Архив Десятого. Песни, письма и легенды
Первая легенда: “Пыль на плёнке”
«Я не рок-звезда. Я был рядом.
Не я гремел на Ленинградском рок-фестивале, но я таскал шнуры, наливал портвейн, слушал, как струны рвут тишину.
Не я играл на сцене, но я ловил каждый аккорд — в голове, на обрывках бумаги, на хриплой плёнке «Свемы».
Меня звали Десятый. Не потому, что лишний, а потому, что неважно, в каком ты ряду, —
если слышал, как Цой поёт шёпотом, глядя в дождь, ты был там, где рождаются звёзды.»
О нём
Сергей, псевдоним Десятый, родился в Гатчине в 1962 году, где сосны шептались с ветром, а улицы пахли сыростью и мечтами. Высокий, как мачта, что держит парус времени, он носил дедовскую шинель и папаху — в память о полковнике, чьи шаги ещё звучали в его крови. Спортсмен-десятиборец, крепкий, как ленинградский гранит, он получил своё прозвище за силу и иронию, с которой друзья звали его «Малыш». Его двенадцатиструнная гитара пела грустные, философские песни — не для сцены, а для тех, кто умел слушать в тишине.
Сергей говорил с ленинградским акцентом, чуть растягивая слова, как аккорды, и умел молчать так, что его молчание было громче любых речей. Его песни, как письма, написанные в ночи, но никогда не отправленные, растворялись в дыму квартирников, в шорохе дождя за окном. В начале 80-х он стал своим среди техников группы «Кино», таская усилители и впитывая обрывки репетиций.
Однажды его занесло на квартиру Майка Науменко, где он, незаметный, как тень под фонарём, слушал, запоминал, записывал. На салфетках, на полях тетрадей, в сердце — чужие фразы, аккорды, смех, что звенел, как стекло, в прокуренных кухнях.
Он смотрел на Цоя и Майка, как на звёзды, но знал, что его небо — в строчках, которые никто не споёт.
Он не искал славы, но его взгляд, острый, как гриф гитары, ловил то, что ускользало от других: как Цой щурится, листая его блокнот, как Майк смеётся, разливая вино, как ленинградский дождь поёт свои баллады за окном. Десятый был не героем, а хранителем — тех минут, тех строк, тех ночей, что стали эпохой.
Из разговора с Виктором Цоем
Лето 1984 года. Кухня у Гурьянова, где время тлеет, как сигарета в треснутой пепельнице.
Цой сидел, склонившись над столом, и вертел в руках блокнот Десятого, будто держал в ладонях чьё-то сердце, ещё бьющееся, но уже потрёпанное. Его пальцы, тонкие, как струны, дрожащие под ветром, гладили бумагу, словно искали в строчках эхо звёзд, упавших в Неву. За окном ленинградское лето плело сумерки — серо-голубые, как дым, что вился над чашкой остывшего чая, пахнущего свободой и тоской.
— Это всё хорошо, Десятый, — сказал он, и голос его, мягкий, как шорох дождя по мокрому асфальту, вплёлся в тишину кухни. — Но тебе не к нам. Твои слова — для бардовских костров, для Розенбаума, где струны плачут о вечном.
В его глазах, тёмных, как воды Невы под разводным мостом, мелькнула искра — то ли насмешка, то ли тоска, что прячется за улыбкой, как луна за облаками.
Десятый, прислонившийся к подоконнику, где пепел сигареты осыпался, как звёзды на рассвете, ответил улыбкой — острой, как осколок стекла, но тёплой, как свет голой лампы, дрожащей над столом.
— А ты попробуй спеть это, Витя, — сказал он, и слова его упали, как листья, кружащиеся в ленинградском дворе-колодце. — Спой, и посмотрим, что останется.
— Жизнь — как спираль, всё возвращается, но уже не тем.
Цой замер, глядя в блокнот, будто в зеркало, где отражались не лица, а тени чужих снов. Его дыхание смешалось с тишиной, густой, как дым, что стелился по комнате, обнимая облупленные обои, пропахшие табаком и надеждами.
— Если я это спою… — начал он, и голос его дрогнул, как струна, натянутая до предела, готовая лопнуть. Он не договорил, словно боялся, что слова разобьют хрупкий мир этой кухни, где трамваи гудели за окном, как далёкие гитары.
Гурьянов, развалившийся на продавленном диване, точно старый поэт, уставший от рифм, выпустил клуб дыма, что закружился, как призрак ушедшего лета.
— Народ вены вскроет, — бросил он, и слова его, тяжёлые, как камни, упали в тишину, разбив её, как стекло под ногами.
Десятый шагнул к столу, и его тень легла на пол, будто крыло, укрывающее эту ночь. В глазах его горел огонь — не яркий, но упрямый, как уголь, тлеющий в золе.
— Тогда не пой, Витя, — шепнул он, и голос его был мягким, как лунный свет, льющийся в щели старого паркета. — Шепни. Кто услышит, тот поймёт.
За окном плакал дождь, сплетая свои нити с дыханием города, где фонари отражались в лужах, как несбывшиеся мечты. Магнитофон в углу хрипел, будто старый сказочник, бормотавший свои истории. А в этой кухне, среди запаха дешёвого табака, недопитого чая и тёплой тишины, рождалось что-то вечное — как песня, что живёт дольше, чем её певец.
Мы были молоды, хрупки, как стекло под ногами времени. Но в тот миг, под шорохом дождя и взглядом звёзд, мы были бесконечны, как спираль, что вела нас в никуда и всюду.
Фрагмент из блокнота
17 июля 1984 года. Пушкинская, квартира Гурьянова, где пахнет табаком и дождём.
Витя листал мой блокнот, щурясь, будто смотрел на солнце сквозь дым. «Ты опять про одиночество», — сказал он, и в его голосе был лёд и тепло, как в ленинградском лете. Гурик хмыкнул с дивана: «Если это споёт Витя, народ не выдержит. Пиши проще». Я не ответил.
Я ушёл в ночь, под дождь, и в голове крутилась строчка: «По спирали течёт наша жизнь, малой капелькой в море». Это было моё, не для пластинок, а для тех, кто услышит. Для тех, кто вспомнит, как шипел магнитофон, как дождь пел за окном, как Витины шёпоты ткали тишину.
Той ночью я дописал «Спираль жизни». Это было про нас, про время, что уходит, но возвращается, как аккорд, который всё ещё звучит в голове. Про тех, кого не вернуть. Я записал её на «Свему», и плёнка, хрипя, унесла мои слова в вечность — или в пыль.
Текст песни Десятого: «Спираль жизни»
Куплет 1
Всё проходит порой, но потом возвращается снова,
Изменившись слегка, чтоб труднее нам было узнать.
По спирали течёт наша жизнь — малой капелькой в море,
Чтоб сорваться однажды и вечным безмолвием стать.
Куплет 2
Возвращается утро, и ночь потихонечку тает,
И в холодной постели порою хочу закричать.
Птичьим клином вернитесь, друзья, в нашу бывшую стаю,
Чтоб потом как-нибудь невзначай разлететься опять.
Куплет 3
Возвращается друг после долгой, нелепой размолвки.
Он обнимет тебя — и всё сразу понятно без слов.
И скупая мужская слеза смоет все кривотолки,
Хоть когда-то и было немало наломано дров.
Куплет 4
Возвращаемся мы — к тем, кто любит и верит.
Возвращаемся мы иногда — невпопад,
Забывая, что сами однажды захлопнули двери,
Что потом никогда, никогда не вернёшься назад.
Куплет 5
Возвращается осень, сменив долгожданное лето,
И чем дальше вперёд — тем быстрей пролетают года.
Всё вернётся опять — фаэтоны и даже кареты,
Только тех, кого нет, не вернуть нам уже никогда.
(Записано на магнитную ленту СВЕМА Б-3715, 550 метров)
Примечание составителя
Этот фрагмент открывает «Архив Десятого» — ткань, сотканную из песен, дневников и легенд человека, который жил в тени сцены, но видел её свет ярче многих. Он не пел на рок-фестивалях, не снимался в хрониках, но его блокнот и плёнка хранят то, что не уместилось в кадрах: запах табака, шорох дождя, голоса тех, кто стал эпохой. Может, он ничего не придумал. А может, придумал всё — как песню, что звучит, пока живёт память.
Свидетельство о публикации №226010801885