Лекция 107. Глава 1
Цитата: ...и завертел головой, глядя то на одного, то на другого литератора.
Вступление
Анализ невербальных элементов в художественном тексте открывает доступ к скрытым слоям смысла и психологическим конфигурациям. Каждый жест, мимическое движение или направление взгляда в прозе такого уровня неслучайно и включено в сложную систему художественной коммуникации. Роман Михаила Булгакова представляет собой уникальное поле для подобного исследования в силу своей изощрённой пластической образности, унаследованной от его драматургического опыта. Жесты, мимика и направление взгляда персонажей выполняют здесь функцию, выходящую за рамки простой описательности, становясь инструментами характеристики и сюжетостроения. Они превращаются в инструменты власти, маркеры трансцендентного вторжения и средства деконструкции рациональной реальности, которая так уверена в своей незыблемости. Конкретный эпизод на Патриарших прудах, где иностранец вращает головой, окидывая взглядом собеседников, служит концентратом подобной поэтики, микромоделью всего романа. Этот момент является кульминацией начального этапа знакомства и предваряет фазу открытого диспута и роковых предсказаний, выступая своеобразным пластическим прологом к трагедии. Каждое слово в приведённой цитате несёт значительную семантическую и драматургическую нагрузку, требуя детального рассмотрения в контексте поведения Воланда. Разбор данного фрагмента позволяет выявить механизмы, с помощью которых Булгаков объективирует своих героев, превращая их из субъектов диалога в материал для метафизического эксперимента, проводимого высшей силой.
Изучение жеста в литературе находится на стыке поэтики, психологии и культурной антропологии, что особенно актуально для произведения с сильной карнавальной и театральной составляющей. «Мастер и Маргарита» насыщена отсылками к мистерии, балагану и цирковому представлению, где жест часто условен, гиперболизирован и несёт самостоятельную смысловую нагрузку. Поведение Воланда и его свиты постоянно балансирует на грани бытовой достоверности и откровенной театральной условности, создавая эффект тревожащей странности, который нарастает от главы к главе. Сам выбор глагола «завертел» указывает не на естественное движение, а на демонстративный, почти механический акт, лишённый спонтанности и психологической достоверности, присущей живым людям. Этот жест нельзя интерпретировать вне контекста всей предшествующей сцены, построенной на нарастании абсурда и психологического давления через видение прозрачного гражданина, рассказ о саркоме и внезапное появление папирос. Он также неотделим от последующих событий, будучи своеобразным невербальным прологом к трагедии Берлиоза и инициации Ивана, их пути к гибели и прозрению. Рассмотрение данного элемента в отрыве от системы взглядов и жестов других персонажей романа, в частности Понтия Пилата, было бы неполным, так как образует важную межглавичную параллель. Сравнительный анализ пластического поведения персонажей ершалаимских и московских глав выявляет общие паттерны, связанные с темой власти, наблюдения и суда, которые осуществляются через определённый способ смотреть и двигаться.
Булгаков-драматург всегда уделял особое внимание ремаркам, детально прописывая не только слова, но и движение героев на сцене, что видно по его пьесам «Дни Турбиных» или «Бег». Этот навык был перенесён в прозу, где описание жеста часто заменяет пространные психологические характеристики, действуя по принципу «показывай, не рассказывай», заставляя читателя самому делать выводы о внутреннем состоянии персонажа. Вращение головой Воланда — именно такая визуальная ремарка, заменяющая возможные внутренние монологи о его оценке собеседников и его истинных намерениях. Она адресована не только персонажам, но и читателю, выступая в качестве мощного сигнала об изменении статуса Берлиоза и Бездомного в нарративе, об окончании светской фазы разговора. Через этот жест они окончательно перестают быть самостоятельными субъектами диалога и превращаются в объекты пристального, изучающего внимания со стороны существа иной природы. Семиотика жеста в данной сцене сложна и многослойна: он может быть прочитан и как выражение искреннего, почти детского изумления, и как циничная насмешка, и как профессиональная привычка коллекционера, рассматривающего редкие экземпляры. Эта амбивалентность, присущая большинству проявлений Воланда, усиливает его загадочность и позволяет ему сохранять контроль над ситуацией, оставаясь непроницаемым для своих собеседников. Таким образом, простой, на первый взгляд, жест становится узловым пунктом, в котором сплетаются ключевые мотивы романа: театральность, власть взгляда, испытание и метафизическая объективация человека, лишённого защиты веры.
Историко-культурный контекст 1930-х годов, с его культом всевидящего ока и практиками тотального наблюдения, неявно проецируется на сцену изучения литераторов загадочным иностранцем. Воланд, с его всеведением и способностью манипулировать судьбами, может быть рассмотрен как гротескная проекция фигуры незримого, но вездесущего арбитра, чей приговор неотвратим. Однако его взгляд лишён идеологической целесообразности; он руководствуется иными, вневременными категориями, исследуя природу человеческой воли, веры и страха, а не политическую благонадёжность. Жест вращения головой, переводящий взгляд с одного на другого, визуализирует процесс сравнительного анализа, своеобразного «сверления» взглядом человеческих душ, которое он предпринимает. Берлиоз и Бездомный, не ведая того, предстают перед высшим трибуналом, чей приговор будет приведён в исполнение с неумолимой физической точностью, будь то трамвай или клиника для душевнобольных. Интересно, что сам Булгаков в своей жизни неоднократно сталкивался с пристальным, оценивающим, а часто и враждебным взглядом критиков и цензоров, желавших вписать его творчество в прокрустово ложе идеологии. Опыт быть не субъектом творчества, а объектом разбора и осуждения, несомненно, повлиял на изображение сцены объективации его героев, придав ей личный, экзистенциальный оттенок. Поэтому анализ данного жеста выводит нас не только в область поэтики, но и в сферу личного, экзистенциального опыта автора, вписанного в ткань универсального философского повествования о встрече человека с непостижимым.
Часть 1. Физический жест изумления: гипербола и театральная условность
Глагол «завертел» описывает резкое, энергичное и повторяющееся круговое движение, выходящее за рамки обыденной пластики и привычных социальных кодов поведения. В бытовом общении подобный жест мог бы сопровождать реакцию на невероятную новость или абсурдное заявление, будучи спонтанным и кратковременным. Однако в контексте диалога Воланда с литераторами он приобретает характер сознательной гиперболы, нарочитого преувеличения, рассчитанного на внешнее восприятие. Иностранец не просто удивлён, он демонстрирует удивление как эмоцию, доведённую до крайней, карнавальной степени, делая её предметом спектакля. Такое поведение отсылает к традициям ярмарочного балагана и комедии дель арте, где эмоции выражаются крупно, условно и подчёркнуто для зрителей последних рядов. Воланд в этот момент ведёт себя как искусный актёр, играющий роль изумлённого слушателя, причём играет её с некоторым избытком, граничащим с гротеском. Этот избыток, эта театральность и становятся первым сигналом о его истинной, потусторонней природе, которая маскируется под человеческую, но выдаёт себя в деталях. Таким образом, жест изумления служит не столько выражением внутреннего состояния, сколько маской, первым элементом сложного перформанса, который разыгрывает Воланд для своих ничего не подозревающих зрителей.
Театральность жеста усиливается его контрастом с предшествующей манерой речи Воланда, которая до этого момента была вежливой, интеллигентной и слегка ироничной. Резкий переход от сдержанной вербальной коммуникации к эксцентричной невербальной создаёт эффект сбоя, диссонанса, который должен насторожить собеседников. Подобные сбои характерны для поведения потусторонних существ в фольклоре и литературе, выдавая их иноприродность через нарушение логики привычного взаимодействия. Вспомним, например, внезапные, ничем не мотивированные смешки или гримасы бесов в народных сказаниях, которые пугают именно своей неадекватностью ситуации. Жест Воланда работает по схожему принципу, нарушая логику светской беседы и внося элемент иррационального и пугающего в рационализированный мир двух атеистов. Этот диссонанс должен был насторожить собеседников, однако их самоуверенность и рационалистический настрой блокируют адекватное восприятие сигнала опасности, который они получают. Булгаков мастерски использует контраст между явной странностью жеста и слепотой героев к его значению для усиления драматической иронии, делая читателя соучастником знания. Читатель, в отличие от Берлиоза, ощущает эту фальшь и театральность, что сближает его позицию с позицией всевидящего автора-демиурга, наблюдающего за непониманием своих созданий.
Движение головы Воланда можно рассмотреть и как пародийное отражение жестов его собеседников, их своеобразное пластическое эхо, искажённое кривым зеркалом. Ранее в главе Берлиоз «тоскливо оглянулся», а его глаза «прыгали» от тревоги; Иван «нахмурился» и «дико вытаращил глаза», реагируя на слова иностранца. Все эти жесты естественны, психологически мотивированы страхом, смущением или раздражением, они вытекают из внутреннего состояния персонажей. Жест Воланда, напротив, лишён психологической достоверности, он формален и отстранён, как движение марионетки или автомата, лишённого внутренней жизни. Эта пародийная мимикрия подчёркивает его роль как существа, изучающего и копирующего человеческие реакции извне, но не проживающего их, остающегося холодным наблюдателем. Подобный приём — имитация человеческих эмоций с лёгким сдвигом, искажением — характерен для изображения нелюдей в мировой литературе, от готических монстров до инопланетян, чья естественность всегда немного неуклюжа. В булгаковском контексте это сближает Воланда с традицией изображения Мефистофеля, чья улыбка часто описывалась как застывшая, маскарадная, не согретая настоящим чувством. Таким образом, жест изумления становится не только выражением эмоции, но и знаком инаковости, своеобразным пластическим акцентом, выделяющим фигуру иностранца из мира обыденности и выдающим его иную сущность.
Физиологически быстрое вращение головой может вызывать лёгкое головокружение и изменение зрительного восприятия, что хорошо известно из медицинской практики. Булгаков, будучи врачом, прекрасно осознавал связь между движением, вестибулярным аппаратом и состоянием сознания, и мог использовать это знание в художественных целях. Возможно, этот жест Воланда имеет не только символическое, но и суггестивное значение, направленное на лёгкую дезориентацию собеседников, на создание у них чувства неуверенности. В состоянии лёгкого головокружения критическое восприятие и логическое мышление ослабевают, что делает человека более внушаемым и восприимчивым к чужим словам и идеям. Вся сцена на Патриарших построена как серия таких микро-воздействий: видение прозрачного гражданина, рассказ о саркоме, неожиданное появление папирос «Наша марка», каждое из которых подтачивает уверенность героев. Жест вращения головой встраивается в этот ряд как элемент психологического давления, пусть и тонкого, почти неосязаемого, но работающего на подсознательном уровне. Он не пугает открыто, как последующее предсказание, но подготавливает почву, расшатывая устойчивую картину мира Берлиоза и Ивана, делая её восприимчивой к иррациональному. В этом прочитывается методология Воланда: он не нападает грубо, а создаёт условия, в которых внутренние противоречия и страхи его «пациентов» проявляются сами, подталкивая их к роковым решениям.
Вращение головой как жест имеет также определённую культурную семиотику, связанную с недоумением, поиском ответа или оценкой увиденного, что варьируется в разных традициях. В некоторых культурных кодах покачивание или вращение головой может означать отрицание, отказ или сожаление, выступая невербальным знаком несогласия. Воланд не качает головой из стороны в сторону, а именно «завертел» ею, что можно трактовать как более активный, агрессивный и всеобъемлющий вариант отрицания, охватывающий весь объект. Он словно бы отрицает не отдельный тезис, а весь комплекс мировоззрения, представленный двумя литераторами, всю систему их атеистических и рационалистических координат. Это жест тотального несогласия, выраженный на пластическом, довербальном уровне, ещё до того как будут произнесены аргументы и контраргументы. При этом он невербально предваряет его последующие слова о том, что управление человеческой жизнью невозможно без высшей воли, тем самым создавая смысловую дугу между жестом и речью, между формой и содержанием. Такое использование жеста как предисловия, невербального тезиса — признак высокой режиссуры диалога, свойственной Булгакову-драматургу, для которого сцена начинается с мизансцены. Каждый элемент сцены, включая телесные движения, работает на создание единого, целостного и многомерного образа происходящего как судилища, где обвиняемые даже не подозревают, что процесс уже начался.
Рассматриваемый жест необходимо сопоставить с другими жестами изумления в самом романе для понимания его уникальности и места в общей системе. Например, изумление и страх москвичей во время сеанса чёрной магии выражается иначе: криками, давкой, попытками бегства — то есть хаотичными, коллективными, паническими реакциями толпы. Жест Воланда, напротив, индивидуален, точен, хореографичен и сохраняет полный контроль исполнителя над своим телом, ни на миг не впадая в настоящую панику. Эта контрастная пара — контролируемая театральность одного и паническая неконтролируемость толпы — раскрывает одну из центральных антиномий романа: порядок вечности versus хаос временности, дисциплина духа versus разброд материи. Даже в моменте наивысшего, казалось бы, изумления Воланд остаётся режиссёром, а не участником общего смятения, сохраняя дистанцию и власть над происходящим. Его жест — это жест со стороны, из вечности, оценивающий преходящий мир со всеми его страстями и суетой как нечто временное и потому немного смешное. Такая позиция сближает его не только с дьяволом, но и с фигурой автора, который также созерцает и судит созданный им мир, оставаясь над ним, направляя его по законам художественной необходимости. Следовательно, анализ жеста выводит нас к фундаментальным вопросам о природе творящего начала и позиции наблюдателя в булгаковской вселенной, где автор и дьявол оказываются зеркальными двойниками.
Малоизвестный факт из истории текста: в ранних редакциях романа, известных как «Великий канцлер» и «Копыто инженера», жестикуляция Воланда была описана менее детально, его образ был более статичен и монументален, напоминая готическое изваяние. Эволюция персонажа шла в сторону большей динамичности, ироничности и театральной экспрессивности, что отразилось и в пластическом рисунке роли, в появлении таких выразительных деталей, как вращение головой. Жест вращения головой появляется уже в относительно поздних редакциях, что свидетельствует о его важности для окончательного замысла, о его необходимости для полного раскрытия характера Воланда. Булгаков искал наиболее точную, ёмкую и многозначную форму для выражения сложного отношения Воланда к миру людей, сочетающего интерес, насмешку и беспристрастный анализ. Интересно также, что в театральных постановках романа этот жест часто становился предметом режиссёрских и актёрских поисков, его интерпретация варьировалась от гротескно-клоунской до леденяще-холодной, почти механической. Это подтверждает семиотическую насыщенность жеста, его открытость для различных, хотя и не бесконечных, прочтений, зависящих от общего замысла постановки. Сам выбор столь необычного и запоминающегося движения говорит о стремлении Булгакова запечатлеть персонажа не только в слове, но и в пластическом образе, в памяти телесной, кинетической. Воланд «завертел головой» — эта фраза, благодаря своей неожиданности и образности, прочно врезается в память, становясь одной из визитных карточек персонажа, такой же, как разные глаза или трость с набалдашником.
В конечном счёте, гиперболизированный жест изумления выполняет функцию порога, рубежа в развитии сцены, разделяя её на две качественно разные части. До этого момента разговор, несмотря на всю свою странность, сохранял видимость светской беседы на отвлечённые темы, где стороны обменивались мнениями, пусть и с некоторым напряжением. После этого жеста начинается прямая конфронтация, провокация и предсказание, то есть диалог переходит в качественно иную, метафизическую фазу, где ставкой становится жизнь и судьба. Жест служит своеобразной точкой невозврата, невербальным объявлением о том, что игра в учтивость окончена и начинается основное действие, ради которого Воланд и явился на Патриаршие пруды. Он синхронизирован с внутренним состоянием героев: Берлиоз в этот момент уже подавлен рассказом о случайности смерти, а Иван раздражён и зол, то есть оба психологически подготовлены к удару. Таким образом, внешнее движение Воланда резонирует с внутренними процессами его собеседников, выступая их катализатором и триггером для перехода к следующему акту драмы. Это пример высшего режиссёрского мастерства Булгакова, увязывающего пластику, психологию и философскую дискуссию в единый, неразрывный узел, где каждое слово и движение на своём месте. Переходя к анализу взгляда, сопровождающего этот жест, мы углубляемся в механизм той самой объективации, которая была запущена театральным движением головы и которая составляет суть встречи.
Часть 2. Сканирующий, изучающий взгляд: от диалога к осмотру
Деепричастный оборот «глядя то на одного, то на другого литератора» фиксирует направление и характер взгляда Воланда, придавая ему динамику и целенаправленность. Это не рассеянный, не созерцательный, а целенаправленный, перемещающийся, сравнивающий взгляд, который совершает работу по анализу и классификации. Его можно определить как сканирующий, поскольку он последовательно и методично «считывает» два объекта, переводя фокус внимания с одного на другой, как луч радара. Такой взгляд более уместен в лаборатории, музее или на рынке рабов, чем в дружеской беседе на скамейке в парке, и эта неуместность создаёт мощный эффект отчуждения. Он предполагает дистанцию между смотрящим и смотрящими, отношение субъекта познания к объекту изучения, где первые лишены права ответного, равного взгляда. Воланд перестаёт видеть в Берлиозе и Бездомном собеседников, равных участников дискуссии; он начинает их рассматривать как предметы, обладающие определёнными свойствами и характеристиками. Этот сдвиг в оптике является ключевым для понимания трансформации отношений в данной сцене, где диалог превращается в монолог с вопросами, а дискуссия — в допрос. Взгляд становится инструментом, переводящим человеческое общение в плоскость эксперимента или коллекционирования, где ценность имеет не личность, а тип, который она представляет.
Конструкция «то на одного, то на другого» подчёркивает ритмичность, повторяемость, почти механистичность этого визуального перебора, лишённого живого интереса к индивидуальности. Воланд не просто бросает взгляд на обоих; он совершает сознательное действие, состоящее из двух фаз, подобно тому как учёный рассматривает два образца под микроскопом, сравнивая их структуры. Этот ритм (один-другой, один-другой) создаёт ощущение безостановочного, навязчивого процесса измерения и оценки, который не оставляет объектам шанса укрыться от анализа. Визуально он дробит единство двух друзей, представляя их не как пару, а как два отдельных экземпляра, соединённых лишь волей наблюдателя и общим местом на скамейке. Уже здесь, во взгляде, предвосхищается их последующая разная судьба: они будут рассмотрены, проанализированы и «приговорены» порознь, в соответствии с теми особенностями, которые выявит этот сканирующий взгляд. Интересно, что сам Булгаков использует аналогичный приём в ершалаимских главах, описывая, как Пилат изучает Иешуа, переводя взгляд с его лица на документы и обратно, также дробя его целостность. В обоих случаях взгляд власти (метафизической или государственной) расчленяет целостность человека, превращая его в набор признаков для вердикта, в сумму деталей, а не живую душу. Таким образом, взгляд Воланда наследует и доводит до предела логику взгляда прокуратора, связывая две сюжетные линии на уровне поэтики жеста и создавая межвременную параллель.
Изучающий взгляд всегда стремится к классификации, к подведению объекта под некую известную наблюдателю категорию, будь то биологический вид, психологический тип или социальная роль. Можно предположить, что Воланд, «глядя то на одного, то на другого», проводит сравнительный анализ двух типов советского атеиста: бюрократа от литературы и поэта-пропагандиста, представляющих разные грани одного явления. Он видит не просто людей, а социальные и идеологические маски, роли, которые они исполняют, и оценивает степень их искренности или автоматизма, глубину убеждённости или конъюнктурность. Берлиоз для него — образчик догматического, начётнического неверия, основанного на плохо усвоенной эрудиции и страхе выйти за рамки разрешённого мышления. Иван — пример слепого, агрессивного отрицания, питаемого не мыслью, но конъюнктурным рвением и невежеством, не отягощённым культурным багажом. Взгляд Воланда, перемещаясь между ними, словно бы устанавливает эту дифференциацию, которая позже подтвердится в их реакциях на предсказание и в их дальнейших судьбах. Берлиоз попытается сохранить видимость рациональности и иронии, Иван же впадёт в ярость и предпримет активные, но хаотичные действия, что полностью соответствует их типажам, выявленным взглядом. Следовательно, изучающий взгляд не только фиксирует настоящее, но и с высокой точностью прогнозирует будущее поведение объектов наблюдения, видя в них не потенциал свободы, а реализацию внутренней программы.
Семиотика взгляда в культуре часто связывает пристальное, изучающее рассматривание с магическими практиками, сглазом или вампиризмом, с способностью причинять вред одним только взором. Тот, кто долго и пристально смотрит на другого, как бы «высасывает» его силу, индивидуальность, подчиняет своей воле, овладевает его душой, что отражено в многочисленных фольклорных запретах. В контексте встречи с дьяволом этот подтекст становится особенно значимым: взгляд Воланда обладает силой объективации и подчинения, он буквально превращает живых людей в объекты своего внимания и манипуляции. Берлиоз и Бездомный под этим взглядом теряют часть своей субъектности, превращаясь в персонажей его спектакля, марионеток, чьи нити он уже держит в руках, хотя они этого ещё не чувствуют. Весь последующий диалог, в котором Воланд будет задавать вопросы и направлять разговор, подтверждает эту утрату инициативы, это подчинение его логике и его сценарию. Они перестают вести беседу и начинают отвечать на вопросы следователя, пусть и замаскированные под светскую болтовку, но ведущие к неотвратимому финалу. Первым актом этого подчинения и стал именно этот изучающий, сканирующий взгляд, установивший новые правила взаимодействия, где один задаёт тон, а другие лишь реагируют. Он нарушил негласный кодекс равного диалога, заменив его асимметричной моделью «экзаменатор — испытуемые», где оценку получают не аргументы, а сами личности.
Важно отметить, что изучающий взгляд Воланда направлен исключительно на мужчин, что вносит определённый гендерный аспект в сцену и требует учёта при анализе. В романе его взгляд, обращённый к женщине (Маргарите), кардинально иной: в нём появляется оттенок любопытства, уважения, даже рыцарственности, что видно в сцене их первой встречи в нехорошей квартире. Это контрастирует с холодным, аналитическим, почти зоологическим интересом, который он проявляет к Берлиозу и Ивану, словно рассматривая не людей, а интересные биологические виды. Подобное различие может указывать на булгаковскую концепцию духовных ценностей: слепая идеология и расчётливый рационализм (олицетворяемые мужчинами-атеистами) заслуживают лишь объективирующего анализа как явления патологические. Любовь, жертвенность и творческое безумие (воплощённые Маргаритой и Мастером) удостаиваются иного, более сложного и человечного взгляда, в котором есть место признанию и даже восхищению. Таким образом, сам способ смотреть у Воланда становится диагностическим инструментом, оценивающим духовную состоятельность персонажа, его место в иерархии ценностей, созданной автором. Взгляд на Патриарших — это приговор бездуховности, вынесенный ещё до произнесения слов о гибели под трамваем, приговор, произнесённый не словами, а направлением глаз. Этот невербальный приговор гораздо страшнее словесного, ибо он исходит из самой сути восприятия Воланда как высшего судьи, для которого человек — открытая книга.
Сопоставление изучающего взгляда Воланда со взглядом других «исследователей» в романе даёт богатый материал для анализа и выявления различий в их позициях. Профессор Стравинский в клинике также внимательно, изучающе смотрит на Ивана, ставя ему диагноз «шизофрения» и пытаясь классифицировать его опыт в рамках медицинской парадигмы. Однако взгляд Стравинского — это взгляд системы, науки, рациональной классификации, стремящейся уложить иррациональный опыт в удобные ящики диагнозов и тем самым обезвредить его. Взгляд Воланда трансцендентен, он видит не симптомы болезни, а экзистенциальную сущность, метафизический изъян, грех или добродетель, определяющие судьбу человека. Он диагностирует не шизофрению, а «трусость» как главный порок, разъединяющий человека с вечностью, что является совсем иным уровнем анализа. Если Стравинский смотрит, чтобы загнать в рамки и обезвредить, то Воланд смотрит, чтобы понять и вынести приговор, который является не наказанием, а констатацией закона бытия, не зависящего от человека. Ещё один изучающий взгляд — взгляд Афрания, докладывающего Пилату об убийстве Иуды; это взгляд профессионала, холодного и беспристрастного исполнителя, видящего лишь техническую сторону дела. Воландовский взгляд соединяет в себе черты взгляда учёного, судьи и палача, но возведённые на космический, вневременной уровень, где частное преступление или заблуждение есть часть вселенского порядка.
В истории искусства и литературы взгляд, переводящийся с одного объекта на другой, часто символизирует выбор, колебание или сравнение противоположностей, как, например, у Геры на суде Париса. Вспомним парк, перебирающих нити жизни, или судей, взвешивающих чаши весов, — все эти образы связаны с решением судьбы, с определением будущего. Воланд, «глядя то на одного, то на другого», также выполняет функцию арбитра, взвешивающего две человеческие судьбы, оценивающего их вес и значение в общей картине мироздания. Однако в его случае взвешивание происходит мгновенно, и приговор, как мы знаем, уже предрешён: смерть для одного, безумие и последующее прозрение для другого, в соответствии с их внутренней сутью. Его взгляд — это уже исполняющийся приговор, визуальная форма его реализации, ведь для всевидящего существа видеть уже значит осуществлять. Каждый перевод взгляда — это как бы мысленное наложение клейма, отметка на невидимой картотеке, которую ведёт князь тьмы, каталогизируя человеческие типы и их судьбы. Эта картотека, коллекция человеческих типов и судеб, возможно, и есть главный интерес Воланда, его способ познания изменчивого мира людей, который он наблюдает из вечности. Берлиоз и Бездомный пополняют эту коллекцию как яркие, характерные экземпляры определённой эпохи и мировоззрения, как представители советского атеистического проекта, подвергнутого проверке на прочность.
В конечном итоге, сканирующий взгляд Воланда завершает процесс, начатый его театральным жестом, придавая ему смысловую завершённость и конкретную направленность. Если вращение головой привлекло внимание, обозначило диссонанс и театральность, то взгляд закрепил новую модель отношений, установив чёткую иерархию между участниками сцены. Он перевёл героев из статуса собеседников в статус экспонатов, с которыми можно проводить эксперименты, задавать провокационные вопросы и наблюдать за реакциями. Этот взгляд лишает их ауры неприкосновенности, приватности, права на собственный, неведомый наблюдателю внутренний мир, делая всё явным и прозрачным. Всё в них становится явным, читаемым, классифицируемым для всевидящего ока иностранца, который видит не только слова, но и мотивы, страхи, тайные мысли. Ужас этой ситуации в том, что сами объекты взгляда не осознают его истинной природы, принимая за простую невежливость или эксцентричность, что делает их положение ещё более трагичным. Они защищены от понимания собственной объективации толстой бронёй советского рационализма и самомнения, не позволяющей допустить мысль о реальности потустороннего вмешательства. Следующим логическим шагом после рассмотрения и классификации является акт объективации, то есть окончательное лишение субъектного статуса, к анализу которого мы и переходим, чтобы понять его механизмы и последствия.
Часть 3. Акт объективации: от субъектов к экспонатам
Объективация в философском смысле означает превращение субъекта, носителя сознания и воли, в объект, вещь, лишённую внутренней жизни и существующую лишь для внешнего наблюдателя или использования. В социальном взаимодействии объективация происходит, когда к человеку относятся не как к личности, а как к функции, типу или средству для достижения цели, лишая его индивидуальности и достоинства. Жест и взгляд Воланда производят именно такую операцию над Берлиозом и Бездомным, что является центральным событием анализируемого эпизода, его скрытым сюжетом. Они перестают быть Михаилом Александровичем и Иваном Николаевичем, индивидуальностями с биографией и характером, со своими страхами и надеждами, пусть и мелкими. В оптике Воланда они становятся «редактором и поэтом», «двумя атеистами», «экземплярами московской литературной среды» — обобщёнными типами, представителями класса. Их личные страхи, амбиции, сомнения стираются, остаётся лишь типологический, почти плакатный образ, удобный для анализа и вынесения вердикта. Этот процесс редукции человека к схеме является одним из самых страшных следствий встречи с трансцендентным, лишённым человеческого измерения и потому не способным к эмпатии. Воланд поступает с ними так, как бездушная система поступает с человеком, но делает это с сознательной, почти эстетической отстранённостью, что делает его действия ещё более пугающими.
Объективация подкрепляется самой речью Воланда, которая сразу после жеста и взгляда обращается не к личным переживаниям, а к общим, почти схоластическим вопросам о доказательствах бытия Божьего и об управлении миром. Он ведёт диалог не с живыми людьми, а с носителями определённых идей, которые его интересуют как феномен, как симптом времени, а не как индивидуальные убеждения. Его вопросы носят провокационный, испытующий характер, словно он проверяет прочность и консистенцию их мировоззренческого «материала», его логическую непротиворечивость и устойчивость к давлению. Ответы Берлиоза, блестяще эрудированные, но лишённые экзистенциального опыта, только подтверждают его статус объекта — в данном случае, объекта дискурса, говорящего учебника по истории религии. Ответы Ивана, грубые и прямолинейные, маркируют его как объект эмоциональной, нерефлексивной реакции, как человека-импульса, а не человека-мысли. Таким образом, объективация осуществляется на двух уровнях: пластическом (жест, взгляд) и дискурсивном (характер задаваемых вопросов и ожидаемых ответов), создавая всеобъемлющий эффект. Воланд создаёт вокруг собеседников силовое поле, в котором они могут существовать только как носители определённых функций, а не как целостные личности, что и является сутью объективации. Эта ситуация зеркально отражает реальность советского общества 1930-х, где человек также часто редуцировался до функции «винтика», но отражение это дано в кривом, воландовском зеркале, обнажающем метафизическую суть процесса.
Важным аспектом объективации является лишение имени, индивидуального обозначения, которое является одним из базовых признаков человеческой личности и субъектности. В приведённой цитате Булгаков использует не имена, а обобщённые обозначения: «другого литератора», что соответствует точке зрения внешнего наблюдателя, не интересующегося частностями. Это точка зрения повествователя, но она синхронизирована с действием Воланда: он тоже видит не Берлиоза и Ивана, а «литераторов», тип, класс, категорию. В дальнейшем Воланд будет обращаться к ним почти исключительно на «вы», не называя по имени, кроме одного момента, когда он шокирует Ивана знанием его имени и отчества из «Литературной газеты». Это знание, однако, не отменяет объективации, а усиливает её: Воланд знает о них всё, они же о нём не знают ничего, что создаёт радикальную асимметрию, делающую объективацию необратимой. Обладая полным знанием, он имеет полную власть объективировать, то есть превращать в предсказуемый объект своего всеведения, лишённый тайн и неожиданностей. Сцена с папиросами «Наша марка», идеально соответствующая запросу, является материальным подтверждением этой власти всеведения и, следовательно, объективации: он знает даже мелкие привычки и предпочтения. Таким образом, объективация у Булгакова — это всегда следствие неравного распределения знания и власти между наблюдателем и наблюдаемым, где первый обладает абсолютным преимуществом.
Концепция человека как объекта для высшего, божественного или дьявольского, взгляда имеет долгую историю в европейской культуре, от средневековых образов Страшного суда до философии Просвещения. В средневековой мистерии или моралите персонажи-грешники часто представали как объекты суда и насмешки со стороны аллегорических фигур, которые оценивали их с позиций вечной истины. Воланд, со своим изучающим взглядом, наследует этой традиции, но переносит её в современный, обезбоженный контекст, где нет общепринятой системы высших ценностей. Его объективация особенно горька потому, что объективируемые сами отрицают существование любого высшего субъекта, способного на них смотреть, и потому абсолютно беззащитны перед таким взглядом. Они считают себя вершителями своей судьбы, полными субъектами истории, а оказываются наиболее пассивными объектами в руках истинного субъекта действия — Воланда, который и направляет ход событий. Это и есть высшая ирония ситуации, которую Булгаков разворачивает с присущим ему сарказмом, показывая тщету человеческих амбиций перед лицом подлинного могущества. Берлиоз, редактор, то есть тот, кто сам классифицирует и отбирает литературные тексты (объекты), в итоге сам классифицирован и отобран для гибели, став объектом чужого отбора. Поэт Бездомный, создающий образы (объективирующий мир в слове), сам становится объектом чужого, дьявольского творчества — живым персонажем в спектакле, режиссёром которого он не является, что завершает круг объективации.
Следует различать объективацию Воланда и объективацию, которой подвергаются герои в других частях романа, например, в клинике Стравинского, где они становятся пациентами. Клиника объективирует через медицинские категории, диагнозы, стремясь нормализовать, привести к общему знаменателю, стереть индивидуальные черты под видом лечения. Объективация Воланда, напротив, индивидуализирует, выявляя самую суть, самый главный порок или достоинство персонажа, доводя его до логического предела. Он не ставит диагноз «шизофрения» Ивану, он выявляет в нём невежество, горячность и скрытый потенциал для прозрения, который и разовьётся в дальнейшем. Он не лечит Берлиоза от мигрени или страха, а беспощадно вскрывает его главную болезнь — духовную слепоту и трусость, скрытую под маской уверенности, что и приводит к гибели. Таким образом, объективация у Воланда — это не упрощение, а, как ни парадоксально, углубление, выявление скрытой истины, часто страшной для самого человека, но истинной. Это болезненная операция, после которой одни (Берлиоз) гибнут, не вынеся правды о себе, а другие (Иван) получают шанс на исцеление и изменение, начав с признания своего невежества. Следовательно, объективация у Булгакова предстаёт амбивалентным процессом, который может нести как смерть, так и зерно нового рождения, в зависимости от качества материала, с которым имеет дело Воланд.
Интересно проследить, как тема объективации отражена в пространстве романа, которое само часто становится метафорой этого процесса, местом превращения субъектов в объекты. Квартира №50, расширенная до размеров бала, становится гигантской витриной, выставочным залом, где грешники всех эпох представлены как экспонаты в единой коллекции князя тьмы. Сам бал Сатаны — это апофеоз объективации, где люди предстают в застывших, исторически заданных ролях отравителей, предателей, распутников, лишённых возможности измениться. На этом фоне жест Воланда на Патриарших выглядит как первая, предварительная процедура каталогизации, предваряющая грандиозную выставку порока на балу, где будут представлены лучшие образцы. Берлиоз и Бездомный ещё не экспонаты в этом музее, но они уже прошли первичный осмотр и получили свою «учётную карточку», свою предварительную классификацию. Пространство Патриарших прудов, пустынное и жаркое, становится первым залом этого воображаемого музея, лабораторией для предварительных исследований, где происходит отбор материала. Описание прудов, скамеек, аллеи даётся с топографической точностью, как описание места проведения эксперимента или места преступления, что усиливает эффект объективации. Таким образом, объективация героев начинается с объективации пространства, которое превращается в сцену, лабораторный стол или выставочный пьедестал, где разворачивается действо.
Реакция самих героев на акт объективации показательна для их характеров и мировоззрения, демонстрируя степень их защищённости или уязвимости. Берлиоз, человек системы, почти не замечает этого, его защищает толстый слой бюрократического самомнения и рационального скепсиса, не допускающий иррациональных интерпретаций. Он воспринимает странность Воланда как досадную помеху, эксцентричность иностранца, но не как угрозу своему статусу субъекта, продолжая вести себя как хозяин положения. Иван, более эмоциональный и непосредственный, чувствует дискомфорт, раздражение, но интерпретирует его в рамках привычных категорий: «шпион», «эмигрант», «сумасшедший», то есть также рационализирует угрозу. Ни тот, ни другой не способны осознать, что стали объектами метафизического исследования, ибо их картина мира таких категорий не предусматривает, отрицая саму возможность подобного. Эта слепота является частью их наказания и одновременно условием проведения «эксперимента» Воланда, который требует чистоты реакции, не искажённой знанием о сути происходящего. Если бы они осознали себя объектами, эксперимент потерял бы чистоту, ибо включил бы в себя реакцию на самоосознание, что изменило бы его ход и результаты. Таким образом, успех объективации Воланда обеспечен не только его могуществом, но и внутренней предрасположенностью, уязвимостью самих объектов, заключённой в их мировоззренческих ограничениях и слепоте.
Акт объективации, совершённый жестом и взглядом Воланда, имеет прямое отношение к творческой метафорике романа, к теме автора и его творения. Писатель (Мастер, а в более широком смысле — и сам Булгаков) также объективирует своих героев, выстраивая их судьбы, помещая их в обстоятельства, подвергая испытаниям, что является сутью творческого процесса. В этом смысле Воланд является двойником автора, его тёмной, всесильной иронической ипостасью, которая проводит над персонажами беспощадный эксперимент, подчиняя их законам замысла. Его изучающий взгляд — это гиперболизированный взгляд творца на своё создание, взгляд, который одновременно и любит, и судит, и приносит в жертву ради высшей правды искусства, не считаясь с малыми страданиями. Объективация Берлиоза и Ивана в сцене на Патриарших может быть прочитана как метафора самого творческого процесса, в котором живые впечатления и прототипы превращаются в персонажей, подчинённых законам замысла. Воланд, таким образом, не просто дьявол, но и принцип художественной необходимости, безжалостный к частному, человеческому во имя целого, идеи, композиционной стройности. Эта двойственность делает фигуру Воланда неоднозначной и позволяет избежать её одномерно негативной трактовки, увидев в ней также и созидательное, упорядочивающее начало. Его объективирующий взгляд, столь пугающий в человеческом измерении, в измерении художественном оказывается созидательным и оправданным, что подводит нас к теме его превосходства и отстранённости, которые имеют не только разрушительный, но и творческий потенциал.
Часть 4. Демонстрация превосходства и отстранённости: позиция трансцендентного наблюдателя
Жест и взгляд Воланда не только объективируют, но и ясно маркируют дистанцию, радикальное превосходство наблюдателя над наблюдаемыми, которое носит не временный, а сущностный характер. Превосходство это не социальное, не интеллектуальное в человеческом смысле, а онтологическое, связанное с иной природой и иным знанием, с принадлежностью к иному порядку бытия. Воланд смотрит на людей не как старший на младших или начальник на подчинённых, а как представитель иного порядка бытия на существ низшего порядка, что определяет всю специфику его восприятия. Его отстранённость — это не холодность, а принципиальная невозможность полного включения в человеческую игру с её страстями, иллюзиями и временными категориями, которые для него прозрачны и несущественны. Он присутствует в мире людей, но не принадлежит ему, оставаясь вечным странником, для которого Москва 1930-х — лишь одна из многих остановок в бесконечном путешествии сквозь время и пространство. Эта позиция внешнего наблюдателя, наделённого высшим знанием, роднит его с традиционным образом дьявола как падшего ангела, созерцающего человеческую комедию со стороны, с горькой или циничной усмешкой. Однако у Булгакова эта позиция лишена метафизической скорби или злорадства; она окрашена скорее научным или эстетическим интересом, любопытством исследователя к уникальному материалу. Воланд демонстрирует превосходство не через угрозу или насилие, а через сам способ своего восприятия — через тот самый изучающий, сканирующий взгляд, который сам по себе есть акт власти.
Показательно, что жест вращения головой и перевод взгляда совершаются после того, как Воланд установил факт атеизма собеседников, получив от них подтверждение их мировоззрения. Для него, существа, чьё существование напрямую зависит от веры или неверия в потустороннее, встреча с сознательными отрицателями — событие любопытное, достойное внимания и изучения. Его реакция — «ах, как интересно!» и последующий жест — это реакция натуралиста, обнаружившего редкий экземпляр, или коллекционера, нашедшего недостающую монету в своей коллекции. В его восклицании и жесте нет гнева или обиды, лишь живой, почти профессиональный интерес к феномену человеческого отрицания высших сил, к механизмам этого отрицания. Это подчёркивает его отстранённость: он не вовлечён эмоционально в конфликт веры и неверия, он изучает его как объективную данность, как явление, подлежащее анализу. Такая позиция ставит его выше спора, делает его арбитром, для которого и вера, и неверие — лишь материал для наблюдения, две стороны одной медали человеческого духа. Его последующие вопросы о доказательствах бытия Божьего и об управлении миром заданы не с целью переубедить, а с целью выявить внутреннюю логику и противоречия этого мировоззрения, проверить его на прочность. Таким образом, превосходство Воланда проявляется в его способе ведения диалога как контролируемого эксперимента, а не как эмоционального или идеологического спора, где он сохраняет роль режиссёра.
Отстранённость Воланда имеет также временн;е измерение: он существует вне исторического времени, в вечности, что даёт ему уникальную перспективу на человеческие дела. Его знание о Канте как о современнике («завтракали») и о точной дате смерти Берлиоза проистекает из этой вневременной позиции, для которой прошлое и будущее равно доступны. Для него прошлое, настоящее и будущее сосуществуют, что даёт ему возможность видеть жизнь человека как законченную, уже написанную книгу, где все страницы открыты одновременно. С этой точки зрения, изучающий взгляд, переводящийся с одного литератора на другого, — это взгляд, одновременно видящий их теперешний спор и их грядущий конец, их сиюминутные амбиции и их конечную судьбу. Эта временн;я перспектива радикально отличает его восприятие от восприятия смертных, для которых будущее — тайна, источник страха и надежды, главный двигатель жизни. Отстранённость Воланда — это отстранённость вечности от времени, завершённости от становления, знания от неведения, и в этом его сила и его трагедия одновременно. Его жест изумления, поэтому, может быть прочитан и как жест по поводу слепоты смертных, не ведающих, что их судьба уже предопределена и прочитана, как удивление перед этим фундаментальным незнанием. В этом состоит глубинный трагизм сцены: герои спорят о вопросах вечности с существом, для которого их аргументы — лишь временные блики на поверхности вечного закона, не меняющие его сути.
Визуально позиция отстранённости и превосходства может быть передана через ракурс, точку зрения, расположение фигур в пространстве, но Булгаков использует более тонкие средства. В анализируемой сцене нет указаний, что Воланд смотрит на собеседников сверху вниз, однако его моральная и метафизическая «высота» ощущается через его поведение и их реакцию. Она создаётся совокупностью приёмов: его всеведением, его контролем над ситуацией, его странной, нечеловеческой пластикой, которая выделяет его из окружающего мира. Он сидит с ними на одной скамейке, но его жесты и взгляды создают невидимую, но непреодолимую дистанцию, словно между ними прозрачная, но прочная стена. Эта дистанция подобна дистанции между зрителем в театре и актёром на сцене: близко, но разделено рампой условности, которая не позволяет перейти из одного пространства в другое. Воланд — зритель в театре человеческой жизни, и его жест изумления — реакция зрителя на особенно занятный поворот пьесы, который он наблюдает, не участвуя в действии. Его отстранённость — это отстранённость критика, знатока, оценивающего исполнение ролей, но не соучаствующего в драме, не переживающего её как свою. Эта театральная метафора является ключевой для понимания его роли в романе и его поведения в данной конкретной сцене, где он сначала наблюдает, а затем начинает направлять действие.
Превосходство Воланда проявляется и в его абсолютном владении ситуацией, в предвидении каждой реплики и реакции собеседников, что превращает диалог в предсказуемый ритуал. Он не просто слушает, что говорят Берлиоз и Иван; он знает, что они скажут, и направляет разговор в нужное ему русло, задавая вопросы, которые раскрывают их внутренние противоречия. Его вопросы кажутся наивными или провокационными, но на самом деле они рассчитаны, как ходы в шахматной партии, где исход предрешён, а противник движется по ожидаемым клеткам. Изучающий взгляд, переводящийся с одного на другого, может быть интерпретирован и как оценка силы сопротивления каждого из «игроков», как анализ их стратегических возможностей и слабостей. Воланд видит, что Берлиоз — более крепкий, догматичный противник, которого сломит только неопровержимое физическое доказательство (смерть под трамваем), ломающее всю его рациональную картину мира. Иван же — противник эмоциональный, порывистый, которого можно сломить психологически, погрузив в лабиринт безумия с последующим прозрением, что и происходит в дальнейшем. Таким образом, превосходство Воланда — это превосходство стратега, который видит поле боя целиком, тогда как его оппоненты видят лишь ближайшую клетку, не понимая общего замысла. Его отстранённость — необходимое условие для такого стратегического видения, невозможного при эмоциональной вовлечённости, которая заставляет сосредотачиваться на частностях.
Стоит сравнить позицию отстранённого наблюдателя у Воланда с аналогичной позицией другого персонажа — профессора Стравинского, который также изучает людей, но с иными целями. Стравинский также наблюдает, ставит диагнозы и управляет судьбами пациентов из своей клиники, сохраняя спокойную, вежливую дистанцию, необходимую для профессиональной объективности. Однако его отстранённость — это отстранённость системы, функционера, действующего по инструкциям разума и науки, в рамках определённой социальной и медицинской парадигмы. Отстранённость Воланда метафизична, она проистекает из его природы как вечного скитальца между мирами, не связанного ни одной из человеческих систем, свободного от любых идеологий и доктрин. Если Стравинский объективирует, чтобы лечить (или изолировать), то Воланд объективирует, чтобы испытать и вынести приговор, который есть лишь констатация высшего закона, не зависящего от человеческих представлений о норме. Превосходство Стравинского — временное, социально обусловленное, ограниченное стенами клиники; превосходство Воланда — абсолютное и вечное, простирающееся на весь мир и на саму судьбу. Это различие подчёркивается и в их жестикуляции: жесты Стравинского скупы, профессиональны, лишены театральности, тогда как жест Воланда нарочит, карнавален, многозначен, рассчитан на эффект. Через это противопоставление Булгаков показывает две модели власти над человеком: власть социальной системы и власть метафизической судьбы, причём встреча с последней оказывается для персонажей романа куда более судьбоносной.
Отстранённость Воланда не означает полного бесстрастия или отсутствия интереса к тому, что происходит; напротив, он проявляет живой, даже жадный интерес к человеческому миру. Однако этот интерес аналогичен интересу учёного к подопытным животным или коллекционера к редким бабочкам: он не предполагает эмпатии или отождествления, оставаясь в рамках холодного анализа. Воланд может восхищаться смелостью Маргариты или талантом Мастера, но это восхищение остаётся в рамках оценки качеств экспоната, его редкости и ценности для коллекции, а не признания его равной субъектности. Его позиция — это позиция ценителя, знатока, но не соучастника человеческой драмы, что позволяет ему сохранять ясность суждения и свободу действий. Эта принципиальная неспособность к полному соучастию, к разделению человеческой участи и является источником его превосходства и его вечного одиночества, его обречённости на вечное наблюдение. Его жест, завертев головой, может быть прочитан и как жест этого вечного, обречённого на наблюдение одиночества, которое даже изумление выражает как театрализованный ритуал, а не как непосредственный отклик. Таким образом, демонстрация превосходства всегда содержит в себе отблеск трагедии самого демонстрирующего, обречённого на вечную отстранённость от того, что он наблюдает, на невозможность подлинного контакта.
В философском плане позиция трансцендентного наблюдателя, которую занимает Воланд, ставит вопрос о природе свободы и предопределения в романе, о том, насколько человек свободен в своих поступках. Если всё известно заранее и всё предопределено взглядом всеведущего существа, то где место человеческой свободе воли, ответственности за выбор, которая является основой морали? Похоже, что Булгаков решает этот вопрос диалектически: Воланд видит не готовый, застывший результат, а спектр возможностей, который, однако, сужается до одного исхода в силу внутренних свойств самого человека, его характера и убеждений. Он видит, что Берлиоз в силу своего догматизма и трусости неизбежно сделает роковой шаг, а Иван в силу своей горячности и податливости вступит на путь безумия и исцеления, и его взгляд фиксирует эту внутреннюю необходимость. Его взгляд фиксирует не приговор извне, а реализацию внутреннего закона, присущего каждому персонажу, который и определяет его судьбу, делает её предсказуемой для всевидящего ока. Поэтому его превосходство — это превосходство того, кто видит эту внутреннюю логику судьбы, скрытую от самого человека, кто понимает его лучше, чем он сам себя понимает. Его отстранённость позволяет ему быть чистым зеркалом, в котором персонажи видят не его, а отражение собственной, часто ужасной, сущности, своего главного порока или своего скрытого потенциала. Эта зеркальная функция, запускаемая в том числе и изучающим взглядом, создаёт глубокий психологический дискомфорт, который сами герои не могут осознать, но который читатель ощущает в полной мере, наблюдая за сценой со стороны.
Часть 5. Создание психологического дискомфорта: нарушение границ и подавленная тревога
Пристальный, перемещающийся взгляд, сопровождаемый странным, театральным жестом, является мощным инструментом психологического давления, нарушающим базовые нормы взаимодействия. Он нарушает негласные правила приватности и личного пространства, предполагающие, что долгий, изучающий взгляд без согласия собеседника — это акт агрессии или, по меньшей мере, бестактности. В обществе, даже в публичном месте, существует невидимая граница, которую нельзя переступать, чтобы не вызвать чувство дискомфорта и угрозы, и Воланд эту границу грубо нарушает. Его поведение эквивалентно тому, как если бы он физически приблизил своё лицо к лицам собеседников, рассматривая поры на их коже, — это вторжение на интимную территорию. Однако вторжение это осуществляется не физически, а визуально, что делает его более изощрённым и труднее поддающимся рациональному объяснению и противодействию. Берлиоз и Иван не могут прямо заявить: «Не смотрите на нас так», потому что взгляд — это не осязаемое действие, и протест против него будет выглядеть нелепо и истерично. Таким образом, Воланд пользуется уязвимостью социальных конвенций, создавая ситуацию, где его жертвы чувствуют себя неловко, но не имеют культурных инструментов для адекватного ответа. Этот имплантированный дискомфорт становится почвой, на которой затем произрастут страх, раздражение и, в конечном счёте, роковые ошибки в суждениях.
Психологический дискомфорт усугубляется контрастом между вызывающим поведением Воланда и его внешней вежливостью, интеллигентностью речи и хорошими манерами, которые он демонстрировал ранее. Такой контраст создаёт когнитивный диссонанс: мозг собеседников получает противоречивые сигналы — вербальные (вежливые) и невербальные (агрессивные), — что ведёт к замешательству и растерянности. В ситуации когнитивного диссонанса человек либо пытается разрешить противоречие, либо подавляет один из сигналов, выбирая наиболее удобную или привычную интерпретацию, чтобы снизить напряжение. Берлиоз и Иван, будучи людьми рациональными и социально адаптированными, выбирают второй путь: они игнорируют невербальные сигналы, списывая их на эксцентричность иностранца, и продолжают реагировать на его слова. Это позволяет им сохранить иллюзию контроля над ситуацией и свою самооценку как людей, ведущих интеллектуальный диспут, а не становящихся жертвами психического насилия. Однако подавленный дискомфорт никуда не исчезает; он накапливается и проявляется в раздражении Ивана, в попытках Берлиоза поскорее закончить разговор, то есть в косвенных, неадекватных реакции. Воланд, судя по всему, прекрасно осведомлён об этом механизме и использует его, чтобы расшатать психологическую устойчивость оппонентов, прежде чем нанести решающий удар предсказанием.
Интересно, что сам Булгаков, будучи врачом, возможно, был знаком с ранними работами по психологии воздействия, в частности, с исследованиями внушения и гипноза, которые были популярны в начале XX века. Техника создания дискомфорта через нарушение личных границ и контрастные сигналы является элементом многих методов манипуляции и внушения, направленных на ослабление критического мышления жертвы. Воланд действует как искусный гипнотизёр или манипулятор: сначала устанавливает контакт (вежливая беседа), затем дезориентирует (странный жест и взгляд), а потом внедряет нужную идею (предсказание гибели). В этом свете его изучающий взгляд может рассматриваться не только как акт объективации, но и как элемент суггестивной техники, «заякоривающий» внимание и подчиняющий волю. Берлиоз, человек с сильным, но догматичным интеллектом, оказывается более устойчивым к такому воздействию на эмоциональном уровне, но проигрывает на уровне логики, когда предсказание сбывается с математической точностью. Иван, эмоциональный и впечатлительный, оказывается более уязвимым сразу, что приводит его к истерике и последующему безумию, но также и к исцелению через катарсис. Таким образом, психологический дискомфорт, созданный жестом и взглядом, служит своего рода диагностикой типа личности и определяет дальнейшую стратегию Воланда в отношении каждого из собеседников.
В литературной традиции изображения дьявола или демонических персонажей их взгляд часто описывается как тяжёлый, пронизывающий, вызывающий холод или оцепенение, что прямо связано с созданием дискомфорта. Воланд у Булгакова отчасти наследует эту традицию, но модернизирует её: его взгляд не магически парализует, а социально и психологически давит, что более соответствует реалистической канве московских глав. Он действует не силой колдовства, а силой нарушения норм, что в условиях советской Москвы, с её жёсткими социальными кодексами, оказывается особенно эффективным оружием. В обществе, где всё регламентировано и предсказуемо, где даже критика должна следовать определённым формулам, появление фигуры, игнорирующей все правила, само по себе является шоком. Берлиоз как редактор и бюрократ является блюстителем этих правил в литературном мире, и его столкновение с абсолютно иным типом поведения — с поведением, не признающим авторитетов и норм, — оказывается для него фатальным. Психологический дискомфорт, который он испытывает, — это дискомфорт системы, столкнувшейся с чем-то, что она не может классифицировать и подчинить, с аномалией, отрицающей её основы. В этом смысле Воланд является не просто дьяволом, но и воплощением хаоса, абсурда, иррационального начала, врывающегося в упорядоченный, рационализированный мир и разрушающего его изнутри через дискомфорт его адептов.
Реакция Ивана на создаваемый дискомфорт более непосредственна и показательна: он хмурится, злится, в его внутренних монологах звучат грубые оценки («заграничный гусь»). Эта реакция — классический пример того, как человек пытается справиться с тревогой, переводя её в агрессию, направленную на источник дискомфорта, или в его примитивную классификацию («шпион»). Однако агрессия Ивана не находит выхода в адекватном действии, она остаётся на уровне мыслей и редких колкостей, потому что социальные нормы (и, возможно, подсознательный страх) не позволяют ему перейти к открытому конфликту. Он оказывается в ловушке: с одной стороны, нарастающее раздражение и тревога, с другой — невозможность их легитимного выражения в рамках светской беседы с иностранцем. Этот внутренний конфликт делает его последующий эмоциональный взрыв, когда он бросается в погоню за Воландом, психологически подготовленным и неизбежным. Таким образом, дискомфорт, посеянный жестом и взглядом Воланда, работает как замедленный детонатор, который взорвётся не сразу, а позже, но его заряд заложен именно в этой сцене. Для читателя же наблюдение за тем, как герои испытывают и подавляют этот дискомфорт, создаёт эффект драматической иронии и напряжённого ожидания, предчувствия беды.
Сравнение с ершалаимскими главами показывает, что Понтий Пилат также испытывает сильнейший психологический дискомфорт во время допроса Иешуа, но источник его иной. Дискомфорт Пилата вызван не нарушением границ, а, напротив, проникновением Иешуа в его самые сокровенные, болезненные тайны (головная боль, одиночество), то есть установлением нежелательной, но глубокой эмоциональной связи. Воланд же дискомфорт создаёт, сохраняя и подчёркивая дистанцию, вторгаясь, но не сближаясь, что соответствует его холодной, аналитической природе. Это различие иллюстрирует два типа воздействия потустороннего (или высшего) на человека: один через сострадание и истину (Иешуа), другой через испытание и объективацию (Воланд). Дискомфорт от Иешуа ведёт к мукам совести и потенциальному очищению; дискомфорт от Воланда ведёт к гибели или к вынужденному прозрению через разрушение личности. Оба типа дискомфорта болезненны, но имеют разную духовную направленность, что отражает дуализм булгаковской картины мира, где добро и зло не абсолютны, а взаимосвязаны. Жест и взгляд Воланда, таким образом, становятся инструментом специфического, «дьявольского» типа дискомфорта, который не исцеляет, а испытывает на прочность, и результат этого испытания зависит уже от самого человека.
Важно отметить, что читатель также вовлекается в это поле дискомфорта через точку зрения повествования, которая в этой сцене близка к позиции Воланда — всевидяща и слегка иронична. Мы, читатели, видим и жест, и взгляд, и реакцию героев, и их внутренние монологи, то есть мы обладаем знанием, которого лишены персонажи. Это знание заставляет нас сочувствовать Берлиозу и Ивану, но одновременно и ощущать дистанцию по отношению к ним, потому что мы понимаем больше. Мы испытываем дискомфорт от предвидения их судьбы, от невозможности предупредить их, что сближает нас с позицией фаталистического наблюдателя, которую занимает Воланд. Однако, в отличие от него, наше наблюдение окрашено человеческим сочувствием и ужасом, что создаёт сложную, амбивалентную эмоциональную реакцию, характерную для чтения всего романа. Таким образом, Булгаков через организацию точки зрения и детальное описание жеста вовлекает читателя в сложную игру, где тот одновременно и соучастник наблюдения, и жертва создаваемого дискомфорта, что усиливает глубину воздействия текста.
В конечном счёте, психологический дискомфорт, созданный жестом и взглядом Воланда, служит важнейшей цели — слому защитных механизмов рационального сознания его собеседников. Эти механизмы, основанные на атеизме, социальном статусе и интеллектуальной гордыне, являются щитом, ограждающим их от реальности иррационального и потустороннего. Дискомфорт — это первый, почти неощутимый трещина в этом щите, через которую затем проникает предсказание, действующее как таран. Не осознавая этого, Берлиоз и Иван уже в момент жеста и взгляда становятся более уязвимыми для последующего удара, их психика мобилизуется на подавление тревоги, а не на критический анализ слов иностранца. Это предваряет и делает возможным будущий «эксперимент» Воланда, в котором они выступают не как свободные субъекты, а как объекты, чьи реакции предопределены их характером и обстоятельствами, созданными им же. Дискомфорт, таким образом, — это начало процесса лишения свободы воли, пусть и временного, который достигает апогея в момент гибели Берлиоза и безумия Ивана, после чего для последнего начнётся долгий путь к освобождению уже через принятие иррационального.
Часть 6. Создание психологического дискомфорта: нарушение границ и подавленная тревога
Пристальный, перемещающийся взгляд, сопровождаемый странным, театральным жестом, является мощным инструментом психологического давления, нацеленным на разрушение комфорта и уверенности собеседников. Он нарушает негласные правила приватности и личного пространства, которые в любой культуре регулируют дистанцию и интенсивность визуального контакта между незнакомцами. В обществе, даже в публичном месте, существует невидимая граница, которую нельзя переступать, чтобы не вызвать чувство дискомфорта и угрозы, и Воланд эту границу грубо и демонстративно нарушает. Его поведение эквивалентно тому, как если бы он физически приблизил своё лицо к лицам собеседников, рассматривая поры на их коже, — это вторжение на интимную территорию, но осуществлённое не физически, а визуально. Именно визуальный характер вторжения делает его более изощрённым и труднее поддающимся рациональному объяснению и противодействию со стороны жертв. Берлиоз и Иван не могут прямо заявить: «Не смотрите на нас так», потому что взгляд — это не осязаемое действие, и протест против него в рамках светской беседы будет выглядеть нелепо и истерично, выдавая собственную слабость. Таким образом, Воланд пользуется уязвимостью социальных конвенций, создавая ситуацию, где его жертвы чувствуют себя неловко, но не имеют культурно одобренных инструментов для адекватного и достойного ответа. Этот имплантированный дискомфорт становится плодородной почвой, на которой затем произрастут страх, раздражение и, в конечном счёте, роковые ошибки в суждениях, которые приведут одного к гибели, а другого — к безумию. Через этот приём Булгаков показывает, как потустороннее использует сами нормы человеческого общежития против человека, заставляя его играть по правилам, которые уже нарушены.
Психологический дискомфорт усугубляется резким контрастом между вызывающим невербальным поведением Воланда и его предшествующей внешней вежливостью, интеллигентностью речи и хорошими манерами. Такой контраст создаёт у собеседников когнитивный диссонанс: их мозг получает противоречивые сигналы — вербальные (вежливые, логичные) и невербальные (агрессивные, иррациональные), — что ведёт к замешательству и растерянности, к затруднению в интерпретации ситуации. В состоянии когнитивного диссонанса человек либо пытается разрешить противоречие, либо подавляет один из сигналов, выбирая наиболее удобную или привычную интерпретацию, чтобы снизить психическое напряжение и вернуть ощущение контроля. Берлиоз и Иван, будучи людьми рациональными и социально адаптированными, подсознательно выбирают второй путь: они игнорируют невербальные сигналы, списывая их на эксцентричность иностранца, и продолжают реагировать преимущественно на его слова. Это позволяет им сохранить иллюзию контроля над ситуацией и свою самооценку как людей, ведущих интеллектуальный диспут, а не становящихся жертвами тонкого психического насилия. Однако подавленный дискомфорт никуда не исчезает; он накапливается в подсознании и проявляется в косвенных реакциях: в нарастающем раздражении Ивана, в попытках Берлиоза поскорее закончить разговор или перевести его в безопасное русло. Воланд, судя по всему, прекрасно осведомлён об этом психологическом механизме и использует его осознанно, чтобы расшатать психологическую устойчивость оппонентов, прежде чем нанести решающий смысловой удар предсказанием.
Интересно, что сам Булгаков, будучи врачом по образованию, возможно, был знаком с ранними работами по психологии воздействия и психиатрии, в частности, с исследованиями внушения и гипноза, которые были популярны в научной и околонаучной среде начала XX века. Техника создания дискомфорта через нарушение личных границ и подачу контрастных сигналов является классическим элементом многих методов манипуляции и невербального внушения, направленных на ослабление критического мышления жертвы и повышение её внушаемости. Воланд действует как искусный гипнотизёр или манипулятор: сначала устанавливает контакт и доверие (вежливая беседа, общие темы), затем дезориентирует (странный жест и взгляд, нарушающие ожидания), а потом внедряет нужную идею или установку (предсказание гибели), которая падает на подготовленную почву. В этом свете его изучающий взгляд может рассматриваться не только как акт объективации, но и как элемент суггестивной техники, «заякоривающий» внимание собеседников на своей персоне и подчиняющий их волю, пусть и временно. Берлиоз, человек с сильным, но догматичным и ригидным интеллектом, оказывается более устойчивым к такому воздействию на эмоциональном уровне, но проигрывает на уровне логики, когда предсказание сбывается с математической точностью, которую нельзя оспорить. Иван, эмоциональный, впечатлительный и менее защищённый рациональными схемами, оказывается более уязвимым сразу, что приводит его к истерике и последующему временному безумию, но также открывает путь к исцелению через катарсис и принятие иррационального опыта. Таким образом, психологический дискомфорт, созданный жестом и взглядом, служит своего рода диагностикой типа личности и определяет дальнейшую, индивидуальную стратегию Воланда в отношении каждого из собеседников.
В более широкой литературной и фольклорной традиции изображения дьявола или демонических персонажей их взгляд часто описывается как тяжёлый, пронизывающий, вызывающий физический холод или оцепенение, что прямо связано с созданием дискомфорта и страха. Воланд у Булгакова отчасти наследует эту архетипическую традицию, но существенно модернизирует её: его взгляд не магически парализует, а социально и психологически давит, что более соответствует реалистической канве московских глав и общей стилистике романа. Он действует не силой откровенного колдовства, а силой нарушения неписаных социальных норм и правил приличия, что в условиях советской Москвы 1930-х, с её жёсткими и чёткими социальными кодексами, оказывается особенно эффективным и неожиданным оружием. В обществе, где многое регламентировано и предсказуемо, где даже критика и споры должны следовать определённым идеологическим формулам, появление фигуры, игнорирующей все правила и демонстрирующей абсолютную поведенческую свободу, само по себе является мощным шоком. Берлиоз как редактор и бюрократ является блюстителем этих правил в литературном мире, и его столкновение с абсолютно иным, хаотическим типом поведения — с поведением, не признающим авторитетов и норм, — оказывается для него фатальным, ибо он не имеет алгоритма для его обработки. Психологический дискомфорт, который он испытывает, — это дискомфорт самой системы, столкнувшейся с чем-то, что она не может классифицировать, подчинить и вписать в свои категории, с аномалией, отрицающей её основы. В этом смысле Воланд является не просто мистическим дьяволом, но и воплощением хаоса, абсурда, иррационального начала, врывающегося в упорядоченный, рационализированный мир и разрушающего его изнутри через дискомфорт и дезориентацию его адептов.
Непосредственная реакция Ивана Бездомного на создаваемый дискомфорт более показательна и динамична, чем реакция Берлиоза: он хмурится, злится, в его внутренних монологах звучат грубые оценки («заграничный гусь», «вот прицепился»). Эта реакция — классический психологический пример того, как человек пытается справиться с нарастающей тревогой и неуверенностью, переводя их в агрессию, направленную на источник дискомфорта, или в его примитивную, упрощённую классификацию («шпион», «сумасшедший»). Однако агрессия Ивана не находит социально приемлемого выхода в адекватном действии, она остаётся на уровне мыслей, редких колкостей и раздражённых реплик, потому что социальные нормы приличия (и, возможно, подсознательный, неосознанный страх) не позволяют ему перейти к открытому конфликту или резкому прекращению беседы. Он оказывается в психологической ловушке: с одной стороны, нарастающее раздражение и тревога, с другой — невозможность их легитимного, одобряемого выражения в рамках светской беседы с иностранцем, которую затеял и поддерживает уважаемый им Берлиоз. Этот внутренний конфликт делает его последующий эмоциональный взрыв, когда он в одиночку бросается в иррациональную погоню за Воландом, психологически подготовленным и почти неизбежным, логическим завершением накопленного напряжения. Таким образом, дискомфорт, посеянный жестом и взглядом Воланда, работает как замедленный детонатор или психологическая мина, которая взорвётся не сразу в этой сцене, а позже, но её заряд, её потенциал разрушения заложен именно здесь, в момент молчаливого наблюдения и подавленного раздражения. Для читателя же наблюдение за тем, как герои испытывают и пытаются подавить этот дикомфорт, создаёт мощный эффект драматической иронии и напряжённого ожидания, предчувствия неминуемой беды.
Поучительное сравнение с ершалаимскими главами показывает, что прокуратор Понтий Пилат также испытывает сильнейший психологический дискомфорт во время допроса Иешуа Га-Ноцри, однако источник и природа этого дискомфорта принципиально иные. Дискомфорт Пилата вызван не нарушением границ и не странностью поведения, а, напротив, проникновением Иешуа в его самые сокровенные, болезненные тайны (головная боль, одиночество, страх), то есть установлением нежелательной, но глубокой и правдивой эмоциональной и духовной связи. Воланд же дискомфорт создаёт, сохраняя и даже подчёркивая дистанцию, вторгаясь в личное пространство, но не сближаясь на уровне духа, что полностью соответствует его холодной, аналитической, оценивающей природе. Это различие наглядно иллюстрирует два фундаментальных типа воздействия потустороннего (или высшего) на человека в булгаковском мире: один — через сострадание, истину и личный контакт (Иешуа), другой — через испытание, объективацию и нарушение норм (Воланд). Дискомфорт от Иешуа ведёт к мукам совести, к внутреннему очищению и потенциальному искуплению, хотя и через страдание; дискомфорт от Воланда ведёт либо к физической гибели, либо к вынужденному прозрению через разрушение личности и последующую её сборку заново. Оба типа дискомфорта болезненны и преобразующи, но имеют разную духовную направленность и конечную цель, что отражает сложный, не манихейский дуализм булгаковской картины мира, где добро и зло не абсолютны, а взаимосвязаны и служат высшей справедливости. Жест и взгляд Воланда, таким образом, становятся точными инструментами специфического, «дьявольского» типа дискомфорта, который не исцеляет напрямую, а испытывает на прочность, ломает защитные оболочки, и результат этого испытания зависит уже от качества самого «материала» — человека.
Важно отметить, что в этот процесс создания дискомфорта вовлекается и сам читатель через искусно организованную Булгаковым точку зрения повествования, которая в этой сцене близка к позиции всевидящего, слегка ироничного наблюдателя. Мы, читатели, видим и странный жест Воланда, и его изучающий взгляд, и смущённую, раздражённую реакцию героев, и их внутренние монологи, то есть мы обладаем почти полным знанием, которого лишены сами персонажи, погружённые в ситуацию. Это знание, с одной стороны, заставляет нас сочувствовать Берлиозу и Ивану, ощущать их беззащитность перед лицом непостижимого, но одновременно и создаёт дистанцию по отношению к ним, потому что мы понимаем больше и видим их ошибку. Мы испытываем собственный читательский дискомфорт от предвидения их судьбы, от невозможности предупредить их, что сближает нашу позицию с позицией фаталистического наблюдателя, которую занимает Воланд, но с ключевым отличием. Однако, в отличие от него, наше наблюдение окрашено человеческим сочувствием, тревогой и даже ужасом, что создаёт сложную, амбивалентную эмоциональную реакцию, характерную для чтения всего романа и усиливающую его воздействие. Таким образом, Булгаков через организацию точки зрения и детальное, почти кинематографическое описание жеста вовлекает читателя в сложную игру, где тот одновременно и соучастник наблюдения (как Воланд), и эмпатическая жертва создаваемого дискомфорта (как Берлиоз и Иван), что многократно усиливает глубину погружения и силу переживания текста.
В конечном счёте, психологический дискомфорт, созданный жестом и взглядом Воланда, служит важнейшей стратегической цели — последовательному слому защитных механизмов рационального, атеистического сознания его собеседников. Эти механизмы, основанные на догматическом атеизме, социальном статусе и интеллектуальной гордыне, являются основным щитом, ограждающим их от признания реальности иррационального и потустороннего, от самой возможности такой реальности. Дискомфорт — это первый, почти неощутимый удар по этому щиту, первая трещина в его броне, через которую затем проникнет, как таран, прямое предсказание смерти, действующее уже на уровне не логики, а экзистенциального ужаса. Не осознавая этого, Берлиоз и Иван уже в момент жеста и взгляда становятся психологически более уязвимыми для последующего вербального удара, их психика мобилизуется на подавление тревоги и раздражения, а не на холодный критический анализ слов и личности иностранца. Это состояние ослабленной защиты и повышенной внушаемости предваряет и делает возможным будущий «эксперимент» Воланда, в котором они выступают не как свободные, рефлексирующие субъекты, а как объекты, чьи реакции в значительной степени предопределены их характером и стрессовыми обстоятельствами, созданными им же. Дискомфорт, таким образом, — это начало процесса тонкого лишения внутренней свободы и уверенности, пусть и временного, который достигает своего апогея в момент физической гибели Берлиоза и временного безумия Ивана, после чего для последнего начнётся долгий путь к подлинному освобождению уже через принятие иррационального как части мира.
Часть 7. Символическое разъединение и связь: жест как предсказание разных судеб
Жест вращения головой, сопровождаемый переводом взгляда «то на одного, то на другого», обладает сложной пространственной динамикой, которая может быть интерпретирована символически на нескольких уровнях. С одной стороны, движение головы по кругу создаёт ощущение целостности, замкнутости, цикла, возможно, символизируя цикличность времени или единство места, ту самую скамейку, на которой сидят все трое и которая становится точкой отсчёта. С другой стороны, сам акт перевода взгляда разрывает эту визуальную целостность, последовательно выделяя двух отдельных индивидуумов из первоначальной неразличимой пары «два литератора», как бы вычленяя их из общего фона. Этот визуальный жест можно рассматривать как акт одновременного соединения и разъединения: он соединяет Берлиоза и Ивана как объекты одного оценивающего действия, одного взгляда высшей силы, но тут же разъединяет их, рассматривая каждого порознь, подчёркивая их индивидуальные черты. Эта двойственность точно предвосхищает их дальнейшие судьбы: они будут неразрывно связаны общим опытом этой фатальной встречи и её последствиями, но их пути радикально разойдутся — один к мгновенной физической смерти под колёсами трамвая, другой к долгой духовной агонии и последующему перерождению в профессора Понырёва. Связь сохранится на уровне памяти и травмы, но жизненные траектории более не пересекутся, что и предсказывается этим разделяющим жестом. Жест, таким образом, работает как кинетическая метафора, визуализирующая будущее повествования ещё до того, как оно развернётся в событиях. Он сжимает время, показывая в одном движении и общее начало, и неизбежное расхождение, что является признаком высшего искусства композиции.
Символическое разъединение, совершаемое взглядом, подкрепляется и жестом вращения: круг, описываемый головой Воланда, может быть прочитан как нулевая точка, начало отсчёта, после которого их жизненные траектории начнут расходиться как лучи из одного источника. До этого момента они были практически неразличимы для Воланда как представители одного типа, два экземпляра одного вида — советские литераторы-атеисты; теперь он видит разницу, и его взгляд отмечает эту разницу, фиксирует её как факт, имеющий значение. Интересно, что Булгаков не уточняет, на кого сначала посмотрел Воланд — на Берлиоза или на Ивана; порядок не важен, важен сам факт раздельного рассмотрения, акт дифференциации, который отменяет их слитность. Это раздельное рассмотрение и есть первый, ещё невербальный шаг к их будущему расхождению, к тому, что они перестанут быть парой, «друзьями», и каждый пойдёт своей дорогой, определяемой его личными качествами, которые Воланд уже разглядел и оценил. Можно предположить, что в этом жесте заключена вся последующая логика романа, где судьба каждого героя вытекает из его внутренней сущности, а не из случайных обстоятельств. Вращение головы как бы сканирует пространство возможностей и останавливается на двух конкретных точках, двух судьбах, которые теперь из потенциальных становятся актуальными, выбранными для реализации. Таким образом, микроскопический жест на уровне сцены отражает макроскопический принцип всего произведения: предопределённость, вытекающую из характера, и индивидуальную ответственность за свою участь, которая, однако, предсказуема для всевидящего ока.
Связь между героями, несмотря на символическое разъединение, остаётся, и она также закодирована в едином, непрерывном жесте вращения, охватывающем обоих. Вращение головы — это единое движение, взгляд переходит с одного на другого, но не прерывается, создавая невидимую, но прочную линию между ними, линию взаимодействия, диалога, общего поля напряжения. Эта линия — линия судьбы, общая для них в этот майский вечер, линия сюжета, который их соединит навсегда в памяти читателя и в истории московских происшествий, описанных в романе. После гибели Берлиоза Иван будет одержим им, будет пытаться рассказать о нём всем, будет видеть его отрезанную голову на балу у Сатаны — то есть связь не прервётся, а трансформируется в навязчивую, травматическую форму, станет источником страдания и мотивации. Жест Воланда, таким образом, предсказывает не только разъединение, но и эту болезненную, посттравматическую связь, которая станет одним из двигателей сюжета для Ивана, заставит его действовать, преследовать, попасть в клинику. Можно сказать, что жест создаёт диалектику связи-разрыва, которая будет мучить Ивана до тех пор, пока он не примет эту связь как часть своего опыта и не трансформирует её в знание. В этом смысле Воланд выступает не только как разрушитель, но и как создатель новых, пусть и мучительных, смысловых связей между людьми, которые без его вмешательства остались бы просто коллегами, мало интересными друг другу. Его жест — это акт насильственного сплетения судеб, которое обнажает скрытые нити зависимости и влияния, обычно невидимые в обыденной жизни.
В контексте всего романа этот мотив разъединения и связи, запущенный простым жестом, имеет более широкое значение: он отражает общую модель отношений между персонажами, которые то сходятся, то расходятся под воздействием высших сил или собственных страстей. Мастер и Маргарита разъединены обстоятельствами, тюрьмой и страхом, но связаны вечной, всепоглощающей любовью, которая в итоге побеждает смерть и дарует им покой. Понтий Пилат и Иешуа Га-Ноцри разъединены социальной пропастью, жестокостью системы и трусостью, но связаны кратким диалогом и общей судьбой, которая будет мучить прокуратора две тысячи лет. Москва и Ершалаим разъединены веками и географией, но связаны сквозным сюжетом о трусости, истине и искуплении, который делает их двумя ликами одной вечной драмы. Жест Воланда на Патриарших оказывается микромоделью, кинетической формулой этой всеобщей диалектики связи и разрыва, которая пронизывает всё произведение, определяя его архитектонику. Он, как демиург или принцип мироустройства, и связывает, и разъединяет, проводит границы и стирает их, что является сутью его дьявольской, амбивалентной природы, служащей в конечном счёте высшей справедливости. Поэтому анализ этого жеста позволяет понять не только конкретную сцену, но и один из основных конструктивных принципов романа, согласно которому ничто не существует в изоляции, но всё связано сложными, часто болезненными узами причинности и смысла.
Символически жест можно и нужно связать с мотивом круга, кольца, который встречается в романе неоднократно и несёт важную смысловую нагрузку, становясь одним из ключевых образов. Садовое кольцо, по которому катится роковой трамвай, отрезающий голову Берлиозу, — это круг московской жизни, замкнутый и фатальный, по которому движутся люди, не подозревая об опасности. Круг света от полной луны, под которой происходят многие мистические события, — это символ иного мира, магии, откровения, а также цикличности времени, смены фаз. Круг танцующих на балу у Сатаны, круг грешников, представленных как экспонаты, — это образ вечного возвращения порока, замкнутого круга истории, из которого нет выхода без высшего вмешательства. Вращая головой, Воланд как бы очерчивает такой круг судьбы для Берлиоза и Ивана, круг, из которого им уже не вырваться, круг, который станет их жизненной орбитой на ближайшие часы и дни. Но поскольку круг описывается вокруг двух точек, он создаёт не единый центр, а скорее эллипс с двумя фокусами, что ещё раз подчёркивает их раздельность внутри общей обречённости, их разные роли в одном геометрическом построении. Этот геометрический образ эллипса с двумя фокусами прекрасно иллюстрирует их дальнейшие отношения: они будут вращаться вокруг общего события (встречи с Воландом), но по разным орбитам, с разной скоростью и с разным конечным пунктом. Таким образом, жест вбирает в себя и транслирует сложную пространственно-символическую поэтику всего романа, делая её зримой в конкретном телодвижении персонажа.
Кроме того, сам физический акт перевода взгляда может ассоциироваться с движением маятника или стрелки весов, колеблющихся между двумя чашами, что усиливает тему суда и оценки. Воланд как бы взвешивает на невидимых весах судьбы двух собеседников, и его взгляд — это стрелка, указывающая то на одну чашу, то на другую, пока не остановится на каждой по очереди, вынося безмолвный приговор. Эта ассоциация усиливает тему суда, справедливости, воздаяния, которая неразрывно связана с фигурой Воланда в романе и которая находит своё завершение в сцене бала, где он вершит окончательный суд над грешниками. Его жест — это начало этого судебного процесса, где он — и судья, и свидетель, и палач, но также и защитник некоей высшей, нечеловеческой правды о мире. Мотив весов, кстати, тоже присутствует в романе — достаточно вспомнить сцену с золотыми весами в «Нехорошей квартире», на которых взвешивают человеческие грехи и достоинства. Таким образом, жест на Патриарших оказывается первым звеном в цепи символических действий, ведущих к финальному суду и раздаче воздаяния, что придаёт ему особую весомость в общей структуре произведения. Он не просто характерная деталь, а важный ритуальный элемент в сложной мистерии, которую разыгрывает Воланд, элемент, задающий тон и направление всему последующему действу.
Наконец, символическое разъединение, совершаемое жестом, имеет и метатекстуальное, авторское значение: Булгаков как творец этого мира также «разъединяет» этих двух персонажей, отправляя их по разным сюжетным линиям, чтобы исследовать разные грани одной центральной проблемы. Берлиоз нужен ему как жертва, как иллюстрация тупика догматического атеизма и интеллектуальной гордыни, которая карается физическим уничтожением, показательным для других. Иван же нужен как персонаж развития, динамический характер, как тот, кто способен измениться под воздействием потрясения, пройти через безумие к прозрению и в итоге стать хранителем памяти о случившемся. Жест Воланда, таким образом, может быть прочитан и как жест автора, планирующего судьбы своих созданий, разводящего их в разные стороны повествования для достижения своих художественных и философских целей. В этом заключается последний, самый глубокий уровень анализа: рассмотрение жеста как точки концентрации авторского замысла, как семиотического узла, связывающего поэтику, философию и сюжет в единое целое. Воланд становится рукой автора, его пластическим воплощением в мире текста, а его странный, театральный жест — знаком самого творческого акта, который всегда предполагает и соединение, и различение, и оценку. Это делает анализ данного элемента не просто упражнением в close reading, а попыткой понять сам механизм творчества Булгакова, который творит своих героев и их судьбы буквально на наших глазах, начиная с такого, казалось бы, незначительного движения.
Итак, жест Воланда, завертевшего головой и переведшего взгляд, оказывается семантически перегруженным элементом, работающим на множестве уровней: сюжетном, символическом, психологическом и метатекстуальном. Он предсказывает расхождение судеб Берлиоза и Ивана, но одновременно указывает на их неразрывную связь, заданную общей встречей с потусторонним. Он вписывается в систему круговых образов романа и актуализирует тему суда и взвешивания, связывая начало истории с её кульминацией на балу. И, наконец, он раскрывает себя как элемент авторской режиссуры, как знак творящей воли, которая управляет персонажами и направляет читательское восприятие. Все эти уровни, сплетённые в одном кратком описании, демонстрируют виртуозное владение Булгаковым художественной деталью, которая никогда не бывает просто деталью, но всегда — сгустком смысла, окном в глубины замысла. Переходя к заключению, мы можем теперь оценить, как микроанализ одной фразы позволяет выявить каркас целых глав и ключевые идеи всего романа, подтверждая его статус как сложноорганизованного и бесконечно глубокого произведения.
Заключение
Детальный анализ жеста и взгляда Воланда в ключевом эпизоде первой главы романа «Мастер и Маргарита» убедительно демонстрирует, насколько ёмкой и многозначной может быть, казалось бы, простая пластическая деталь в руках большого художника. Рассмотрение глагола «завертел» и деепричастного оборота «глядя то на одного, то на другого» открыло целые пласты смысла, связанные с поэтикой театральности, механизмами объективации и стратегиями психологического воздействия. Этот жест не является случайным или просто характеризующим; он выполняет строго определённые нарративные и семиотические функции, выступая как катализатор последующих событий и как микромодель мироустройства в романе. Он служит мостом между бытовой достоверностью московских сцен и их глубинным, мистико-философским подтекстом, материализуя вторжение потустороннего в привычную реальность. Таким образом, выбранная для разбора цитата оказывается не периферийным элементом, а одним из смысловых центров главы, вокруг которого организуется понимание характера Воланда и его миссии.
Проведённый анализ вскрыл интертекстуальные корни жеста, уходящие в традиции изображения дьявола и потусторонних сил в мировой литературе, но также показал их специфическую булгаковскую трансформацию. Воланд у Булгакова — не просто носитель зла, а фигура гораздо более сложная: учёный-экспериментатор, режиссёр, коллекционер, судья, чьи методы включают в себя тонкую психологическую игру, а не грубое насилие. Его изучающий взгляд и театрализованный жест — инструменты этой игры, позволяющие ему подчинять себе волю собеседников, не прибегая к открытой магии, до поры до времени. Это полностью соответствует общей концепции Воланда как существа, действующего в мире, где магия должна быть замаскирована под совпадение, эксцентричность или гипноз, чтобы сохранить интригу и испытание. Следовательно, разбор жеста позволил уточнить и саму природу этого центрального персонажа, увидеть в нём не символическую абстракцию, а детально прописанного психологического и сценического типа.
С методической точки зрения данный пример наглядно иллюстрирует эффективность пристального чтения (close reading) как подхода к изучению художественного текста, особенно столь многослойного, как проза Булгакова. Концентрация на одном предложении, на выборе конкретных слов и грамматических конструкций позволила избежать поверхностных обобщений и выйти на уровень понимания структурных и смысловых связей внутри произведения. Такой анализ доказывает, что в великой литературе не бывает «просто описаний»; каждая деталь включена в общую систему и работает на её укрепление и обогащение. Это важный урок для любого читателя и исследователя, стремящегося не просто потреблять сюжет, а понимать механизмы художественного воздействия и глубину авторского замысла, скрытого за, на первый взгляд, прозрачным повествованием.
В более широком культурном и историческом контексте рассмотренная сцена и жест Воланда могут быть прочитаны как отражение опыта самого Булгакова, жившего в эпоху тотального надзора и идеологического давления. Пристальный, оценивающий, всевидящий взгляд, лишающий человека субъектности, был хорошо знаком писателю по цензуре, критике, доносам. Воланд в какой-то мере является гротескным воплощением этого всевидящего ока системы, но вывернутым наизнанку: он наказывает не за инакомыслие, а за отсутствие мысли, не за веру, а за догматическое неверие. Его жест, поэтому, приобретает дополнительный, исторически конкретный резонанс, становясь пародийным двойником того взгляда, под которым жил и творил сам автор. Это добавляет анализу социально-биографическое измерение, напоминая, что даже самые универсальные философские конструкции у Булгакова вырастают из горького личного и исторического опыта. Таким образом, значение жеста выходит за пределы текста, связывая его с внехудожественной реальностью и делая его ещё более мощным и многогранным символом.
Свидетельство о публикации №226010500541