Андрей Осипов. На Чёрном озере

 Андрей Осипов

На Чёрном озере
(Из воспоминаний о севере)


Лёжа в санях и прислушиваясь к однообразному позвякиванью колокольчика, я чувствовал, как на душе у меня становится всё грустнее и грустнее. Наступали святки, сочельник – день, когда каждый стремится закончить все свои дела и готовится к великому вечеру в кругу дорогих и близких, а я должен был тащиться по страшному холоду в г. Колу, куда влекли меня взятые на себя обязанности по раздаче пособия поморам, потерпевшим от бури, налетевшей на наше северное побережье несколько месяцев перед тем.
Лошади двигались медленно, ямщик дремал, а я полулёжа любовался видом дороги. Налево от нее сплошной стеной высились зубчатые контуры величественного леса, теперь сплошь засыпанного снегом, направо – бесконечною, ровною пеленой расстилался океан, теперь спавший под своим ледяным покровом. Глядя на него, не верилось, что найдётся сила, которая разобьёт вдребезги эту броню, и серовато-зелёные волны будут набегать на прибрежный песок с глухим ропотом, оставлять на нем радужные кружева пены и вновь уходить в неизвестную, таинственную даль севера, куда постоянно, но пока бесплодно стремится пытливый ум вечно беспокойного, как океан, человека.
Мороз крепчал.
Позвякиванье колокольчика сливалось в одну общую, рыдающую ноту, и казалось, что кто-то пел далеко-далеко тоскливую однообразную песню. Короткий зимний день медленно умирал, красноватые отблески последних лучей заходящего солнца сменялись сероватыми сумерками, на далеком небе сейчас должны были замигать первые, робкие звёзды и между ними она – великая звезда этой ночи, которая привела и пастырей, и волхвов в пещеру, где покоился Божественный младенец.
Усталость брала своё, и я задремал. За всё это время приходилось почти не вылезать из саней, за исключением коротких остановок в сёлах, где меня уже ждали, а следовательно, не задерживали. Пришлось слышать немало тяжелых рассказов, видеть участников потрясающих драм, но всё это передавалось просто, без ломаний и, главное, без всякого стремления извлечь хоть какую-нибудь выгоду. Буря 1895 г. была одна из самых страшных по своим последствиям, так как она разразилась как раз в то время, когда поморы возвращались домой на своих судах, нагруженных летним уловом. Много было человеческих жертв, немало и материальных убытков.
Раздаваемые мною пособия брались с трогательною благодарностью и с невольным выражением изумления. Вековые связи, существовавшие между севером, этою коренною областью, и остальной Россией, с течением времени слабели и падали. Теперь опять родина приходила на помощь своим трудолюбивым сынам, заботливо осведомляясь об их положении, и, не ограничиваясь этим, изыскивались меры, как бы и в будущем оградить их от подобных несчастий. Тут впервые вырабатывались и собирались материалы для страхования поморов – мысль совершенно новая у нас, в России, но давным-давно уже практикующаяся в промысловых центрах Норвегии, Швеции и Англии. Словом, работать приходилось много, и я сильно уставал. На станциях я останавливался только для того, чтобы перекусить, и с завистью посматривал на длинные клеёнчатые диваны, стоявшие около жарко натопленных печей. Невольно манило сбросить шубу, от которой ломило плечи, прилечь и ждать, когда на столе зашумит ворчливый, но всегда желанный собеседник – самовар. Но всё это были одни мечты. Отдохнуть «по-настоящему» я мог только в Коле, где должен был прожить целую неделю. Перегон, который я совершил в сочельник, был один из самых скучных, так как представлял расстояние в шестьдесят слишком вёрст. На половине, на так называемом Чёрном озере, останавливались только немного покормить лошадей.
Несмотря на большую, тяжёлую шубу, меховые сапоги самоедского типа и шапку с наушниками, мороз продирался всюду и начинал сильно пощипывать. Я поворачивался то на один бок, то на другой и, наконец, проснулся и выглянул из саней. Оказалось, что мы стояли около небольшой избушки, окно которой горело красноватым светом. Лошади звучно хрустели и пережёвывали сено. Дорога прямо шла в гору и скрывалась в дремучем лесу. Я с трудом вылез из саней и, осмотревшись, что ямщика нет, и он, вероятно, отогревается в избушке, решился последовать его примеру.
Намёрзшая дверь отворилась с трудом и выпустила целые клубы тёплого пара. Избушка была очень мала и, несмотря на то что в ней находилось только двое, ямщик и её хозяин, было уже тесновато. Большая, неуклюжая печь, сложенная из серого дикого камня, горела ярким пламенем и освещала и стены, и закоптелый потолок, и, наконец, самого хозяина, придавая всему какой-то фантастический оттенок.
Хозяин избушки при виде меня почтительно раскланялся и уступил место. Он был уже старик с узкою, реденькою бородкой и добрыми, ласковыми глазами. Небольшая фигурка его, подвижная и быстрая, говорила о нервности. При разговоре он постоянно пощипывал бородку и вообще не мог сидеть неподвижно. Совершенной противоположностью ему являлся мой ямщик. Он был ещё молодой, и, несмотря на это, глаза его глядели флегматично и устало. Бороды он не носил, и длинные усы падали на его грудь. Во всех манерах его сквозило что-то чужеземное, что вы нередко встретите на севере вследствие близкого соседства с Норвегией.
Разговор при моём появлении на минуту прервался, но ямщика он, видимо, интересовал, так как он предложил вопрос:
- Это тебе его приятель рассказывал?
- Он самый.
- Ишь ты, какое дело! – покачал головой ямщик и, повернувшись ко мне, пояснил:
- Это он о сыне своём рассказывал!
- Да? – спросил я.
- О сыне, о сыне! – забормотал старик, и глаза его часто заморгали.
- А что такое?
- Да вот беда с ним приключилась!
- Рассказывай с самого начала! – заметил ямщик и, ловко отбив палочкой уголь, положил его себе в трубку.
- В прошлом году это случилось! – начал старик, не глядя на меня, а внимательно следя за перебегающими язычками пламени. Казалось, будто он беседовал сам с собой и совершенно забыл о своих слушателях.
- Сын мой по всему Мурману славился как ловкий да проворный промышленник. Бывало, все ещё спят, а уж его шняка знай себе гуляет по океану. Да то там, то сям мелькает своим белым парусом. Раскидывает он сети да снасть раньше всех, и, глядишь, к вечеру тащит на берег и жирную треску, и серебристых хариусов, и неуклюжих палтусов, которые шлёпаются тяжёлыми лепёшками. Да и помимо дела парень был хороший. Ни ссоры никакой не заведёт, не отправится в Варда в Норвегию, чтобы там напиться ихним ромом да и ночевать потом в участке, ничего этого не бывало, даже коли других заметит, так остережёт и успокоит. А уж песни пел – заслушаться можно было! И откуда у него что бралось?! В праздничный день уйдёт на какую-нибудь скалу, что далеко в море выбежала, ляжет на самом краю и запоёт, а под ним пенится, бурлит и злится сам батюшка-океан.
Слушаешь-слушаешь его, так даже слеза прошибёт… Хороший парень был!
В прошлом году об его удаче так по всему Мурману даже слава пошла. Столько трески да палтусины наловил – просто страсть! Шкуна у него была невелика, да только налажена хорошо.  Называлась «Св. Трифон», в честь святителя Печенегского. Монастырь есть такой на самом краю света. Слышали?
Я молча кивнул головой.
- Работников у него было двое, - продолжал старик, - и один из них большой приятель считался, только не везло ему, бедняге. Наступила осень, стали поморы в дальний путь в Архангельск собираться да свой товар грузить. Из первых мой сын. Потому другим надо ещё товару долавливать, а он не знает, куда и уложить свою рыбину. Начали они на шкуну первую бочку с рыбьим жиром подымать, она сорвалась и упала в воду. Бывалые старики головами закачали. Увидал сын, спрашивает:
- Это что значит?
Мнутся, не отвечают.
- Чего не скажете? Разве я баба?
А кто-то из стариков ему и говорит:
- Примета у нас такая есть, ещё от дедов: коли грузить начал, да бочки роняешь, значит тебе товару довезть не удастся!
Засмеялся он, да и говорит:
- Никто, как Бог!
Перекрестился и стал грузить дальше. Ан примета-то и сбылась. Отправился он со своею шкуной в хорошую погоду, а не успели в открытый океан выйти, как налетел на них шквал, да какой, наш северный – с колотьём! Ветер волнами так и играет, тучи серые по небу ползут, а дождь с ледяными иглами так и сечёт. Глядишь, и палуба льдом покрылась, а там и паруса, и мачта. Не успел мой сын с своими работниками в себя прийти, как уже мачта сломалась, руль оторвало, и пошло шкуну швырять из стороны в сторону. Оставалось только одно – лить жир на воду. А каково оно выливать за борт то, что таким трудом было добыто за всё лето. Как польют рыбьего жиру, сейчас волна точно мягче сделается, а там за ней другая растёт да на палубу обрушивается. Только вот уж у них и весь жир вышел, а буря всё не прекращается. Один вал за другим так и идёт, подымется, загнётся своим белым языком, да и обрушится на палубу всей тяжестью, разбегаясь во все стороны мелкими струйками. Лежат они все на палубе, кто чем мог укутались и ждут смерти неминучей, а ветер так и ревёт! Беда, да и только!
Один из работников захотел в трюм пробраться. Пополз он на четвереньках, и двое других видели, как его волной смыло. Мелькнула рука, шапка в сторону полетела, и даже крик до них не дошёл. Всё кончено! И подумал каждый из них, что и ему такая участь предстоит!
Только вдруг, видят они, вдалеке показалась сероватая полоса – значит берег. Какой берег, это всё равно, лишь бы земля была. И ветер прямо несёт их в ту сторону. Смотрят не отрываясь, а берег всё яснее да яснее обозначается. Наконец, сколько времени прошло – я не знаю, выкинуло их ветром на этот самый берег. Опомнились, в себя пришли, видят, что не Мурман, не свой родной уезд, и, должно быть, на Новую Землю попали.
От одной этой самой мысли страшно им сделалось, потому, зимовать надо обязательно. Походили из стороны в сторону, не видать ни жилья, ни следа человеческого. Решили из остатков шкуны да парусов хижину себе соорудить да жить пока что. И потянулось у них время тоскливо! Что ни день, то ходят по берегу вдвоём, да выглядывают, не мелькнёт ли где парус, не покажется ли пароход. Всё кругом пусто, точно вымерло, только одни чайки кружатся да стонут.
А там и зима настала. Хотели раз утром из хижины вылезть, пришлось отгребать, - всё за ночь снегом запорошило. Дни стали делаться всё короче да короче. Солнышко только выглянет, а там опять спрячется, а уж последнее время одним только краешком показываться стало.
Самому мне пришлось пережить такую ночку на Мурмане, так не приведи Бог! Что день, что ночь – ничего не знаешь, и такой страх разбирает, что солнце никогда больше не взойдёт, что и передать нельзя. Смотришь на звёзды, что мигают да блещут, да так слезами и зальёшься. Одно горе, да и только. В это самое время надо спячки остерегаться, а то сейчас цинга-злодейка подберётся, ну и конец. Не остереглись этого ребята, и напала на них эта самая спячка. Целыми днями лежат молча. Да о чём и говорить-то? – как враги и у каждого своя думушка в голове. Мой сынок-то обо мне вспоминал, а у того невеста была. Сны и грёзы так в мозгу и проносятся. Лень такая разбирает, что огонь разложить никому из них не хочется. Мёрзнуть стали, дрожат, а встать не могут. Холодно, а жажда палит нестерпимая. Весь рот как в огне. Наконец, подымается кто из них, попробует поесть, да дёсны уж так напухли, что силы никакой нет, кровь так и брызжет. А тут уж и глаза слезиться стали, и ноги пухнут, да пальцы не сгибаются.
Приятель-то покрепче оказался, ещё бродить мог, а сын мой совсем свалился. А тут ещё и голод подбираться стал. Всё, что было, съедено, пойти на охоту сил никаких нет, да и звери-то все в такие холода попрятались. Разложит он огонь, вскипятит воду в котелке, выпьет её горяченькую, да и ложится опять. Только глаза закроет – деревня ему представляется. Святки подходить стали. Всюду веселье, шум, говор, а тут смерть холодная стучится. Однажды сын мой поднялся да как закричит:
- Домой хочу!
Приятель перепугался, успокаивать его стал, разложил огонь и видит, что у него уж глаза совсем безумные стали.
- Пусти! – кричит, бьётся, а идти уж сил никаких нет. Потом он собрался с силами, вытянулся, упал, и по всему телу судорога побежала. Видит тот, что он уж совсем отходить стал, и говорит ему:
- Может, спасусь ещё. Что в деревне передать велишь?
Тот помолчал немного, да так тихо да отчётливо и отвечает:
- Поклонись отцу - стосковался я о нём.
Закрыл глаза, грудь высоко поднялась, заклокотало что-то в ней, и изо рта тоненькая струйка крови побежала.
Закрыл глаза сынку моему приятель и просидел над ним целый день. Да как рассказывал потом, так говорил, что столько за это время передумал, что другому и в жизнь не передумать.
Потом решил он в конце концов идти, куда глаза глядят, всё равно смерть неминучая грозит. Взял он с собой, что осталось, компас прихватил и решил на юг направиться, потому там, слыхал он, посёлки есть. 
Перекрестил покойника, посмотрел на него и зашагал. Что он вытерпел, того передать нельзя никак. И замерзал, и снегом питался, и сырых зверей ел, а под самый конец сумку, что из кожи нерпы сделана, грыз. Совсем изнемог, только вдруг слышит, точно благовест до него доносится. Поднял голову, слушает, себе не верит! Перекрестился и побрёл. Видит, небольшой деревянный храм горит свечами, самоеды молятся толпой, из алтаря священник вышел с чашей и остановился. Просто испугались все, как он, растолкав народ, бросился к амвону и на колени упал, а слёзы так и льются рекой.
Слушает обедню, а ему всё кажется, что это сон, откроет глаза – и перед ним бесконечная равнина кругом. Кончилась служба, священник дал ему крест поцеловать и с праздником поздравил.
- А какой праздник? – спрашивает.
- Рождество Христово.
И узнал он тут, что попал в Большие Кармакулы, так главный посёлок зовётся, а священника зовут отец Иона, и живёт он там постоянно с самоедами, уча их слову Божьему.
Рассказал он про моего сынка; запрягли собак, перевезли тело и отпели его.
Прожил там до лета парень да на пароходе и вернулся. Первым долгом ко мне сюда, на Чёрное озеро, поклон передать. И что со мной было – сказать не могу!

Старик смолк. Кругом стояла тишина, прерываемая только лёгким потрескиванием пламени в очаге.
- Пора и собираться! – сказал ямщик.
Мы вышли. Избушка лепилась на самом краю обрыва. Внизу лежало замёрзшее теперь озеро; на той стороне стеной стоял вековой лес. Яркий, холодный месяц заливал всё своим светом, отбрасывая чёрные тени.
- А что, я думаю, - сказал старик, - может быть, в такую великую ночь и его душенька около нас трепещется и ласкается. Как вы полагаете?
В голосе задрожали слёзы.
Я не нашёлся, что ответить. Кругом стояла мёртвая тишина, точно и далёкий месяц, и лес, и вся эта величественная природа – всё это задумалось над этим вопросом.
Лишь только звёзды ласково мигали и тянули к себе, а ярче всех она – звезда Вифлеема.

(Русское Слово. 1897. № 347 (25 декабря)).

Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.


Рецензии