2 Идеальный человек - IV Внук - Начала

1 Начала

Самые первые мои воспоминания: сидя в манеже, копошусь в ворохе книг, среди которых любимая - раскладушка со "Спящей красавицей" Пушкина. Разворот с ночным пейзажем со становящимися стоймя горами и конным цесаревичем Елисеем, залитый серебристым свечением лимонно-дымчатого месяца, завораживал меня. В два года бегал за родственниками с книжкой и криками "Почитака, почитатка!", а в шесть взахлеб читал русские народные сказки, потому что наши - лучшие. Был уверен, что живу в великой, наираспрекраснейшей стране, построенной самым талантливым в мире народом, и нет города красивее, славнее и белокаменнее моего. Дедушка - самый мудрый, бабушка - самая добрая, папа - самый высокий и красивый, а мама... Когда спрашивали о ней, отвечал: "Поэтесса", а она поправляла:"Не поэтесса, а поэт". 

Сижу в деревянном детском стульчике со столешницей и загородками, и мама, кормя меня с ложечки, рассказывает о Ленине и Революции, упиваясь подвигом матроса Железняка, разогнавшего Учредительное собрание. Социал-демократов видела прямыми продолжателями дела декабристов, и Вождь мирового пролетариата незатухающим светилом сиял на моем детсадовском небосклоне. Окончательной канонизации его препятствовал навязчивый вопрос о том, вынужден ли был посещать туалет, и, хотя уже получил утвердительный ответ, не мог вполне поверить в это. Светоч мирового гуманизма необъятной громадой возвышался над нами, детишками, головой уходя в небеса и таинственно указывая на распротершееся далеко внизу море, и примостившаяся на острие змеящейся, многопролетной лестницы площадка, обсаженная розами, струящими к подножию отлитого из бронзы монумента дурманящий тончайший аромат, казалась вопиющим торжеством всего разумного - апофеозом жизни на земле.

2 Жертвенность

С подачи мамы моими героями были: Джордано Бруно, бессмысленно взошедший на костер за право защищать возможность мысли на других планетах; безумцы-декабристы, поднявшие мятеж в борьбе за обездоленный, но рабски преданный мучителям народ; Андрей Рублев, писавший ренессансные панели в охваченной междоусобицей стране; железные мечтатели Жан-Поль Марат, Луи Сен-Жюст, удочерившие рожденную тогда свободу, чтоб поддержать ее хоть несколько шагов, пока не сгинут... О генералах Корнилове и Тотлебене, и адмиралах Нахимове и Истомине с благоговением рассказывала, что всегда были на переднем крае, демонстрируя образцы высочайшего мужества: "Нахимов, не снимая эполет, прогуливался под градом пуль, а солдатам без необходимости и высовываться из блиндажей не разрешал". 

Бабушка, патриотка России, как ни любила деда, за 59 лет жизни с ним так и не удосужилась выучить ни одного украинского слова, да и фамилию свою на украинскую не поменяла из-за, как ей казалось, неблагозвучия последней. В партию не вступила из принципа: "У меня была рекомендация большевика с дореволюционным стажем! Но не вступила. А что мне дал этот коммунизм? Голод, холод... Всегда мы плохо жили, всегда. А как работали, как работали... Отпуск по беременности и родам при Сталине - 2.5 месяца, опоздаешь на работу на 20 минут - под суд. Уходила на завод - сцеживала молоко для Костика, а он не пил. Прихожу: голодный, плачет, просит грудь... А каким трудом все это сделано (обводит рукой гостиную)! Ни одного выходного дня не было, чтобы деда твоего на работу не вызывали. И все на мне, на мне... Приготовить, убрать, постирать, и с детьми сколько мороки. А я же тоже на заводе. Муж с работы приходит - ему отдохнуть надо. А мне завидовали: жена директора... Как партия на мозги капала: обязательные госзаймы, налоги, проверки. Да ну их." Но Родину любила: "В войну на табачной фабрике работала: все для фронта, все для Победы, - для наших солдат. Папа мой на трудовом фронте был - в шахтах. Брат воевал".

Василий, высокий и сильный, служил в диверсионных частях сначала в Иране, а потом группу, где он, радист, таскал тяжеленную радиостанцию, забросили во вражеский тыл. Выслеженные и загнанные в болото, куда немцы кидали гранаты, а при попытке выбраться - травили собаками, они несколько дней просидели в осенней холоднючей воде, и отморозил легкое, да так, что врачам пришлось его вырезать, когда вышли к своим. Работал потом в КГБ на прослушке. Так что бабушка не понаслышке знала, что такое жертвенность, и, похожая на брата, безропотно отдавала все силы семье. Со временем стали с моей мамой лучшими подругами.

В хорошую погоду что ни день ходили на Исторический бульвар, где вдоль и поперек облазил все памятники, в Панораму и кинопавильон при ней, Музей Черноморского флота и Художественный музей, где меня завораживала репродукция знаменитой картины Дейнеки "Оборона Севастополя", на которой два матроса с гранатами несутся прямо на расстреливающих их в упор фашистов, а еще один пытается добежать до них, чтобы ударить прикладом, что подтверждало мое представление о войне как сплошном самопожертвовании, заставлявшем меня трепетать, но и нежиться, как если бы вскользь увидел ангела, до того прекрасного, что кто посмотрит на него, смертию умрет.  Дед и отец энтузиазма по поводу этих милитаристских увлечений не выказывали, правда, в отношении Великой Отечественной мама была с ними согласна.
 
Не находила в том, как сотни тысяч гонят на убой, восхищавшей ее добровольной жертвенности. Дедушка-капитан о войне почти не говорил, но о Керченском десанте, в котором участвовал, обмолвился, что немцы косили их с берега, и днища лодок были усеяны отрубленными пальцами несчастных, пытавшихся забраться в них из ледяной воды, грозя перевернуть. Еще упомянул о том, как под Одессой матросы, одетые в черные бушлаты, подчиняясь приказу, бежали по песку, как куча муравьев, и немецкие летчики играючи их с высоты расстреливали из пулеметов. Поэтому пожилым ни по школам с лекциями не ходил, ни на парад, и даже ордена не надевал ни разу. Мама его очень любила и не могла простить системе причиненное ему зло. Ее диссидентство было обусловлено не неверием в коммунизм как таковой, а отвращением к человеконенавистническому хамству, в которое выродился в Союзе. Но антисоветчицей не была, свято веря, как и ее отец, в подвиг армии и народа, и не было для нее хуже слова, чем "фашист". На Всесоюзном референдуме о сохранении СССР, как и большинство населения страны, проголосовала за ее обновление.

В семь лет папа впервые повел меня в церковь. Было Рождество, холодина, снег и лед. Единственный действующий храм - посреди огромного кладбища. Вокруг, в стороне от освещенной луной белой дороги, рассеяны сотрудники милиции. Подходя, обгоняем безногого, который, отталкиваясь от земли дощечками, зажатыми в кулаках, мерно выбрасывает вперед свое привязанное культями к скользящей по снегу доске, одетое в тряпье тело. Дальше калеки на костылях, как на картинах Брейгеля, увиденных мной позже, согбенные округлые старухи в намотанных на головы платках, многослойных одеждах и толстых валенках. Заходим: великолепие внутри, блистающее золото, иконы и неземной, до ошаления вязкий запах ладана. Стоя среди убогих, везде гонимых, а здесь, в этом величии - своих, почувствовал себя на небесах, увидев мир, который проповедовала мама, где последние - первые, а первые - последние, где сильные гибнут ради слабых и нужно умереть, чтобы жить.

3 Мир детства

Но я-то жил в другом мире, где сильные должны унижать слабых, чтобы быть лучше, а я был средоточием всего лучшего: страны, города, семьи и собственных талантов, - и занимался этим постоянно. Сначала в образцовом детском саду - для отпрысков сотрудников милиции, потом в начальных классах наипрестижнейшей школы, в группе у лучшего в Крыму учителя английского. Как говорили родственники, я "крепко стоял на ногах", и потому побарывал всех мальчиков, кто мне перечил, а некоторых, с кем не играл особо, просто так, для разминки, и чуть не каждый день. Помню, пришел к нам в детский сад какой-то новый сорванец, и я боролся с ним остервенело, пока не победил. Но в социальную иерархию не встраивался и никогда не дрался: был одиночкой, и вообще, мальчики не нравились из-за их компанейскости и агрессивности, что одно и то же, потому и злости на них не было - не интересовали. Поведение мое в саду и младших классах было ужасным: срывал занятия, уроки, спал за задней партой, был регулярно выгоняем в коридор и каждый день боялся, что вызовут родителей - и вызывали. За моей спиной учительница, оравшая: "У меня из-за тебя экзема!", обзывала меня "жопа черноглазая", но плевал я на ее мнение, да к тому же ей же хуже.

Дружил я только с девочками: в домашнем дворе - с Катей, в бабушкином - с Ирой, а в саду был неразлучен с кореянкой Наташей, с которой на тихом часе рисовали друг у друга на спине картинки, которые пытались отгадать. Когда родители уехали куда-то отдыхать, оставили меня с дядей и тетей, и та однажды по ошибке вручила мне свои трусы вместо моих. В саду это открылось во время приготовлений ко сну, и дети засмеялись надо мной, за что я их грубейшим образом, по тогдашним моим способностям, послал. Не смеялась одна Наташа. Как-то мне передали, что воспитательница назвала ее косоглазой, на что призвал "не слушать эту дуру", а "на Наташе я женюсь". Меня учили жертвовать ради лучшего: лучшим был я, а она - моей подругой, - и весь остаток дня простоял в углу, проклиная того, кто на меня настучал, и ожидая обещанной милиции купно с родительским гневом, но не последовало ни того, ни другого.
 
4 Культура

Дед писал натюрморты и пейзажи, предпочитая виды Сарыча, самой южной точки Крыма, где отдыхали каждый год. Солнце палит, он надевает соломенную шляпу, берет мольберт и чемоданчик с художническими принадлежностями, и отправляемся прямиком в можжевеловый лес или на вершину скалистого берега, возносящегося над морем. Садится и сначала делает карандашный эскиз, потом пастельный подмалевок, облачаемый казалось бы небрежными, но точными мазками кисти в красочную плоть: море из края в край катит свои быстротекущие, прожилками течений, салатовые, изумрудовые, сапфировые волны; облитые золотыми лучами купы услаждают взгляд нежнейшими оттенками зеленого; а раскинувшееся в безбрежной выси, напоённое светом, но холодных тонов небо, как оскопленный Кроносом Уран, навек оторванный от Геи, манит ее в блаженный свой атман, бессильный опуститься вниз, чтоб к ней прижаться. 

Без живописи дед жить не мог: она была состоянием его души. Сколько помнили отец и дядя, всегда рисовал. Элегантные обои, заграничная мебель, вековой давности затейливые настольные часы и исполинские настенные в виде бородатого Нептуна с трезубцем, инкрустированным циферблатом, в руке, и картины, картины, картины: всплески сирени, пионов и роз всевозможных цветов; разнообразнейших оттенков блюда, заполненные виноградом, вишнями, грушами, персиками; пейзажи, обласканные солнцем, сполосканные ветром; миниатюры и огромный холст со вздыбленным, чернофонтанным морем, теряющим себя в осаде мрачных туч, и между ними, на гребнях волн - растерзанный, лежащий на боку, почти исчезнувший а провалах бездн кораблик. Марину дед писал, когда партийцы проверяли производство, ничего в нем не смысля и доводя его, директора, до белого каления. 

Напротив двуспальной кровати - вырезанный им по дереву изысканный, будто иконописный, лик Ассоли, и по ее распущенным, взносимым ветром волосам, как по волнам, плывущий к ней через закатную дорожку горящий, алопарусный корабль. На кухне - собственноручно изготовленная чеканка с пронзенным стрелами взъяренным кабаном. В библиотеке - море книг, и редких тоже, которые получал через спецраспределитель и хорошего знакомого, директора книжного магазина на Лубянке. Внутри у каждой, на форзаце, - изобретенный им экслибрис с кистями и палитрой, почтовой маркой, театральной маской и памятником Затопленным кораблям. На полках множество массивных филателистических кляссеров, нумизматических альбомов, тетрадей с наклеенными купюрами всех мастей, в том числе и эфемерными, со множеством нулей, денежными знаками времен Гражданской войны.

5 Гедонизм

Он создал этот уголок культуры для себя и своей семьи, и только. Приглашал всегда родственников и никогда - друзей, которых у него и не было: все - бабушкины. Часто гостили, в виде исключения, севастопольский подпольщик Петр Михайлович Ященко, милейший человек, с женой, бабушкиной подругой. Напившись валидола, в слезах, рассказывал мне о том, как, будучи секретарем комсомольской организации, участвовал в антифашистском сопротивлении, и в 1944 г., шестнадцатилетним, был взят и приговорен к смерти. Отбыв месячное заключение, за четыре часа до приведения приговора в исполнение, по пути на последний допрос его отбили партизаны. В камере с с ним был руководитель подполья Василий Ревякин и еще один боец - их расстреляли. Петр Михайлович прекрасно пел и по просьбе сокамерников воодушевлял их, и себя, русскими народными песнями. Дед знал о его героическом прошлом, но ни разу не заговорил с ним об этом, не заинтересовался даже. Когда жена его умерла, дед и для него закрыл двери своего дома. На мои вопросы отвечал, что Петр Михайлович богатый человек, владелец им самим созданной крупнейшей в городе стоматологической клиники, и говорить с ним не о чем, не обсуждать же бизнес. 

Видный общественник, он строго разделял работу и частную жизнь, из которой сделал святилище культуры и семьи. Во храме этом обитал, как священник в церкви, особо не вникая в суть вещей, едва ли прочитав и четверть своих книг, хотя, если быть честным, то сомневаюсь и в десятой части. И в живописи тоже старался сделать все премило, чтобы порадовать глаз - отступничеством было одно лишь то могучее, бушующее море. В семейной жизни сторонился толщи отношений, всегда поверхностный и жаждущий понятного, материального добра. Дед был открытым, ясным гедонистом и вырисовывая свои миниатюры, и аппетитно, с неповторимой грацией, непринужденно отправляя в рот залитую вареньем ложку манной каши, и рассуждая о любви, в которой, кроме комфорта, был не способен что-то рассмотреть. 

Зародыш полной жизни вытравливал в себе с 1937 г., десятилетиями, ничем его не выдавая, как 20 лет молчал об участи отца. Умение мыслить в нем было колоссальное: никто не мог поспорить с ним на равных, и даже я, - но усилием воли ограниченное до насущных вопросов и всяческих приятностей. Рожденный, чтобы светить для всех ослепляющим пламенем, быть режиссером, актером, художником, он стал лишь брезжущим сиянием луны, и обучил тому своего сына, а я, возросший в деликатно обволакивающем, культурнейшем эпикуреизме, вобрал его во плоть и кровь.


Рецензии