Почти полсотни лет назад...
Советский Свердловск конца семидесятых. Город длинных зим и ранних сумерек. Мне ещё нет пяти или шести лет, но память уже умеет быть избирательной. Она не удерживает имён улиц и дат, зато бережно хранит ощущение защищённости. Папино тепло — среди холода.
Зимы тогда были настоящими. Мороз скрипел под ногами, кусал щёки, заставлял дышать осторожно. Меня укутывали основательно: мутоновая шапка, тяжёлая шубка, валенки, туго завязанный на пол лица мохеровый шарф — всё как положено. Но главным было не это. Я шла рядом с папой, и его присутствие делало холод нестрашным. Он шёл чуть медленнее обычного, подстраиваясь под мой шаг, и иногда незаметно поправлял съехавший шарф. Его ладонь была широкой и тёплой, и я держалась за неё так естественно, будто она была продолжением меня самой. Он говорил немного. Чаще молчал. Но это молчание было надёжным — в нём не было тревоги. Я знала: если споткнусь — он подхватит, если замёрзну — он заметит, если устану — возьмёт на руки. Мир вокруг мог быть холодным, серым, шумным, но рядом с ним он становился упорядоченным и спокойным.
По дороге из садика, у края улицы, всегда продавали горячие пирожки. Папа никогда не спрашивал — хочу ли я. Он просто останавливался, доставал из кармана пальто мелочь и покупал один. Кажется, они стоили пять копеек. Продавщица заворачивала пирожок в бумагу, и он сразу же начинал обжигать пальцы. Папа передавал его мне осторожно, будто не просто еду, а что-то важное, требующее внимания.
У этих пирожков была особенная форма — ровные цилиндрические брусочки с яблочным джемом внутри. Их вкус я больше никогда в жизни не встречала. Я ела медленно, наслаждаясь хрустом верхней корочки, сладковатым пористым тестом и тёплой начинкой. Морозный воздух резал дыхание, а на выдохе появлялись густые клубы пара. Папа шёл рядом, иногда поглядывал — не тороплюсь ли, не замёрзла ли, доела ли до конца.
Позже, много лет спустя, когда мама стала печь пончики, я вдруг узнала ту самую текстуру — мягкую, нежную, с тонкой корочкой. И тогда я поняла, почему это воспоминание так прочно во мне живёт. Масло растекалось по губам и щекам, оставляя блеск и тепло, словно дополнительную защиту. Оно грело кожу, но ещё больше грело ощущение заботы, в которой не было суеты.
Наверное, именно тогда, шагая по заснеженным улицам рядом с молчаливым отцом, во мне начало формироваться радушие. Я вкусила его — буквально и образно. Распробовала. Приняла в своё сердце. Как умение делиться теплом, не говоря лишних слов.
Теперь мне хочется передавать это дальше. Самым родным и близким. Чтобы и у них в памяти однажды осталось что-то похожее: зима, мороз — и чьё-то тёплое присутствие рядом.
Первая горькая боль
Свердловск. Ещё до нашего отъезда в Уфу. Мне шесть лет. Лето — время, когда мир кажется открытым, а взрослость уже близко, но ещё не понятна. В памяти того времени остались два случая. Две разные горечи. Первая — от наказания. Вторая — от боли.
Первая горечь — горечь наказания
В советское время дети взрослели рано. Нам доверяли простые, но важные дела, и в этом доверии было что-то обязывающее. Однажды мама отправила меня за хлебом. Сколько именно денег она дала — не помню. Помню только тяжесть копеек в ладошке и чувство важности: мне поручили дело. По дороге в магазин стоял киоск «Союзпечать». Я остановилась — не могла не остановиться. Мой рост как раз позволял заглянуть в витрину, и там, среди газет и журналов, я увидела его — маленький календарик-блокнот. Миниатюрный, аккуратный, словно созданный специально для детских рук. Желание обладать им вспыхнуло мгновенно и затмило всё остальное. Мамино поручение исчезло, будто его и не было. Денег хватило. Календарик оказался у меня. Он грел душу, и сердце трепетало — от радости, от тайного восторга. Только спустя время я вспомнила про хлеб. В ладони больше ничего не осталось. Ни копейки.
Домой я шла медленно. Очень медленно. Радость ещё жила во мне, но уже смешивалась с тревогой. Дома меня ждала мама. Осерчавшая. Я не помню её слов — память сохранила лишь итог, как приговор:
— Ты наказана. Гулять не идёшь.
Эти слова перевернули моё детское сознание. Горечь разлилась внутри — густая, как сок одуванчика. С балкона я смотрела, как во дворе гуляют сестрёнка и друзья. В то лето я училась кататься на велосипеде «Школьник», и каждый вечер был шансом наконец-то укротить железного коня. Но не в этот раз. Слёзы были не только от обиды — от раскаяния. Я понимала: доверие было нарушено. Урок оказался болезненным, но действенным. Больше таких ошибок я не повторяла.
Вторая горечь — горечь боли
Свердловск конца семидесятых уже тянулся в восьмидесятые. Город рос, расширялся. Маме дали квартиру в новостройке. За домом раскинулся пустырь — сырой, неровный, ещё не обжитый. Вдалеке виднелись другие дома, и к ним вела дорога из железобетонных плит.
В один из вечеров мы всей семьёй вышли гулять. Я уже знала, что такое летать на самолёте (мы летали к бабушке с дедушкой в Уфу), и эта дорога вдруг показалась мне взлётной полосой. Я раскинула руки в стороны, разогналась, чувствуя себя лёгкой и смелой. Самолёт готовился к взлёту. Но полёт не состоялся. Из бетона торчал железный прут. Я зацепилась за него и упала ничком. Удар. Резкая боль. Жжение. Кровь. Мир мгновенно сузился до этого ощущения. Родители растерялись, засуетились — всё смешалось в красно-белом мареве.
Когда боль чуть отпустила, пришло другое чувство — горькое сожаление. Почему самолётам можно летать, а мне нет? Почему птицам позволено, а я — падаю?
До дома папа нёс меня на руках. Его шаг был осторожным, уверенным. Я всхлипывала — долго, прерывисто, не только от боли в носу, но и от крушения мечты о полёте. Его руки были крепкими, и в них было то же самое тепло, которое однажды уже спасало от холода.
Это была моя первая настоящая встреча с болью — телесной и внутренней. И первая попытка понять: мир не всегда подчиняется нашим мечтам, но рядом могут быть те, кто подхватит, когда мы падаем.
Воспоминания в пору детского сада
В советские времена от детей ждали усердия и аккуратности — и многие этому соответствовали. Я была из таких. Старательная, собранная, правильная. Настолько, что моё старание имело внешнее проявление: стоило мне увлечься делом — рисованием, лепкой, складыванием мозаики, — как кончик языка сам собой выскальзывал наружу и прижимался губами. Чем сильнее было старание, тем дольше язычок оставался там, будто помогал мне сосредоточиться.
Я этого не замечала. Для меня это было естественно, как дыхание. Зато замечали взрослые. Воспитатели одёргивали, делали замечания, просили убрать язык. Я старалась — но привычка не уходила сразу. Она возвращалась каждый раз, когда мне хотелось сделать что-то особенно хорошо.
И вот однажды ко мне подошла нянечка. Она наклонилась, посмотрела строго и сказала почти буднично, словно между прочим:
— Юля. Опять язык высунула. Хочешь без языка остаться? Вдруг собачка подойдёт и откусит.
Эти слова не были сказаны со злостью. Возможно, даже с попыткой пошутить. Но детское сознание не умеет фильтровать интонации. Оно принимает всё буквально. Меня словно обдало холодом. Картина возникла мгновенно — живая, пугающая. Я представила собаку, свои беспомощно высунутый язык и невозможность что-либо изменить. Мысль о том, что можно остаться без языка, наполнила меня настоящим ужасом. Я категорически не хотела этого. Ни при каких обстоятельствах.
С того дня я стала следить за собой. Сначала неловко, с напряжением. Потом всё увереннее. Привычка постепенно начала изживать себя — не потому, что я повзрослела, а потому что внутри поселился страх. Страх собак. Он был тихим, но настойчивым. Я обходила их стороной, напрягалась при каждом лае, сжималась внутри. Только в школе этот страх начал медленно отпускать. Словно ослаблял хватку, понимая, что больше не нужен. Но это уже была другая история.
А та — осталась. Как напоминание о том, насколько хрупким бывает детское восприятие. И как одно неосторожное слово взрослого может надолго изменить внутренний мир ребёнка.
Воспоминания чувственные
Однажды я спросила сына:
— Чем от меня пахнет?
Он даже не задумался.
— Мамой, — ответил сразу.
И в этом коротком слове вдруг уместилось всё. Потому что я и сама помню: папа пах папой, а мама — мамой. У этих запахов не было аналогов и замен. Их невозможно было перепутать.
Я помню запах папы. Запах прокуренной бороды — терпкий, немного колючий, взрослый. В нём было что-то уличное и одновременно домашнее. И ещё — бананы. Те самые, однажды привезённые им из поездки. Зелёные, твёрдые, но уже ароматные. Мы считали дни и минуты, ожидая, когда они пожелтеют. Это было начало восьмидесятых, и такие бананы казались почти чудом. Это всё, что я помню о папе. Родители расстались рано, и память сохранила лишь запах — как последнее доказательство его присутствия.
Мама же была целым миром ароматов. Тёплых, нежных, насыщенных. Дом начинался именно с них. Мама пахла жареными в масле пончиками — с золотистой корочкой и мягкой серединой. Пахла пельменями, которые мы лепили всей семьёй, а потом долго варили, ожидая, когда всплывут. Пахла холодцом — густым, прозрачным, сваренным из ножек и рульки, с чесночной ноткой, которая будто впитывалась в стены. Пахла жареной курочкой так, что аромат разносился на весь подъезд и, казалось, звал соседей к нашему столу. Пахла печеньем «Орешки» с варёной сгущёнкой — сладко, уютно, по-праздничному. Мама пахла Новым годом. Неизвестно откуда появлявшимися мандаринами. Конфетами «Птичье молоко» и «Родные просторы». Пахла радостью ожидания.
Я помню и свои запахи детства — когда по маминым поручениям стояла в очередях. «Докторская» и «Русская» колбасы. Сосиски «Молочные». Бумага обёрточная, впитывающая жир и аромат. Это тоже было частью дома — ощущение нужности, участия, доверия.
Мама радует меня своим здравием до сих пор. И теперь она пахнет иначе, но всё так же узнаваемо. Сегодня это самая вкусная, собственноручно засоленная «Сельдь под шубой». Запах заботы, который не стареет.
В детстве мама впервые привезла из Москвы Pepsi и Fanta в стеклянных фигурных бутылках 0,33 л — сладкий, непривычный, почти заграничный запах. А ещё — духи. «Красная Москва», «Шанель № 5», «Красные маки». Они сопровождали её годами, вплетаясь в ткань повседневности. От комаров спасались одеколоном «Шипр» — резким, густым, мужским, но почему-то таким домашним.
Все эти запахи и вкусы — не просто воспоминания. Это истоки. Это дом. Семья. Уют. Тепло. То, что невозможно объяснить словами, но можно узнать с закрытыми глазами.
И, наверное, именно поэтому мой сын так уверенно сказал:
— Мамой.
Потому что запах — это и есть любовь, оставшаяся в воздухе.
Первые учителя
Советская школа. Семья уже переехала в Уфу. Сентябрь 1981 года.
«Первый раз в первый класс!» — гласила надпись на коробке набора первоклассника. Эта фраза звучала как обещание. Всё было впервые, и всё казалось удивительно важным: портфель с твёрдыми углами, новые тетради с запахом типографской краски, деревянные карандаши, аккуратно уложенные в пенал. Мир открылся — строгий, большой, требовательный.
Моей первой учительницей была Нина Степановна. Женщина строгих правил, твёрдого голоса и чётких границ дозволенного. Она не улыбалась просто так. Она учила — всерьёз. Я быстро поняла: здесь не играют в школу, здесь в неё входят.
Я старалась изо всех сил. Не потому, что боялась, а потому, что иначе не умела. Первые прописи, первые палочки, крючочки, кругляши. Сегодня это назвали бы перфекционизмом, а тогда — просто старанием. Моим старанием. Каждая клякса отзывалась слезами. Любое отклонение от пунктирной линии казалось почти катастрофой. Я знала: ошибка может стоить удара линейкой по пальцам. И я делала вывод не «надо быстрее», а «надо лучше». Делать хуже было не по моим правилам. Это был мой внутренний договор с самой собой: если делать — то на отлично. Сейчас такого учителя бы засудили и уволили. Тогда же — это стало для меня школой характера.
Годы спустя я увидела плоды: каллиграфический почерк, который не раз выручал в жизни. Пионерские настенные газеты. Подписанные открытки. Разборчивые, аккуратные конспекты в университете. И почти всегда — одни и те же слова:
— Какой у вас красивый почерк!
Был, правда, один нюанс. Моё старание требовало времени. А времени у Нины Степановны не было. Меня она называла «каша манная, размазанная по тарелке». Обиды не осталось — разве что лёгкий осадок. Но главное, что во мне тогда сформировалось, — дисциплина и почти неимоверная сила воли.
Позже, уже в старших классах, увлёкшись восточными единоборствами, я видела в фильмах, каким испытаниям подвергает ученик своего наставника. И видела результат. Тогда многое встало на свои места. Фраза «то, что нас не убивает, делает нас сильнее» перестала быть абстракцией.
Я всю свою сознательную жизнь остаюсь учеником. Я никогда не считала себя умной. Не хвасталась начитанностью — тем более после операции на глаза, когда врачи строго сказали: «Нагрузки уменьшить». Я училась иначе — через опыт, терпение, наблюдение.
Ровесники в школе тоже были моими учителями. Обидные клички выработали во мне умение терпеть и не отвечать агрессией на агрессию. Это стоило мне нервов — но это был мой выбор.
В молодости меня часто называли мудрой, и я не до конца понимала, почему. Только сейчас приходит осознание: всё было не случайно.
Вся эта цепочка — учителя, строгость, боль, старание, молчаливое принятие — была мне на пользу. Иначе я не стала бы той, кем являюсь сегодня.
Я благодарю всех своих учителей. Не только тех, кто стоял у доски. За опыт. За уроки. За путь.
05.01.2026 г
Свидетельство о публикации №226010600388