Общество анонимных писателей

  Мне не нравится Пелевин, но я тоже люблю светить карманным фонариком. Знаете, были такие в середине прошлого столетия: жмешь на рычажок – и видишь свет в конце туннеля, сильнее жмешь – и уже вроде совсем из туннеля вышел. А кроме этой в нем и другая польза имеется.
Во-первых, руки хорошо разминать, когда устал круги с воды поднимать.
Во-вторых, звезды ярче шебуршатся, когда ты в них тычешь по ночам фонариком как в кнопки пишущей машинки. Но дело вовсе не в звездах,
Пелевине или во мне. Дело в Иванове, и разговор в общем-то о нем.
Двадцать шестого мая девятнадцатого года Иванов наконец получил маленькую аккуратную квартирку в цветах сирени. В родной коммуналке ему тоже жилось неплохо, но соседи вокруг сильно пахли сексом, горелой курицей, молоком с селедкой, водкой и пивом. Правда, и Иванов раздражал соседей не меньше. Например, Полина Тремуляевна из кухни
не единожды выговаривала Иванову (от него постоянно несет малопонятными выражениями и совсем неприлично приличным людям делать замечания, когда они на отдыхе культурно разговаривают по-русски…).
Квартира оказалась чудом, хорошо сидела на голове и была почти
звуко- и запахонепроницаемой. Теперь по утрам, среди прочих обладателей собственного жилья, он стоял под ласковыми погодными условиями и, даже как-то свысока посматривал на опавших в ночном бдении жителей мегаполиса площадью в две с половиной тысячи квадратных километров. Над километрами склонялось выспавшееся солнце – над слегшими,  не сомкнувшие глазам в коммунальных разборках соседи Иванова.
Как-то раз стоит Иванов, наслаждаясь свежим воздухом, запахом цветов и сирени, с высоты новой квартиры любуется видами, и вдруг на тебе!
Какой-то обормот решил организовать для своей бабы букет. И нет чтобы
с краю, как все, надо ему в самые кусты, где погуще, и давай там разводить вандализм и дисциплину с правилами всякими нарушать. Они (то есть эта парочка) и до того вели себя не сказать, чтобы культурно, но сначала миловались, потом дрались, а затем он… полез за сиренью для своей крали. В общем, забрался мужик в самую чащу, наломал веток и… тут ему приспичило.  Зажимает он букет подмышкой и давай Ивановские основы да устои из своего шланга поливать, попирать его права на свободу личности, неприкосновенность жилища и прочие блага, предоставленные нашей многоуважаемой Конституцией. Словом, развел такую сырость, что Иванов заморгал от обиды и унижения. Однако Иванов – парень у нас культурный, он, конечно, расстроился, но на первый раз промолчал. Сами знаете, люди попадаются разные, мало ли кто за сиренью по ночам лазит?
А с другой стороны, может, у этого бедолаги недержание или непорядок
с простатой. Иванов все это выдержал. Наблюдает дальше. Молодец, букет бабе вручил и целоваться полез. Она вроде и не прочь, но тут ей взбрело
в голову пококетничать. И давай она из себя молодуху разыгрывать, мол, она не такая, у нее это в первый раз, надо сперва с мамой и папой познакомиться, а уж потом даму на променад приглашать…
Мужик-то вменяемый, бабе своей очень тактично намекает: ты, Лора, шути да не заигрывайся, какие папа, мама? Мы к ним вот только
ездили на родительскую, порядок наводили, так что давай без фокусов
и все тут. А тетке этой, к слову, лет триста (Иванов к ней весь вечер присматривался). Попугаи столько не живут! Крашеная блондинка, сушеная как боевые трофеи воинов племени с какой-нибудь Титикаки, голос как
с вокзального громкоговорителя, в общем, красотка на районе; и мужик этот для нее последняя надежда обрести семейное счастье. Дилемма, однако:
и не дать нельзя, и хочется предысторию, романтику к у Ромео с Джульеттой,
но чтобы все-таки дошло до свадьбы,  или как у коммунистов (сначала тьма кромешная и обструкция, а потом где-то вдали померещился социализм) или у Пелевина с карманным фонариком… Правда, думается мне, что баба про Пелевина и не слыхала. А мужик, знай, напирает, твердит про отношения, буйство чувств, рассказывает ей про вред застоя простаты (разошелся не на шутку!). Тут наша краля с лавки срывается – и прямиком к Иванову в те же кусты; только не за цветами, понятное дело (зачем ее мужику букеты, ему, скрюченному, совсем другое нужно), и тоже давай краску фундамента своими излияниями подмачивать, Иванову плохое настроение завершать.
Иванов забеспокоился, как бы чего не вышло. Там у него после строителей остался неизолированный провод. Он давай мигать сверху, потрескивать. Хотел как лучше. И так разволновался, что на почве нервов упал в обморок в своей новой квартире и свет сознания утратил. Короче, спас темную душу. У Лоры же поискрило рядом с попой разок и только. Но дело на этом не закончилось. В кромешной тьме наша пери перепугалась, ударилась в панику, потом – в Иванова, а затем налетела глазом
на обломанный сук. Правый глаз-то у нее был подбит еще намедни
ейным кавалером, а теперь и второй утратил способность к созерцанию. Очутившись в полном мраке, где не только Пелевин со своим фонариком,
но и весь союз наших многоуважаемых писателей не осветит тяжесть навалившихся на нее непреодолимых жизненных обстоятельств, завопила так, что Иванов пришел в себя и от такой радости захотел осчастливить весь мир. Мгновенно собрал вокруг всяких букашек, прочую братию, кому свет как основополагающий принцип формализма («свет хорош, отделим тьму») был небезразличен, и затрещал на весь сквер, издав воззвание, которое, может быть, впервые поддержали все его соседи во главе с Тремуляевной. И все это
разошлось по просторам в две с половиной тысячи квадратных километров.
Первые вирши Иванова были не сказать, чтобы совершенны с точки зрения филологии, стилистики и всяческих лексических правил, но били что называется не в бровь, а в глаз. Даже Тремуляевна, с безумно скверным характером, благосклонно качала головой в своей коммуналке при виде перемен, происходящих в мегаполисе под воздействием разящих текстов Иванова.
«Не влезай, убьет!», «По газонам не ходить!» и даже такое лирическое: «Если плавленый сырок оказался лишним, // Не дави его ногой, словно прыщик пышный, // Стеклотару забери, мусорные горы, // Ты у лавки не копи, не порть прохожих взоры» … Здесь Иванов в философском дуализме акцентировал внимание читателей на шаткости мира и его иллюзорности, разрушающуюся под гнетом неотвратимой реальности экзистенциализма, так сказать...
В общем, разошелся Иванов не на шутку. А вокруг действительно стало чище, то ли народ застыдился Ивановских заявлений, то ли культура
в нем вместе с наступлением лета поднялась как вода в колодце после весеннего разлива, только польза обозначилась натуральная. Иванов
на радостях светится, Тремуляевна его в пример ставит, прохожие смотрят как-то по-другому и на лавки без страху садятся. Раньше-то все больше подойдет парочка, наперво взмахнет по лавочке платочком, внимательно рассматривая его потом (ага, грязный) и бредет себе дальше. Горемычные, надежду не теряют, лавки трут, как на субботнике. Намаются, наломаются
и к ночи ползут домой. Итог – падение рождаемости в стране (любовь трудовой повинностью не заменишь). А тут всем раздолье! Иванов даже заметил, что дамочек с колясками как-то стало больше, и все глазастые. Оно
и понятно, никто по кустам не шастает, зрение не теряет. Кабинки везде в цвет неба понаставлены – тоже его, Иванова, работа, и столики для возлияний, мангалы...
Сильно поработал Иванов на культурном поприще, вроде бы
и радоваться надо, а внутри отчего-то тоска гложет, как неизолированный провод в фундаменте, искрит и покоя не дает. Стал Иванов задумчивым, даже потускнел. Окна в его квартирке давно не мыты. Тремуляевна смотрит на него, чувствует его маету, а как помочь соколику, не знает. Что, она старуха древняя, может, и свет Ильича еще помнит, но в современных реалиях и технологиях плохо разбирается. Качает себе головой в своей коммуналке на общей кухне
и все. Однако она совсем не дура, потому как продержалась под потолком еще с тех времен, когда лифты в домах отключали по ночам и народ после этих ночей куда-то безвозвратно исчезал, прихватив в дорогу узелки с хлебом
и яйцами. В общем, она Иванову возьми да предложи: «Надо тебе, касатик, роман написать про жизнь нашу светлую, про тьму печали, план ГОЭЛРО
и о нас, сгорающих в пучине бескультурья и мещанства». Последнее слово
ей особенно нравилось. Кто-то из детей на кухонном столе оставил книжку
с таким названием, имя автора она не разобрала, вроде какой-то «УЧПЕДГИЗ»; видать, книга была библиотечная, а бумага – пожелтевшая
и мягкая (жильцы Тремуляевны потихоньку таскал из нее листы на самокрутки). Хорошо хоть цедил в туалете, Тремуляевне здоровье да зрение не портил.
С этого времени и начал Иванов серьезно заниматься литературой. Даже записался на курсы писательского мастерства. Маститых людей слушает (особенно, когда они под ним на лавочке бутылками гремят и проблемы модернизма в текстах Джойса обсуждают), а роман свой знай царапает. И все как положено: начало, финал, драматургия сюжета… Конфликтом персонажей пытается удержать читательское внимание, а сам все про этот самый модернизм думает. И впасть в него очень опасается. Про него, то есть
о модернизме, Иванову опять же Тремуляевна объяснила: говорит, как-то забирали с ее кухни одного еврея, а он и полюбопытствовал на свою беду,
за что, мол, берете? Кожаные – в ответ: «За шпионаж и антисоветский литературный модернизм». И тут как бах его по почкам – сразу стало ясно, что модернизм этот очень болезненный. Дамочка предостерегла Иванова, хоть кури, хоть по матушке разговаривай, но «модернизму» эту обходи за версту, а то тоже сгинешь на ВТОРЧЕРМЕТЕ трубой ржавой.
Поздно задумался Иванов о литературном поприще. Вокруг молодые
да ранние уже понаписали свои романы, издаются вовсю, а он все пишет-пишет и конца не видать. Немного рассказов вымучил, а их никуда не берут.
Вы, говорят, конечно, не рядовой писатель, есть у вас изюминка, так сказать, во взгляде, но надо еще поработать, не отчаивайтесь… Иванов, разумеется,
не отчаивается или, может, виду не подает, пишет себе и в стол складывает. Однако душа требует хотя бы малюсенького признания, а без него нет уверенности в правде своего дела, и зачастую начинают посещать всякие мысли о бездарности и графомании, оседая внутри смертельной ржавчиной. Иванов нет-нет, да и про кризис жанра подумывать стал, вспоминая их него Хемингуэя с нашим Есениным. А дело к зиме идет, дни короче, ночи темнее. Прохожие мимо лавки проходят, без остановки, домой торопятся. Ни умного разговора не послушать, ни совета не спросить. Даже за цветами никто не лазит. Облетел цвет, в лужах серых листья мокнут, кусты словно штыки ощетинились, преграждая радость общения Иванова с народом, хоть умри.
Тут опять на помощь пришла Тремуляевна, вернее ее новая соседка
по коммуналке. Вся такая модная, вернувшаяся только из-за границы, на боках этикетки на иностранных языках, талия по новой моде закручена, и самое главное – грамотная и вовсю начитанная. Она-то и посоветовала Иванову литературное общество, где можно и себя показать, и других послушать. Иванов по доброте да наивности хотел перво-наперво этой соседке доверить свои творения. Она вроде и не отказала, но на первом же рассказе как-то сразу угасла, так и пришлось Иванову вступить в этот союз сочинителей – текстовиков и песенников «Пету;шки и Кукухи;».
В самом начале Иванов был сам не свой. Пешеходы постоянные, те которые мимо каждый день в заботах шастают - это очень заметили. Головы задирают, свету в его окнах радуются. Оно и понятно: зима, темень несусветная, дороги нечищеные, ноги враз поломать можно, а тут Иванов,
в своей перехарии, светоч на пути к домашнему уюту… А когда человек
с хорошим настроением приходит домой, то и дурак смекает, малая ячейка общества только укрепляется в семейном благополучии, как кирпичи при обжиге, и соответственно, от этого сильно повышается боеспособность государства. В общем, и здесь, сам того не ведая, Иванов пользу мегаполису принес немалую, и Тремуляевне на старости лет. Она хоть и бывшая соседка, но много сил вложила в Иванова, а родными-то внуками на общей кухне
не шибко разжилась.
Начал Иванов публиковать в «Пету;шках и Кукуха;х» свои тексты. Его читают и даже рецензии пишут, все больше положительные, а он, надо сказать, тоже кому-то написал ответное слово благодарственное. У него появились свои читатели. Видно, что рассказики перелистывают, один, второй, третий… Нравилось это Иванову, он уже и в городской Союз писателей подумал заявление подавать, да только обратил вдруг внимание, что рассказики его больно быстро читают. За минуту ухитряются переварить сразу пару-тройку текстов (время посещения у него высвечивается). Не может человек
за минуту пятьдесят страниц прочитать, если он, конечно, не Чапаев или творец мирового коммунизма, либо тот же самый Пелевин. Который чаянья народа обнажает в своих романах, как никто другой, преломляет через философию Брахмапутры и снега Килиманджары, указывая оттуда всем путь своим фонариком. Именно так и наш с вами Иванов пытается это делать по ночам.  Такому и читать ничего особо не надо, все сразу чувствует и понимает. Осенила его мысль, что здесь собрались не читатели, а писатели. Все хотят донести до соседа свой светоч внутреннего содержания, обнажить нервозность и тонкость натуры, намекнуть на нерастраченность половых чувств. Это он подметил у женского контингента общества, пытаясь прочесть чужие тексты. И еще его поразила одна странность. Не читается чужая проза, пробежать чей-нибудь рассказик туда-сюда по диагонали страницы еще куда не шло,
но вчитываться отчего-то уже не хочется, хотя всякие-разные книжки
он читал с удовольствием, да того же старика Пелевина с его Фудзиямами
и «пустотами». Вот тогда и задумался Иванов над посетившим его светлую голову откровением: буквы в текстах многие ладно складывают, не зря
все-таки наша университетская профессура ест свой хлеб, а вот мысль вложить
в предложение не всем дано, тут одним филологическим дипломом
не обойдешься, упростилось общество до примитива дальше некуда. Налицо кризис всего литературного жанра в явных тисках постмодернизма, Правда, некоторые столпы от литературы утверждали обратное, перечисляя маститых служителей Мельпомены и Талии, а заодно и их творения. Многих Иванов читал, некоторых знал лично, когда они под кустами сирени раскрывали свои творческие замыслы, поддерживаемые соратниками и соратницами. Но сказать прямо, Хемингуэев среди них как-то не наблюдалось, а если и попадались, то те Иванова попросту игнорировали, дефилируя мимо до ближайшей трибуны волеизъявления небесного колера.
Загрустил Иванов оттого, что никому не интересна его накопленная мудрость, осунулся, а тут еще Тремуляевна на общей кухне возьми
да и угасни безвозвратно. Узнал он о кончине болезненной совершенно случайно, на поминки никто не пригласил. Сник Иванов в пустоте
и одиночестве, ни строчки не пишет, Пелевина перечитывает, мудростью автора наполняется, а у самого слова Тремуляевны из памяти не выходят: «Светлое – для всех, а тьма отрицания – для избранных…». Что старая имела
в виду, никак понять не может, и от этого еще пуще кручинится, незаметно для себя во тьму проваливается. От света во тьму, сами знаете, путь короче некуда, а там и до беды недалеко. Так и случилось, пока Иванов во тьме пребывал,
кто-то побил окна в его хоромине. Не посмотрели ни на высоту,
ни на прошлые заслуги. Ему бы возмутиться да вспыхнуть, как не раз бывало, пройтись по ним несознательным огненным словцом, вразумить, толкнуть
к свету, ан-нет, только поискрил, да и замер.
Тут можно предположить, что история подошла к своему завершению, и старик Пелевин оказался прав, дескать, восприятие мира в его трансцендентном развитии доступно не всем. Однако нашлись мудрецы, которые думали иначе, вдохнув в Иванова новую сущность, причем так, чтоб понятней было, – экзистенцию отрицания сумрачного миропорядка. Квартиру его, конечно, снесли, но трубой ржавой, как Тремуляевна пророчила, не дали валяться на свалке. Получилось десятка два из его железа снарядов для пушек. К тому времени, пока он вирши свои писал да людей в сквере воспитывал, окрест правоту свою да право на жизнь, остальным пришлось пушками
да самолетами доказывать. А Иванов-то, он ведь простым фонарем оказался
и только, когда на боку новенького фугаса за него написали: «За детей Донбасса», он почувствовал, что наконец-то чего-то стоит.
Вот так, а вы говорите – Пелевин…

Декабрь 2025 года


Рецензии