Англия. XIX век. Трактат о сексе. ч2
Тишина, наступившая после этой бури, была очень густой, звонкой и полной невысказанных вопросов.
Они сидели на холодном полу кабинета, прислонившись спиной к кожаной оттоманке, плечом к плечу, как два уцелевших моряка после кораблекрушения. Разрушенный фортификационный комплекс нижнего белья Клары валялся неподалеку, белое и ажурное пятно на темном паркете, немой свидетель вселенского переворота...
Генри первым нарушил молчание. Он потянулся к своему сюртуку, валявшемуся на стуле, и достал из внутреннего кармана серебряную фляжку.
— Коньяк, — коротко произнес он, откручивая крышку. — Для снятия научного стресса!
Он сделал глоток, скривился и протянул фляжку Кларе. Та, не раздумывая, взяла ее. Жидкость обожгла горло, разлилась по телу теплой волной, заставив дрожь в коленях немного утихнуть. Она сделала еще один глоток, более уверенный, и вернула фляжку.
— Данные… — начала она, и голос ее прозвучал еще как то сипло от недавних сдерживаемых криков. — Нужно всё это систематизировать. Пока память ещё свежа!
— Память, — перебил он, глядя в потолок, — самый ненадежный носитель. Нужны точные измерения! Конкретика. В следующий раз я принесу гинекологическое зеркало. Специальное, с увеличительным стеклом и возможностью подсветки. И резиновые перчатки! Стерильные...
«В следующий раз»?...
Эти слова повисли в воздухе, тяжелые и неотвратимые. Они даже и не обсуждали, будет ли этот следующий раз. Это было аксиомой, вытекающей из самого факта произошедшего. Эксперимент вышел на новую фазу, и остановить его теперь было всё равно, что попытаться вернуть молнию в ее же тучу.
— Зеркало? — переспросила Клара. Мысль о том, что кто-то (пусть даже он) будет рассматривать ее так… клинически, вызвала у нее новый приступ стыда.
Но стыд этот был каким то странным, смешанным уже с диким ее же любопытством. Увидеть самой то, что происходило внутри в момент самой кульминации? Это было… невероятно заманчиво!
— Для визуальной фиксации внутренних изменений, — кивнул Генри, уже полностью погрузившись в планирование.
— Набухание слизистой, изменение цвета, секреторную активность. Твои субъективные описания «распирания» и «влажности» требуют уже объективного подтверждения!
— А перчатки? — спросила она, снова делая глоток коньяка.
— Асептика, — коротко ответил он. — И… тактильная чувствительность. Резина дает более однородное давление, позволяет лучше контролировать стимуляцию. Кожа пальцев вводит переменную субъективности в эти ощущения...
Клара смотрела на него, на этого худого, бледного человека, который только что перевернул ее внутренний мир с ног на голову, а теперь рассуждал о каких то резиновых перчатках с такой убийственной серьезностью!
И ее охватил от этого внезапный, почти истерический смех. Он вырвался наружу, звонкий и неуправляемый, сотрясая ее всё еще слабое тело.
— О боже, Генри, — выдохнула она сквозь смех, — мы сошли с тобой ума! Полностью и окончательно!
Он обернулся к ней, и в уголках его губ тоже дрогнула тень улыбки, редкой и еще неуверенной, как первый луч солнца после долгой зимы.
— Безумие, это когда делаешь одно и то же раз за разом, ожидая иного результата, — процитировал он кого-то. — Мы же как раз делаем нечто совершенно новое. Каждый раз новое! Так что, возможно, мы единственные здравомыслящие люди в этом городе!
Он встал, потянулся, и его позвоночник хрустнул. Затем поднял с пола ее сорочку и молча протянул ей. Жест был простым, бытовым, но в нём внезапно проступила забота, смутившая их обоих больше, чем любая какая то интимность. Клара поспешно надела сорочку, и эта ткань, пахнущая ее кожей, а теперь и коньяком, успокоила ее.
Они провели остаток вечера не как любовники, а как коллеги, лихорадочно записывающие результаты своего прорывного опыта.
Клара, закутавшись в плед, сидела в кресле и записввала в своем дневнике наблюдений мысленный поток своего сознания:
— «Ощущение до стимуляции: холод, легкая дрожь, сфокусированность на внешних деталях (текстура кожи на его руках, звук моего дыхания)… Первый интенсивный тактильный контакт (грудь), сразу мгновенная тепловая волна, локализованная в тазу, с последующей локализацией в конечностях…
Психическое состояние: потеря вербального контроля, сужение восприятия до точки контакта…
Фаза кульминации: описать это невозможно. Физически, серия спазматических сокращений, начинающихся глубоко внутри и распространяющихся наружу, волнообразно.
Психически полное исчезновение своего «Я», растворение в чистом и ярчайшем ощущении...
Пост-эффект: мышечная слабость, эмоциональная открытость, временная расслабленность…»
Генри в это время корпел над своими приборами, калибруя их для «работы с женским субъектом».
Он говорил сам с собой, бормоча о «другой упругости тканей» и «необходимости более чувствительной шкалы».
Они обменивались репликами через всю комнату:
— Ты упомянула «пульсацию»! Это было до, во время или после мышечных сокращений?
— До. И во время. Как будто что-то бьется изнутри.
— Интересно. Возможно, это спазм артерий. Нужно будет попробовать зафиксировать пульс на бедренной артерии в момент самого пика...
Их разговор был насыщен терминами, но под ним текло молчаливое, обоюдное признание: они пересекли какой то уже Рубикон для себя! Отныне они были сообщниками не только в науке, но и в этом темном, сладком, запретном знании, которое они добывали друг у друга...
Следующие недели стали временем странного, двойного существования. Днем Клара была леди Линдси, вдовой еще в трауре, принимающей редких визитеров, распоряжающейся домом, посещающей благотворительные комитеты (она нашла в себе силы вернуться к этому, ибо нужно было поддерживать видимость нормальности).
Она носила черное, говорила тихо, опускала глаза. Но под этим траурным обликом уже бушевал вулкан.
Каждая встреча с Генри, которая теперь случалась два, а то и три раза в неделю, была погружением совсем в иную реальность...
Он действительно принес гинекологическое зеркало, громоздкий, пугающий инструмент из полированной стали и стекла. Первый раз, когда он, в стерильных резиновых перчатках, попросил ее занять позицию на краю оттоманки, Клара едва не сбежала.
Унижение ее было слишком острым, слишком физическим. Но он говорил с ней тем же тоном, каким объяснял устройство прибора объема:
— Это необходимо, Клара! Ты хочешь понять этот механизм? Нужно видеть детали. Ты же не стала бы изучать работу сердца, не взглянув на него?
И она подчинилась ему.
Потому что хотела тоже это знать. Больше всего на свете! Зеркало, такое холодное и неумолимое, показало ей ее же сокровенную анатомию в самые острые моменты возбуждения. Она видела, как розовеют и набухают ткани, как появляется блестящая влага, как всё меняется в ответ на прикосновение его пальца в перчатке. Это было просто чудовищно! И так прекрасно! Это было знание, очищенное от всякой поэзии, голое и честное познавание!
Он был безжалостным экспериментатором. Он составлял графики, сравнивал ее реакции со своими, искал всякие закономерности. Он использовал разные типы стимулов: пальцы в перчатках разной текстуры, кисточки, вибрирующие устройства собственного изготовления (вызывавшие в Кларе приступы нового, невероятно острого ощущения), даже слабые разряды от карманной динамо-машины, от которых она взвизгивала и выгибалась, а он тут же записывал:
— «Электрическая стимуляция клитора, и тут же мгновенный тонический спазм всей тазовой мускулатуры. Эффективнее намного механической!».
Но за этой холодной методологией скрывалось нечто иное. Их «сеансы» перестали быть чисто наблюдательными. После того как данные были собраны, после того, как Клара описывала свои ощущения вплоть до малейшего ее трепета, наступала «практическая фаза». Фаза, для которой не нужны были ни перчатки, ни зеркала, ни приборы. Только их тела, их губы, их руки, их срывающееся дыхание...
Генри, этот неудачливый, меланхоличный ученый, в постели (вернее, на оттоманке, на ковре, на столе среди бумаг) оказался таким же внимательным и ненасытным исследователем, но лишенным уже всякой холодности.
Он изучал ее отклики не только глазами и приборами, но и губами, языком, своей кожей. Он запоминал, что заставляет ее вскрикнуть, а что застонать, где нужно быть нежным, а где почти грубым.
И он требовал того же взамен... Он просил ее экспериментировать с ним, находить то, что сводит с ума и его.
Их любовь (да, это слово начало закрадываться в мысли, тихо и неуверенно!) стала продолжением их науки, но уже той наукой о наслаждении, где они были одновременно и экспериментаторами, и подопытными, и восторженными регистраторами своих открытий...
Клара просто расцвела...
Бледность ее кожи сменилась легким румянцем, глаза заблестели, движения обрели новую, прямо какую то кошачью грацию.
Слуги, преданные и немногословные, вероятно, всё это списывали на постепенное ослабление ее траура. Горничная Элси, застилая по утрам постель, иногда замечала смятые простыни и какие то странные пятна, но молчала, платили ей хорошо, а леди Линдси всегда была доброй к ней. Мысли служанки, если они и были, оставались уже ее тайной...
Опасность пришла с неожиданной стороны...
Через три месяца после их такого научного «прорыва», Клару навестила леди Арабелла Фэрфакс, дальняя родственница и главный хранитель семейной репутации Линдси.
Пожилая, сухая дама с глазами, как у ястреба, приехала под предлогом обсуждения пожертвований в приют для падших женщин...
Чаепитие в гостиной было почти пыткой.
Леди Арабелла, попивая чай, изучала Клару с каким то хищным любопытством.
— Ты хорошо выглядишь, дитя мое, — произнесла она, а в ее голосе не было ни капли тепла. — Траур, должно быть, пошел тебе на пользу. Или, может, городской воздух? Я слышала, ты редко выбираешься на природу?
— Я много работаю над… архивом мужа, — солгала ей Клара, чувствуя, как под высоким воротником платья выступает пот. — Привожу в порядок его научные записи!
— Ах, да, наш дорогой Эдгар, — вздохнула леди Арабелла. — Какая потеря! Такая твердая, нравственная опора была. Он бы не одобрил, знаешь ли, некоторых современных вольностей. — Она сделала паузу, ловя взгляд Клары. — Говорят, к тебе часто наведывается этот… доктор Уэверли. Тот самый, со своими какими то странными идеями...
Сердце Клары упало...
— Доктор Уэверли помогает мне с архивом, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Его знания в физиологии бесценны для систематизации трудов Эдгара.
— Физиологии, говоришь? — леди Арабелла прищурилась. — Милое дитя!
В твои годы и в твоем… уязвимом положении, тебе следует быть осторожной с такими визитами. Люди злы на язык. Они могут подумать… ну, ты сама всё понимаешь. Особенно о человеке с такой… подмоченной репутацией. Говорят, его последняя статья об «электрической природе нервных импульсов» была отвергнута Королевским научным обществом, как бред сумасшедшего. Не лучшая компания для вдовы сэра Эдгара Линдси!
Угроза сейчас витала в воздухе, густая и невысказанная... Как бы ей говоря:
— «Прекрати эти визиты, или эти слухи станут оружием»?
Клара поняла, что они живут как бы в стеклянном доме. Их уединение в кабинете было иллюзией. Лондон, этот гигантский организм, видел всё, шептал обо всём...
После отъезда леди Арабеллы Клара вбежала в кабинет, захлопнула дверь и, прислонившись к ней, задышала часто-часто, как загнанное животное. Страх, который она отгоняла все эти месяцы, накрыл ее с головой.
Она представляла, как их разоблачают. Как ее имя, имя ее покойного мужа, вымазывают в грязи.
Как Генри, и так едва держащегося на плаву, окончательно уничтожат. Их трактат, их открытия, их личное счастье, всё это рассыплется в прах под тяжелым сапогом общественного мнения...
Когда вечером пришел Генри, она, не дав ему даже снять пальто, выпалила всё, что сказала ей леди Арабелла.
Глаза ее были полны слез паники.
— Нам нужно остановиться, — сказала она, хватая его за рукав. — Хотя бы на время. Пока слухи не улягутся!
Генри выслушал ее молча. Его лицо стало еще бледнее, но губы сжались в тонкую, упрямую линию.
— Остановиться? — переспросил он тихо. — Сейчас? Когда мы так близки?
— Близки к чему? К позору? К разорению?
— Близки к завершению! — он повысил голос, и в нём впервые зазвучала страсть, не связанная с плотью. — Клара, я провёл все необходимые расчеты, проанализировал все наши данные! Мы стоим на пороге открытия, которое перевернет все представления в мире об этом! Мы можем доказать, что женский оргазм, не побочный эффект, а сложный, самостоятельный неврологический процесс, возможно, даже более сложный, чем наш, мужской! Мы можем составить первую точную карту эрогенных зон, описать фазы возбуждения, дать научное объяснение тому, что веками считалось колдовской магией или даже болезнью! И ты хочешь остановиться из-за сплетен какой-то старой карги?
Он говорил горячо, его глаза горели тем самым огнем, который она видела в нём в начале их знакомства, огнем ученого, увидевшего истину...
— А если нас поймают? — прошептала она. — Наш труд уничтожат. Нас уничтожат!
— Тогда мы опубликуем его анонимно. За границей. В Швейцарии, в Америке. Под любым псевдонимом. Пусть думают, что это работа какого-нибудь венского врача. Но мы должны это ЗАКОНЧИТЬ, Клара! — Он схватил ее за плечи. — Я потратил на это всю свою жизнь. Все свои неудачи, всю свою меланхолию… они привели меня сюда. К этому. К тебе. Я не могу отступить сейчас!
В его словах прозвучало признание, большее, чем любое признание в любви. Он говорил о смысле. О смысле своей сломанной карьеры, своей одинокой жизни. И она поняла, что для него это, последний шанс. Не только на признание. На оправдание собственного существования!
А для нее что? Что для нее был этот трактат? Сначала побег, затем одержимость, потом путь к познанию себя.
А теперь?
Теперь это был мост между ней и этим странным, почти сломанным человеком. Их общее дитя, зачатое в грехе и восторге...
— Хорошо, — выдохнула она. — Но мы должны быть осторожнее. Вдвойне. Ты будешь приходить позже, через черный ход. И мы… мы должны ускорить исследования!
Он кивнул, и в его глазах вспыхнула благодарность. Затем он обнял ее, не как любовник, а как соратник, делящий тяжесть всей этой ноши. И в этом объятии было больше близости, чем во всех их предыдущих соединениях...
Они всё ускорили... Сеансы стали более интенсивными, почти какими то лихорадочными.
Клара писала по ночам, сводя воедино все добытые данные, создавая связный текст. Ее проза была сухой, точной, но порой, когда она описывала субъективные переживания, в ней прорывалась неожиданная, почти какая то поэтическая сила:
— «Ощущение можно сравнить с раскрытием бутона под лучами солнца, но направленным внутрь, в самую сердцевину существа!».
Генри работал над иллюстрациями. Он создал серию рисунков, беспрецедентных по откровенности и точности. Это были не порнографические картинки, а настоящие научные схемы, но оживленные такой страстью к деталям, таким пониманием красоты функционирующего тела, что они просто завораживали.
Он изображал не только внешние проявления, но и предполагаемые внутренние процессы: прилив крови, сокращение мышц, нервные импульсы, бегущие по спинному мозгу к коре головного...
Однажды вечером, когда они корпели над почти готовой главой о нейрофизиологии оргазма, Генри отложил перо.
— Есть один аспект, который мы упустили, — сказал он задумчиво.
— Какой? — спросила Клара, снимая очки и потирая переносицу.
— Психологический. Влияние эмоциональной связи на интенсивность и качество переживания. Наши данные… они собраны в контексте нашего… сотрудничества. Есть ли разница между физиологическим актом, вызванным стимуляцией, и тем, что происходит, когда… когда есть уже какая то привязанность?
Он не смотрел на нее. Клара почувствовала, как по спине ее пробежали мурашки.
— Это же невозможно измерить, — сказала она.
— Можно, — возразил он. — Субъективно. Сравнительными описаниями. — Он помолчал. — Ты… ты чувствуешь какую-нибудь разницу? Между тем, что было вначале, когда я был для тебя просто «объектом», и тем, что происходит сейчас?
Вопрос был очень опасен...
Он вёл уже в ту область, которую они тщательно обходили, прячась за наукой. Клара встала, подошла к окну, раздвинула тяжелую портьеру.
На улице шел дождь. Фонари рисовали на мокром камне длинные, дрожащие блики.
— Да, — тихо сказала она. — Чувствую. Тогда… это было, как бы открытие нового континента ощущений. Невероятное, ослепительное. Но… всё равно какое то одинокое. Как будто я летала одна в пустоте. А теперь… — она обернулась к нему, — теперь, даже когда ты просто сидишь вот так, с пером в руке, даже когда мы не касаемся друг друга… это ощущение всё равно есть. Оно тихое, чуть теплое. И когда мы все-таки касаемся друг друга… это совсем не полет в пустоте. Это… возвращение как бы к себе домой. В то место, которое я и не знала, что его ищу, очень долго ищу!
Она сказала это, и слова ее повисли в воздухе, простые и страшные в своей простоте. Генри встал. Он подошел к ней, взял ее лицо в ладони. Его пальцы пахли чернилами и еще проводами приборов.
— Для меня наука всегда была бегством от мира, — прошептал он. — От людей. От боли. Я изучал токи в нервах, потому что не мог понять токов в человеческих сердцах. А теперь… теперь самый сложный эксперимент привел меня к самой простой истине. Я боюсь этого больше, чем любой критики, и любого разоблачения...
Он поцеловал ее. Медленно, глубоко, без всякой тени научного интереса. Это был поцелуй человека, который нашел то, что искал, и теперь боялся это потерять...
Именно в этот момент, в этот самый неподходящий, самый совершенный момент, в дверь кабинета постучали. Нет, не постучали, в нее ударили. Громко, властно...
Они отпрыгнули друг от друга, как ошпаренные.
В глазах Клары мелькнул животный ужас. Генри мгновенно преобразился: его лицо стало маской холодной собранности. Он жестом велел ей молчать и быстрыми шагами подошел к двери.
— Кто там? — спросил он громко, но спокойно.
— Полиция, сэр. Откройте, по указанию суда!
Ледяная волна прокатилась по телу Клары. Полиция. Суд. Всё! Конец!
Генри обернулся к ней, его глаза метались по комнате, оценивая ситуацию. Черновики трактата лежали на столе. Рисунки. Фотографии. Всё на виду.
— В гардероб, — прошептал он ей. — И молчи!
Она кивнула, едва способная двигаться, и юркнула в глубокий, темный гардероб покойного Эдгара, встроенный и замаскированный в стене кабинета. Дверь закрылась за ней, оставив ее в кромешной тьме, пропахшей нафталином и старым сукном. Она прижалась к висящим костюмам мужа, и ирония этой ситуации ударила ее с новой силой.
Она слышала, как Генри отпирает дверь. Голоса. Грубый мужской.
— Доктор Генри Уэверли?
— Да. Чем могу служить?
— Вы арестованы по подозрению в шпионаже в пользу Германской империи и незаконных экспериментах над людьми. У нас есть ордер на обыск!
Шпионаж?!
Клара прикусила губу, чтобы не вскрикнуть. Это была откровенная подстава!
Леди Арабелла или кто-то еще, решили избавиться от Генри более радикально, чем своими сплетнями!
Она слышала, как в комнату входят несколько пар тяжелых ботинок. Слышала возгласы удивления и отвращения, когда полицейские натыкались на их рисунки и фотографии.
— Что это, черт возьми?!
— Прошу вас, это научные материалы, — голос Генри звучал ледяным и достойным. — Работа в области физиологии!
— Физиологии, говорите? — засмеялся один из полисменов. — Похоже на похабщину, сэр!
И это тоже пойдет в дело. Обыскать всё! Ищите шифры, документы!
Начался хаос...
Клара слышала, как швыряют книги, открывают и закрывают ящики стола, роняют что-то стеклянное (скорее всего, прибор объема?).
Она молилась, чтобы они не догадались проверить гардероб. Ее сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно по всей комнате.
— Здесь кто-то еще был, — сказал другой голос. — Две чашки. Женское… нижнее белье!
В гардеробе стало душно. Клара поняла, что задыхается.
— Леди Линдси, должно быть, — сказал Генри, и в его голосе не дрогнул ни один мускул. — Она разрешила мне пользоваться кабинетом покойного мужа для работы. А эти… предметы, вероятно, забыты служанкой. Вы же понимаете, у дам такого положения…
Он играл ва-банк.
Насмешка в голосе полисмена была слышна даже сквозь дверь:
— Конечно, сэр. «Научные интересы»?
Забирайте его!
И все эти бумаги. Аккуратно, это «вещественные доказательства»!
Клара слышала, как надевают наручники, как уводят Генри. Слышала его последние слова, сказанные явно для нее:
— Не беспокойтесь, леди Линдси! Это недоразумение! Мои коллеги из Королевского научного общества во всем разберутся!
Дверь захлопнулась. В доме воцарилась тишина. Сначала мертвая, а потом нарушаемая осторожными шагами слуг, которые, наверняка, всё слышали и теперь боялись выйти.
Клара просидела в гардеробе еще час, может, больше. Пока не убедилась, что в доме никого чужого нет. Потом выползла, ослепленная светом ламп, которая так и горела на столе. Кабинет был полностью разгромлен. Стол пуст, все бумаги, все рисунки, все приборы увезли. Остались только книги, сброшенные с полок, да осколки стекла на полу. Их труд, их любовь, их безумие, всё конфисковано, как «вещественные доказательства» в деле о шпионаже!
Она стояла посреди руин своей тайной жизни, и первое чувство было не отчаянием, а яростью. Холодной, чистой яростью. Они забрали его! Они забрали их работу! Они посмели назвать науку похабщиной, а любовь преступлением?
Она не была той робкой вдовой, которой была два года назад. Она была уже той Кларой Линдси, соавтором революционного трактата, женщиной, познавшей глубины собственного тела и чужой души. И она не собиралась сдаваться!
Она действовала быстро...
На следующий день, надев самое строгое черное платье и сделав вызывающе бледное лицо, она отправилась с визитами. Сначала к адвокату семейства Линдси, старому, консервативному джентльмену, который ахнул, услышав суть этого дела.
— Леди Линдси, Вы должны держаться от этого… Уэверли подальше! Любое Ваше заступничество только запятнает репутацию сэра Эдгара!
— Моя репутация, это мое личное дело, мистер Грейвз, — холодно парировала она. — Ваше дело, использовать все связи, чтобы выяснить, где содержится доктор Уэверли и на каком основании! И если в деле фигурируют какие-либо бумаги из моего дома, я требую их возврата, как собственности вдовы сэра Эдгара Линдси. Это научный архив моего мужа, и его конфискация, вопиющее беззаконие!
Она говорила с таким ледяным авторитетом, унаследованным от мужа, что адвокат смолк и покорно закивал...
Затем она отправилась к единственному человеку в Королевском обществе, который, как она знала со слов Генри, хоть как-то симпатизировал его идеям, сэру Джонатану Элмсу, старому геологу, чудаку и вольнодумцу...
Она рассказала ему всё. Не о своей связи с Генри, конечно, но о сути их труда. О гипотезах, о методах, о их потенциальном значении.
— Сэр Джонатан, они назвали это похабщиной, — говорила она, и голос ее дрожал уже не от страха, а от презрения. — Они арестовали одного из самых блестящих умов нашего поколения по ложному обвинению, чтобы похоронить работу, которая может изменить понимание человеческой природы! Вы, человек науки, можете позволить этому случиться?
Старик сэр Джонатан, попыхивая трубкой, слушал ее, и его умные, живые глаза сверкали.
— Уэверли всегда заходил слишком далеко, — пробормотал он. — Но шпионаж… какая ерунда!
Это дело рук Морриса из Министерства внутренних дел! Он терпеть не может Уэверли с тех пор, как тот публично высмеял его собственную теорию о «преступности». А бумаги… бумаги интересные! Очень интересные. Если они действительно то, что Вы говорите… — Он посмотрел на нее оценивающе. — Вы очень рисковали своей репутацией, помогая ему, леди Линдси!
— Репутация, это то, что о тебе думают другие, — сказала Клара. — Знание, это то, что есть на самом деле. Я выбираю знание!
Сэр Джонатан хмыкнул, и в его взгляде появилось уважение.
— Хорошо сказано! Ладно. Я покопаюсь. Не обещаю, что смогу вытащить его, но хотя бы узнаю, где кости зарыты!
Ожидание было просто пыткой. Клара не спала ночами.
Она пыталась восстановить трактат по памяти, но это было невозможно. Слишком много данных, слишком много тонкостей. Она представляла Генри в тюрьме, этого хрупкого, гордого человека, среди грубых уголовников. Ее ярость сменялась отчаянием, отчаяние решимостью.
Через пять дней пришел ответ от сэра Джонатана, переданный через верного слугу.
Краткая записка:
— «Дело шито белыми нитками. Шпионаж сняли. Но осталось обвинение в «создании и хранении непристойных материалов с целью разврата». Его выпускают под залог завтра в полдень. Бумаги пока у них. Будьте осторожны! Э.»
«Непристойные материалы»?
Их науку свели к этому? Но Генри выходил. Это было сейчас главное!
На следующий день она послала карету к тюрьме, не сама, конечно, это было бы слишком! Он пришел пешком. Бледный, осунувшийся, в том же поношенном сюртуке, но с новым, жестким выражением вокруг рта. Когда он вошел в кабинет и увидел ее, его эта маска дрогнула...
Они не бросились друг другу в объятия. Слишком много было сказано и не сказано за эти дни. Они стояли друг напротив друга посреди все еще не прибранного кабинета.
— Они забрали всё, — хрипло сказал Генри. — Все черновики. Иллюстрации. Даже фотопластинки.
— Знаю.
— Дело о непристойности будет слушаться через месяц. Если признают виновным… тюрьма. И уничтожение всех материалов!
— Не признают, — сказала Клара с уверенностью, которой сама не чувствовала.
— Почему? — в его голосе прозвучала горечь. — Потому что ты веришь в справедливость?
— Потому что мы нанесем удар первыми, — сказала она. И глаза ее горели тем самым холодным огнем, который он видел в ней в самом начале.
Она рассказала ему свой план. Безумный, отчаянный, единственно возможный.
Они не могут ждать суда. Они должны опубликовать свой трактат. Сейчас. Пусть даже частично. Не в Англии.
Они должны отправить его в Европу, в прогрессивные научные журналы, под псевдонимом, но с такими доказательствами, чтобы его нельзя было игнорировать!
Им нужно восстановить хотя бы часть данных. Им нужно работать для этого, как одержимым...
— А если нас поймают на этом? — спросил Генри. — Это тоже будет рассматриваться, как попытка повлиять на правосудие. Мой залог отберут!
— Тогда тебе придется бежать, — холодно сказала Клара. — В Швейцарию. А я опубликую всё здесь, под своим именем. Вдовы сэра Эдгара Линдси! Посмотрим, осмелятся ли они тронуть меня!
Он смотрел на нее, и в его глазах было изумление, гордость и страх за нее.
— Я не могу позволить тебе…
— Ты мне не хозяин, чтобы что-то позволять, — отрезала она. — Мы партнеры. Соавторы. И мы закончим то, что начали!
Они работали теперь, как в бреду.
Восстанавливали по памяти ключевые диаграммы, писали текст заново, более сжатый, более острый.
Клара использовала свои светские связи, чтобы через доверенных лиц отправить письма редакторам журналов в Цюрих и Вену.
Генри, скрываясь в ее доме, создавал новые иллюстрации, не такие детальные, но всё же потрясающие. Они спали урывками, ели, когда об этом вспоминали, их единственной реальностью стал кабинет и грядущий суд...
За неделю до слушаний пришел ответ из Цюриха...
Редактор «Журнала экспериментальной медицины», доктор Майер, выражал «глубокий интерес» и «шок от новизны» представленных ими тезисов.
Он готов опубликовать первую часть, посвященную анатомии и базовой физиологии, в следующем номере, при условии предоставления полных иллюстраций и под реальными именами авторов.
— «Наука, — писал он, — не должна прятаться. Особенно наука, ломающая все табу!».
Настоящие имена?
Это был риск. Но это была и защита. Публикация в авторитетном международном журнале делала бы любое обвинение в «непристойности» в Англии смешным и политически опасным. Это был их шанс!
Они решились...
Отправили полный текст первой части и подписались: «Клара Линдси, независимый исследователь» и «Доктор Генри Уэверли, физиолог».
Письмо ушло с дипломатической почтой, которую Клара сумела организовать через знакомого дипломата, давно бывшего в долгу перед ее мужем...
Наступил день суда...
Клара присутствовала на галерее для публики, закутанная в черную вуаль. Зал был полон. Любопытствующие, репортеры, члены научного сообщества, подосланные Моррисом люди...
Генри на скамье подсудимых выглядел хрупким, но держался с ледяным достоинством. Обвинение представляло «вещественные доказательства», их рисунки и фотографии, вызывая в зале шок, смешки, возмущенные возгласы.
Прокурор, краснолицый ханжа, живописал «гнусную похабщину, прикрытую якобы научными интересами»...
Защита, которую оплатила Клара, была всё же слабой. Адвокат пытался говорить о свободе научного исследования, но сам смущался от этих представленных материалов.
Судья, старый, с лицом, как у высохшей репы, смотрел на Генри с нескрываемым отвращением...
Всё шло к катастрофе.
И тогда Клара встала. Она спустилась с галереи и прошла к ограждению, отделявшему публику от зала суда.
— Ваша честь, — сказала она громко и четко, срывая вуаль. В зале воцарилась тишина. Все узнали вдову сэра Линдси.
— Леди Линдси, это не Ваше дело, — начал судья, но она его перебила, и это была неслыханная дерзость.
— Это мое дело в полной мере, Ваша честь. Ибо я соавтор всех этих материалов, которые Вы здесь с таким усердием рассматриваете!
В зале взорвались гул и вскрики...
Генри вскочил со скамьи, его лицо исказилось от ужаса.
—«Нет, Клара!» — казалось, кричали его глаза.
— Молчать! — рявкнул судья, стуча молотком. — Вы понимаете, что говорите, женщина?
— Прекрасно понимаю, — парировала Клара. Ее голос не дрожал. — Представленные здесь рисунки и описания являются частью научного трактата «О сокровенной физиологии», над которым доктор Уэверли и я работали последние полтора года. Трактат, Ваша честь, не о «разврате». Он о познании. О понимании фундаментальных аспектов человеческой природы, которые церковь и общество веками замалчивали, обрекая людей, особенно женщин, на невежество и страдание!
Она говорила, обращаясь не только к судье, но и к репортёрам, жадно записывающим каждое ее слово.
— Мы исследовали то, что является естественной частью жизни каждого человека, но о чем наука, в угоду предрассудкам, отказывалась говорить вслух. Наши методы были строго научны, наши цели чисты. И чтобы Вы не подумали, что это оправдания, знайте: первая часть нашего труда уже принята к публикации в «Журнале экспериментальной медицины» в Цюрихе. На наших с доктором Уэверли настоящих именах!
Так что, Ваша честь, Вы судите не каких-то маргиналов, а авторов международного научного исследования. И Ваше решение сегодня будет известно всем просвещенным миром!
Она закончила. В зале стояла гробовая тишина. Судья был сейчас пурпурного цвета. Прокурор что-то лихорадочно шептал своему помощнику. Репортеры выбегали из зала, чтобы первыми передать сенсацию:
— «Вдова знаменитого хирурга призналась в соавторстве скандального трактата о сексе!».
Судья, понимая, что дело приняло политический оборот, объявил перерыв. Через час, после бурных консультаций, судья вернулся. Он выглядел постаревшим сразу на десять лет.
— Учитывая… новые обстоятельства, — произнес он с трудом, — и международный научный контекст данного дела… обвинение в создании непристойных материалов… не может быть поддержано в его нынешней форме. Дело прекращается за недостатком… однозначных доказательств преступного умысла. Доктор Уэверли свободен. Все вещественные доказательства… подлежат возврату г-ну Уэверли, как собственности автора. Суд окончен!
Молоток грохнул...
Зал опять взорвался шумом. Генри, бледный, как смерть, пробился к Кларе через толпу. Он не сказал ни слова. Просто взял ее за руку и вывел из здания суда, под вспышки камер и крики репортеров...
В карете они молчали. Только когда дверь дома на Беркли-сквер закрылась за ними, Генри обернулся к ней. В его глазах бушевала целая буря.
— Зачем? — прошептал он хрипло. — Ты уничтожила себя! Твоя репутация…
— Моя репутация? — она рассмеялась, и в смехе этом звучала усталость и облегчение. — Дорогой мой!
Отныне я буду «той самой развратной вдовой Линдси, что пишет книжки про это». Меня вычеркнут из всех приличных гостиных. Но зато, — она подошла к нему и положила ладони ему на грудь, — зато я буду свободна! Свободна от этой клетки приличий. И наш труд… он будет опубликован!
И мир, хочет он того или нет, будет вынужден его прочесть. И задуматься...
Он смотрел на нее, и в его глазах наконец растаял последний лед страха. Осталось только изумление и безмерное, бездонное чувство, для которого у него не было никакого научного термина.
— Я люблю тебя, — сказал он просто. Слова, которых они так долго избегали, вырвались наружу сами, как какой то финальный неопровержимый вывод из из эксперимента...
— Я знаю, — ответила Клара. — И я тебя. Но это… уже позже. Сначала работа. Наши бумаги должны вернуть. И нам нужно закончить вторую часть. Ту, что о психологии. И о любви...
Он кивнул, и в его глазах снова зажегся знакомый огонь, огонь ученого, у которого еще много гипотез, требующих проверки. Но теперь это был и огонь человека, нашедшего свою тихую гавань в самом сердце этой бури.
Их трактат, «О сокровенной физиологии», вышел в Цюрихе через три месяца...
Скандал был грандиозным.
В Англии книгу запретили, но ее тайно ввозили и читали взахлеб. Их имена стали символом одновременно и разврата и научной смелости. Клару подвергли остракизму, но к ней потянулись другие женщины, ученые, писательницы, просто все думающие, с вопросами, с благодарностью, даже с поддержкой.
Генри, наконец, получил признание в научных кругах континента, хотя на родине дорога в академию была для него закрыта навсегда...
Они так и не поженились...
Брак снова заточил бы Клару в какие то рамки. Они остались партнерами. Соавторами. Любовниками...
Они сняли небольшую квартиру, подальше от взоров Беркли-сквер, и превратили ее в лабораторию и салон для единомышленников.
Их совместная жизнь стала продолжением их эксперимента, постоянным исследованием границ знания, тела и чувства...
Однажды вечером, много лет спустя, Клара, просматривая старые, чудом уцелевшие от конфискации рисунки, нашла тот самый первый набросок Генри, тот, что он сделал в ночь их «прорыва». Ее лицо в момент экстаза. Она показала ему.
— Помнишь? Твое первое документальное свидетельство женского оргазма!
— Не документальное, — поправил он, обнимая ее за плечи. — Художественное! Потому что наука, которую мы открыли, оказалась самым прекрасным из искусств!
И они стояли так, двое изгнанников, два безумца, два первооткрывателя, глядя на свидетельство своего падения, которое обернулось для них единственно возможным вознесением.
Их библиотека запретных, но самых сладких поз была открыта теперь для всего мира.
И ключом к ней была не похоть, а ненасытная, всепобеждающая жажда правды...
Свидетельство о публикации №226010201384