Е. Р. С. Часть 1
Аннотация к роману «Евразийский Ресурсный Союз»
Что, если бы вместо «военного коммунизма» Россия выбрала путь акционерного государства?
1918 год. Страна на краю пропасти. Пока Ленин грезит мировой революцией, а Троцкий готовит армию к «мировому пожару», в Петрограде появляется человек из будущего — Джахангир Абдуллаев. У него нет дивизий, но есть идея, способная переломить ход истории: превратить природные богатства страны в личный капитал каждого гражданина.
Вместо кровавых продразверсток и национализации — Евразийский Ресурсный Фонд. Вместо бесправных пролетариев — нация акционеров.
Уинстон Черчилль в туманном Лондоне с ужасом наблюдает, как большевики перестают быть фанатиками и становятся игроками на мировых биржах. Сталин превращается в Верховного Аудитора, охраняющего прозрачность счетов, а немецкие генералы в Бресте подписывают не мирный договор, а долгосрочный контракт.
Это история о том, как одна экономическая формула смогла остановить Гражданскую войну и превратить разоренную империю в мощнейшую корпорацию-нацию — Евразийский Ресурсный Союз. Но сможет ли эта конструкция выстоять перед лицом Великой депрессии и тайных заговоров тех, кто жаждет вернуть абсолютную власть?
Сцена 1. Смольный. Конец 1917 года
Ленин слушал молча, сцепив пальцы, слегка наклонив голову, как будто не человека перед собой видел, а задачу, которую ещё только предстояло разложить на составляющие.
— Вы утверждаете, товарищ Абдуллаев, — наконец сказал он, — что мы, уничтожив буржуазное государство, создадим более жёсткую форму власти, чем прежняя. Это противоречит всему ходу марксистской мысли.
— Нет, Владимир Ильич, — спокойно ответил гость. — Это противоречит только вашей, ленинской, интерпретации марксизма. Маркс писал о собственности, а вы говорите о власти. Вы подменили экономическую проблему политической.
Ленин прищурился.
— Государство — это аппарат насилия в руках господствующего класса. Уничтожив аппарат, мы уничтожим господство.
— Вы уничтожите аппарат формы, — ответил Абдуллаев, — но сохраните и усилите функцию. Государство — это не министерства и не полиция. Это монополия на решение, на распределение и на принуждение. Когда вы ломаете старые институты, вы не отменяете эти функции, вы снимаете с них ограничения. Именно поэтому после революции всегда возникает чрезвычайщина. Не потому что люди плохие, а потому что власть осталась без права.
Ленин резко поднялся.
— Вы предлагаете оставить буржуазные суды? Армию? Чиновников?
— Я предлагаю, — так же ровно продолжил гость, — не отдавать собственность государству. Потому что в тот момент, когда вы объявляете её государственной, вы делаете государство собственником, а народ — поднадзорным пользователем. Вы хотите уничтожить эксплуатацию — и в ту же секунду создаёте её универсальную форму.
— Народ будет управлять через Советы! — перебил Ленин.
— Советы без собственности — это собрания без власти. Кто контролирует ресурсы, тот и решает. У вас контроль будет у партии. Значит, партия станет новым классом. Не по лозунгу, а по функции.
Наступила тишина. Ленин медленно сел.
— Вы утверждаете, что знаете, чем это закончится.
— Я не утверждаю. Я знаю. Государственный социализм всегда заканчивается тремя вещами: гражданской войной, ростом преступности и репрессиями. Не потому что вы жестоки, а потому что вы загоняете общество в положение несовладельца. Человек без собственности либо подчиняется, либо ворует, либо бунтует.
— Вы говорили о какой-то модели, — сказал Ленин после паузы. — О будущем без войн. Это утопия.
— Нет, Владимир Ильич, это следствие правильной архитектуры. В нашем обществе 90% базовой собственности принадлежит не государству и не рынку, а гражданам напрямую — через юридически закреплённый ресурсный фонд. Земля, недра, энергия, инфраструктура не могут быть ни проданы, ни захвачены. 10% — это пространство частной инициативы, но без ренты и без власти. Никто не может купить государство. Поэтому не за что воевать и некого эксплуатировать.
— А несогласные? — резко спросил Ленин. — Классовые враги?
— Они автоматически исчезают, — ответил Абдуллаев. — Не потому что их уничтожают, а потому что у них нет социальной базы. Когда человек — совладелец, он не враг. Враги появляются там, где есть отчуждение. Вы готовитесь к репрессиям потому, что сами создаёте почву для несогласия.
Ленин медленно провёл рукой по лбу.
— Вы хотите сказать, что диктатура пролетариата не нужна?
— Я хочу сказать, — тихо произнёс гость, — что диктатура возникает не из воли, а из ошибки конструкции. Если вы сейчас пойдёте по пути государственной собственности, вам придётся удерживать власть насилием. Если вы отдадите собственность народу юридически, вам не понадобится диктатура. Государство станет менеджером, а не хозяином. Право — не инструментом подавления, а формой защиты.
— И вы уверены, что это сработает в России?
— В России это либо сработает, либо она утонет в крови. Третьего не будет. Вы стоите не перед выбором идеологии, Владимир Ильич. Вы стоите перед выбором архитектуры. История наказывает не за жестокость, а за конструктивные ошибки.
Ленин долго молчал. Потом сказал медленно, почти неуверенно:
— Если вы правы… тогда мы действительно можем избежать гражданской войны.
— Можете, — ответил Абдуллаев. — Но только если откажетесь от главной иллюзии: что партия может заменить собственность, а лозунг — право.
Сцена 2. Столкновение воль
Ленин не спал всю ночь. В коридорах Смольного пахло дегтярным мылом, махоркой и порохом. Он вызвал к себе двоих: Троцкого и Сталина. Абдуллаев сидел в углу, на том же жестком стуле, глядя в окно на серый петроградский рассвет.
— Я собрал вас, — начал Ленин, расхаживая взад и вперед по кабинету, — чтобы обсудить… м-да… радикальную корректировку курса. Товарищ Абдуллаев предлагает модель, которая в корне меняет наш подход к распределению.
Лев Давидович Троцкий, в расстегнутом френче, резко обернулся к гостю. Его пенсне блеснуло в свете тусклой лампы.
— Мы в шаге от мировой революции, Владимир Ильич! Фронт разваливается, немцы наступают, а внутри — саботаж буржуазии. Сейчас время железного кулака, а не юридических кружев. Какая собственность народу? Ресурсы нужны государству, чтобы кормить армию и города!
— Армия и города голодают именно потому, что ресурс стал «государственным», — не повышая голоса, заметил Абдуллаев. — Вы отнимаете хлеб у крестьянина силой, называя это «диктатурой». Он отвечает саботажем. Вы лишь множите насилие. Это замкнутый круг, Лев Давидович.
Сталин, до этого молча куривший в стороне, выпустил густое облако дыма. Его глаза-щелочки внимательно изучали гостя.
— Вы предлагаете раздать землю и недра в частные руки, товарищ Абдуллаев? — голос Сталина был вкрадчивым, но в нем слышался металл. — Это же реставрация капитализма. Мы только что выгнали помещиков и буржуев, чтобы создать новых?
— Не в частные, — Абдуллаев встал. — В персональные. Частная собственность — это право продавать и эксплуатировать. Персональная доля в ресурсном фонде — это право на доход от национальных богатств, которое нельзя отчуждать. У человека нельзя купить его право на землю, как нельзя купить его право на дыхание. Если крестьянин знает, что доля в элеваторе, в железной дороге и в недрах принадлежит ему по праву рождения, он не будет воевать против системы. Он и есть система.
Троцкий расхохотался — резко, сухо.
— Ха-ха-ха, утопия, товарищ Абдуллаев! Вы хотите заменить классовую борьбу бухгалтерией? Революция — это страсть, это порыв масс! Массы хотят мести и равенства, а не «акций»!
— Массы хотят есть, Лев Давидович, — отрезал Абдуллаев. — А равенство в нищете — это фундамент для будущего тирана. Если вы не дадите человеку субъектность через право собственности, её даст ему тот, кто придет после вас и пообещает порядок в обмен на свободу.
Сталин медленно подошел к столу, стряхнул пепел прямо на карту Петрограда.
— Вы предлагаете развалить вертикаль, — проговорил он. — Такой народ станет неуправляемым. А аппарат... аппарат просто сгниет без жесткой руки. Кто будет держать вожжи? Партия?
Абдуллаев сделал шаг навстречу, оказавшись почти вплотную к будущему «отцу народов». Его голос стал тише, приобретя доверительную, почти пророческую интонацию.
— Вы ведь уже думаете об этом, Иосиф Виссарионович, — произнес Джахангир, глядя в холодные глаза Сталина. — Вы боитесь, что партия сожрет саму себя. Что ваши «соратники» завтра станут «сатрапами», министрами всех министерств, которые будут дублировать каждый чих государства, не отвечая ни за что, кроме лояльности. Вы ведь понимаете, что партия — это инструмент штурма, а не инструмент жизни.
Сталин замер, не донеся трубку до рта.
— Вы хотите создать монолит, — продолжал Абдуллаев, — но создадите болото. Партократия задушит промышленность. Через десятилетия вы сами, или тот, кто придет на ваше место, будете метаться в попытках отделить партию от государства. Вы будете мечтать превратить ЦК в чисто идеологический орган, воспитательный цех, а реальную власть отдать Совету Министров и технократам. Вы захотите размыть влияние «старой гвардии», расширить Президиум, заменить крикунов-комиссаров на инженеров управления.
Ленин перестал ходить по комнате и замер, прислушиваясь. Троцкий вскинул голову, его ноздри хищно раздулись.
— Но если вы начнете это в пятьдесят втором году — будет поздно, — жестко отрезал гость. — Система закоснеет. Те, кого вы сегодня называете «верными кадрами», завтра станут кастой, которая предаст и вас, и идею, чтобы сохранить свои привилегии. Они отменят все ваши реформы через час после вашей смерти, просто чтобы вернуть себе контроль над распределителем.
Абдуллаев указал на стол:
— Зачем ждать катастрофы? Я предлагаю вам архитектуру, где партия изначально лишена права распоряжаться чужим карманом. Сделайте партию орденом меченосцев, совестью страны, если хотите. Но управление ресурсами отдайте Фонду и государственным законам. Не делайте из партии «министерство еды». Сделав партию хозяином собственности, вы подписываете ей смертный приговор. Она сгниет изнутри, потому что туда пойдет не герой, а карьерист.
Сталин долго молчал, вглядываясь в лицо Абдуллаева, словно пытался разглядеть там чертежи будущего.
— Партия без власти над хлебом... — медленно произнес он, дегустируя саму мысль. — Это будет очень чистая партия. Или очень слабая.
— Это будет партия, которую нельзя купить, — ответил Абдуллаев. — Потому что ей нечего продавать. Всё уже принадлежит гражданам.
Ленин сделал резкий жест рукой, обрывая повисшее молчание.
— Договариваться с миллионами? Это анархизм, батенька! — он прищурился, но в глазах уже вспыхнул тот специфический огонек, который появлялся у него при виде дерзкой, но логичной схемы. — Но в этом есть... есть чертовски интересная диалектика!
Сталин сделал шаг вперед, его трубка едва дымилась.
— Вы не понимаете, что предлагаете, товарищ Абдуллаев, — голос его был тихим, почти вкрадчивым. — Чтобы договариваться, нужен аппарат. Чтобы аппарат не воровал, нужна палка. Вы же предлагаете выбить палку из рук партии. Без контроля над хлебом и углем партия станет просто клубом по интересам.
Абдуллаев повернулся к Сталину. Взгляд гостя стал жестким, пронзительным, словно он видел Иосифа Виссарионовича не в 1917-м, а в его последние дни — в кунцевской тишине пятьдесят третьего.
— Вы боитесь, что партия потеряет власть, — заговорил Абдуллаев, — но вы не видите, что именно эта власть её и погубит. Вы ведь уже чувствуете это, Иосиф Виссарионович? Вы боитесь, что ваши «верные соратники» завтра превратятся в касту сатрапов. Что партия станет «министерством всех министерств», дублирующим каждый винтик государства, но не отвечающим ни за что, кроме собственной лояльности.
Сталин замер. Его пальцы, сжимающие трубку, побелели.
— Если вы сделаете партию хозяйкой собственности, — продолжал Абдуллаев, — вы создадите самого страшного дракона в истории. Партократия задушит и экономику, и вас. Через десятилетия вы — или тот, кто займет ваше кресло — будете в ужасе пытаться отделить партию от управления, мечтая вернуть ей роль идеологического ордена, а реальные рычаги отдать технократам и Совету Министров. Вы захотите расширять Президиумы, чтобы размыть влияние «старой гвардии», будете пытаться заменить «профессиональных революционеров» на инженеров... Но будет поздно!
Троцкий вскинул голову, его пенсне хищно блеснуло:
— Это контрреволюция! Вы предлагаете лишить авангард пролетариата его диктатуры!
— Я предлагаю спасти авангард от превращения в контору по распределению дефицита! — Абдуллаев снова посмотрел на Сталина. — Сделайте партию орденом меченосцев, совестью страны. Пусть она ведет, учит, зажигает идеи. Но не давайте ей право подписывать накладные на уголь. Как только комиссар получает право распределять ресурс — революция кончается и начинается гниение. Те, кого вы сегодня считаете «сталью», завтра станут болотом, которое сдаст всё, чтобы сохранить свои пайки. Они отменят ваши реформы через час после вашего последнего вздоха, просто чтобы вернуться к кормушке.
В кабинете стало слышно, как тикают часы. Ленин, заложив большие пальцы за жилетку, медленно переводил взгляд с Абдуллаева на Сталина.
— Партия без права собственности... — пробормотал Ленин. — Идеологический штаб вместо бюрократического монстра. Чистота рядов через отсутствие материального соблазна. В этом... в этом что-то есть. Это же и есть путь к отмиранию государства через его максимальное усиление как менеджера!
Сталин медленно выпустил струю дыма. Его взгляд на Абдуллаева изменился — в нем появилось опасное уважение.
— Допустим, — коротко бросил он. — Но кто тогда подпишет первый приказ о передаче активов в этот «Фонд»? Кто рискнет оставить Совнарком без прямого доступа к золоту?
— Вы и подпишете, — спокойно ответил Абдуллаев. — Либо вы сделаете это сейчас, создавая фундамент на века, либо через тридцать пять лет вы будете пытаться сделать это на руинах своих иллюзий, борясь с теми, кого сами же и породили.
Ленин внезапно хлопнул ладонью по столу.
— Архитектура! Вы правы, товарищ Абдуллаев, это вопрос конструкции. Лев Давидович, — он повернулся к Троцкому, — отложите ваши планы по милитаризации труда на двадцать четыре часа. Мы должны обсчитать эту... эту «акционерную революцию». Если крестьянин получит пай вместо штыка в спину, мы выиграем Гражданскую войну, даже не начиная её.
Сталин продолжал смотреть на Абдуллаева. В его голове уже выстраивалась новая схема: если партия лишается собственности, значит, нужно создать тайную структуру внутри Фонда. Но сама идея «партии-ордена», отделенной от склочного госаппарата, явно задела в его душе какую-то глубокую, еще не осознанную им самим струну.
Сцена 3. Черный список истории
Ночной Смольный был похож на растревоженный улей, который внезапно погрузили в холодную воду. Гул в коридорах стих, сменившись нервным шепотом. Ленин и Троцкий ушли в малый зал — «обсчитывать невозможное», а Абдуллаева деликатно, но твердо перехватил человек в поношенном френче.
— Товарищ Абдуллаев, задержитесь. На пару слов.
Сталин провел его в небольшой кабинет, заваленный картами и списками личного состава. Здесь пахло не революционным восторгом, а канцелярией и табаком. Иосиф Виссарионович прикрыл дверь на засов — звук, в тишине прозвучавший как выстрел.
Он не сел за стол. Он начал медленно обходить Абдуллаева по кругу, словно примеряясь к добыче или к новому инструменту.
— Про пятьдесят второй год… — Сталин произнес это так тихо, что Джахангир едва расслышал. — Вы сказали это не для красного словца. Вы назвали дату. Слишком точную дату для человека, который просто «рассуждает об архитектуре».
Сталин остановился напротив него, выпустив дым в лицо гостю. Его взгляд был лишен эмоций — только ледяное, почти религиозное любопытство.
— Откуда у вас эти цифры, Джахангир? Кто вы такой? Английский шпион не стал бы спасать нашу партию от загнивания. Меньшевик не знает, что такое «орден меченосцев». Вы говорите о вещах, которые я сам еще не сформулировал, но которые уже жгут мне грудь.
— Я — тот, кто видел финал, Иосиф Виссарионович, — спокойно ответил Абдуллаев. — Я видел, как ваша «сталь» превращается в ржавчину. Я видел, как великая страна рассыпается в прах не от бомб, а от того, что в ней не осталось хозяев — только надсмотрщики и воры.
Сталин прищурился. Его рука непроизвольно потянулась к воротнику френча.
— Вы утверждаете, что вы из… другого времени? — В его голосе не было насмешки. Сталин был мистиком не меньше, чем прагматиком. — Значит, я там был? Я… дожил до этого пятьдесят второго года?
— Дожили. Но вы проиграли главное сражение. Вы создали аппарат, который не смогли контролировать даже вы. В конце жизни вы метались в этом золоченом склепе, понимая, что вокруг вас не соратники, а тени, ждущие вашей смерти, чтобы делить привилегии. Вы хотели ударить по ним на девятнадцатом съезде, хотели отстранить их от кормушки… но они оказались быстрее.
Сталин медленно сел на край стола. Трубка в его руке погасла.
— И теперь… — он замолчал, обдумывая. — Теперь вы даете мне этот «Фонд». Эту систему паев. Вы хотите, чтобы я с самого начала лишил их того, ради чего они идут в революцию?
— Именно. Если у партии нет права распоряжаться народным богатством, в неё не пойдут карьеристы. В неё пойдут только те, кто готов служить идее. А те, кто хочет сытно есть — пусть идут в Фонд, в инженеры, в управленцы. Там их будут контролировать собственники — миллионы граждан. Это сделает вашу власть не абсолютной, но вечной.
Сталин посмотрел на свои руки. — Вы предлагаете мне быть не Хозяином, а… Хранителем конструкции?
— Если вы выберете путь Хозяина, вы умрете в одиночестве, а ваше имя будет проклято теми, кого вы поднимете из грязи, — Абдуллаев сделал шаг к нему. — Если вы выберете путь Архитектора — Россия станет первой цивилизацией, где человек не раб государства, а его совладелец. И тогда никакой пятьдесят третий год не станет концом.
Сталин долго молчал. В окне задрожал первый отблеск рассвета. Наконец, он встал и подошел к сейфу, достал чистый лист бумаги и чернильницу.
— Ленин верит в логику, — проговорил Сталин, не глядя на гостя. — Троцкий верит в огонь. Я верю в организацию. Если то, что вы говорите про этот «Ресурсный чек» — правда, мне нужны не лозунги. Мне нужны списки. Кто возглавит Фонд? Какие люди? Из каких ведомств?
Он посмотрел на Абдуллаева в упор.
— Вы поможете мне составить эти списки, Джахангир. Но помните: если вы лжете и это просто способ ослабить диктатуру перед лицом Антанты… я найду способ убить вас даже в вашем «будущем».
— Договорились, — улыбнулся Абдуллаев. — Начнем с того, кого нельзя подпускать к Фонду ни при каких обстоятельствах. Записывайте первую фамилию…
Сталин придвинул поближе лампу, и её желтый свет резко очертил глубокие складки у его рта. Он окунул перо в чернильницу. Лист бумаги на столе казался ослепительно белым, как поле боя, на котором еще не пролита кровь.
— Начнем, — коротко бросил он. — Кто те люди, которые в вашем будущем превратили партию в «золоченое корыто»? Кого мы должны отсечь от кормушки, пока они не вошли во вкус?
Абдуллаев подошел к столу и посмотрел на чистый лист. Он понимал: сейчас он не просто назовет имена, он вырезает целые ветви из генеалогического древа будущей советской элиты.
— Пишите, Иосиф Виссарионович. Но помните: эти люди сейчас могут казаться самыми пламенными революционерами.
— Я не ищу святых, — буркнул Сталин. — Я ищу тех, кто не продаст конструкцию.
— Тогда первая категория, — Абдуллаев загнул палец. — «Распределители». Те, кто придет в восторге от идеи контроля. Им не важно, что распределять — пайки или доли в Фонде. Им важен сам факт того, что человек зависит от их подписи. Если вы поставите их во главе Фонда, они превратят народное достояние в инструмент шантажа.
Сталин быстро начертал несколько фамилий из тех, кто уже рвался к управлению продовольствием и снабжением.
— А конкретные лица? — спросил он, не поднимая глаз.
— Есть те, кто станет символом застоя и разложения, — тихо произнес Джахангир. — В моем времени был человек по фамилии Брежнев. Сейчас он еще ребенок, юноша. Но дело не в нем одном. Дело в типе «верного аппаратчика». Ищите тех, кто сегодня больше всего говорит о «партийной дисциплине», но меньше всего смыслит в бухгалтерии и праве. Те, кто хочет заменить закон «целесообразностью» — это ваши будущие могильщики.
Сталин замер.
— Вы предлагаете мне ударить по моим собственным кадрам? По тем, кто подчиняется приказу без рассуждений?
— Рассуждение — это предохранитель, — отрезал Абдуллаев. — Вы хотите иметь армию роботов, но в итоге получите армию предателей. Потому что робот перепрограммируется тем, кто предложит более калорийную смазку.
Джахангир наклонился ниже:
— Записывайте принцип, а не только имена. Ни один член ЦК не может занимать пост в совете директоров Ресурсного Фонда. Никогда. Либо ты идеолог в партии, либо ты менеджер в Фонде. Пересечение этих ролей — это точка начала раковой опухоли.
Сталин подчеркнул эту фразу так сильно, что перо едва не порвало бумагу.
— Теперь о тех, кто опасен сейчас, — продолжил Абдуллаев. — Зиновьев и Каменев. Не потому, что они ваши конкуренты. А потому, что они — люди «минуты». Они будут колебаться вместе с линией партии, пока не превратят её в кисель. Им нельзя давать доступ к реальным активам. Пусть занимаются агитацией, международными связями, чем угодно — но не цифрами.
— А Берия? — внезапно спросил Сталин, глядя исподлобья. — Про него вы что-то знаете?
Абдуллаев на секунду замешкался.
— Он — гениальный менеджер и страшный исполнитель. В вашей старой истории он стал вашим проклятием, потому что вы дали ему власть над страхом. В новой архитектуре — отдайте ему стройки и технологии, но под жесткий надзор юридического паритета Фонда. Пусть строит, но не судит. Сделайте его подконтрольным закону собственности, а не вашей личной милости.
Сталин отложил перо, но список не спрятал. Он смотрел на него так, словно это была карта минного поля.
— Вы говорите «желание считать», — Сталин усмехнулся, и эта усмешка была похожа на шрам. — Для Ильича это звучит как измена. Он верит в сознательность, в порыв, в то, что рабочий отдаст последнюю рубаху ради мировой коммуны. А вы предлагаете опереться на его… жадность?
— На его интерес, Иосиф Виссарионович, — поправил Абдуллаев. — Сознательность испаряется вместе с запахом хлеба. Порыв длится неделю, максимум месяц. А интерес — это то, что заставляет человека вставать к станку сорок лет подряд. Ленин не «сомневается» в смысле веры, он сомневается как тактик. Он видит, что лозунги перестают работать. Немец наступает, Питер голодает, деревня прячет зерно. Он ищет рычаг.
Сталин встал и начал медленно мерить комнату шагами — от двери к окну, от окна к сейфу.
— Рычаг должен быть в руках партии, — твердо сказал он. — Если рабочий начнет «считать» свой пай, он спросит: «А зачем мне комиссар? Зачем мне ЦК, если я и так хозяин?». Вы понимаете, что вы предлагаете Ильичу совершить политическое самоубийство? Лишить партию монополии на распределение — это значит превратить нас в… в декорацию.
— Именно этого вы и испугались в своем пятьдесят втором, — тихо отозвался Абдуллаев. — Вы поняли, что партия, ставшая «хозяином еды», превратилась в армию паразитов. Она перестала производить смыслы, она начала производить только дефицит и страх. Я предлагаю вам другой рычаг. Пусть партия будет арбитром.
Сталин остановился.
— Арбитром?
— Да. Представьте: есть Фонд, где лежат доли каждого гражданина. И есть хозяйствующие субъекты — заводы, артели, иностранные концессионеры. Если кто-то пытается украсть у народа, обсчитать Фонд, забрать долю рабочего — вот тут выходит Партия. Со своим маузером и своим законом. Она защищает не «государственный карман», в котором всё исчезает бесследно, а карман каждого конкретного Колыванова.
Абдуллаев подошел к карте России, висевшей на стене.
— Сейчас для матроса за окном «социализм» — это когда он может забрать часы у буржуя. А завтра для него социализм должен стать правом на дивиденд с каждой бакинской вышки. Если вы дадите ему это право — он сам пристрелит любого, кто придет «экспроприировать» эту вышку. Будь то белогвардеец или ваш собственный зарвавшийся комиссар.
Сталин долго смотрел на карту, на Баку, на Урал. В его мозгу, привыкшим к жестким иерархиям, начала выстраиваться совершенно иная геометрия власти.
— Ильич не примет это как «интерес», — наконец произнес Сталин. — Он примет это только как «временное отступление». Вроде передышки. Как способ удержать власть в крестьянской стране, пока не вспыхнет в Берлине и Париже.
— Пусть принимает как хочет, — Абдуллаев пожал плечами. — Жизнь поправит его терминологию. Главное — закрепить юридический статус Фонда сейчас, пока хаос позволяет ломать старые догмы.
Сталин взял список со стола. — Я поговорю с ним. Но не о «будущем». Я поговорю с ним о хлебе. Завтра нам нужно разгрузить эшелоны с зерном, которые застряли под Самарой, потому что мужики не верят бумажкам Совнаркома. Если вы дадите им «паи» вместо ваших «чеков»… и если мужик отворит амбар…
Он посмотрел на Абдуллаева с тяжелым прищуром.
— Вот тогда Ильич начнет не «сомневаться», а действовать. А пока — сидите здесь. И не вздумайте выходить в коридор. Там сейчас Троцкий формирует отряды продотрядовцев. Если он услышит ваши речи про «собственность каждого» — он вас расстреляет у первой же стенки как контрреволюционера.
Сталин спрятал листок в карман и вышел, оставив Абдуллаева в полумраке кабинета. За дверью слышался тяжелый, размеренный шаг часового.
Сцена 4. Битва за декрет
Зал заседаний Совнаркома в Смольном напоминал штаб осаждённой крепости. Табачный дым висел над столом плотными пластами, едва колыхаясь от резких жестов присутствующих. На повестке дня стоял вопрос, который Ленин, после ночного бдения со Сталиным и Абдуллаевым, назвал «архиважным тактическим маневром».
На столе лежал черновик: «Декрет о Национальном Ресурсном Фонде и Персональном Праве Гражданина».
— Это безумие! — Лев Троцкий швырнул карандаш на карту. Его голос сорвался на фальцет. — Мы только что объявили мир хижинам и войну дворцам! Мы обещали уничтожить частную собственность, а вы предлагаете её… распылить? Сделать каждого лавочником? Это же мелкобуржуазное перерождение в зародыше!
— Полноте, Лев Давидович, — Ленин сидел, низко наклонившись над бумагами, его перо быстро черкало по полям. — Мы не раздаем фабрики в частные руки. Мы юридически закрепляем за рабочим долю в доходе от этих фабрик. Мы не создаем буржуа, мы создаем… м-да… сопричастность!
— Сопричастность? — вклинился Бухарин, потирая воспаленные глаза. — Владимир Ильич, это же противоречит «Манифесту»! Если у мужика будет «пай» в нефти Баку, он не пойдет в коммуну. Он будет сидеть на своем наделе и ждать дивидендов. Вы убиваете стимул к коллективному труду!
В углу, за спиной Ленина, молча курил Сталин. Его присутствие ощущалось как тяжелый груз. Он ждал.
— Стимул? — Ленин вскинул голову, и его взгляд был холодным. — А какой у нас сейчас стимул? Расстрел за укрывательство зерна? Продотряды? Вы знаете, товарищи, что Самара встала? Что заводы в Питере через два дня съедят последнюю конину? Нам нужен не «стимул к труду», нам нужно, чтобы страна не сдохла с голоду, пока мы ждем мировую революцию!
— Мы должны национализировать всё! — настаивал Троцкий, ударяя ладонью по столу. — Железная дисциплина, трудовые армии! Государство должно стать единым механизмом распределения!
— И этот механизм сожрет сам себя через неделю! — Ленин внезапно вскочил. — Мы создадим армию чиновников-распределителей, которые будут воровать у государства и гнобить рабочих! Товарищ Абдуллаев… — он на секунду замялся, — …предложил схему, где контроль осуществляет не комиссар, а интерес каждого.
— Кто такой этот Абдуллаев? — выкрикнул кто-то из левых эсеров. — Почему он нашептывает вождям идеи, пахнущие Уолл-стритом?
Сталин медленно вынул трубку изо рта. — Товарищ Абдуллаев предложил то, что не смогли предложить вы, — его голос прозвучал как удар топора. — Он предложил валюту, которой поверит мужик. Не бумажные «керенки», которыми можно оклеивать нужники. А «Ресурсный чек», обеспеченный каждой тонной нашего железа и каждым пудом нашего угля. Если мы сейчас не дадим народу эту долю — завтра народ вернет царя, просто чтобы тот навел порядок в распределении.
— Вы хотите заменить диктатуру пролетариата диктатурой акционеров! — не сдавался Троцкий.
— Я хочу, чтобы пролетариат был заинтересован в сохранении своей диктатуры не по лозунгу, а по праву собственности! — отрезал Ленин. — Посмотрите на пункт третий: «Партийные органы отстраняются от прямого распоряжения активами Фонда». Это же гениально! Мы выводим партию из-под удара! Если на заводе нет хлеба — это вина плохого менеджера Фонда, а не Партии. Партия приходит как судья, как карающий меч, защищающий пай рабочего. Мы остаемся чистыми, товарищи! Мы — совесть, а не лавочники!
В зале наступила тишина. Ленин ударил по больному: каждый из присутствующих уже чувствовал, как груз хозяйственных проблем тянет их на дно, превращая пламенных трибунов в склочных снабженцев.
— Это риск, — глухо сказал Каменев. — Мы выпускаем джинна из бутылки. Народ, почувствовавший себя собственником, потребует прав. Судов. Законов.
— И пусть требует! — Ленин почти весело сверкнул глазами. — Пусть защищает своё. Тогда его не купит ни один кайзер и ни один Колчак.
Он обернулся к Сталину: — Иосиф Виссарионович, берите Декрет. Подготовьте списки Управляющего совета Фонда. Но… — Ленин прищурился, — …чтобы ни одной «партийной физиономии» в руководстве активами. Только инженеры. Только спецы. И Абдуллаева… приставьте к нему охрану. Чтобы Лев Давидович случайно не отправил его на фронт под первым же предлогом.
Троцкий побледнел, резко встал и, не прощаясь, вышел из зала, гремя шпорами.
Сталин взял бумагу. — Будет сделано, Владимир Ильич. Начнем с Баку. Там нефть. Там люди быстро поймут, что значит «персональный пай».
Сцена 5. Конвертация веры
Нижний Новгород. Сормовский завод. Январь 1918 года.
В цехах стоял такой холод, что дыхание рабочих превращалось в иней на замасленных станках. Завод жил вполсилы: не было угля, а главное — не было смысла. Деньги превратились в мусор, а обещанное «светлое будущее» не грело пустой желудок.
На дощатую трибуну поднялся человек в кожанке — комиссар из Центра. Но рядом с ним стоял странный субъект: невысокий, в строгом пальто, с папкой, перевязанной бечевкой. Это был один из «контролеров» Абдуллаева.
— Товарищи сормовичи! — зычно начал комиссар. — Совнарком постановил: хватит кормить вас обещаниями! Вот декрет. С сегодняшнего дня вы не просто наемная сила. Вы — держатели ресурса.
Толпа глухо зашумела.
— Опять фантики? — выкрикнул старый литейщик Прохорыч, вытирая грязные руки о ветошь. — На «керенки» уже и махорки не купишь. Нам хлеба давай, а не указы!
Абдуллаев кивнул человеку в пальто. Тот открыл папку и достал пачку листов, напечатанных на плотной бумаге с водяными знаками — их успели оттиснуть в бывшей типографии ценных бумаг.
— Это не деньги, — громко сказал представитель Фонда. — Это Ресурсное Свидетельство №1. Здесь написано: «Сормовский рабочий Иван Прохоров является владельцем одной десятимиллионной доли совокупного угольного ресурса Кузбасса и нефтяного запаса Баку».
В цеху повисла такая тишина, что было слышно, как капает вода из прорванной трубы.
— Чего-чего? — Прохорыч подошел ближе, щурясь. — Это как же… уголь в земле мой, что ли?
— Твой, Прохорыч, — ответил Абдуллаев, спускаясь с трибуны прямо в толпу. — Но не так, чтобы ты его лопатой копал. Эта бумага — твое право на тепло и свет. Видишь отрывной купон снизу? Это «Энергетический чек». За этот квиток любая хлебная артель сейчас отдаст тебе мешок муки. Потому что артели этот чек нужен, чтобы получить уголь для своих мельниц. Понимаешь?
Прохорыч осторожно, двумя пальцами, взял бумагу.
— А если… если власть переменится? Если белые придут?
— Тогда твой пай сгорит, — жестко сказал Абдуллаев. — Белые вернут недра англичанам и французам. А по нашему закону — англичанин может только купить у Фонда этот уголь. И деньги от продажи пойдут не в карман царю или комиссару, а капнут на твой личный счет в Фонде. Ты теперь — кредитор государства, Прохорыч. И если ты позволишь кому-то разрушить этот завод или украсть уголь — ты украдешь у своих внуков.
Матрос-охранник, стоявший у входа, непроизвольно сжал винтовку. В его голове, привыкшей к лозунгам о «грабеже», вдруг что-то щелкнуло. Грабить было больше некого. Грабить теперь означало — забирать у самого себя.
К вечеру в Нижнем Новгороде произошло невероятное. Хлебный рынок, где цены росли каждый час, вдруг замер. Крестьяне из окрестных сел, приехавшие за солью и керосином, вертели в руках «Ресурсные чеки».
— Глянь, Пахом, — шептались они. — Это ж не просто бумажка. Это ж доля в керосиновой лавке всей России. Если я её возьму, я в город за керосином уже не как проситель приду, а как хозяин.
— А ну как обманут? — сомневался Пахом.
— Обманет комиссар, — ответил кто-то из рабочих. — А за этой бумагой — закон Фонда. Нам Абдуллаев сказал: «В Фонде партийных нет. Там инженеры сидят, им воровать резона нет — у них свой пай в три раза больше, если система работает».
Сцена 6. Тень в кабинете
В кабинете Сталина было накурено так, что лампа на столе казалась размытым желтым пятном в тумане. Окно, заклеенное крест-накрест газетными полосами, вибрировало от далекого гула грузовиков. Январь восемнадцатого года не обещал тепла, но здесь, в четырех стенах, решался вопрос о том, будет ли у этой страны завтрашний день.
Сталин сидел, глубоко откинувшись на спинку простого деревянного стула. Перед ним лежал тонкий лист телеграфной ленты, еще пахнущий озоном и холодом штабного вагона. Он читал её долго, смакуя каждое слово, словно проверяя их на вес и вкус.
— Послушайте, что пишут из Нижнего, — Сталин наконец поднял глаза на Абдуллаева. — «Сормовский завод — двойная норма. Рабочие отказались от забастовки. Мужики из окрестных уездов везут обозы с хлебом. Просят не деньги, а заверенные копии Ресурсных свидетельств. Продотряды расформированы за ненадобностью».
Он замолчал, медленно выбивая трубку о край пепельницы. Джахангир сидел напротив, бледный, с темными кругами под глазами. Сон стал для него роскошью, которую он не мог себе позволить — каждая минута промедления могла обернуться хаосом.
— Вы создали нечто похуже капитализма, Джахангир, — голос Сталина был тихим, почти вкрадчивым, но в нем слышался рокот приближающегося шторма. — Капитализм — это власть немногих над многими через золото. Его легко ненавидеть, его легко разрушить. Но вы… вы создали фанатизм собственности. Вы раздали людям по куску этого золота и назвали это правом.
Сталин встал и подошел к окну. Он отогнул край газеты, всматриваясь в серые сумерки Петрограда.
— Теперь, если я захочу раскулачить мужика в угоду государственной нужде, мне придется воевать не с «мироедом», а с законным акционером страны. Вы понимаете, что вы сделали? Вы лишили меня маневра. Вы лишили партию возможности приказывать. С рабочим, который знает цену своей доле в бакинской нефти, нельзя говорить языком декретов о дисциплине. С ним теперь… — Сталин поморщился, словно от зубной боли, — …с ним теперь придется договариваться. Как с равным.
— Я даю вам фундамент, Иосиф Виссарионович, — Абдуллаев выпрямился, стараясь сохранить твердость в голосе. — Посмотрите в это окно. Там больше не «масса». Там не толпа, которой можно помыкать, обещая рай в тридцатом году. Там — совладельцы. С ними нельзя воевать, потому что воевать с ними — значит воевать с самой Россией. Вы ведь сами говорили, что аппарат сгниет. Так вот, Фонд — это антисептик. Он не дает аппарату прикоснуться к тому, что ему не принадлежит.
Сталин обернулся. В полумраке его глаза казались двумя угольками.
— Чистота через расчет? Сомнительная святость. Вы превращаете революцию в бухгалтерию.
— Я превращаю её в архитектуру, которая выстоит, — парировал Джахангир. — Диктатура — это временная подпорка. Если вы не уберете её вовремя, все здание рухнет вам на голову.
В этот момент тишину коридора разорвал резкий, бесцеремонный стук. Дверь распахнулась прежде, чем Сталин успел ответить.
На пороге стоял Феликс Дзержинский. Его облик внушал трепет: шинель в пятнах засохшей грязи, лицо белее полотна, а глаза… глаза лихорадочно блестели тем самым огнем, который Абдуллаев привык видеть на портретах фанатиков. В руке он сжимал кожаный портфель, словно это была святыня.
— Владимир Ильич требует вас обоих. Немедленно, — голос Дзержинского был сухим и ломким. — В Москве, на конспиративной квартире в Замоскворечье, мои люди взяли группу вооруженных людей. Люди из личного резерва Троцкого.
Сталин мгновенно подобрался. Его расслабленность исчезла, сменившись хищной настороженностью.
— Лев Давидович решил ускорить события? — спросил он, прищурившись.
— У них найден план, — Дзержинский шагнул в комнату и бросил на стол пачку изъятых документов. — Операция «Ликвидация восточного термидорианца». Цель номер один — вы, товарищ Абдуллаев. Они считают, что ваше влияние на Ленина губительно. Что вы — вирус, разрушающий иммунитет революции.
Абдуллаев почувствовал, как по спине пробежала холодная волна. Он знал, что этот момент наступит. Теория, изложенная на бумаге, всегда рано или поздно сталкивается со свинцом.
— Они понимают, — продолжал Дзержинский, глядя на Джахангира с какой-то странной смесью жалости и подозрения, — что если ваш «Фонд» заработает на полную мощь, мировая революция захлебнется. Рабочий в Берлине и Париже не захочет на баррикады, он захочет такой же «пай», как у сормовского литейщика. Вы убиваете мечту о всемирном пожаре, подменяя её… достатком.
— Мечта, которая питается только трупами, — это кошмар, Феликс Эдмундович, — тихо сказал Абдуллаев.
Сталин подошел к Джахангиру и тяжело положил руку ему на плечо. Пальцы сжали сукно пиджака почти до боли.
— Ну что, «архитектор»? Поздравляю. Вы официально стали самым опасным человеком в России. Опаснее генерала Корнилова и кайзера Вильгельма. Те хотят забрать у нас власть. Вы же… вы забираете у нас право быть богами.
Он посмотрел на Дзержинского.
— Веди к Ильичу. Но если Троцкий думает, что пуля может отменить бухгалтерский баланс… он плохо знает математику.
Абдуллаев поднялся, чувствуя, как внутри него кристаллизуется странное спокойствие. Пули — это тоже часть конструкции. Просто теперь зазоры в его чертежах будут заполняться не только чернилами, но и чьей-то решимостью.
Сцена 7. Тень над Смольным
Ленин встретил их не за столом. Он мерил кабинет стремительными, короткими шагами — от двери к окну, от окна к книжному шкафу. Воздух в комнате был тяжелым, застоявшимся, но, в отличие от кабинета Сталина, здесь не было дыма. Ленин терпеть не мог табака, и даже Сталин, заходя сюда, прятал свою трубку в карман френча, хотя запах всё равно тянулся за ним невидимым шлейфом.
Увидев вошедших, Ленин на секунду остановился, заложив большие пальцы за жилетку, и посмотрел на Абдуллаева так, словно видел его впервые. В его взгляде не было ярости, скорее — предельная, болезненная концентрация шахматиста, который понял, что противник пожертвовал ферзя ради мата в три хода.
В углу, у этажерки, замер Дзержинский. Он методично перекладывал листы из одной папки в другую, и этот шорох бумаги в абсолютной тишине кабинета походил на звук точильного бруска.
— Проходите, — бросил Ленин, снова возобновляя свой бег по комнате. — Садитесь. Феликс Эдмундович только что доложил об «инициативе» некоторых наших… м-да… радикальных товарищей. Лев Давидович, кажется, окончательно уверился в том, что вы, товарищ Абдуллаев, — это яд. Высококонцентрированный яд, впрыснутый в тело революции английской разведкой специально, чтобы вызвать паралич воли пролетариата.
— Они называют это «Операция Очищение», — сухо добавил Дзержинский, не поднимая глаз. — Группа боевиков из личного резерва Льва Давидовича. По их логике, устранение «теоретика-реставратора» вернет партию на путь военного коммунизма. Нападение планируется сегодня. Место — коридор между вашим кабинетом и столовой. Там всегда толчея, легко затеряться.
Сталин, стоявший у двери, криво усмехнулся. Рука его привычно дернулась к карману, где лежала трубка, но, встретившись взглядом с Лениным, он лишь поправил воротник.
— Лев Давидович всегда любил театральные эффекты, — негромко произнес Сталин. — Расстрел в коридоре власти… Прямо как в пьесах про якобинцев. Чистота идеи, омытая кровью предателя. Очень романтично. И очень глупо.
Абдуллаев почувствовал, как во рту пересохло. Его «архитектура» из красивых графиков и формул на глазах превращалась в конкретную сталь маузера, направленного в его сторону. Одно дело — спорить о будущем из безопасного «сегодня», и совсем другое — чувствовать на затылке холодный сквозняк истории.
— Владимир Ильич, — голос Джахангира прозвучал тише, чем он ожидал, но уверенно. — Если вы меня выдадите, или если они меня убьют — Декрет всё равно не остановить. Прохорыч в Сормово уже держит в руках свой пай. Если вы сейчас отберете его назад — вы станете для него не освободителем, а вором. Вы не меня защищаете, Владимир Ильич. Вы защищаете право рабочего на его долю в этой стране. Вы защищаете собственную конструкцию власти.
Ленин резко остановился прямо перед Абдуллаевым. Он был ниже ростом, но в этот момент казался выше. Его глаза сузились, превратившись в две острые щелочки.
— Я это понимаю, батенька! — почти выкрикнул Ленин, и его картавость стала отчетливее. — Именно это меня и бесит! Вы связали мне руки этой вашей «архитектурой». Вы поставили меня в положение, когда я не могу ударить по оппозиции, не ударив по интересам сормовского рабочего! Если я сейчас отступлю — партия расколется на фракции, и мы утонем в дискуссиях. Если пойду вперед — получу пулю в спину от своих же фанатиков.
Он подошел почти вплотную, обдав Абдуллаева запахом крепкого чая.
— Но есть один нюанс, — Ленин понизил голос до шепота, который был слышен во всем кабинете. — Вы говорили, что в вашем времени… там, в будущем… партия сгнила. Сгнила, потому что стала «хозяином еды». А что стало с теми, кто шел против этой системы? Кто пытался её исправить, не имея вашего «Фонда»?
— Они становились либо мучениками, которых забывали через год, либо палачами, которые сами становились частью системы, — ответил Абдуллаев. — Но ни те, ни другие не построили ничего, кроме ГУЛАГа. Громадного распределителя боли вместо распределителя благ.
Сталин внезапно прервал их, сделав шаг вперед.
— Феликс, сколько людей у Троцкого в Смольном прямо сейчас? Кому он доверяет безоговорочно?
— Рота латышских стрелков, — быстро ответил Дзержинский. — И те самые группы боевиков из Москвы. Остальные колеблются. Путиловцы выжидают.
— Мало, — Сталин посмотрел на Ленина. — Лев Давидович рассчитывает на эффект неожиданности и свой авторитет «трибуна». Но авторитет — это облако. Его можно разогнать. Владимир Ильич, если мы завтра утром опубликуем в «Правде» не просто текст Декрета, а «Список Акционеров №1»? И первым номером поставим не комиссара, а того самого матроса Колыванова, которого знает весь Кронштадт? А под ним — расчет его дивиденда за первый квартал.
Сталин выдержал паузу, глядя, как Ленин начинает потирать лоб.
— Если Троцкий попытается арестовать Абдуллаева после этого, — продолжал Сталин, — армия повернет штыки против Троцкого. Солдат не хочет воевать за «мировой пожар», который сгорит и ничего ему не оставит. Он хочет защищать свой пай. Свой кусок будущего, который вы ему юридически подписали.
Ленин замер. Он долго смотрел на свои руки, словно видел на них те самые чернила, которыми подписывался Декрет.
— М-да… — наконец выдохнул он. — Ставить шкурный интерес против революционной патетики. Цинично. Архи-цинично, батенька! Но… — он вдруг резко хлопнул в ладоши, и лицо его осветилось почти детской, лукавой улыбкой. — Но это же чертовски эффективно! Мы выбиваем у них почву из-под ног! Феликс! Усилить охрану Абдуллаева. Лично отвечаете головой. Иосиф, бегите в типографию. Верстайте «Правду» заново. Мы не будем прятать товарища Абдуллаева. Мы сделаем его публичным лицом Фонда. Пусть попробуют убить того, кто только что раздал стране сокровища короны!
Ленин подошел к столу и быстро черкнул что-то на клочке бумаги.
— Идемте, товарищи. Нам нужно подготовить выступление. Лев Давидович ждет штурма, а получит… инвентаризацию.
Сцена 8. Ночной разговор
Смольный затихал, но эта тишина не приносила покоя. Она была натянута, как тетива, и вибрировала от каждого отдаленного выстрела на окраинах. Когда Ленин и Дзержинский, обмениваясь короткими, рублеными фразами, ушли в оперативный штаб, в кабинете повисла тяжелая, осязаемая пауза.
Сталин не сел. Он подошел к высокому окну, в которое бился сухой январский снег. Стекло дребезжало. Петроград лежал внизу — темный, голодный, ощетинившийся штыками патрулей. Сталин стоял, заложив руки за спину, и свет настольной лампы едва дотягивался до его плеч, оставляя лицо в густой тени.
— Подойдите сюда, Абдуллаев, — не оборачиваясь, бросил он. — Посмотрите на этот город. Он кажется мертвым, но это не так. Он ждет. Он всегда чего-то ждет: то царя, то хлеба, то крови. Раньше я думал, что этот хаос можно обуздать только одним способом — сжать его в кулаке так крепко, чтобы кости хрустнули. Чтобы каждый обыватель в своей постели знал: если он шепнет лишнее слово, завтра его не станет.
Он замолчал, и тишину нарушало только его ровное, тяжелое дыхание.
— Вы ведь не всё мне сказали про пятьдесят второй год, — внезапно проговорил он, и в голосе его прорезались хриплые нотки. — Вы сказали, что я хотел реформы, хотел отстранить партократию, но не успел. Почему? Я ведь не был слабым человеком. Я умел выжигать измену каленым железом. Как же вышло, что я… не успел?
Абдуллаев подошел к окну и встал на шаг позади. От Сталина пахло едким табаком «Герцеговина Флор» и холодом.
— Потому что вы были один, Иосиф Виссарионович, — тихо, но отчетливо ответил Джахангир. — В той, моей истории, у вас был только аппарат. Огромная, многомиллионная машина из людей, которые не владели ничем, кроме права распоряжаться чужим. А аппарат — это змея. Она ползет за вами, пока вы сильны и кормите её страхом. Но змея всегда кусает руку, которая её кормит, как только эта рука начинает слабеть или дрожать. Вы пытались заменить собственность дисциплиной, а право — верностью. Но верность в отсутствие интереса всегда превращается в заговор.
Сталин медленно повернул голову. Свет лампы теперь падал ему в профиль, подчеркивая рябины на щеке и хищный изгиб носа.
— Вы хотите сказать, что те, кто мне будут подвластны… те, кого я подниму из праха… они предадут всё, за что мы проливаем кровь?
— Они предадут идею ради того, чтобы стать хозяевами, — подтвердил Абдуллаев. — В системе, где всё принадлежит государству, хозяином становится тот, кто сидит на распределении. Они просто дождутся вашей смерти, чтобы легализовать свою власть над ресурсами. В пятьдесят втором вы почувствуете это. Вы поймете, что Партия превратилась в орден паразитов. Вы хотели разделить функции, хотели вернуть власть государству и технократам… но у вас не было фундамента. У вас не было народа-совладельца, на которого вы могли бы опереться против бюрократии. Вы были тираном в пустоте.
Сталин долго смотрел на Джахангира. В его глазах блеснуло нечто, похожее на понимание — холодное, расчетливое признание чужой правоты, которая ранит сильнее, чем ложь.
— Сегодня ночью, — Сталин снова отвернулся к окну, — я прикажу арестовать верхушку заговорщиков. Тех, кто шел за Троцким. Но самого Льва Давидовича я трогать не буду. Пока. Мне нужно другое. Мне нужно, чтобы он увидел, как его «перманентная революция», его великий мировой пожар разбивается о простую, приземленную человеческую потребность иметь что-то свое. Что-то, что нельзя отобрать декретом.
Он медленно вынул из кармана трубку, но не зажег её, а просто вертел в пальцах.
— Вы изменили не только архитектуру страны, Абдуллаев. Вы изменили мой план. Я собирался строить империю на страхе и монолите Партии. Это понятно, это надежно, это проверено веками. Теперь же… теперь мне придется строить её на расчете. На праве собственности миллионов маленьких людей. Это сложнее. Это требует судов, бухгалтеров, ведомостей вместо пулеметов. Но, возможно… — он выпустил облако невидимого дыма из пустой трубки, — …возможно, такая конструкция простоит дольше, чем та, что держится на одном моем слове.
Он замолчал, погрузившись в раздумья. Для него это было отречение — не от власти, но от привычного способа её удержания. Он признавал, что «человек будущего» принес ему инструмент более совершенный, чем террор.
— Значит, — Сталин посмотрел на Абдуллаева в упор, — если рабочий будет знать, что завод — его пай, он не пойдет за Троцким на баррикады?
— Он пойдет на баррикады только за одно, — ответил Джахангир. — Чтобы защитить свой Фонд. И в этот момент он станет вашей самой надежной гвардией.
В этот момент тишину Смольного, казавшуюся вечной, вспорол резкий звук. За дверью, в бесконечном сводчатом коридоре, послышались быстрые, сбивающиеся шаги. Послышался лязг затворов и чей-то истошный, сорванный голос.
— Началось! — выкрикнул кто-то, и дверь кабинета содрогнулась от удара.
Сталин мгновенно отбросил трубку и шагнул к столу, где в открытом ящике лежал тяжелый маузер. Его лицо снова стало маской — непроницаемой и смертоносной.
— Ну что ж, Джахангир, — прорычал он, взводя курок. — Посмотрим, как ваша архитектура держит удар свинцом. Если ваш Фонд стоит того, чтобы за него умирать — сейчас мы это узнаем.
Абдуллаев почувствовал, как сердце ухнуло куда-то вниз, но руки его остались спокойными. Теория закончилась. Началась история.
Сцена 9. Рубеж в коридоре
Дверь кабинета Сталина содрогнулась от удара, но устояла. Снаружи, в бесконечном эхе сводчатых коридоров Смольного, захлебнулся в лае пулемет «Льюис». Это был звук ломающейся старой реальности.
Сталин стоял у стола, широко расставив ноги. Маузер в его руке казался естественным продолжением кисти. Он не смотрел на дверь — он смотрел на Абдуллаева.
— В щель между шкафом и стеной! Живо! — скомандовал он. — Если вы подохнете сейчас, вся эта ваша «бухгалтерия» превратится в обычную бумагу для самокруток.
Джахангир подчинился. От стены тянуло холодом и пылью столетий. Из своего укрытия он видел, как Сталин гасит настольную лампу одним резким движением. Кабинет погрузился в сизую мглу, прорезаемую лишь вспышками выстрелов за дверью.
В коридоре взревел голос матроса Колыванова:
— Куда прешь, сучья лапа?! Это мой Смольный! Мой!
— С дороги, братишки! — перекрывая грохот, орал кто-то из нападавших. — Мы за чистоту идеи! Мы за диктатуру пролетариата! Выдайте эту контру Абдуллаева - этого английского шпиона!
— Я тебе дам «диктатуру»! — взревел Колыванов. — У меня в кармане Свидетельство на пай в Баку! У меня Дарья в Кронштадте через неделю керосин по этому паю получать будет! А ты его сжечь хочешь в своем «мировом пожаре»?! Назад, сволота!
Грохнул взрыв ручной гранаты. Штукатурка посыпалась с потолка, забивая легкие едкой известковой пылью. Дверь кабинета вылетела внутрь вместе с петлями. В проеме, на фоне тусклого света коридора, возник силуэт человека в длинной кавалерийской шинели. Он вскинул карабин, но Сталин был быстрее.
Три коротких, расчетливых выстрела. Человек в шинели рухнул, даже не вскрикнув.
— Колыванов! — крикнул Сталин, не выходя из тени. — Занимай проем! Где латыши?
— Латыши разошлись! — донеслось из коридора сквозь треск винтовочного огня. — Сказали, в акционеров стрелять не станут! Тут только идейные остались, из «Комитета Спасения»! Мы их сейчас в подвал законопатим!
Абдуллаев видел, как Колыванов, обмотанный пулеметными лентами, ввалился в дверной проем, тяжело дыша. В его левой руке был зажат окровавленный приклад винтовки, а из нагрудного кармана бушлата торчал уголок той самой «Правды» — мятый, залитый чьей-то кровью, но надежно спрятанный.
— Товарищ Сталин! — гаркнул матрос. — Живой? А этот, чертежник ваш?
— Живой, — Сталин вышел на свет, медленно перезаряжая маузер. — Что на телеграфе?
— Отбили! — Колыванов сплюнул на паркет. — Рабочие из типографии прибежали с ломами. Говорят: «Кто против Фонда — тот против наших детей». Лев Давидович на броневик прыгнул, к вокзалу рвет. Хотел полки поднять, да только полки в казармах сидят, газету читают. Считают, сколько им с каждой пушки «дивиденда» причитается. Не идут за ним, товарищ Сталин. Не хотят за Идею умирать, когда у них Доля появилась.
Сталин подошел к убитому в проеме. Мыском сапога он перевернул тело. Это был молодой парень, почти мальчишка, с чистым лицом и безумным взглядом фанатика, застывшим в смерти.
— Посмотри, Джахангир, — Сталин кивнул Абдуллаеву, выходящему из укрытия. — Этот верил в рай на земле. Он пришел убить вас, потому что вы предложили ему не рай, а право собственности. Он считал это оскорблением величия Революции.
Абдуллаев посмотрел на убитого. Внутри у него всё дрожало, но разум работал с ледяной ясностью.
— Он верил в право распоряжаться. Вы дали ему винтовку и сказали, что он — авангард. А я сказал ему, что он — один из миллионов совладельцев. Авангарду не нужны правила. Совладельцу нужны суды.
Колыванов, тяжело дыша, бережно расправил газету в руках. Его огромные пальцы, черные от пороховой гари, дрожали, когда он вел ими по строчкам восьмого пункта.
— Слышь, Абдуллаев… — матрос поднял глаза, в которых отражалось недоумение. — Тут написано: «Доля в недрах не наследуется, а возвращается в Фонд». Это как же? Значит, если я копыта отброшу, Дарье моей и детям — шиш с маслом? Опять всё государству под хвост?
Сталин, стоявший у окна, замер. Он медленно повернулся, ожидая ответа. Для него этот пункт тоже был загадкой: он привык, что собственность — это то, что можно передать клану, создавая династическую верность.
Абдуллаев подошел к Колыванову и мягко, но уверенно положил руку ему на плечо.
— Слушай внимательно, Колыванов. Если мы разрешим наследование, то через три поколения у нас снова будут «новые помещики». Один будет владеть десятью паями, а другой — ничем. И мы вернемся к тому, с чего начали: к зависти, к драке и к новой революции.
Джахангир обвел рукой разгромленный кабинет.
— Пай в Фонде — это не имущество, которое можно спрятать в сундук. Это твой билет на жизнь. Пока ты жив, ты совладелец страны. Ты получаешь доход, ты сыт, ты хозяин. Но когда ты уходишь, твоя доля не исчезает в бездонном кармане чиновника. Она автоматически переходит новорожденному.
Колыванов нахмурился, переваривая.
— То есть… моему сыну, когда он родится, не надо будет ждать, пока я помру? У него сразу свой пай будет?
— Именно! — Абдуллаев едва заметно улыбнулся. — Твой сын получит свою долю по праву первого крика. Он придет в этот мир не рабом, не пролетарием, которому «нечего терять, кроме цепей своих», а полноценным хозяином великой державы. С первой секунды жизни. А твой пай, Колыванов, когда придет твой срок, вернется в общий котел, чтобы обеспечить жизнь следующему ребенку. Это круговорот. Мы строим страну, где нельзя «накопить» власть над другими, но где нельзя родиться нищим.
Сталин издал короткий, сухой смешок и наконец зажег трубку. Огонек спички осветил его лицо, на котором проступило нечто, похожее на мрачное восхищение.
— Архитектура… — пробормотал Сталин, выпуская густое облако дыма. — Вы создали биологическую систему, Джахангир. Партия всегда мечтала о «новом человеке». Но вы создаете его не через проповеди, а через метрику. Ребенок только открыл глаза — и он уже акционер. Ему не нужно доказывать верность Партии, чтобы поесть. Ему достаточно просто быть.
— Теперь понимаете, почему они стреляли? — Абдуллаев указал на тела в коридоре. — Для Троцкого человек — это топливо для мирового пожара. Для бюрократа — это проситель. А в нашей системе человек — это единица капитала. Уничтожить систему Фонда теперь — значит совершить коллективное самоубийство. Ни один отец не пойдет против власти, которая гарантирует его новорожденному сыну долю в недрах страны.
Колыванов посмотрел на газету с почти религиозным трепетом. Он аккуратно сложил её и засунул под бушлат, ближе к сердцу.
— Значит, Дарье моей я так и скажу: рожай, мол, не бойся. Сын хозяином родится. А если кто на Фонд позарится — так мы его… — матрос с треском вогнал патрон в патронник, — …мы его без всяких трибуналов в расход. За своё стрелять сподручнее, чем за «идею».
Сталин подошел к Абдуллаеву.
— Это лишит нас возможности манипулировать массами через голод, — негромко, почти на ухо Джахангиру, произнес будущий вождь. — Голод — это великий учитель дисциплины. Вы отнимаете у нас этот хлыст.
— Я даю вам вместо хлыста — двигатель, — ответил Абдуллаев. — Посмотрите на Колыванова. Вы хотите, чтобы он вас боялся? Или чтобы он берег эту систему как собственную жизнь? Страх проходит. Доля — остается.
Сцена 10. Инвентаризация смыслов
Белый зал Смольного заполнился к шести часам утра, но это не было обычное собрание. По периметру стояли матросы Колыванова с примкнутыми штыками, а в воздухе всё еще висела сизая гарь от недавней перестрелки в коридорах. Делегаты полков и заводов сидели плотными рядами, настороженные и мрачные.
Троцкий стоял на трибуне первым. Его лицо было бледным до синевы, пенсне поблескивало, как два ледяных диска. Он не ждал — он яростно атаковал:
— Товарищи! Ночью в этих стенах произошло преступление против Революции! Нас хотят купить! Нас хотят превратить в нацию мелких собственников, проедающих достояние грядущих поколений! Абдуллаев и его покровители предлагают вам чечевичную похлебку вместо мирового царства труда!
По залу прошел неуверенный гул, но тут на трибуну стремительно взошел Ленин. Он не стал дожидаться, пока Троцкий закончит. Он просто отодвинул его плечом — жест, который в прежние времена был немыслим.
— Лев Давидович запутался в своих метафорах! — Ленин вцепился в края трибуны так, что побелели костяшки. — Он говорит «проедать», но посмотрите на декрет! Товарищ Абдуллаев, зачитайте восьмой пункт. Громко!
Джахангир вышел вперед. В руках он держал не газету, а оригинал документа с еще сырой печатью Совнаркома.
— Товарищи, здесь была совершена попытка убийства, — голос Абдуллаева эхом отразился от высокого потолка. — Убить хотели не меня. Убить хотели ваше право. Слушайте внимательно: «Доля в недрах России не принадлежит Партии, не принадлежит правительству и не может быть передана по наследству».
В зале наступила мертвая тишина.
— Пай возвращается в Фонд со смертью владельца, — продолжал Абдуллаев, глядя в глаза Троцкому. — Но он автоматически закрепляется за каждым новорожденным гражданином по факту его рождения. Мы не «проедаем» будущее. Мы делаем так, чтобы ваш сын, Колыванов, и твой внук, товарищ рабочий, входили в этот мир не нищими попрошайками, а хозяевами этой земли! Лев Давидович называет это «подкупом». Я называю это — ликвидацией рабства!
Троцкий вскинул руку:
— Это создает касту! Это убивает революционный порыв!
— Это убивает ваше право гнать людей на бойню ради ваших фантазий! — отрезал Абдуллаев. — Посмотрите на Колыванова. Ночью он защищал не «идею в книжке». Он защищал право своего нерожденного ребенка иметь долю в бакинской нефти и уральской руде. Он защищал свою субъектность.
Абдуллаев повернулся к залу:
— Кто вы для Троцкого?! Топливо! Кто вы для Фонда?! Акционеры! Если вы сегодня выберете «перманентную войну», завтра у вас отберут и паи, и жизнь. Если вы выберете Фонд — вы станете неприкосновенными.
Ленин снова перехватил инициативу, почувствовав, как зал «потеплел». — Кто за то, чтобы утвердить Декрет? Кто за то, чтобы Партия стала защитником вашего права, а не его захватчиком?
Первым руку поднял Колыванов. Его огромная ладонь, еще в пятнах копоти, взметнулась вверх как знамя. За ним — латыши, те самые, что ночью колебались. Один за другим, сотни рук поднялись в воздух.
Троцкий посмотрел на этот лес рук и медленно сошел с трибуны. Он понял: магия его слова бессильна против магии законной доли. Его «мировая революция» только что была обменена на гарантии для детей.
Абдуллаев посмотрел на Сталина. Тот стоял в тени колонны, и на его лице блуждала тень странной, почти пугающей улыбки. Он видел рождение новой системы, где власть будет опираться не на страх, а на тотальную экономическую зависимость гражданина от устойчивости самого государства.
— Ну что, батенька, — негромко сказал Ленин, проходя мимо Абдуллаева. — Мы только что сделали из пролетария гражданина. Теперь нам нужно сделать так, чтобы этот гражданин нас не уволил через год, если дивиденды окажутся низкими. Начинается настоящая работа…
Сцена 11. Эхо в отеле «Метрополь»
Лондон. Уайтхолл-плейс. Отель «Метрополь», реквизированный под нужды Министерства вооружений, гудел как растревоженный термитник. Уинстон Черчилль стоял в своем кабинете, который когда-то был роскошным гостиничным номером, и с яростью смотрел на пачки снарядных гильз, выставленных на столе как образцы.
Он не был Первым лордом Адмиралтейства уже три года, и горечь Галлиполи всё еще жгла его сердце. Но сейчас его жгло нечто иное. Он швырнул отчет разведки не на камин Адмиралтейства, а на журнальный столик из красного дерева, заваленный чертежами новых танков.
— Это дьявольски хитро! — прорычал он, нервно раскуривая сигару и выпуская густой дым, который тут же смешивался с лондонским туманом, лезущим в приоткрытое окно. — Большевики перестали быть безумцами. Они начали играть по правилам, которые мы сами придумали в Сити триста лет назад, но они вывернули их наизнанку!
Он резко обернулся к представителю Банка Англии, который неуютно чувствовал себя в министерском кресле.
— Понимаете ли вы, что происходит в Глазго? — Черчилль ткнул сигарой в сторону отчета. — Я — министр вооружений. Моя задача — чтобы заводы работали день и ночь. Но сегодня утром рабочие на верфях Клайдсайда отказались выпускать комплектующие для интервенции. Они не просто бастуют за прибавку. Они цитируют этот проклятый «Декрет о Фонде»!
— Сэр, — подал голос секретарь, стоявший у дверей. — Ситуация хуже, чем мы думали. В Ливерпуле профсоюзы напечатали листовки с заголовком: «Почему британский уголь принадлежит лорду Дерби, а русский — Ивану Колыванову?». Они называют это «Русским паем». Они спрашивают, почему они должны производить снаряды, чтобы лишить русского рабочего его законной доли в нефтяном бизнесе.
Черчилль замер. Дым от сигары неподвижно повис в воздухе. Это был удар в самое сердце его ведомства.
— Абдуллаев опаснее Маркса, — негромко, почти с благоговением произнес Уинстон. — Маркс был теоретиком грабежа. Он предлагал «отобрать и поделить», что всегда заканчивается кровью и крахом, которые легко подавить штыками. Но Абдуллаев предложил — «владеть и получать доход». Он не разрушил капитализм, он сделал его достоянием каждого мужика в лаптях. Он превратил пролетария в рантье.
Он подошел к карте Европы и с силой провел пальцем по линии фронта.
— Теперь мы не можем объявить им войну, не объявив войну нации акционеров. Если наш экспедиционный корпус высадится в Архангельске, каждый русский мужик с винтовкой будет знать: мы пришли не «спасать демократию», а грабить его личный счет в Фонде. Его личный керосин. Его право, гарантированное по факту рождения.
— Что же нам делать, Уинстон? — холодно спросил банкир. — Поддержать белых генералов?
— Белые генералы обещают вернуть землю помещикам и недра — французским банкирам, — Черчилль прищурился. — Кто пойдет за ними теперь? Кто променяет свой пай в Фонде на право снова гнуть спину на барона? Мы проигрываем Россию не на поле боя, мы проигрываем её в бухгалтерских книгах.
Он тяжело опустился в кресло, глядя на снаряды, которые могли так и остаться в Англии.
— Этот Абдуллаев... он создал систему, которую невозможно коррумпировать через верхушку, потому что верхушка не распоряжается прибылью. Мы столкнулись с первой в истории корпорацией размером в шестую часть суши, где 150 миллионов акционеров готовы разорвать любого за свой дивиденд. Если мы не остановим этот «вирус собственности», он перекинется через Ла-Манш быстрее, чем любая чума.
В кабинете отеля «Метрополь» воцарилась тишина. Где-то внизу, на Уайтхолл, слышался гул толпы — рабочие Лондона уже обсуждали новости из Петрограда.
Сцена 12. Первый Аудит и сталь Сталина
Москва. Кремль. Кабинет Абдуллаева был аскетичен: голые стены, тяжелый дубовый стол и ряды железных шкафов, в которых хранились первые реестры Фонда. Здесь пахло не революцией, а сухими чернилами и пылью учетных книг.
Напротив Абдуллаева сидел Григорий Евсеевич Зиновьев. Его лицо, обычно одутловатое и самодовольное, сейчас пошло красными пятнами. Он нервно барабанил пальцами по папке с грифом «Коминтерн».
— Джахангир Каримджанович, вы занимаетесь политическим саботажем! — голос Зиновьева сорвался на высокий регистр. — Нам нужно финансировать забастовки в Гамбурге. Нам нужны средства для наших ячеек в Париже. Это вопрос выживания мировой революции! А вы заблокировали перевод в два миллиона золотых рублей, ссылаясь на «нецелевое расходование средств пайщиков»? Вы в своем уме? Это же формализм, граничащий с контрреволюцией!
Абдуллаев медленно поднял глаза от ведомостей. Его взгляд был спокойным и тяжелым.
— Григорий Евсеевич, в структуре Фонда нет понятия «революционная целесообразность». Есть понятие «акционерный капитал». Эти два миллиона — это дивиденды рабочих Путиловского завода и нефтяников Грозного. Если я позволю вам запустить руку в этот карман сегодня, завтра любой комиссар решит, что может купить себе лимузин за счет «паев» вдов Кронштадта.
— Вы ставите интересы лавочников выше интересов Интернационала! — выкрикнул Зиновьев.
— Я ставлю право выше произвола, — отрезал Абдуллаев. — Как только мы нарушим прозрачность аудита, доверие к Фонду рухнет. А без доверия ваш Коминтерн будет воевать не с буржуазией, а с собственным народом, у которого украли обещанное.
В этот момент массивная дверь кабинета открылась без стука. В комнату вошел Сталин. Он двигался бесшумно, его сапоги мягко ступали по ковру. Остановившись у окна, он не спеша раскурил трубку, наполняя комнату запахом крепкого табака, который мгновенно вытеснил запах бюрократической канцелярии.
— Товарищ Зиновьев считает, что Партия — это и есть народ, — негромко, с характерным акцентом произнес Сталин, глядя на облако дыма. — А значит, карман Партии — это карман народа. Так ведь, Григорий?
Зиновьев засуетился, почувствовав поддержку (или угрозу) в голосе Сталина. — Именно так, Коба! Мы должны распоряжаться ресурсами централизованно!
— Ошибка, Григорий, — Сталин перевел взгляд на Зиновьева, и тот осекся. — Товарищ Абдуллаев прав. Если мы сейчас начнем тратить «паи» на мировые пожары, у нас не останется воды, чтобы тушить пожар в собственном доме. Партия должна быть не хозяином денег, а их сторожевым псом.
Сталин подошел к столу и коснулся пальцем ведомости.
— Если мы позволим Зиновьеву взять эти деньги, — продолжал он, глядя на Абдуллаева, — завтра матрос Колыванов придет в Кремль не за советом, а за расчетом. И в руках у него будет не газета, а пулеметная лента.
Сталин повернулся к Зиновьеву. Его глаза превратились в узкие щели. — Деньги Фонда неприкосновенны, Григорий. Ищите средства на свой Гамбург в государственном бюджете. Или сократите расходы на банкеты в Смольном. Аудит товарища Абдуллаева подтвержден лично Ильичом. Вопросы есть?
Зиновьев побледнел, схватил свою папку и, не прощаясь, выскочил из кабинета.
Когда дверь за ним закрылась, Сталин подошел к Абдуллаеву вплотную. — Вы только что нажили себе смертельного врага, Джахангир Каримджанович. Григорий не простит вам «бухгалтерского надзора». Для него власть — это право распределять. Вы это право у него отобрали.
— Я сделал это и для вас, Иосиф Виссарионович, — ответил Абдуллаев. — Пока Фонд прозрачен, никто не сможет обвинить вас в том, что вы строите личную тиранию на народном золоте. Вы — арбитр. Это самая прочная позиция в архитектуре власти.
Сталин усмехнулся, и на этот раз в его улыбке не было угрозы.
— Арбитр... Хорошее слово. Но арбитру тоже нужны клыки, чтобы волки не растащили стадо. Завтра в Брест-Литовске начинаются переговоры с немцами. Немцы хотят земли и контрибуций. Троцкий хочет пафосных речей. А Ильич хочет... — Сталин замолчал, — Ильич хочет, чтобы вы поехали туда и объяснили кайзеровским генералам, почему им выгоднее стать нашими арендаторами, чем нашими оккупантами.
Сцена 13. Брест-Литовский гамбит
Зал заседаний в Брест-Литовске промерз насквозь. Немецкие генералы во главе с Максом Гофманом сидели, выпрямив спины, их мундиры казались отлитыми из серой стали. Напротив них Лев Троцкий, заложив руку за борт пиджака, готовился обрушить на «империалистов» мощь своей риторики о мировой революции.
Но Ленин настоял: первым слово берет Абдуллаев.
Джахангир Каримджанович не стал вставать. Он разложил на столе не карты фронтов, а длинные графики и таблицы, напечатанные на двух языках. В центре стола он положил небольшой слиток очищенной меди и колбу с темной нефтью.
— Господа, — начал Абдуллаев, и его голос, лишенный митингового пафоса, подействовал на немцев как ушат холодной воды. — Генерал Гофман хочет забрать Украину, Прибалтику и контрибуцию в шесть миллиардов марок. Это понятно. Это логика войны девятнадцатого века. Но я предлагаю вам расчет века двадцатого.
Гофман иронично приподнял бровь:
— Вы хотите торговаться о сумме, господин Абдуллаев? У нас нет времени. Наши дивизии готовы к маршу.
— Вы можете занять территории, — спокойно парировал Абдуллаев. — Но вы получите выжженную землю и бесконечную партизанскую войну акционеров. Поймите: теперь каждый русский мужик знает, что уголь в земле — это его персональный пай. Если вы придете как оккупанты, вы будете воевать не с правительством, а с миллионами собственников, защищающих свой кошелек. Вы завязнете здесь на десятилетия.
Абдуллаев пододвинул к Гофману документ в кожаном переплете.
— Вместо аннексий я предлагаю «Энергетический консорциум». Фонд ресурсов России гарантирует Германии поставки нефти, зерна и металлов по фиксированным ценам на 25 лет. Но есть условие: оплата производится не марками, которые обесцениваются, а поставками оборудования, станков и инженеров для модернизации наших шахт.
Немецкие эксперты зашептались. Гофман нахмурился:
— Вы предлагаете нам покупать то, что мы можем взять силой?
— Силой вы возьмете убытки, — отрезал Джахангир. — Через Фонд вы получаете законный, бесперебойный доступ к ресурсам, защищенный международным правом собственности. Мы предлагаем вам не капитуляцию, а симбиоз. Германия получает сырьевое бессмертие для своей промышленности, а Россия — индустриализацию без внешних долгов. Если вы согласитесь, наши рабочие будут не взрывать ваши эшелоны, а беречь их, потому что от каждой тонны руды, ушедшей в Эссен, их личный счет в Фонде пополняется на реальный эквивалент.
Немецкий статс-секретарь Рихард фон Кюльман, сам опытный юрист, криво усмехнулся, поправляя монокль.
— Международное право собственности, господин Абдуллаев? Позвольте, но ваша партия только что аннулировала все внешние долги России и национализировала иностранные заводы. Вы растоптали само понятие права. О чем вы говорите?
Абдуллаев выдержал паузу, дождавшись, пока переводчик закончит фразу.
— Мы аннулировали долги государства, господин Кюльман. Потому что старого государства — Российской Империи — больше нет. Но мы не аннулировали право Фонда.
Джахангир пододвинул к нему тонкую брошюру, отпечатанную в Швеции на трех языках.
— Мы зарегистрировали «Народный Ресурсный Фонд» как независимый трансграничный траст. Юридически недра России больше не принадлежат правительству Ленина. Они переданы в управление Фонду, бенефициарами которого являются физические лица — граждане России.
— Понимаете, к чему я клоню? — Абдуллаев обвел взглядом немецкую делегацию. — Если вы захватите территорию силой, вы совершите акт агрессии против суверенного государства. Но если вы начнете качать нефть без контракта с Фондом, вы совершите кражу частной собственности миллионов людей.
— И какая разница? — буркнул генерал Гофман.
— Разница в том, господин генерал, что с государством вы можете подписать мирный договор под дулом пистолета. Но иск от частных лиц в нейтральных судах Стокгольма или Гааги заблокирует все ваши внешние счета и торговые операции по всему миру. Мы не просто «красные», мы — «нация-корпорация».
Абдуллаев перешел на тихий, почти доверительный тон:
— Германия хочет быть страной-изгоем, которая торгует краденым? Или Германия хочет подписать легальный контракт с Фондом, который признает даже банк Англии? Как только вы подпишете аренду у Фонда, вы легализуете свои поставки. Ни один суд в мире не наложит арест на ваш уголь, потому что у вас на руках будет квитанция от законного собственника — от народа, представленного Фондом.
Кюльман медленно снял очки. Его мозг юриста лихорадочно подсчитывал выгоды. Большевики предлагали ему гениальный юридический «фиговый листок».
— То есть вы хотите сказать, что Фонд — это не правительство?
— Правительство — это менеджеры, которых народ нанял для политики, — ответил Абдуллаев. — А Фонд — это сейф, где лежат акции. Вы можете не признавать Ленина. Но вам придется признать права собственности 150 миллионов человек, если вы хотите оставаться частью мировой финансовой системы после войны.
Троцкий вскочил, его лицо исказилось от гнева:
— Это позор! Это торговля революцией! Мы должны апеллировать к немецкому пролетариату, а не к пушкам Круппа!
— Лев Давидович, — Абдуллаев даже не повернул головы. — Немецкий пролетарий в окопе хочет тепла и работы. И если мы дадим его заводам наш уголь через честную сделку, он сбросит Кайзера быстрее, чем если мы будем бросать в него листовки. Мы создаем экономическую цепь, которую невозможно разорвать пулей.
Сталин, сидевший в тени у входа, медленно выпустил дым. Он видел, как немецкий генерал фон Кюльман завороженно смотрит на цифры. Логика прибыли начала разъедать логику войны.
— Господин Абдуллаев, — произнес Кюльман после долгой паузы. — Вы предлагаете нам стать… управляющими партнерами вашего Фонда на этих территориях?
— Я предлагаю вам стать клиентами, чьи интересы совпадают с интересами наших граждан, — уточнил Абдуллаев. — Вы строите нам заводы — мы даем вам энергию. Это не мир. Это долгосрочный контракт.
В зале воцарилась тишина. Генерал Гофман медленно снял пикельхельм и положил его на стол. Впервые за всю войну немецкое командование увидело перед собой не «сумасшедших фанатиков», а силу, которая предлагала нечто более прочное, чем границы — взаимную выгоду.
— Нам нужно два часа для консультаций с Берлином, — глухо сказал Гофман.
Когда немцы вышли, Троцкий бросил на стол папку:
— Вы убили дух Октября, товарищ Абдуллаев, который нам совсем не товарищ! Вы превратили восстание в торговую лавку!
— Нет, Лев Давидович, — ответил Джахангир, собирая свои бумаги. — Я просто сделал так, чтобы за наше «восстание» платили наши враги. Мы сохранили людей. Мы сохранили страну. И мы купили себе время, за которое построим такую экономику, которую не сломит ни одна армия мира.
Сталин подошел к Абдуллаеву и тяжело опустил руку ему на плечо.
— Контракт вместо лозунга… — пробормотал он. — Вы архи-опасный человек, Джахангир Каримджанович. Вы заставили немцев думать о прибыли, когда они хотели думать о славе. Это… это хороший ход.
Сцена 14. Ужас и азарт Ильича
В кабинете Ленина пахло не только крепким чаем, но и чем-то непривычным — свежей типографской краской сотен тысяч расчетных книжек. Владимир Ильич двигался по комнате с энергией запертого в клетке тигра. Его шаги были короткими, по-спортивному пружинистыми, а взгляд — цепким и опасно ясным.
— М-да, батенька, ну и кашу вы заварили в Бресте! — Ленин внезапно замер прямо перед Абдуллаевым, почти касаясь его носком своего ботинка. — Вы понимаете, что вы сделали с точки зрения чистой теории? Вы создали юридического левиафана! Вы объяснили немцам, что «Фонд» — это независимый траст, который стоит выше Совнаркома!
Он вскинул руку, загибая пальцы с характерной стремительностью:
— Первое: правительство не может изъять капитал Фонда. Второе: правительство не может изменить устав Фонда без согласия совета пайщиков. Третье: аудит проводят беспартийные спецы! Это же... это же добровольная кастрация диктатуры пролетариата! Если завтра я издам декрет о закупке оружия, который не понравится вашим «аудиторам», они заблокируют мне счета, ссылаясь на интересы пайщиков? Они скажут «Ильич, это невыгодно Колыванову»?
— Именно так, Владимир Ильич, — Абдуллаев не отвел взгляда. Он чувствовал, как воздух в кабинете наэлектризован. — Это и есть тот самый предохранитель от «гниения», о котором мы спорили ночью с товарищем Сталиным. Власть — это искушение. Она всегда стремится превратить ресурсы в пули или в роскошь для аппарата. Но Фонд — это константа. Это фундамент, который нельзя заложить в ломбард ради «мирового пожара».
Ленин прищурился, и в его глазах блеснул тот самый опасный огонек, который заставлял соратников бледнеть.
— Вы отрезали у Партии её главное оружие — право распоряжаться всем и вся ради великой цели. Вы превратили авангард революции в... в совет директоров! Вы оставили нам роль «наемных управляющих», которых могут уволить, если годовой отчет покажется рабочим неубедительным. Вы понимаете, что старая гвардия вам этого не простит? Зиновьев уже шипит, что вы превращаете большевизм в лавочничество.
— Партия простит всё, когда увидит альтернативу, — Абдуллаев подошел к окну и жестом пригласил Ленина. — Смотрите, Владимир Ильич. Там, на набережной.
Внизу, под серой пеленой петроградского неба, медленно двигался бесконечный эшелон. На открытых платформах, укрытые брезентом, стояли ряды немецких плугов, сеялок и тяжелых станков с клеймами Круппа и Сименса.
— Фонд оплатил их авансом из будущих прибылей Криворожья и Баку. Немцы больше не воюют с нами, Владимир Ильич. Они защищают свои «инвестиции». Если завтра кайзер прикажет наступать, его собственные промышленники схватят его за руку, потому что они не хотят потерять законный контракт с Фондом. Мы купили мир не ценой территорий, а ценой прозрачности. Мы сделали так, что честная торговля с нами выгоднее, чем грабеж нас.
Ленин долго молчал, глядя, как пар вырывается из труб паровоза. Его пальцы нервно барабанили по подоконнику.
— Государство внутри государства, — прошептал он. — Одно питается идеями и мировой мечтой, другое — процентами и учетом. Конфликт неизбежен, Джахангир Каримджанович. Рано или поздно аппарат попытается сожрать Фонд, чтобы вернуть себе абсолютную власть.
— Или Фонд заставит аппарат стать эффективным, чтобы не потерять работу, — добавил Абдуллаев.
Ленин вдруг коротко, лающе рассмеялся и хлопнул Абдуллаева по плечу.
— Архи-смело! И архи-рискованно! Но, черт возьми, как это освежает! Вы правы в одном: со штыками, которые защищают свой карман, спорить труднее, чем с оппозицией. Пишите проект декрета о «Высшем Аудиторском Совете». Пусть туда войдут ваши технократы. И, так и быть, впишите туда пару беспартийных профессоров из «старых» — тех, кто понимает в международном праве. Нам нужно, чтобы Сити и Уолл-стрит поверили, что в России теперь есть место, где правила не меняются вместе с настроением комиссара.
Он вернулся к столу и быстро черкнул на бумаге: «Связь с Фондом — через Сталина. Остальных — не подпускать на пушечный выстрел».
— Идите, батенька. Идите и стройте свой «сейф». Но помните: если через полгода мужик не получит по своему паю реальных ботинок или ситца — я лично отдам вас на растерзание Троцкому.
Сцена 15. Первый «бунт акционеров»
Самарская губерния. Село Рождественское. Над заснеженными избами висел тяжелый, застывший мороз. На площади у сельсовета было людно. К крыльцу притерлась пара подвод, на которых зябли двое красноармейцев с винтовками, перекинутыми через плечо на манер деревенских пастухов.
Комиссар Ванеев, молодой человек в потертой кожанке, чьи петлицы еще пахли петроградскими митингами, стоял на ступенях. Его лицо пылало не столько от холода, сколько от праведного гнева. В правой руке он сжимал наган, не направляя его в толпу, но постоянно поигрывая им, словно надеялся, что блеск вороненой стали заменит ему недостаток авторитета.
— Слушай мою команду, граждане! — голос Ванеева сорвался на петушиный фальцет. — Советская власть не просит, она берет! Фронту нужен хлеб! Города пухнут от голода! Ваше зерно — это пули в сердце буржуазии! Сдавать всё под чистую, оставить только посевной и на прокорм по норме пайка!
Раньше после таких слов по толпе пролетал либо вздох обреченности, либо хватались за топоры. Но сейчас стояла жуткая, почти торжественная тишина. Мужики не отводили глаз. В их взглядах не было ни страха, ни привычной ненависти — там читался расчет.
Старый Прохор, чей дед еще помнил крепостное право, вышел вперед. Он не снял шапку, не поклонился. Вместо этого он медленно, с достоинством достал из-за пазухи чистый конверт. Сухими, узловатыми пальцами он выудил из него лист плотной бумаги с водяными знаками — «Свидетельство Пайщика №00842».
— Ты, милок, наган-то в кобуру спрячь, — негромко, но веско произнес старик. — Оружие ныне — инструмент казенный, а мы здесь о деле гусударственном толкуем. Гляди сюды, читай-ка по складам.
Ванеев, опешив, заглянул в бумагу.
— «Признать за крестьянской общиной села Рождественское право на эквивалентный обмен сельскохозяйственного продукта на промышленные активы Фонда», — пробормотал комиссар. — Это что за ересь? Какое право? Какая община? У меня мандат Совнаркома на изъятие!
— Твой мандат, милок, — это право силы, — Прохор ткнул пальцем в гербовую печать Фонда на своем Свидетельстве. — А эта бумага — это право собственности. Мы зерно сдаем не тебе в мешок «задарма», а в счет нашего паевого взноса в Ресурсный Фонд Россеи-Матушки. У нас с Фондом договор: мы им — четыреста пудов пшеницы, они нам — германскую веялку «Ланц» и сепаратор.
— Революция в опасности! — Ванеев снова вскинул наган. — Какая веялка, когда белые подходят?! Хлеб нужен сейчас, без всяких бумажек!
— Революция, может, и в опасности, а наш пай — нет, — Прохор спокойно обернулся к мужикам. — Слыхали, братцы-соколики? Комиссар хочет наш актив обнулить. Нашу долю в недрах и товарах, что сам товарищ Ленина вместе с товарищем Абдуллаевым нам выписали, хочет в распыл пустить.
Толпа качнулась вперед. Это не был стихийный бунт. Это было движение акционеров, защищающих свой капитал. Каждый мужик, как по команде, вытащил из кармана точно такое же Свидетельство. Десятки белых листов вскинулись над головами, как щиты.
— Если ты, комиссар, наше право нарушишь — ты вор против Фонда, — продолжал Прохор, и в его голосе прорезался металл. — А за Фонд нам Ленин велел стоять горой. Мы на тебя в Высший Аудиторский Совет телеграмму уже отбили. Там товарищ Сталин за подписью следит. Снимут тебя, милок. С пая снимут, из списков вычеркнут, и будешь ты гол как сокол — ни пая, ни доли, ни будущего. Ты против нас пойти можешь, а против своего будущего — решишься ли?
Ванеев почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он смотрел на эти бумаги и видел в них не «контру», а нечто гораздо более страшное — законную силу, подкрепленную личным интересом каждого здесь стоящего. Он понял, что если сейчас выстрелит, он убьет не «классового врага», а «совладельца государства». И Москва ему этого не простит — Аудиторский Совет работал быстрее и жестче любого трибунала.
— Веялка, говоришь? — охрипшим голосом спросил комиссар, опуская руку.
— В Самаре уже, на складе Фонда под охраной, — подтвердил Прохор. — Принимай зерно по ведомости, пиши квитанцию для Аудита. Мы люди гусударственные, мы долю свою блюдем.
Комиссар Ванеев медленно убрал наган. Он впервые понял: старый мир кончился не тогда, когда взяли Зимний, а сейчас, когда этот дед перестал бояться власти, потому что стал частью этой власти через свой пай.
Сцена 16. Орден Аудиторов
Кабинет Сталина в Смольном преобразился. Стены, раньше увешанные картами фронтов с красными стрелами, теперь были закрыты гигантскими графиками логистических цепочек и таблицами котировок. В центре комнаты стоял длинный стол, заваленный папками, но это не были папки ЧК. Это были отчеты о движении грузов.
Напротив Сталина стояли двенадцать человек. Молодые, с воспаленными от бессонницы глазами, одетые в строгие френчи без знаков различия. Среди них были бывшие присяжные поверенные, амнистированные бухгалтеры царских министерств и несколько фанатичных студентов-математиков.
Сталин медленно прошел вдоль строя, постукивая трубкой по ладони.
— Вы — не комиссары, — произнес он низким, гулким голосом. — Комиссар может расстрелять за невыполнение приказа. Вы же должны сделать нечто более сложное. Вы должны расстрелять за недоимку.
Он остановился перед молодым человеком, который дрожал от напряжения.
— Товарищ Абдуллаев создал Фонд. Это — сердце нашей страны. Но у каждого сердца есть паразиты. Комиссары в провинции привыкли, что хлеб — это их личная добыча. Директора заводов привыкли, что станки — это их металлолом. Ваша задача — стать иммунной системой Фонда.
— Мы назовем вашу службу «Секцией Особого Контроля», — продолжал Сталин. — Ваш мандат подписан Ильичом. Вы имеете право входить в любой кабинет, вскрывать любой сейф и проверять любую ведомость. Если вы найдете, что комиссар украл хотя бы рубль из паевого взноса крестьян — вы не вызываете трибунал. Вы блокируете счета этого уезда. И тогда сами мужики придут к этому комиссару и спросят с него. Потому что это их деньги. Понимаете?
— Понимаем, товарищ Сталин, — хором ответили двенадцать.
— Идите. Первое задание — Самарская губерния. Там кто-то решил, что «Свидетельство пайщика» — это просто бумага. Докажите им, что это — вексель, за которым стоит сталь.
Когда «аудиторы» вышли, из тени за шкафом появился Абдуллаев. Он выглядел изможденным.
— Вы создаете свою личную гвардию, Иосиф Виссарионович, — тихо сказал Джахангир.
— Я создаю структуру, которая защитит вашу «архитектуру», — Сталин подошел к столу и налил два стакана крепкого чая. — Вы дали людям собственность. Это великий дар. Но собственность без защиты — это приманка для волков. Вы научили их быть акционерами. Я научу их, что закон Фонда — это единственный бог, которому стоит поклоняться.
Он протянул стакан Абдуллаеву.
— Знаете, что самое забавное? Троцкий сегодня на заседании кричал, что мы убиваем «революционный порыв», что мы превращаем пролетариат в мещанское болото. А я смотрел на него и думал: революционный экстаз живет до первой зимы, а право на долю в нефти — вечно. Мы меняем стихийный бунт на железный порядок интереса. Это не так героически, Джахангир Каримджанович. Но это позволит нам не пускать в расход по миллиону человек каждые десять лет просто ради того, чтобы удержать их в узде.
Сталин взглянул на Абдуллаева с суровой усмешкой.
— Троцкий хочет «мировой пожар». А я хочу, чтобы в каждом доме была лампа и керосин, за который заплачено из пая. И посмотрю я, чья диктатура окажется прочнее.
В этот момент в дверь ворвался адъютант.
— Товарищ Сталин! Сообщение из порта! Немецкие инженеры Siemens начали разгрузку оборудования на Путиловском. Рабочие вышли встречать их не с лозунгами «Пролетарии всех стран...», а с требованием предъявить график установки оборудования! Они сами, понимаете? Сами следят за модернизацией, чтобы их паи выросли в цене!
Сталин посмотрел на Абдуллаева и едва заметно усмехнулся.
— Кажется, ваша машина заработала. Теперь главное, чтобы она не раздавила нас самих.
Сцена 17. Тень прошлого и свет будущего
Петроград февраля 1918 года больше не напоминал замерзающий склеп. Город все еще был суров, сер и продуваем балтийскими ветрами, но его пульс изменился. Это не был лихорадочный ритм митингов или предсмертная аритмия голода. Это был ровный, деловитый гул работающего механизма. На Невском, прямо в витринах бывших дорогих гастрономов, теперь горели яркие вывески: «РЕСУРСНЫЙ ФОНД РОССИИ. ПУНКТ ВЫДАЧИ №4».
Внутри лавки №4 пахло не гнилой картошкой, а настоящим кофе, юфтью и машинным маслом. Колыванов стоял у длинной дубовой стойки, за которой вместо замученного чиновника работал молодой парень в нарукавниках — один из тех «аудиторов» Сталина, прикомандированных к распределению.
Матрос бережно, словно святыню, прижимал к груди сверток с немецкой кожей — жесткой, пахнущей дегтем и качественной выделкой. Рядом на прилавке лежала головка сахара в синей бумаге.
— Слышь, Прохорыч, — Колыванов толкнул локтем соседа по очереди, пожилого слесаря с Путиловского. — Гляди, что в книжке-то пропечатали. Мне парень этот, со счетами, говорит: «Иван Петрович, у вас за прошлый месяц выработка по углю в котельной сверх нормы. Фонд вам на следующий квартал коэффициент владения повышает». Это что ж получается? Я уголь кидаю, а у меня доля в нефти растет? Я теперь что, сам себе хозяин?
Прохорыч, любовно поглаживая набор новеньких стальных штангенциркулей с клеймом Carl Zeiss, поднял на него усталые, но непривычно спокойные глаза.
— Сам себе, Иван. И детям своим. Нам теперь не лозунги «Мир хижинам» жрать. Мы теперь не для «мирового пожара» сталь льем, чтобы он все кругом сожрал. Мы для своего кармана работаем. А карман наш теперь — по всей России растянут, от Баку до Урала. Украдет комиссар — у тебя в книжке убудет. Значит, не дадим украсть.
Напротив лавки, прислонившись к холодному граниту колонны, стоял Абдуллаев. На нем было простое серое пальто, он не выделялся в толпе, но его взгляд фиксировал каждую деталь: как расправляются плечи у рабочих, как исчезает подобострастный или, наоборот, вызывающе-агрессивный блеск в глазах. Люди переставали быть «массой». Они становились субъектами.
— Ну что, Джахангир Каримджанович, вы довольны? — раздался за спиной резкий, до боли знакомый голос.
Абдуллаев не обернулся. Он узнал эту интонацию — смесь театрального пафоса и глубокого, личного разочарования. Лев Троцкий подошел и встал рядом. Его кожанка была распахнута, на шее небрежно обмотан красный шарф, а в глазах метались тени несбывшихся грёз.
— Вы победили, — горько бросил Троцкий, кивнув на очередь в лавку. — Вы сделали то, чего не смогли сделать Романовы. Вы купили их. Вы превратили львов революции, готовых сжечь старый мир до основания, в сытых домашних котов. Посмотрите на них! Они обсуждают коэффициенты и сорта кожи. Они больше не хотят штурмовать небеса. История не прощает мещанства, товарищ Абдуллаев. Великие нации рождаются в огне, а не в очередях за дивидендами.
— История не прощает голода, Лев Давидович, — ответил Абдуллаев, по-прежнему глядя вперед. — В огне рождается пепел. А я хотел, чтобы здесь родилось нечто прочное. Я не превратил их в котов. Я превратил их в фундамент.
Джахангир наконец повернулся к Троцкому. Его лицо было спокойным, как у инженера, наблюдающего за запуском плотины.
— Раньше этих людей могла поднять любая искра, потому что им было нечего терять, кроме своих цепей. Теперь у каждого из них за пазухой — право на кусок этой земли и её богатств. Вы называете это мещанством, а я называю это гражданством. Теперь, если кто-то — будь то белый генерал или безумный комиссар — захочет разрушить этот мир, ему придется столкнуться не с идеологией, которую можно переспорить. Ему придется столкнуться с яростью миллионов собственников, у которых отнимают их жизнь и будущее их детей. Это пострашнее вашей «перманентной революции».
Троцкий посмотрел на Абдуллаева с ненавистью и странным уважением. Он понимал, что его время — время великих потрясений и кровавых авантюр — стремительно утекает. Абдуллаев не просто предложил альтернативу, он выдернул почву из-под ног самой идеи «мирового пожара».
— Вы построили золотую клетку, — бросил Троцкий, уходя в туман Невского проспекта. — Но в ней нет места для величия духа.
— В ней есть место для человека, — тихо произнес Абдуллаев ему вдогонку.
Финальный аккорд Первой части: Горизонт двадцать четвертого
Май 1924 года выдался в Москве необычайно светлым, словно сам воздух очистился от гари Гражданской войны. Кремлевские подоконники, на которых в восемнадцатом лежали слои угольной пыли, стреляные гильзы и заскорузлые хлебные корки, теперь были заставлены папками из плотного картона с тиснеными золотыми гербами. Но на них не было привычных аббревиатур политических ведомств. Там значилось: «Е.Р.С. — Евразийский Ресурсный Союз».
В кабинете, где когда-то в лихорадочном бреду решались вопросы жизни и смерти целых классов, теперь царила тишина операционного зала банка. Ее нарушал лишь мерный стрекот телетайпов, выплевывавших ленты с цифрами добычи, отгрузки и фрахта.
В углу, на массивной подставке из полированного темного дуба, возвышался электромеханический аппарат — флапповое табло, собранное умельцами национализированного завода «Эрикссон». Это был «алтарь» новой эпохи. Сотни тонких черных пластин, закрепленных на вращающихся осях, были готовы в любой момент перевернуть страницу истории.
Внезапно аппарат ожил. Раздался характерный сухой шелест — быстрый, дробный, напоминающий звук тасуемой колоды карт в руках невидимого гигантского крупье. Пластины заплясали, выстраивая символы.
Тр-р-р-р-р... Щелк.
На табло застыла строка, набранная безупречным латинским шрифтом: [LONDON. CITY. QUOTATION REQUEST FOR E.R.U. BONDS CONFIRMED]
Ленин, сидевший за столом, резко обернулся на звук. Его лицо, тронутое морщинами прожитых кризисов, осветилось почти мальчишеским азартом. Он встал, подошел к аппарату и довольно потирая руки, вслушался в затихающее эхо механизма.
— Слышите этот звук, батенька? — Ленин обернулся к Абдуллаеву, и в его глазах блеснула искра, которую не могли погасить никакие болезни. — Это музыка нового мира. Это шелестят не знамена на ветру и не кости на полях сражений. Это шелестят наши активы в их сейфах. Мы заставили их признать не нашу идеологию, а нашу состоятельность. Это посильнее любого «Коммунистического манифеста»!
Он коснулся лакированного бока «Эрикссона», ощущая легкую вибрацию еще не остывших магнитов.
— Знаете, Джахангир Каримджанович... Раньше мы замирали у карты, ожидая вестей с фронта: сколько верст отступили под Царицыном, сколько снарядов подвезли к Петрограду. Жизнь измерялась штыками. А теперь... — он указал на табло, — теперь мы ждем вот этого шелеста. Если табло щелкает — значит, у рабочего в Иваново будет новая смена, а у крестьянина в Самаре — сеялка. Если оно замолчит — значит, мы где-то ошиблись в расчетах, где-то закралась гниль.
Сталин, стоявший у окна, медленно выпустил густое облако дыма из трубки. Красный огонек табака на мгновение отразился в стеклянной панели аппарата, за которой скрывались тысячи реле.
— Мы не ошибемся, Владимир Ильич, — голос Сталина звучал низко и ровно, как гул трансформатора. — Аудиторский Совет следит за тем, чтобы ни одна пластина в этом механизме не заела. Мы выстроили систему, где ошибка стоит дороже, чем предательство. А если механизм все же начнет сбоить... — он сделал паузу, — мы заменим механизм. Вместе с теми, кто его обслуживал.
Абдуллаев смотрел на черные эмалированные пластины. Он знал то, чего не знали двое других: за каждым этим «щелчком» стоял тектонический сдвиг в сознании миллионов. Сегодня вечером матрос Колыванов, зайдя в Ресурсную Лавку, увидит в своей расчетной книжке новую запись. Он увидит, что его личный пай в недрах Евразии стал весомее. Что его право на жизнь теперь подтверждено не милостью вождя, а твердым золотым эквивалентом на бирже Лондона.
Евразийский Ресурсный Союз — это был уже не просто эксперимент. Это был стальной ритм новой истории, в котором частный интерес каждого стал броней для всего государства.
Первая битва за право называться «гражданами-акционерами» была выиграна. На пороге стояли великие стройки, первый аудит мирового масштаба и тень грядущего мирового кризиса, который Евразия должна была встретить во всеоружии.
Абдуллаев подошел к окну. Москва внизу залитая весенним солнцем, казалась огромным строительным лесом. Старый мир рухнул окончательно, но на его месте не возник колумбарий — там росла корпорация-нация, не знавшая аналогов.
______________________________
В романе “Е.Р.С.” (Евразийский Ресурсный Союз) и речи не может быть о СССР и вот почему.
В нашей версии истории образование СССР было попыткой связать республики идеологическим узлом и жесткой вертикалью партии. Но если в основе лежит Фонд, то логика государственного устройства меняется коренным образом.
Разберем, как это могло бы выглядеть:
1. Почему РСФСР и СССР в нашей реальности — сомнительны?
В оригинальной истории «Социалистическая» и «Советская» были маркерами политического строя. Но для главного героя, Абдуллаева, важен Субъект Права.
Если мы называем страну «Социалистической», мы даем повод западным юристам сказать: «А, это те, кто отрицает частную собственность? Значит, их активы можно арестовывать».
Если мы образуем СССР как союз республик с правом выхода, мы закладываем мину: что будет с долей пая украинца или казаха, если республика выйдет? Начнется дележка «общего кошелька», которая приведет к войне.
2. Решение Абдуллаева: Евразийский Ресурсный Союз (или Е.Ф.Р.)
Абдуллаев, скорее всего, настоял бы на названии, которое звучит как бренд, а не как политический манифест.
Герб «РФР» в его понимании — это Российская Федерация Ресурсов.
Почему «Федерация»? Потому что это объединение не по принципу «кто какой национальности», а по принципу «кто вносит ресурсы в общий Фонд».
Баку (нефть), Украина (уголь и зерно), Туркестан (хлопок и газ) входят в систему на правах региональных филиалов единого траста.
3. Образуется ли СССР?
Скорее всего, образуется не «Союз Республик», а Экономический Союз Совладельцев (ЭСС) или Союз Ресурсных Республик (СРР).
Логика: Республики объединяются вокруг единого баланса. Разделение политических границ внутри Союза становится формальностью, потому что «пай» гражданина действует на всей территории. Казах может переехать в Петроград, и его доля в тенгизе или бакинской нефти следует за ним.
Это снимает национальный вопрос: зачем воевать за независимость Грузии, если это лишит тебя дивидендов от сибирского золота?
Таким образом, вместо идеологического спора о названии, Ленин и Абдуллаев приходят к прагматичному консенсусу:
— Знаете, Джахангир Каримджанович, — Ленин усмехнулся, вертя в руках проект новой Конституции. — Сталин настаивал на «Союзе Социалистических Республик». Хотел, понимаете ли, подчеркнуть наш красный флаг. Но я посмотрел на ваши выкладки... Если мы напишем «Социалистических», лондонские банкиры завтра же поднимут процент по кредитам для наших закупок, ссылаясь на «политические риски».
— Именно, Владимир Ильич, — ответил Абдуллаев. — Поэтому в реестрах для внешнего мира мы остаемся Р.Ф.Р. — Российской Федерацией Ресурсов. А внутри... внутри называйте как хотите, хоть Союзом Коммун. Но в Свидетельстве у матроса Колыванова должно стоять четко: «Гражданин Р.Ф.Р.». Потому что Р.Ф.Р. — это не территория, это капитал.
Резюме для Первой части:
Логичнее всего, что в этой реальности СССР как идеологический монолит не создается. Вместо него возникает Р.Ф.Р. (Российская Федерация Ресурсов) — прообраз современного транснационального государства-корпорации.
Это позволяет избежать конфликта с окраинами (они становятся «акционерами-основателями»).
Это делает страну неуязвимой для юридических атак Запада.
Герб на папках в 1924 году: Не серп и молот, а, скажем, стилизованный земной шар, охваченный двумя золотыми колосьями, внутри которого — три сплетенных ключа (символ доступа к недрам, знаниям и капиталу).
Конец первой части.
Часть 2. http://proza.ru/2026/01/09/1372
Свидетельство о публикации №226010702032