Миня
В доме жизнь текла не так, как в других.
Здесь пахло озоном после грозы, раскалённым воском свечей и тем невидимым, но ощутимым электричеством, которое рождалось под пальцами гениального отца.
Миня, мальчик с глазами глубокими и прозрачными, как лесное озеро в тихий полдень, рос в этой атмосфере звукового ясновидения.
В нём не было той детской резвости, которая радует глаз взрослого своей простотой.
Он был похож на тонкий, едва распустившийся стебелёк, который уже знает о буре, собирающейся на горизонте.
Отец его верил, что музыка — это не забава, а священнодействие, способное преобразить плоть мира в чистый дух.
Миня слушал эти речи не ушами, но всем своим существом. Когда он садился за рояль, его маленькие, ещё по-детски пухлые ручки замирали над клавишами. В этот миг в нём происходила та таинственная работа, которую называли в то время «движением души».
Он не просто играл ноты. Он искал аккорд.
Музыка для него была самой сущностью жизни, единственной истинной реальностью, по сравнению с которой обеды, визиты и прогулки по заснеженным переулкам казались лишь бледными тенями.
Однажды вечером, когда сумерки густо заливали кабинет, Миня играл свою мелодию. В ней не было радости, но была щемящая, высокая грусть, которая бывает только у тех, кто не принадлежит этому миру.
Отец стоял у окна, прислушиваясь. Он узнавал в этих звуках свои собственные мысли, но очищенные, доведенные до той последней черты, за которой начинается молчание.
В музыке мальчика слышался не ропот, а покорность высшей воле. Это была та самая простота и правда, но только выраженная не в слове, а в звуках.
Он умел слушать паузы.
Его пальцы не давили тяжестью, они сияли.
Он записывал свои сочинения так, будто зашифровывал послания для будущего.
Смерть отца подкосила его, но не сломала.
Мальчик стал тише, сосредоточеннее. Он словно торопился договорить то, что не успел сказать отец.
Лето было знойным и тяжёлым.
Река катила свои мутные воды.
Миня ушёл к воде.
Зачем? Быть может, он услышал в плеске волн тот самый ритм, который искал всю свою короткую жизнь?
Когда его нашли, лицо его было спокойным. На нём не было печали — лишь выражение торжественного недоумения перед величием открывшейся истины, которое застывает на лицах людей, перешагнувших порог.
Ему было всего тринадцать лет. Но в этих годах было больше подлинной жизни, чем в десятилетиях сытого существования иных.
Музыка его осталась — тонкая, ломкая, как первый лёд, напоминающая нам о том, что красота есть высшая форма правды, что душа человеческая, подобно звуку, стремится ввысь, к источнику, из которого она когда-то произошла.
Свидетельство о публикации №226010901803