Хит как ошибка

Композитор Селифан Вантузов был, в общем-то, образованным. Он закончил-таки консерваторию, правда, не блестяще. Инструментом владел тоже в пределах композиторского минимума. И всю жизнь ему приходилось сочинять всякий музыкальный хлам вроде балета «Семеро козлят» или оперы «Колобок». А он мечтал написать настоящий эстрадный хит, чтобы его исполняла какая-нибудь голоногая девочка с сильно накрашенными губами. И вот однажды…
Это случилось ночью, когда Селифан Вантузов, измученный репетициями «Колобка» в третьей редакции (где Колобок, по требованию худсовета, погибал более нравственно) тихо уснул в зале . Хор зверей при этом пел строго на месте, потому что режиссёр считал любое перемещение «эстетическим бегством от смысла». Волк всё время вступал раньше, Медведь — позже, а Лиса пела так искренне, что дирижёр однажды заплакал и был вынужден взять больничный «по общекультурным причинам».
  И вот как то Селифан сел к пианино просто так — не сочинять, а проверить, жив ли ещё инструмент. Рояль был жив, но простужен: одна клавиша западала, другая врала, третья молчала из принципа.
Он ударил по ним подряд — без системы, без метода, почти с ненавистью. Получилось четыре звука. Ничего особенного. Даже плохо. Но в этой плохости было что-то липкое, как карамель на асфальте.
Селифан записал это на обрывке партитуры от «Семерых козлят» и лёг спать, не придав значения. А утром обнаружил, что напевает эти четыре звука, чистя зубы. Это его насторожило. К обеду он напевал их уже с вариациями. К вечеру — с текстом, который сам собой приклеился:
«Не уходи, постой,
Я не такой пустой…»
Текст был стыдный. Музыка — ещё стыднее. Ни модуляций, ни развития, ни формы. Один квадрат, как плитка в дешёвой ванной. И именно поэтому — работало.
Через знакомого знакомого (в консерватории все знакомые — через кого-то) песня попала к продюсеру, который не знал, что такое тональность, но отлично чувствовал, где деньги. Тот сказал:
Это будет петь одна певица. Взрослая. Очень взрослая. Но выглядеть будет так, будто ей всё ещё двадцать. Ноги длинные, губы накрашены так, что музыка уже не нужна. Берём.
Певицу звали так, что имя не удерживалось в памяти. Оно было короткое, звонкое и одинаково подходило и для афиши, и для упаковки йогурта. Сама она это понимала и не возражала. Возражать вообще не входило в её профессиональные обязанности.
Ей было «где-то между»: между двадцатью и паспортом, между искренностью и светом софитов. На сцене она всегда немного наклоняла голову — так, будто слушала внутренний голос, но на самом деле просто берегла шею от  свозняков. Пела она ровно, без ошибок и без намерений. Каждая нота выходила аккуратно, как будто заранее согласованная с юристом.
На репетициях она внимательно смотрела на Селифана Вантузова, когда он говорил, но в тот же момент — сквозь него, туда, где, по её ощущениям, должны были быть аплодисменты. Иногда она спрашивала:
— А тут я уже страдаю или ещё жду страдания?
И, не дождавшись ответа, страдала сразу, на всякий случай.
Текст песни она выучила за пять минут, но так и не поняла, про что он. Впрочем, это её не смущало: за годы работы она привыкла считать слова временным неудобством между куплетом и припевом. Главное — губы. Губы должны были жить своей жизнью, чуть опережая музыку, чтобы зрителю было ясно: если что-то и имеет здесь смысл, то именно они.
На первой репетиции Селифан еще пытался объяснить, где тут кульминация, но его вежливо попросили не мешать аранжировке. На второй — попросили не мешать певице. На третьей он уже сам сидел тихо и кивал, как человек, которому всё объяснили, но не до конца.
Через месяц песня звучала отовсюду — до рвоты.
Она лилась из маршруток, липла к торговым центрам, застревала в подъездах и пролезала в уши сквозь закрытые окна. Её напевали люди, не зная слов, не зная зачем, не зная, как от неё избавиться. Даже один церковный сторож напевал её — тихо, на одном звуке,как кришнаит мантру.
Селифан Вантузов шёл по улице, слышал своё и ускорял шаг: ему было неловко, как будто его поймали без партитуры и заставили слушать.
Про «Колобка» ему больше не звонили. О «Козлятах» — тоже не спрашивали. Зато звонили другие, незнакомые люди и говорили:
— Селифан… как вас там… Вантузов? А можете ещё так же, только чтобы сразу припев?
Он мог. И это было самое страшное.
Иногда по ночам он всё же садился к роялю и пытался написать что-нибудь настоящее — сложное, горькое, с полифонией и судьбой. Но рояль молчал. А та западшая клавиша вдруг зазвучала идеально — коротко, нагло и точно в долю.
И Селифан Вантузов впервые в жизни понял, что успех — это не аплодисменты.
Это когда тебе больше не дают ошибаться красиво.


Рецензии