В восемь тридцать семь

Мы сидели с Кирюхой в кабаке. Пили ледяную водку. Закусывали пухлыми огурцами, грудинкой и гренками с чесноком. Наступила та стадия, когда разговор сам собой сворачивает на баб, и это похоже на поворот колёс: не спрашивай зачем, просто катись.

Мимо проплыла дама солидной архитектуры, и Кирюха, уперев подбородок в кулак, уставился в её сторону с видом искусствоведа, внезапно обнаружившего в запасниках неизвестный шедевр.

— Сань, а Фрейд, в общем, был прав. И неправ, конечно.

— Это как? — спросил я, наливая по новой. Водка в рюмках застыла тяжестью, готовой раствориться в горле.

Он махнул рукой туда, где скрылся аппетитный силуэт.

— Вся его теория… она, извини за каламбур, на голом идеале построена. А жизнь — сплошное отклонение. В этом её шарм. И ужас. И всё, что между.

Я молча потянулся за огурцом — тот хрустнул покорно, как последний аргумент в споре.

— Возьми Венеру Милосскую, — продолжал он, жуя. — Красота. Но представь её ожившей. Идущей по московскому переулку — ну, скажем, в булочную на углу.

— Абсурд, — воскликнул я. — Как она понесёт хлеб без рук?

— Да я не про это! — разгорячился знаток античности. — Она же только через века этих рук лишилась. А тогда, при жизни…

— Вместе с левой ступнёй и мочками ушей, — зачем-то уточнил я, потому что уточнять в таких разговорах почему-то обязательно.

— Ну нет же! — он даже привстал. — Вообрази её ещё совсем целехонькой, тогдашней, древней — не в смысле возраста. Она же идеал!

— Представил, — уклончиво ответил я, хотя представил с трудом: мрамор в булочной — это уже сюр, а не античность.

— А теперь возьми… — Кирюха перешёл на заговорщицкий шёпот, — ну, ту, что прошла. Или, лучше, вспомни необъятную тётю Машу из нашего детства, у которой на рынке мы покупали молочку. Помнишь, как она, смеясь, отрезала кусок масла, и всё её существо, от щёк до кончиков пальцев, колебалось единой, сытной, живой волной? Вот это — не идея. Это — факт. И мужик — существо по природе своей приземлённое. Ему эта непреложность и нужна, как земля под ногами.

— То есть мужик тянется к пышным, как мотылёк на свет?

— Мотылёк летит на свет, потому что глуп. А мужик… — Кирюха задумался, покрутил рюмку, — мужик в женщине «в теле» бессознательно ищет свидетельство. Свидетельство того, что жизнь состоялась. Что она не прошла стороной, не обмельчала, не ушла в щель.

— Вот возьми Кустодиева, — в голосе Кирюхи появились маслянистые нотки, будто он сам стал частью полотна. — Широчайшая юбка — от неё, кажется, пахнет свежим тестом и малиновым вареньем. Корабельный бюст, обтянутый шёлком, того и гляди разорвёт ткань. Рука налита ленивой силой. А лицо! Никакой загадочной улыбки. Спелые щёки, рот, готовый рассмеяться или отпробовать арбуз. В ней нет тайны — в ней ясность застолья и уверенность, что завтра будет такой же сытный день.

Я с восхищением посмотрел на красноречивого воспевателя женских прелестей. Водка делала своё дело, и Кустодиев, казалось, сейчас сойдёт с полотна и присядет к нам за столик.

— А теперь представь её вместо той самой Венеры, да ещё и без одежды, — продолжил он, разгорячась окончательно.

— Справедливости ради, нижняя часть Венеры частично прикрыта мраморной драпировкой, — напомнил я, но Кирюха отмахнулся — какая, к чёрту, драпировка, когда речь о жизни.

— Остаётся только геология. Складки. Растяжки. Это не изъяны. Это трофеи. Карта побед, чёрт возьми. А плоть тёплая. В ней можно утонуть. Идеал не прощает ни одной трещины. А реальность лелеет несовершенство. Оно — доказательство подлинности.

Он замолчал, перевёл дух и добил:

— Идеал изучен. А тут — terra incognita. И главное — обитаема.

— Может, прямо сейчас в экспедицию? — осмелел я, кивнув в сторону выхода, где женские силуэты мелькали в окне, как рыбки в аквариуме.

Кирюха хотел что-то ответить — и тут его рука, только что очерчивавшая в воздухе чьи-то крутые бёдра, нащупала в кармане телефон. Он взглянул на экран — и ахнул.

— Я же обещал Катьке быть дома до десяти!

Он побаивался Катерины. Недавно провинился — кажется, забыл про годовщину, или перепутал цветы, или просто дышал не в ту сторону.

Расплатился картой.

— Налички нет. Чаевые оставь ты.

— Парадокс, — буркнул я, доставая купюру. — Выпить водки и оставить на чай. Почему не наоборот?

На улице он обнял меня — крепко, по-пьяному, с той излишней нежностью, которая бывает только у мужчин после пятой рюмки, — и прыгнул в такси. Я пошёл пешком. Вечер был мягкий, почти летний. Женщины будоражили воображение. Я ловил себя на том, что ищу в их очертаниях обещание той самой «геологии». Следы обжитой жизни.

И тут в голову стукнула мысль. Жена Кустодиева была худышкой. У Кирюхи Катька — воздушная блондинка, вся на просвет. Моя Наташка стройна, как кипарис, — и при чём здесь тётя Маша с маслом? Может, все теории — лишь вертиж от «Столичной»? Может, правда не в плоти, а в чём-то другом, что вообще не лезет ни в какие рамки?

В квартире пахло покоем. Из-под двери ванной струился свет. Наташка не спала. Я стоял в коридоре, подслушивал шорох зубной щётки — и вдруг меня накрыло необъяснимой нежностью. Она вышла, дремотно махнула рукой — мол, всё завтра — и ушла спать. Я принял душ. Вода смыла табачный дым и водочный жар. А мысли о мраморе и тесте остались где-то в коридоре, за порогом.

На цыпочках прошёл в спальню. Она лежала на боку, отвернувшись к стене. Лунный свет серебрил линию плеча. Я осторожно лёг рядом, обнял её угловатое тело, и оно под моей рукой вдруг стало бесконечно уютной территорией. В изгибе позвоночника, в ямочке у ключицы — вся география нашей жизни. Не тело-пир. Тело-дом. Он скрипит старыми обидами, пахнет лекарствами, требует ремонта терпением. Но он — мой. Настоящий.

— Чеснок ел, — пробормотала она, не открывая глаз.

Я начал гладить её по плечу — осторожно, как кошку. Наташка дёрнула ногой.

— Давай завтра…

— Когда? — спросил я шёпотом.

— В восемь тридцать семь, — отшутилась она. И тут же добавила: — Только попробуй разбудить…


Рецензии