы достигает вершины своей жизни. Это время порой называют звёздным часом. У выдающихся натур иногда случается, что их звёздный час длится даже не месяцы, а годы. Таким временем были у Ботева последние три года его жизни.
Талантливый юноша рос, учился, совершенствовался, рано овладел искусством руководства общественной борьбой — и стал, по признанию самих болгар, «самым дальновидным вождём болгарского национально-освободительного движения».
Говорить об этих трёх годах трудно. Потому что никаких особо видных, тем более занимательных происшествий за это время в жизни Ботева не происходило. Он больше был политиком, нежели поэтом. А жизнь серьёзного политика не блещет приключениями. Дни его походили один на другой. А противоречия в свидетельствах очевидцев побуждают подвергать сомнению многие события и даты. Поэтому я перечислю лишь неоспоримые факты.
В 1873 году Ботев перебирается в Бухарест. Он искал службу, которая могла обеспечить его существование. Пришлось идти на поклон к митрополиту Панарету Рашеву, настоятелю болгарского собора в румынской столице. Наперёд трудно было сказать, как встретит он Ботева. О Рашеве отзывались по-разному: человек, как говорится, ни то ни се. Он как будто даже сочувствовал деятелям освободительного движения, но сам в нём участия не принимал.
Лучшей рекомендацией Христо служит репутация отца, Ботьо Петкова. Результат встречи с митрополитом — есть жалованье, есть квартира, надо сразу же браться за работу.
Редкий человек способен нести бремя, добровольно возложенное на себя Ботевым.
Христо — учитель. Утренние часы посвящены урокам. Он отдаёт детям всю свою душу.
Христо — публицист. Он много пишет для издаваемой Каравеловым «Независимости», сотрудничает в других изданиях. Его статьи назидательны, он не только рассказывает о происходящих в мире событиях, но и поясняет читателям, как на них следует реагировать и как нужно действовать патриотам.
Христо — издатель. Каравелов прекращает выпускать «Независимость». Ботев живёт впроголодь, но приобретает типографию. Издаёт газету, журнал, книги, календари.
Христо — переводчик. За эти годы перевёл немало книг. С русского. Учебники, исторические исследования, пьесы.
Христо сам неустанно учится, стремится глубже познать мир. Есть свидетельства, что он изучал «Капитал», первый том которого вышел в русском переводе в 1872 году.
Но прежде всего Христо — политический деятель, профессиональный революционер. Он принимает непосредственное участие в подготовке народного восстания. Встречается с единомышленниками и с теми, кто может стать единомышленником, встречается с представителями тайных революционных комитетов, корректирует их деятельность, достаёт для них деньги, приобретает и переправляет через Дунай оружие и литературу, приходит на помощь каждому, в чьём сердце теплится огонь свободы, часто выезжает за пределы Румынии: бывает в Одессе, в Триесте, в Стамбуле...
Лучше всего содержание своей жизни за последние три года определил сам Ботев в письмах к своим друзьям и соратникам по борьбе за освобождение Болгарии.
Вот что он пишет в письме Ивану Драсову 26 июня 1875 года: «На мою голову свалилось всё: и процессы, и несчастья в семье, и ссоры с доброжелателями, и гайдучество, и борьба за типографию, и хождение в разные места в поисках денег, и ещё многое другое».
А вот из письма Михаилу Грекову от 30 августа 1875 года: «Уже три дня, как я нахожусь в Николаеве по поручению комитета. Побывал в Кишинёве, Одессе и Николаеве. Наши дела идут на лад. Революция подготовлена, деньги будут собраны, так что дней через пять—шесть ты услышишь, что вся Болгария взялась за оружие».
И ещё из письма Тодору Пееву от 12 февраля 1876 года: «Раз все вопросы решены, цель намечена, время и расстояние указаны, следовательно, теперь уже нужна не молитва, а мотыга».
Времени ему не хватает, в 1874 году он уступает учительский стол своему брату Стефану.
А ещё именно в это время в его судьбу входит любовь. Её зовут Венета Везирева. Родом из Тырново. Порвала со своим мужем, богатым деспотичным торговцем, и уехала с сыном в Бухарест, поселилась у своего дяди, Панарета Рашева, ведёт у него хозяйство. Красивая молодая женщина, она сама выбрала Ботева. Взяла и как-то постучала в комнату Ботева.
— Это вам дядя прислал, — сказала она, протягивая Ботеву тарелку с жареными лепёшками. — Учителю, говорит, некогда о себе заботиться.
С чего бы это митрополит проявил вдруг такую заботу? До приезда Венеты такого не случалось.
Венета — образованная женщина, много читает, особенно ей нравятся французские романы. Христо помогает Венете пополнить пробелы в образовании, приносит Тургенева, Толстого, Достоевского...
Конечно же, митрополиту донесли, что его племянница и учитель что-то слишком уж часто встречаются: то прогуливаются под платанами, то сидят на ступеньках храма.
— Как бы учитель не вскружил ей голову, говорить он умеет, а молодой женщине тоскливо одной...
Митрополит Панарет рассмеялся:
— Говорить он умеет, верно подмечено, только он не представляет для женщин опасности. Думаете, он о своей любви к ней говорит? Как бы не так! Он ей говорит о любви к Болгарии, для него только такая любовь и существует.
Митрополит Панарет не ошибся. Только он недооценил Венету. Прогуливаясь с ней под платанами, Христо действительно говорил ей о любви к родине, делился с ней мечтами об освобождении Болгарии. Но потому-то Венета и полюбила Ботева. Будучи человеком независимым, Венета решительно порвала с мужем, когда тот стал ей нетерпим, уехала в Румынию. Женщина строгая, незаурядная, она не поддалась бы одним мужским чарам, даже если бы они исходили от такого красавца, как Ботев.
Прозрев наконец, митрополит Панарет пригрозил племяннице порвать с ней, если она не расстанется с Ботевым. Панарет был уверен, что племянница не посмеет лишиться покровительства богатого и влиятельного родственника. Но Венета пренебрегла ханжеской моралью, ушла из митрополичьего дома, наперекор обывателям открыто стала жить со своим избранником. Отдала Христо свои сбережения на приобретение типографии. Стала верным другом и преданной женой.
Перебравшись на новую квартиру, Ботев выписал в Бухарест мать и младших братьев, и Венета сразу же приняла их в свою семью. А потеряв Ботева, намного его пережив, осталась верна его памяти, всю последующую жизнь хранила ему верность и воспитала дочь достойной своего великого отца.
За несколько дней до смерти Христо напишет жене: «Я, после родины, больше всего любил тебя». Полагаю, редкой женщине дано услышать подобное признание. Быть может, именно эти слова помогли Венете обрести столь необходимое мужество, когда трагическое известие достигло Бухареста. Убеждён, жгучие горестные чувства не могли заглушить память о минутах любви, дозволенных им судьбой.
Короткая жизнь — короткое счастье...
2002 г.
Свидетельство о публикации №226010201016