В восемь тридцать семь

                НШ

Мы с Кирюхой сидели в кабаке. Пили  ледяную водку. Закусывали пухлыми огурцами, жирной грудинкой и гренками с чесноком.
Дошли до стадии, когда полагается обсуждать женщин.
Мимо проплыла дама солидной архитектуры. Кирюха упёр подбородок в кулак.
— Сань, а  Фрейд, в общем, был прав. И неправ, конечно.
— Это как? — спросил я, наливая.
Он махнул рукой в сторону окна, где дама уже скрылась.
— Вся его теория… Она на голом идеале. А жизнь — сплошное отклонение от абстракции. В этом её шарм. И ужас.

Я молча потянулся за огурцом.
— Возьми Венеру Милосскую, — продолжал он. — Прелесть. Но представь её живой. Идущей по московской плитке в булочную за батоном. Абсурд? Ещё какой. Она — идея. А идея не пахнет пирогами. И не застёгивается сзади на кривую пуговицу.
— И не расстёгивается, — поддакнул я.
Он кивнул.

— А теперь возьми… — продолжил он, — ну, ту, что прошла. Или, лучше, вспомни тетю Машу из нашего детства, у которой на рынке мы покупали молочку. Помнишь, как она, смеясь, отрезала кусок масла, и всё её существо, от щек до кончиков пальцев в варежках, колебалось единой, доброй, теплой волной? Вот это — не идея. Это — факт. И мужик — существо по природе своей приземленное. Ему эта непреложность и нужна.
— То есть мужик тянется к пышным, как мотылёк?

— Мотылек летит на свет, потому что глуп. А мужик…мужик в женщине «в теле» бессознательно ищет свидетельство. Свидетельство того, что жизнь — состоялась. Что она не прошла стороной.
Вот возьми фемин с картин Кустодиева, —  в его голосе вдруг появились сочные, маслянистые нотки. — Ведь это же не просто портреты, это гимн. Гимн бабской фактуре во всей её красе. Широчайшая юбка, от которой, кажется, исходит аромат свежего теста и малинового варенья. Корабельный бюст, обтянутый шелком, — это груз жизнелюбия, который вот-вот разорвет тонкую ткань. Рука, полная, как спелый персик, налитая соком ленивой силы. А лицо! Никакой загадочной улыбки Джоконды. Спелые румяные щеки, рот — готовый рассмеяться или откусить кусок арбуза. В ней нет «тайны». В ней есть ясность. Ясность застолья, ясность плоти, ясность того, что завтра будет такой же сытный и солнечный день.
Такие полотна — это коллективное бессознательное нации, застрявшее где-то между ярмаркой и трапезой.

Я с восхищением посмотрел на друга.
— А теперь представь её здесь, рядом с нами — разошёлся он. — Сперва одетую. Шёлк напряжён над бедром. Потом… потом остаётся только геология. Складки от смеха, от наклона над колыбелью. Растяжки — как лунные дорожки. Это не изъяны. Это трофеи. Карта, где отмечены победы. А плоть… она тёплая. В ней можно утонуть. Идеал не прощает. А реальность — лелеет несовершенства. Они — доказательство подлинности.
Он понизил голос.
— В этой географии — столько человеческого! Идеал изучен. А тут — terra incognita. И главное — обитаема.

— Может, прямо сейчас в экспедицию? — осмелел я, оглядывая зал.
Но Кирюха взглянул на часы и ахнул.
— Я же обещал Катьке быть дома до 10-ти!
Он побаивался своей Катерины. Недавно провинился.

Расплатился картой.
— Чаевые оставь ты, — сказал он. — Налички нет.
— Выпить водки и оставить на чай — парадокс, — заметил я. — Почему не наоборот?
— Лучше бы так, — взгрустнул он, наверное, представляя  брезгливый вид  супруги, когда он вернется домой.

На улице он тепло обнял меня и прыгнул в такси. Я пошёл пешком.
Вечер был мягкий. Женщины в платьях будоражили воображение. Я ловил себя на том, что ищу в их силуэтах обещание той самой «геологии». Следы обжитой жизни.
Но тут в голову просочилась мысль. Жена Кустодиева была худощава. У Кирилла  Катька — воздушная блондинка. Моя Наташка — стройна, как кипарис.
Может, все эти теории — лишь дым от «Столичной»?

В квартире пахло покоем. Из-под двери ванной струился свет. Наташка не спала.
Я стоял в темноте, слушал шорох зубной щётки. Меня накрыло необъяснимой нежностью.
Она вышла, сонно махнула рукой и ушла спать.
Я принял душ. На цыпочках прошёл в спальню.
Она лежала на боку. Лунный свет серебрил линию плеча.
Я осторожно обнял её. Её стройное, угловатое тело под моей рукой стало вдруг бесконечно уютной территорией. В изгибе позвоночника, в ямочке у ключицы — вся география нашей жизни. Не тело-пир. Тело-дом. Он скрипит старыми обидами, пахнет лекарствами от мигрени. Требует ремонта терпением. Но он — мой. Подлинный.
— Чеснок ел, — пробормотала она, не открывая глаз.
Я начал её осторожно гладить.
Она дрыгнула ногой, как лошадь.
— Давай завтра.
— Когда? — попытался я конкретизировать.
— В восемь тридцать семь, — отшутилась она сонно и тут же зловеще добавила: — Только попробуй разбудить…


Рецензии