Жена пахнущая бензином часть 1 - черновик
I. Сон
Я видела всё одновременно, как это бывает только во сне. Запах сосновой смолы и солёной воды в палатке летнего лагеря; смех Анны, голос Курта, тепло костра под звёздами, шёпот ночного прибоя – и я рядом, словно прозрачная тень, наблюдающая за собственным прошлым.
Руки на руле – W125 Rekordwagen. Обороты двигателя подбираются к шести тысячам, скорость – триста пятьдесят, может, больше. Асфальт тянется серой размытой лентой; ветер ревёт так, что двигателя не слышно. Передняя ось разгружена полностью – спиной и ладонями чувствую пустоту под носом машины; сцепления почти нет. Достаточно добавить газ на толщину дыхания – и реакция крутящего момента перекинет машину вокруг задней оси. Кувырок. Конец. Но останавливаться нельзя.
Где-то далеко – смех из палатки, всплеск воды. На треке отпускаю акселератор на долю мгновения – нос снова касается дороги – и снова нажимаю на педаль. Руки на ободе – не мои: крупные, загорелые, в кожаных перчатках. Руди. Я побеждаю, побеждаю участвуя в создании машины, которую он ведёт. Клетчатый флаг. Капли шампанского стекают по коже; первое место, мировой рекорд; толпа зовёт по имени.
Всё смешивается – море, трек, скорость, прошлое. Восторг победы накрывает, как волна, растворяя границы между сном и явью. Я начинаю просыпаться.
II. Пробуждение
Холод. Одеяло комком у ног; ночная рубашка съехала на талию. За окном – предрассветная темнота перед бледным серым. Дыхание тяжёлое, сердце бьётся, как после настоящей гонки; простыня липнет к коже. «Боже», – подумала я. Встала, пошатываясь, рубашка упала к моим ногам. Подняла её с пола, сжала в руке тёплый комок влажной ткани и пошла к двери. Босиком по холодным доскам. Коридор. Запах кофе. Запах гренок. Мама уже встала – готовит завтрак. Толкнула дверь кухни и вошла.
III. Кухня
Тепло. На плите – голубое пламя под сковородой. Мать стоит спиной, переворачивает гренки. Отец за столом, костюм, галстук, газета. И, Боже мой – Эрих. Ровный тёмный костюм, белая рубашка; волосы зачёсаны назад; говорит негромко, размеренно. Я замерла в дверях, с ночной рубашкой в руке. Мать обернулась – глаза расширились: – Грета! Эрих поднял взгляд: секунда, другая. Он не отвёл глаз и не смутился – просто посмотрел спокойно, внимательно – и вернулся к чашке. Я всё ещё не понимала, почему я здесь, а не на подиуме; почему никто не поздравляет: ведь я первая, я выиграла, я поставила рекорд… Я положила рубашку на свободный табурет у стены и села рядом с Эрихом. Мать молча поставила передо мной чашку – тёплую, белую, с тонкой трещинкой на ручке, ту самую из детства. На столе – моя пачка сигарет: в доме больше никто не курил; и я не курила, пока был жив Курт. И сейчас не часто, одну – две в месяц. Я взяла сигарету, чиркнула спичкой. Глубокая затяжка. Дым – тонкой струйкой. Запах табака резко обострился. Эрих ничего не сказал, но я помнила: он не переносит дым. Встала, открыла форточку. Ворвался холодный октябрьский воздух. Выпустила дым наружу, затушила сигарету в пепельнице – я никогда не докуривала до фильтра – и вернулась к табурету. Взяла рубашку, одним движением надела её через голову; ткань скользнула по коже, прохладная, мягкая. Села обратно.
– Прости, – сказала я, глядя на Эриха. – Не сразу проснулась. Ещё шла внутри сна.
IV. Разговор
Эрих кивнул, как будто ничего необычного не произошло, словно он каждое утро завтракает с коллегой, которая пьет кофе, выпускает дым в форточку и только потом одевается.
– Я рассказывал твоим родителям о Фюрстенвальде, – произнёс он ровно. – О моих РОДНЫХ. Отец – на железной дороге в этом маленьком городке недалеко от Берлина. Брат отца – здесь, в Штутгарте, на сортировочной.
Отец поднял глаза от газеты:
– Мюллер? Герр Мюллер с сортировочной?
– Да.
Отец переглянулся с матерью, лицо вытянулось:
– Так ты тот самый племянник? Грета, помнишь, я говорил? Я вспомнила – смутно: «Племянник герра Мюллера интересуется тобой». Тогда я отмахнулась: работа, гонки, вечерняя школа.
– Помню, – тихо сказала я. – Ты ещё сказал, ему не понравится, что от меня пахнет бензином и что я думаю о железяках.
Мать поставила тарелку с гренками, взглянула на меня долго и болезненно – ей было стыдно: за мой вид, за сигарету, за то, как это выглядит рядом с таким приличным молодым человеком. Но Эрих, казалось, ничего не заметил. Вдруг мать ахнула: – Грета! Твои волосы! Я коснулась виска – прядь, совершенно седая, серебряная. – Когда это… – начала мать и осеклась.
– Уже давно, в конце сентября, – сказала я. – После заноса. Я пыталась понять поведение рекордвагена на большой скорости и едва не натворила дел, – (я не сказала «едва не погибла»).
Отец побледнел: он понимал, что если седина пришла мгновенно, значит, было по-настоящему страшно. Он встал, подошёл, осторожно тронул серебряную нить.
– Курт… – прошептал отец. – После Курта у твоей матери за неделю поседела половина головы. Мать отвернулась, плечи дрогнули.
Я вспомнила: Курт упал с неба в начале тридцать четвёртого; родители за месяц постарели на десяток лет – серые лица, седые виски, глаза, в которых боль поселилась навсегда. «Мою смерть они не перенесут», – подумала я.
Эрих молчал, смотрел внимательно: без жалости, без страха – просто с пониманием. – Грета, – негромко сказал он, – расскажи. Не только про тот случай. Расскажи о себе. Я посмотрела на него. Потом на отца. На мать.
– Это надолго, – сказала я. Отец сел, сложил газету: – Говори, что считаешь важным. Мы послушаем. Ты редко говоришь о себе.
Я отпила кофе, закрыла глаза. И стала вспоминать.
Школа, Штутгарт, 1924–1928
Мне было двенадцать, когда я впервые высказалась на уроке. Учитель математики вызвал к доске Франца – мальчика из третьего ряда, который не выучил домашку; он мялся, краснел, смотрел в пол. Учитель кричал. Класс смеялся. Франц плакал. Двадцать минут ушло на это. Я подняла руку:
– Герр Лерер, зачем мы тратим на это время?
Тишина. Учитель повернулся:
– Что ты сказала, Грета?
– Зачем тратить время класса на его публичный позор? Поставьте ему "неуд" и дайте учиться тем, кто хочет учиться. Мы потеряли двадцать минут, в течение которых можно было получать знания. Это нерационально.
Меня вызвали к директору; родителей – в школу; был скандал. Но отец поддержал:
– Она права. Школа – для получения знаний, а не для публичных унижений.
После того случая одноклассники стали называть меня «Машина». Не в лицо – за спиной. Я слышала шёпот в коридорах: «Вот идёт Машина. У неё нет сердца, только шестерёнки». Они думали, что это меня обижает. Но я воспринимала это как комплимент. Машины логичны. Машины не лгут. Машины делают то, для чего созданы, – без лицемерия, без фальши.
В том возрасте – мне было всего двенадцать – я стояла на распутье, сама того не осознавая. Меня одинаково завораживали две вещи: как работает человеческий разум и как работают механизмы. Я читала Юнга, Фрейда из отцовской библиотеки, и технические журналы про паровозы – с одинаковым интересом. Психология объясняла, почему люди поступают иррационально. Техника показывала, как создать что-то, что будет работать предсказуемо.
Возможно, именно это прозвище – «Машина» – склонило чашу весов. Если одноклассники видели во мне механизм, почему бы не принять это? Почему бы не пойти туда, где логика ценится, а не осуждается? Где точность – достоинство, а не недостаток? Люди сложны, противоречивы, непредсказуемы. Они говорят одно, думают другое, делают третье. А у двигателя внутреннего сгорания всегда один и тот же цикл: впуск, сжатие, рабочий ход, выпуск. Четыре такта. Никакой лжи. Никаких масок.
Я выбрала машины. Не потому, что люди меня оттолкнули – нет. А потому, что машины были честнее.
Я часто думала об этом, сидя у окна в классе, пока учитель монотонно читал параграф, который я уже выучила накануне. Почему большинство людей предпочитает игру, притворство, социальные маски? Почему прямота считается грубостью, а молчаливое согласие – добродетелью? Отец говорил, что я слишком рано повзрослела. Мать волновалась, что мне будет трудно найти мужа. Курт смеялся и говорил, что мне нужен не муж, а соратник.
В пятнадцать меня вызвали к директору – снова. На этот раз речь шла о домашних заданиях, которые я систематически игнорировала. Директор сидел за массивным дубовым столом, заваленным папками. За его спиной на стене висел портрет Бисмарка, смотревшего на меня с железной укоризной.
– Фройляйн Шмидт, ваши учителя жалуются. Вы не выполняете домашние задания по литературе, истории, даже по математике.
– Да, герр директор.
– Почему? У вас проблемы дома? Болезнь?
– Нет. Просто задания бессмысленны. Материал усвоен давно, в начале года когда я взяв в руки учебник прочитала его запоем и потом повторяла материал слушая и выполняя задания на уроке. Зачем тратить три часа на переписывание, если можно читать и думать?
Он снял очки, протер их платком – долго, методично. Я видела, как он подбирает слова.
– Дисциплина – часть воспитания, фройляйн!
– Дисциплина ради дисциплины – пустая трата ресурсов, – ответила я спокойно. – Она должна служить цели. Если цель – усвоение знаний, то повторное переписывание уже понятого материала цели не служит. Ставьте мне неудовлетворительную оценку за поведение, но не говорите, что это помогает образованию.
Он вызвал родителей. Отец пришёл прямо с работы, в форме железнодорожника, от него пахло угольной пылью и машинным маслом. Выслушал, кивнул и сказал только одно:
– Мне кажется, господа, проблема не в моей дочери, а в системе, которая требует бессмысленного подчинения вместо развития мышления.
Меня не отчислили. Но и не поняли.
В шестнадцать – в последний год перед выпуском – я написала директору письмо. Длинное, на трёх страницах, с доводами и примерами. Главная мысль была проста: «Оценки – не награда и не наказание, это измерение знаний. Они должны быть известны только учителю и ученику. Публичность унижает одних и возносит других. А ещё мешает объективности: учитель невольно смотрит на оценки ученика по другим предметам, и это искажает картину».
Письмо отклонили. Ответ был коротким: «Традиции нашей школы не подлежат пересмотру».
Но я знала – говорю верно. Я видела, как одноклассники списывают, как учителя ставят оценки не за знания, а за послушание, как система убивает в детях жажду учиться, заменяя её страхом наказания.
Сейчас, спустя годы, я понимала: школа была репетицией. Когда я пришла в Daimler-Benz и увидела то же самое – начальник кричит, подчинённый молчит; публичный разнос вместо предметного разбора; страх сказать правду вместо честного обсуждения технических решений – я узнала этот мир. Я была готова.
Я открыла глаза. Эрих смотрел внимательно, долго.
– Грета, – тихо сказал он, – ты всегда была такой? Всегда говорила прямо?
– Да. Всегда. Это проблема?
– Нет, – он покачал головой. – Это восхитительно. Большинство учатся молчать. А ты училась говорить правду.
ГЛАВА 2. Лагерь и свобода
Помнишь, папа, — сказала я тогда, — лагерь Wandervogel под Любеком? Лето 1931-го, потом 1932-го… А потом — последний раз, 1933 год.
Мне было восемнадцать, почти девятнадцать, Курту — уже за двадцать. Был июнь, было жарко, и воздух пах сосновой смолой и Балтийским морем.
Любек, старая ганзейская столица, лежал совсем рядом — там, где плоские песчаные пляжи Балтики встречают залив, а дома из красного кирпича теснятся вдоль узких улиц. Город славился каменными церквями, Холстентором и особым ароматом марципана, который чувствовался даже в ветре над рыночной площадью. Но мы были не в городе. Наш лагерь стоял на большой прибрежной поляне, под шумящими соснами. До центра Любека можно было доехать на велосипеде за полчаса, но нам были нужны только лес, солнце и солёная вода.
Мы приехали поездом. Мой велосипед Wanderer ехал в багажном вагоне; я настояла взять его с собой — один велосипед на четверых всё равно означал свободу передвижения. Отец, всю жизнь работавший на железной дороге, уверенно ориентировался в расписаниях, пересадках и вокзальной суете; для него смена поездов была почти ритуалом, для меня — обещанием дороги и перемен.
Курт схватил меня за руку и показал на просвет между деревьями:
— Смотри, Грета! FKK-лагерь. Свобода тела, понимаешь? Здесь нет стыда перед природой. Тело — естественно.
Десятки палаток, костры, молодёжь в свободной одежде — или вовсе без неё. Я застыла. На берегу в солнце лежали обнажённые тела. Люди сидели у костра и о чём-то спорили, не замечая собственной наготы. Отец ставил нашу палатку, аккуратно натягивая верёвки, мать раскладывала посуду и одеяла, а Курт уже убежал к компании, которая играла в мяч.
Я осталась стоять и не знала, что делать. Сосны шумели над головой, иглы мягко пружинили под ногами, где-то кричали чайки. Всё вокруг казалось одновременно реальным и чуть-чуть нереальным, как сон, в который ещё не до конца поверил.
— Ты здесь впервые? — ко мне подошла девушка моего возраста. Светлые волосы до плеч, голубые глаза, на ней только короткая юбка. Грудь открыта — и она, кажется, этого не замечала. — Я Анна. Приехала с братом Вольфгангом и его другом Дитером, вон они там играют.
— Мой брат Курт тоже с ними, — сказала я. — Родители ставят палатку. Курт теперь работает лётчиком-инструктором в берлинском аэроклубе, до этого учился летать в Советском Союзе.
Анна посмотрела в сторону Курта; по её взгляду было видно неподдельное любопытство.
— Вольфганг спортивный, — с гордостью добавила она. — Тренируется почти каждый день.
— Пойдём купаться? Вода тёплая! — крикнула Анна и сняла юбку.
Я вернулась к нашей палатке, разделась и аккуратно сложила одежду. Мать бросила на меня быстрый взгляд — оценивающий, но без упрёка, — и отвернулась, продолжая раскладывать вещи. Отец сделал вид, что ничего не замечает, хотя по тому, как он чуть сильнее натянул канат, было видно, что замечает всё.
Потом я побежала к воде, чувствуя, как воздух касается кожи, а солнце обжигает плечи. Анна присвистнула и, глядя на меня, тоже стянула трусики. Она засмеялась и бросилась в воду следом. Парни, только что игравшие в волейбол, бросили мяч и пошли к морю — правда, в плавках. Никто не смотрел осуждающе. Молодые плескались, взрослые разговаривали. Просто тела. Просто люди.
Вода оказалась удивительно мягкой, почти маслянистой; солёные брызги щипали глаза, но это было приятное жжение. Я плыла на спине, глядела в небо, и казалось, что мир сузился до трёх вещей: солнце, вода и собственное тело, которое вдруг перестало быть врагом или тайной и стало просто частью пространства.
— Грета, — сказала Анна, когда мы выбрались на берег и легли на песок, — а тебе не страшно? Быть… вот так.
— Немного, — честно призналась я. — Но мне ещё сильнее надоело бояться. Всё время думать: так нельзя, это неприлично, на меня посмотрят, осудят. Здесь как будто все смотрят не на тело, а сквозь него.
Анна рассмеялась:
— Ты говоришь, как философ. Или как психотерапевт.
— Я инженер, — автоматически возразила я и сама же улыбнулась. — Ну, почти. Первый курс за плечами, и я слишком много думаю о том, как всё устроено.
Вечером вся община собралась у костра. Кто-то играл на гитаре, мы пели старые песни. Пламя освещало лица рыжими бликaми, сосны превращались в чёрные колонны, удерживающие небо. Я сидела между родителями, закутавшись в одеяло: днём свобода казалась естественной, ночью вдруг хотелось укрыться.
— Сегодня мы говорим о теле, — начал Хиршфельд, приглашённый в лагерь доктор. Он говорил просто, без смущения: как устроены мужчины и женщины, как меняется тело с возрастом, что нормально, а что — патология. И что самоудовлетворение — естественная потребность, как голод или жажда. Не грех, не позор, а физиология.
Я слушала и чувствовала, как горят щёки. Но он говорил как врач и учёный. Без грязи, без двусмысленностей. Вопросы задавали спокойно, без хихиканья; даже совсем молодые парни и девушки сидели серьёзно, как на лекции. В конце он предложил брошюры. Отец купил несколько и дал их мне и Курту.
После разговора мы сидели у нашей палатки втроём. Ночь была прозрачной, тёмно-синей; над соснами висели крупные звёзды. Издалека доносился шум моря — ровный, убаюкивающий.
— Это делают все, — сказала я вдруг. — То, о чём говорил Хиршфельд. Все делают — просто ханжи прячутся.
— Ты тоже? — осторожно спросил отец.
— Конечно. Уже давно, — я пожала плечами. — Почему я должна это скрывать? Началось ещё в детстве, с палочки-лошадки — помнишь, мама? Этот деревянный конь на гладком древке. Я целыми днями на нём скакала. Однажды просто… случилось. Само. А потом… я уже не могла от него отказаться.
Мать улыбнулась:
— Помню. Ты с тем конём не расставалась. Я тогда думала: вот упрямица, всё пытается доскакать до воображаемого замка.
Отец тяжело вздохнул:
— Я понимаю, Грета. Но ты выросла. Пора думать о замужестве, о семье. Это… игры молодости. Многие через это проходят, но потом взрослеют, женятся, рожают детей.
Из палатки фыркнул Курт:
— Папа, при чём тут одно к другому? Хиршфельд же говорил о физиологии, а не о браке.
— Ты слишком много споришь, — устало сказал отец, но в голосе его не было настоящего гнева. Скорее — усталость человека, который всю жизнь жил по правилам и не понимает, как можно без них.
Анна, сидевшая рядом, тихо пододвинулась поближе и прошептала:
— Я ни разу этого не пробовала. И не могу сказать, что хочу…
Я посмотрела на неё:
— Это тоже нормально. У каждого свой темп и свои потребности. Хиршфельд же сказал: нет «надо», есть то, что естественно именно для тебя.
Она кивнула, задумалась и вдруг спросила:
— А ты не боишься, что кто-то когда-нибудь узнает? Осудит?
— Бояться можно всего, — ответила я. — Но если жить только страхами, от тебя самой ничего не останется.
На следующий день мне дали книгу. Толстый том с рисунками — анатомия человека. Я читала жадно: как работают мышцы, как устроена нервная система, откуда берётся удовольствие — волны импульсов от окончаний к мозгу, выброс химических веществ. Тело — это машина, подумала я, перелистывая страницы. Сложная, но логичная. Есть вход — раздражитель. Есть процесс — нервные импульсы. Есть выход — ощущение. Как в технике.
Эта мысль успокаивала. Делала непонятное понятным. Превращала тайну в науку. Всё, чему в школе шепотом сопутствовало слово «стыдно», здесь аккуратно разрисовывалось цветными схемами и подписями.
Я сидела под сосной, опершись спиной о тёплый ствол, книжка лежала у меня на коленях. Ветер шевелил страницы, пахло смолой, нагретым песком и далёким дымком от чужого костра.
Анна подошла, села рядом, обняв колени руками.
— Что читаешь?
— Анатомию.
— Звучит страшно.
— Совсем нет. Просто подробная инструкция по эксплуатации, — я усмехнулась. — С указанием допустимых режимов работы.
Анна рассмеялась:
— Ты даже о теле говоришь как механик.
— Я учусь на инженера, — напомнила я. — Привыкла думать: если что-то работает, значит, в этом есть логика.
Весь лето я провела с Анной. Мы бегали по лесу, купались, говорили о будущем. Она мечтала стать актрисой. Представляла, как будет стоять на сцене, смотреть в зал и чувствовать дыхание сотен людей. Я ещё не знала, кем буду. Мне одинаково нравились психология и техника: разбирать по частям либо машины, либо людей. Но машины нравились чуточку больше. Они не лгали, не притворялись и не осуждали. Если в машине что-то ломалось, была причина, и её можно было найти.
Иногда по вечерам мы с Куртом уходили к самому берегу. Он рассказывал о полётах, о том, как выглядит земля сверху — как карта, только живая. Я рассказывала о своих чертежах, о формулах, о том, как приятно, когда вычисления сходятся и линии на бумаге складываются в понятный механизм. Мы оба говорили о свободе — он о свободе в небе, я о свободе понимать и управлять. И лагерь под Любеком становился на время точкой, где эти две свободы встречались.
ГЛАВА 3. ФУНДАМЕНТ
Август 1929 – ноябрь 1930. Штутгарт.
Часть 1. Решение отца
Август 1929 года. Я закончила школу. Мне было шестнадцать, почти семнадцать. Курту — девятнадцать. Он отучился на лётных курсах, обучение происходило в Советском Союзе, сейчас работал помощником инструктора авиаклуба.
Отец сидел за столом, передо мной лежала стопка брошюр. Курсы секретарей. Машинопись, стенография, делопроизводство.
— Грета, — сказал отец, — ты умная девочка. Но мир устроен так, что женщине нужна профессия, которая её прокормит. Не мечты. Профессия.
Я молчала.
— Секретарь — хорошая работа, — продолжал он. — Чистая. Стабильная. В офисе, не на заводе. Ты будешь сидеть за столом, печатать, вести документы. Это достойно.
Я посмотрела на брошюры. Курсы машинописи и стенографии. Государственная школа делопроизводства. Шесть месяцев. Сто марок.
— А если я хочу учиться дальше? — спросила я тихо.
Отец вздохнул.
— Грета, мы не богаты. Курт уже работает. Ты тоже должна работать. Но сначала — профессия. Потом, если останутся силы и деньги, — можешь учиться вечерами.
Я кивнула.
— Хорошо, папа. Я пойду на курсы. А вечером буду учиться на вечернем отделении высшей технической школы.
Он улыбнулся — впервые за долгое время.
— Умница. Ты не пожалеешь.
Часть 2. Курсы секретарей
Я подала документы на вечернее отделение Высшей технической школы Штутгарта. И на курсы секретарей. Курсы начались в сентябре 1929 года. Государственная школа делопроизводства на K;nigstra;e. Большое серое здание, высокие окна, запах чернил и бумаги.
Нас было двадцать девушек. Все примерно моего возраста — шестнадцать-восемнадцать лет. Некоторые закончили школу, некоторые нет. Все хотели одного — стабильную работу.
Первый день. Преподаватель — фрау Беккер, сухая женщина лет пятидесяти с идеальной осанкой — показала нам печатные машинки.
— Машинопись, — сказала она строго, — это не просто нажатие клавиш. Это точность. Это скорость. Это ритм. Вы будете учиться печатать вслепую. Десять пальцев. Без ошибок.
Она подошла к доске, написала мелом:
«Точность важнее скорости. Скорость появится сама с опытом. А вот точность — нет. Если с самого начала привыкнешь делать ошибки, печатая быстро, потом не переучишься».
Я записала это в тетрадь. Запомнила навсегда.
Мы начали с упражнений. asdf jkl;. Снова и снова. Пальцы затекали. Кисти болели. Но через месяц я печатала уже не глядя на клавиши. Через два — быстрее половины группы. Через три — быстрее всех.
Стенография была сложнее. Система Габельсбергера — завитки, крючки, сокращения. Запись со скоростью речи. Фрау Беккер диктовала, мы записывали. Потом расшифровывали.
Первый месяц я успевала записать половину. Второй — три четверти. К концу курсов — всё.
Делопроизводство — сухое, но необходимое. Как оформлять документы. Как вести архив. Как писать деловые письма. Структура, логика, ясность.
Я сидела на этих курсах и думала: это инструменты. Не цель. Инструменты. Как гаечный ключ для механика. Как линейка для чертёжника.
К июню я закончила курсы с отличием. Фрау Беккер вручила мне диплом и сказала:
— Фройляйн Шмидт, вы будете отличным секретарём. У вас редкое качество — вы не просто выполняете задание. Вы понимаете, зачем оно нужно.
Я поблагодарила её. Но про себя подумала: я не хочу быть просто секретарём. Я хочу быть тем, кто создаёт задания.
Часть 3. Курт и Элли
В начале 1930 года Курт пришёл домой с конвертом. Положил его передо мной на стол.
— Что это? — спросила я.
— Пятьсот марок, — сказал он спокойно. — На курсы водителей и первые три семестра Высшей технической школы.
Я уставилась на него.
— Курт, откуда у тебя такие деньги?
Он сел напротив, усмехнулся.
— Работаю. Коплю. У нас недавно был выгодный частный заказ.
— Девушка пришла учиться летать, она вкладывает деньги в свою мечту летать — две тысячи марок из приданого. Я вкладываю в твою мечту учиться. Справедливо, да?
Я молчала. Горло сжалось.
— Курт, я не могу взять эти деньги.
— Можешь, — возразил он твёрдо. — Потому что ты не будешь сидеть дома и печь пироги. Ты будешь строить машины. Или самолёты. Или что-то ещё, что изменит мир. А для этого тебе нужно образование.
— Но водительские курсы… — начала я.
— Водительские курсы — это не роскошь, Грета, — перебил он. — Это доступ. Женщина за рулём — редкость. Женщина с профессиональными правами категории B и C — ещё большая редкость. Ты будешь нужна. И тебя заметят.
Я посмотрела на конверт.
— Я верну тебе эти деньги, — сказала я тихо.
— Не надо, — засмеялся Курт. — Просто стань тем, кем хочешь быть. Это будет лучшей благодарностью.
Через неделю я записалась на курсы водителей.
Часть 4. Курсы водителей
Февраль-октябрь 1930 года. Автошкола на окраине Штутгарта. Небольшой гараж, два грузовика, один легковой автомобиль.
Инструктор — герр Шмидт (однофамилец, но не родственник) — был ветераном Первой мировой, потерявшим левую руку. Он водил одной рукой лучше, чем большинство людей двумя.
Я была единственной девушкой среди двенадцати мужчин. Они смотрели на меня с недоверием. Инструктор — с любопытством.
— Фройляйн, — сказал он, — вы уверены, что хотите профессиональные права? Не просто любительские?
— Уверена, — ответила я твёрдо.
— Тогда готовьтесь. Это не прогулка. Это работа.
Мы начали с теории. Устройство двигателя, трансмиссия, тормоза, рулевое управление. Я записывала всё. Задавала вопросы. Почему карбюратор работает так, а не иначе? Почему передаточное число влияет на крутящий момент?
Инструктор отвечал охотно. Он видел, что я не просто учусь водить — я учусь понимать машину.
Первый раз за рулём легкового автомобиля. Я села, положила руки на руль. Двигатель завёлся. Вибрация передалась через сиденье, через педали.
— Плавно отпускаем сцепление, — сказал инструктор.
Машина дёрнулась и заглохла.
— В сцеплении неподвижный ведомый диск прижимается к вращающемуся ведущему, между ними возникает сила трения, чем сильнее вы отпускаете педаль, тем она больше. Ход педали большой, но попробуйте почувствовать момент касания. Если вы научитесь его чувствовать, а почувствуете вы потому, что двигатель начнёт работать по-другому, ему станет тяжелее, то вы больше никогда не заглушите мотор, отпуская сцепление. В момент касания задержитесь, снимите ногу с тормоза и будьте готовы работать с акселератором. Вы ставили пластинку на вращающийся патефон? Это очень похоже на сцепление. Один диск неподвижен, другой вращается. Когда вы положили пластинку, они начнут вращаться вместе.
— Ещё раз. Почувствуйте точку касания, не торопитесь. Задержите ногу.
Заглохла снова.
— Ещё.
На третий раз машина тронулась. Медленно, но уверенно. Я выехала на дорогу.
За два месяца я научилась водить легковой автомобиль и грузовик. Сдала экзамен на категории B и C. Профессиональные права.
Когда инструктор вручал мне документ, он сказал:
— Фройляйн Шмидт, вы водите лучше половины мужчин, которых я учил. Не потому, что у вас талант. А потому, что вы думаете. Вы понимаете машину. А не просто крутите руль.
Я улыбнулась.
— Спасибо, герр Шмидт. Но я ещё многому хочу научиться.
— Тогда продолжайте, — кивнул он. — И помните: водитель, который понимает машину, — это почти инженер.
Эти слова я тоже запомнила.
Часть 5. Высшая техническая школа
Октябрь 1929 года. Вечернее отделение Высшей технической школы Штутгарта. Первый курс. Машиностроение.
Занятия начинались в шесть вечера и заканчивались в девять. Четыре раза в неделю. После работы (когда я её найду) нужно будет приходить сюда.
Нас было тридцать человек. Я — единственная женщина. Большинство — рабочие с заводов, механики, техники. Люди, которые работали руками и хотели работать головой.
Первая лекция. Профессор Мюллер — седой, сухощавый, с пронзительным взглядом — встал перед доской.
— Добрый вечер. Я вижу усталые лица. Это нормально. Вы работали весь день. Теперь вы здесь. Это значит, что вы хотите большего. Не просто зарплаты. Знаний.
Он написал на доске:
«Инженер — это тот, кто превращает идею в реальность через расчёт и материал».
— Вы будете учиться думать как инженеры. Видеть не только то, что есть, но и то, что может быть. Понимать не только как работает машина, но и почему она работает именно так.
Я записала это в тетрадь.
Первый семестр. Высшая математика, физика, теоретическая механика, черчение. Я сидела за последней партой, записывала каждое слово. Вечером приходила домой, делала задания до полуночи.
Математика давалась легко. Физика — тоже. Но черчение требовало терпения. Линии должны быть идеально ровными. Размеры — точными до миллиметра. Проекции — безупречными.
Однажды профессор Мюллер остановился у моего чертежа.
— Фройляйн Шмидт, — сказал он, — у вас очень аккуратный почерк. И очень точные линии. Вы учились машинописи?
— Да, герр профессор. Полгода назад закончила курсы секретарей.
Он кивнул задумчиво.
— Интересно. Секретарская работа учит точности. А точность — основа инженерного дела. Продолжайте в том же духе.
К концу первого семестра я сдала все экзамены на «отлично». Профессор Мюллер вызвал меня после последнего экзамена.
— Фройляйн Шмидт, — сказал он, — у вас редкое сочетание качеств. Вы аккуратны как секретарь. Вы понимаете механику как водитель. И вы думаете как инженер. Не теряйте эти качества. Они сделают вас ценным специалистом.
Я поблагодарила его. И подумала: вот оно. Вот что я искала.
Секретарская работа — это доступ к информации. Вождение — это доступ к людям. Инженерное образование — это доступ к смыслу.
Три ключа. Три двери. И где-то за ними — мой путь.
Часть 6. Разговор с Куртом
Декабрь 1930 года. Курт приехал на выходные из Берлина, куда переехал работать инструктором в аэроклубе. Мы сидели на кухне, пили чай.
— Ну что, сестрёнка, — спросил он, — как учёба?
— Хорошо, — ответила я. — Очень хорошо. Я сдала все экзамены на отлично. Третий семестр.
— А работу нашла?
— Устроилась на завод. В конструкторское бюро. Секретарём.
Курт усмехнулся.
— Амбициозно. Но правильно. Знаешь, те деньги, что я тебе дал…
— Я помню, — кивнула я. — Частично это деньги Элли.
— Да, — подтвердил он. — Она вкладывает своё приданое в мечту летать — две тысячи марок. Я подумал: если она может вложиться в небо, почему я не могу вложиться в твоё будущее?
Я молчала.
— Грета, — продолжал Курт серьёзно, — теперь, когда ты работаешь в Daimler-Benz, ты будешь платить за учёбу сама. И за свои расходы тоже. Но сейчас — прими помощь. Это не долг. Это инвестиция. В тебя.
Я кивнула, не доверяя своему голосу.
— Спасибо, Курт. Я не подведу.
— Знаю, — улыбнулся он. — Ты никогда не подводишь.
ГЛАВА 4. НЕБО НАД БЕРЛИНОМ
В моей комнате, на стене над столом, висела единственная фотография.
Курт – мой старший брат, в идеально сидящей форме пилота, смотрит не в объектив,
а куда-то вверх и вправо, наперекор всему.
Его улыбка – дерзкая, уверенная, полная той безрассудной веры в будущее,
которую отняла у Германии Великая война и подарила новая, ещё более безрассудная эпоха.
Я бы не задумываясь вышла за него замуж.
Или даже стала его любовницей.
Если бы он не был моим братом, и если бы он был жив.
Я часто ловила себя на том, что разговариваю с этой фотографией.
Не вслух. Это был внутренний диалог, спор,
который я вела с ним с того самого дня, как зимой в начале 1934 года пришла телеграмма.
Но об этом позже. 13 октября 1930 года. Мир ещё казался прочным, но трещины уже бежали по фундаменту. Завтра, 14 октября, мне должно было исполниться восемнадцать я могла официально пить алкоголь и спать с мужчинами.
Курт прилетел за мной на своём лёгком Klemm L25. Обычный маршрут Берлин–Штутгарт – чуть больше пятисот километров, машина позволяла шестьсот пятьдесят.
Он ворвался в наш дом, как штормовой фронт, принеся с собой запах кожи, авиационного бензина и высоты. Ему было двадцать. Мне – восемнадцать. Но в тот момент он казался старше на целую жизнь. Он не ходил – он парил над паркетом гостиной.
– Сестрёнка! – он подхватил меня на руки, закружил, пока я не взмолилась о пощаде. – Собирайся. Сегодня ты увидишь мир моими глазами. Летим в Берлин.
Отец хмуро наблюдал за нами из кресла, не отрываясь от газеты:
– Опять твои фокусы, Курт? Небу не нужны игрушки. Небу нужна надёжность.
Курт поставил меня на пол и посмотрел отцу в глаза – весело, но твёрдо:
– Небо, отец, не терпит тех, кто ползает. Оно для тех, у кого есть крылья.
Полёт
Аэродром за городом был мокрым от утренней росы.
– Садись, – Курт помог мне забраться в переднюю кабину. – Сегодня ты – моя валькирия.
Мотор взревел, и земля провалилась вниз. Страха не было – только чистый, дистиллированный восторг. Наш дом, заводские трубы, отцовская железная дорога – всё превратилось в макет, в чертёж. Реальность осталась только здесь, в кабине, где пахло маслом и свободой.
– Хочешь попробовать? – крик Курта едва пробился сквозь шум винта.
Он показал мне управление. Ручка – продолжение руки. Педали – продолжение ног. Самолёт не подчиняется силе, он подчиняется воле. Я вела машину всего несколько минут, но за эти минуты поняла о механике больше, чем за год в школе. Машина может быть живой. Я чувствовала, как дрожит её корпус, как поток воздуха давит на элероны. Это был диалог. Я – ей, она – мне.
Аэроклуб
Берлинский аэроклуб жил своей жизнью. Курт работал здесь инструктором, и сегодня, 14 октября, в наш общий день рождения (НОВОЕ), были показательные выступления. В небе кувыркался такой же Klemm, как у нас, только серебристый. Он делал «бочку», потом «петлю», выходил из штопора у самой земли. Пилот вёл машину дерзко, на грани фола.
Самолёт сел, и из кабины выпрыгнула женщина. Лёгкая, стриженая, смеющаяся.
– Это Элли! – прокричал мне на ухо Курт. – Валькирия небес!
После полётов мы всей компанией отправились в сауну при клубе. Обычное дело для Берлина тридцатого года. Темпельхоф был государством в государстве, где действовали свои законы.
Темпельхоф. Сауна
В парилке исчезали чины и условности.
Элли вошла как королева. Высокая, спортивная, взгляд прямой, рукопожатие крепкое.
– Вы великолепно летаете, – сказала я.
– Спасибо, – Элли улыбнулась и посмотрела на меня. – А вы сами пилотируете?
– Изучаю механику на вечернем, – ответила я. – Днём работаю в Daimler;Benz. Но когда летели сюда, брат дал подержаться за ручку.
– «Подержалась»? – фыркнул Курт с гордостью. – Да она почти всю дорогу вела машину! И для первого раза – блестяще. Чувствует поток.
Элли внимательно посмотрела на меня:
– Понимание механики – это половина успеха. Большинство пилотов – просто наездники. Они не чувствуют машину, они её погоняют. Вы будете хорошим пилотом. Или хорошим инженером.
Дверь открылась, впуская пар. Вошли ещё двое.
Женщину я узнала сразу. Её фото не сходило со страниц газет. Клареноре. Первая, кто обогнул земной шар на автомобиле.
Она была обнажена, как и все мы, но нагота её не смущала. Наоборот, она носила её как мундир. Её взгляд говорил: «Я видела Сибирь и Анды. Ваши условности мне смешны».
За ней вошёл высокий светловолосый мужчина – Карл-Аксель, её кинооператор и спутник.
– Клареноре! – окликнула Элли.
– Элли! Я не знала, что ты здесь. Как новый маршрут?
– Отлично! Сегодня крутила высший пилотаж для этих прекрасных ребят. Курт и Грета Шмидт из Штутгарта.
Клареноре повернулась к нам. Взгляд её серых глаз остановился на мне. Долгий, оценивающий, сканирующий.
– Ты писала мне? – спросила она вдруг.
Я поперхнулась воздухом.
– Откуда вы…?
– Писала в 1928-м? «Как вы управляли машиной в Сибири при минус сорока, когда масло густеет?» – она процитировала моё письмо почти дословно.
Я кивнула, не в силах говорить.
– Я получила более пятисот писем после кругосветки, – сказала она, садясь на полку рядом. – Но твоё я запомнила.
– Почему?
– Потому что ты не просила автограф. Не просила совета «как стать знаменитой». Ты спросила про технику. Про дело. Про запуск в мороз, вязкость масла и работу карбюратора.
Мы сидели в парной часа два. Семь человек. Мужчины и женщины. Все равные.
Мы говорили о машинах. О полётах. О том, как быть женщиной в мире мужчин, не подражая мужчинам. Без масок. Без лжи.
Курт молчал, слушал и сиял. Он гордился мной.
Потом был ледяной бассейн и пивная по соседству.
Пивная
Шум, дым, запах жареных колбасок и пива. На стене над стойкой висели пожелтевшие афиши старых авиашоу, в углу – патефон, молчавший до вечера.
Клареноре посмотрела на меня поверх пены:
– Когда я ехала по Сибири, было минус пятьдесят. Я каждый день спрашивала себя: зачем? Почему я не в Берлине, в тепле? А потом вспоминала такие письма. Письма людей, которым важна суть, а не обёртка.
Она чокнулась со мной:
– За дела вместо слов. За тебя, Грета. Будь пилотом или инженером, неважно. Главное – будь профессионалом. Королевой своей машины.
В какой-то момент хозяин вынес с кухни небольшой круглый торт, явно заказанный заранее. На нём горели восемнадцать свечей.
– Фюр дас Гебурстагскинд, – объявил он. – Для именинницы.
– Ты им сказал? – прошептала я Курту.
– Конечно, – ухмыльнулся он. – Раз в жизни нам с тобой можно позволить себе официальный праздник.
На столе уже стояли дымящиеся сардельки, хлеб, горчица. Элли и Клареноре держали пиво, мне налили крепкий чай в толстостенной кружке – один из пилотов шутливо сказал, что два пива за двоих у Курта в крови и так будет достаточно.
– Раз, два, три, – сказал Курт.
Мы вместе наклонились и задули свечи. В пивной кто-то воскликнул «Hoch!», кто-то хлопнул в ладоши. Элли подняла кружку:
– За то, чтобы вы оба дожили до тех машин и самолётов, о которых сегодня говорили.
Клареноре добавила:
– И за то, чтобы вам никогда не пришлось отказываться от своей высоты ради чьих-то предписаний.
Пиво, чай, горячие сосиски, тёплый свет ламп под потолком – так закончился наш общий день рождения. 14 октября: полёт, сауна, пивная, торт и планы, которые ещё казались гарантированным будущим.
Ночь у Курта
Ночевали мы не в гостинице. Курт снимал маленькую комнату недалеко от аэродрома – узкую, с одной полутораспальной железной кроватью, столом, стулом и стопкой книг по аэродинамике у стены.
– Ничего, – сказал он, бросая лётный комбинезон на спинку стула. – Мы и в детстве помещались на одной кровати, поместимся и сейчас.
Мы легли, как когда-то в доме родителей: я справа, он слева. Никакой неловкости. Только усталость и странное, спокойное счастье. Ни у него, ни у меня не мелькнуло мысли, что в этом есть что-то «неправильное».
В темноте мы долго шептались. Курт рассказывал о маршрутах, о новых машинах, о том, что когда-нибудь построит собственную лётную школу «где никто не будет учить, что небо – не для женщин». Я делилась своими планами: доучиться, прорваться из секретарской к чертежам, когда-нибудь спроектировать собственный компрессор.
День рождения закончился так, как ему и полагалось закончиться: двое детей 14 октября обсуждали своё будущее, где небо и моторы пока ещё казались вечными.
Послесловие
На обратном пути в Штутгарт Курт был необычно серьёзен.
– Вот ради чего стоит жить, Грета, – прокричал он, когда под крылом проплывали огни городов. – Ради людей, которые понимают этот голод. Голод по свободе.
Бедный мой брат.
Его Klemm разбился в январе 1934-го. «Отказ управления». Я видела обломки. Тяги были перебиты. Не порваны – перебиты.
Ему не простили его свободы.
Дитер женился на Анне сразу после похорон. Через полгода у них родился сын. Карл. Светловолосый, с улыбкой Курта. Никто не задавал вопросов.
Отец за одну ночь постарел на десять лет. Мать перестала читать Шиллера и замкнулась в себе.
А я осталась в Daimler;Benz. Я строила моторы. Я чертила схемы.
Я хранила в памяти тот день в небе Берлина и жар сауны в Темпельхофе.
Потому что кто-то должен был строить машины, способные обогнать не только ветер, но и смерть.
И когда в 1936-м пришла открытка без обратного адреса с одной строчкой: «Если воздух станет невыносим, ищи меня там, где масло не густеет», – я знала, от кого она.
Я была готова.
ГЛАВА 5. Две вакансии
Октябрь 1930 года выдался холодным и прозрачным. Утром над Штутгартом висел тонкий туман, к полудню он поднимался выше и превращался в ровное белёсое небо. Я держала в руках газету с отмеченным карандашом объявлением и чувствовала, как одновременно мёрзнут пальцы и потеют ладони.
Daimler-Benz искал секретаря в конструкторское бюро и водителя-перегонщика для испытательного отдела. Две строчки объявления, два возможных будущих, две дороги, которые почему-то сходились в одной двери — дверях заводской проходной.
К этому моменту у меня было всё, что можно было иметь в мои восемнадцать с половиной: первый год вечернего отделения Высшей технической школы за плечами, диплом курсов секретарей, почти завершённые курсы водителей с профессиональными правами, и твёрдое убеждение, что я не собираюсь проводить жизнь за кухонным столом. Я хотела к машинам — не любоваться ими на улице, а понимать, как они устроены.
— Ты пойдёшь на собеседование, — сказал отец, складывая газету. — На оба.
— На оба? — переспросила я.
— Да, — кивнул он. — Пусть они решают, где ты им нужнее.
Мать посмотрела с лёгкой тревогой:
— Водитель-перегонщик — это опасно, — тихо заметила она. — Дороги, скорость, мужчины вокруг…
— Завод — тоже не прогулка, — возразил отец. — Но Daimler — серьёзная фирма. Там тебе будет лучше, чем в любой конторе. И потом, — он повернулся ко мне, — ты сама этого хотела. Конструкторское бюро, техника, учёба по вечерам. Вот твой шанс.
Я молча кивнула. Шанс. Это слово звенело в голове, как металлический удар по рельсу, — чётко и тревожно.
Проходная завода казалась мне входом в другой мир. Высокие ворота, будка с охранником, за оградой — корпуса цехов, трубы, стеклянные окна, в которых отражалось серое небо. Воздух пах не только бензином и маслом, но и чем-то ещё — напряжением, собранной в металле энергией.
Я пришла немного раньше назначенного времени и какое-то время просто стояла, наблюдая, как рабочие проходят мимо, прикладывая пропуска, как из ворот выезжают грузовики, как над крышей вдали поднимается лёгкий дым.
— Фройляйн Шмидт? — окликнул меня голос.
Я обернулась. Передо мной стоял мужчина лет сорока пяти, в тёмном костюме, с аккуратными усами и внимательным взглядом.
— Да, — ответила я. — Грета Шмидт.
— Отдел кадров. Пойдёмте, — он жестом пригласил меня следовать.
Кабинет был небольшой, но аккуратный. Стол, два стула, шкаф с папками, на стене — часы. Тикали они особенно громко.
— Вы откликнулись сразу на две позиции, — без предисловий начал он, разложив перед собой мои документы. — Секретарь конструкторского бюро и водитель-перегонщик. Амбициозно.
— У меня диплом курсов секретарей и почти готовые профессиональные права категорий B и C, — спокойно сказала я. — И первый курс технической школы. Я подумала, что могу быть полезна в обеих ролях.
Он поднял глаза:
— Женщина-водитель — редкость. Женщина с профессиональными правами — ещё больше. Вас не пугает дорога, погода, ответственность?
— Нет, — ответила я, и это было правдой. — Машина честнее многих людей. Если с ней обращаться правильно, она не подведёт.
В его взгляде мелькнуло что-то вроде одобрения.
— А конструкторское бюро? Вы понимаете, что секретарь в КБ — это не только машинопись и стенография? Это документы, схемы, чертежи, расчёты, служебная переписка.
— Тем лучше, — сказала я. — Тогда мои занятия в высшей школе не будут оторваны от реальной работы.
Он листал бумаги ещё пару минут, задавал стандартные вопросы — о семье, об учёбе, о причинах, по которым я хочу работать именно здесь. Я отвечала спокойно, чувствуя, как внутри постепенно исчезает дрожь. Всё это странным образом напоминало экзамен: когда вопросы понятны, на них можно найти точные ответы.
— Хорошо, — наконец сказал он. — По поводу водительской позиции решение будет позже. Но на секретарскую вас хочет посмотреть начальник конструкторского бюро. Если он утвердит, работать вы начнёте уже в ноябре.
— Кто он? — спросила я.
— Герр Нибель.
Имя я знала по журналам и разговорам в технической школе. Главный конструктор. Человек, который превращал чертежи в машины, а машины — в победы. К такому идти было страшно и одновременно захватывающе.
Кабинет Нибеля оказался больше и светлее, чем я ожидала. Большой письменный стол, заваленный чертежами и бумагами, кресло, несколько стульев, у окна — кульман, на нём приколот лист с видом какого-то агрегата. На подставке — модель двигателя, блестящая металлическими поверхностями.
Сам Нибель стоял у кульмана, когда я вошла. Высокий, сухой, с усталым, но живым взглядом.
— Фройляйн Шмидт? — спросил он, обернувшись.
— Да, герр Нибель.
— Присаживайтесь, — он указал на стул, но сам остался стоять, как будто сидеть ему было некогда. — Мне сказали, у вас интересное сочетание квалификаций.
Он пробежался глазами по листу:
— Курсы секретарей, курсы водителей, первый курс высшей технической школы. Для женщины это… необычно. Почему именно так?
Я на секунду задумалась, подбирая слова:
— Потому что секретарская работа — это доступ к информации, — начала я. — Водительские права — доступ к людям и к машинам. А техническая школа — доступ к смыслу. Я хочу не только печатать и возить, но и понимать, что здесь происходит.
Он чуть приподнял бровь:
— Смело. И как вы собираетесь совмещать работу и учёбу?
— Вечернее отделение, четыре раза в неделю после смены, — ответила я. — Я уже так жила год. Справляюсь.
Нибель подошёл к модели двигателя, тронул пальцем одно из колёс:
— Вы понимаете, что секретарь здесь видит всё, но формально не участвует ни в одном решении?
— Я понимаю, — сказала я. — Но видеть — уже лучше, чем не видеть.
Он посмотрел на меня пристально, как будто пытаясь решить, действительно ли я понимаю, что говорю.
— Расскажите мне, — неожиданно сказал он, — что такое четырёхтактный цикл.
Я не ожидала вопроса, но язык сам вспомнил:
— Впуск: поршень опускается, впускной клапан открыт, в цилиндр поступает горючая смесь. Сжатие: клапаны закрыты, поршень движется вверх, смесь сжимается. Рабочий ход: смесь воспламеняется от искры, давление газов толкает поршень вниз. Выпуск: поршень снова идёт вверх, выпускной клапан открыт, отработавшие газы выходят.
— А компрессор для наддува? — продолжил он.
— Увеличивает плотность свежего заряда в цилиндре, повышая мощность двигателя при том же рабочем объёме, — ответила я. — Но при этом растёт тепловая нагрузка и требования к материалам.
На мгновение в его глазах мелькнуло одобрение, почти уважение.
— Хорошо, — сказал он. — Для первого курса более чем достаточно.
Он вернулся к столу, взял ручку, подписал какой-то документ.
— Две вакансии, — произнёс Нибель, словно размышляя вслух. — Водитель-перегонщик и секретарь. Какую бы вы выбрали сами?
— Если честно? — спросила я.
— Если честно, — кивнул он.
— Обе, — сказала я. — Но если нужно выбрать, то секретаря в конструкторском бюро. Потому что здесь решается, как будут выглядеть машины, которые потом поедут по дорогам.
Он усмехнулся:
— Правильный ответ. Водителей можно найти много. Хороших секретарей мало. А секретарь, который понимает, что такое наддув и тепловой режим, — это почти роскошь.
Нибель поднял взгляд:
— Вас возьмут к нам. Официально — как секретаря. Неформально… ваши водительские права и технические знания нам тоже пригодятся. Завод — живой организм. Иногда нужно, чтобы кто-то мог подменить, подхватить, доехать, довезти документы или людей. Умеете не только водить, но и держать язык за зубами?
— Умею, — ответила я.
— Тогда добро пожаловать, фройляйн Шмидт, — сказал он. — С первого ноября вы — секретарь конструкторского бюро Daimler-Benz.
Вечером дома отец долго молчал, слушая, как я пересказываю разговор.
— Значит, в КБ, — наконец произнёс он. — Не в гараж, не на линию, а прямо в сердце завода.
— Да, — кивнула я.
— И водительские права им тоже пригодятся, — задумчиво сказал он. — Я так и думал. Любая серьёзная фирма ценит тех, кто умеет больше, чем написано в должности.
Мать поставила на стол тарелку с картошкой и тушёной капустой:
— Только, Грета, обещай мне одно, — сказала она. — Не пытайся доказать всем сразу, что можешь всё. Береги себя. Работа, учёба, завод… Ты же не машина.
— Как раз потому, что не машина, — тихо возразила я, — я хочу успеть. Пока есть силы.
Курт, слушавший из угла, улыбнулся:
— Ну что, сестрёнка, — сказал он, — поздравляю. Ты взлетаешь по-своему. Я в небо, ты — в конструкторское бюро. Посмотрим, чьи высоты окажутся полезнее.
Я улыбнулась в ответ. Внутри было странное чувство — смесь страха и восторга. Мир становился сложнее, но в этой сложности появлялся смысл.
С первого ноября я перестану быть просто студенткой и девушкой с дипломом курсов. Я стану частью огромной машины, имя которой — Daimler-Benz. И где-то глубоко внутри уже шевелилась мысль: однажды я буду не только печатать чужие чертежи, но и делать свои. И, возможно, одна из будущих машин, рождённых в этих стенах, будет дышать воздухом через компрессор, который я когда-нибудь рассчитаю сама.
ГЛАВА 6. ПЯТЬ ЛЕТ НА ДВУХ СТУЛЬЯХ
Ноябрь 1930 – январь 1934. Штутгарт.
Часть 1. Первый день
Первого ноября 1930 года я пришла на завод в семь утра. Было холодно, небо серое, от дыхания шёл пар. Я стояла у проходной, держа в руках новенький пропуск, и не могла заставить себя войти. Не страх — скорее благоговение. За этими воротами начиналась моя настоящая жизнь.
— Фройляйн Шмидт? — окликнул меня охранник. — Вас ждут в главном корпусе, кабинет 214.
Я кивнула, прошла через ворота. Территория завода была огромной. Цеха, корпуса, дороги между ними, грузовики, люди в рабочих комбинезонах. Пахло маслом, металлом и чем-то ещё — острым, горьким, индустриальным.
Кабинет 214 оказался небольшой комнатой с двумя столами, шкафами для документов и окном, выходящим на внутренний двор. За одним из столов сидела женщина лет сорока — строгая, с собранными в пучок тёмными волосами.
— Фройляйн Шмидт? — спросила она, не отрываясь от бумаг. — Я фрау Вебер, старший секретарь конструкторского бюро. Вы будете работать под моим началом. Садитесь, сейчас расскажу, что вам предстоит.
Я села за свободный стол. Он был чистым, на нём лежала печатная машинка Adler, блокнот, чернильница и несколько карандашей.
— Ваша задача, — начала фрау Вебер, — печатать служебные документы, вести учёт входящей и исходящей переписки, архивировать чертежи и расчёты. Иногда нужно будет ездить с документами в другие отделы или в город. Для этого вам дали водительские права, я в курсе. Вопросы?
— У меня доступ к чертежам? — спросила я.
Фрау Вебер подняла глаза:
— Только для архивирования и копирования. Не для изучения. Вы секретарь, фройляйн Шмидт. Не инженер.
— Пока не инженер, — тихо сказала я.
Она посмотрела на меня пристально:
— Амбициозная. Хорошо. Амбиции полезны, если они не мешают работать. Приступайте.
Часть 2. Две студентки
Октябрь 1929 года. Вечернее отделение Technische Hochschule Stuttgart. Первый курс. Машиностроение.
Занятия начинались в шесть вечера и заканчивались в девять. Четыре раза в неделю. Главное здание высшей школы стояло в центре города, недалеко от Keplerstra;e. Серое монументальное сооружение с высокими окнами и мраморными лестницами.
Нас было тридцать человек. Двадцать восемь мужчин. И две женщины.
Я. И Эльза Вольф.
Эльза была на год старше меня — девятнадцать. Светловолосая, с круглым лицом и мягкими серыми глазами. Она работала чертёжницей на небольшом машиностроительном заводе и хотела стать конструктором.
Мы сели рядом в первый же день. Не сговариваясь. Просто поняли: вместе легче.
Первая лекция. Профессор Мюллер — седой, сухощавый, с пронзительным взглядом — встал перед доской.
— Добрый вечер. Я вижу усталые лица. Это нормально. Вы работали весь день. Теперь вы здесь. Это значит, что вы хотите большего. Не просто зарплаты. Знаний.
Его взгляд скользнул по аудитории, остановился на нас.
— Вижу, у нас две фройляйн. Необычно. Машиностроение — не женская профессия. Но раз вы здесь, значит, хотите доказать обратное. Что ж. Попробуйте. Экзамены для всех одинаковые.
Он написал на доске:
«Инженер — это тот, кто превращает идею в реальность через расчёт и материал».
— Вы будете учиться думать как инженеры. Видеть не только то, что есть, но и то, что может быть. Понимать не только как работает машина, но и почему она работает именно так.
Я записала это в тетрадь. Рядом услышала, как Эльза вздохнула.
— Нас всегда так будут встречать, — прошептала она после лекции. — «Необычно». «Не женская профессия».
— Пусть, — ответила я. — Главное — доучиться. Сдать все экзамены. Получить диплом. А потом пусть сами признают, что мы инженеры.
Эльза улыбнулась:
— Ты упрямая, Грета.
— Без упрямства здесь не выжить.
Часть 3. Ритм
Первые недели прошли в тумане. Я училась печатать служебные письма — точно, быстро, без единой ошибки. Училась разбираться в структуре документов: технические задания, отчёты об испытаниях, служебные записки, переписка с поставщиками. Училась архивировать чертежи — аккуратно складывать огромные листы ватмана в тубусы, подписывать, раскладывать по полкам.
И параллельно — каждый вечер, четыре раза в неделю — Technische Hochschule Stuttgart.
Мой день выглядел так:
7:00 – 17:00 — завод
17:30 – 18:00 — дорога до школы
18:00 – 21:00 — занятия
21:30 – 22:00 — дорога домой
22:00 – 00:00 — домашние задания
Спала я по пять-шесть часов. Мать говорила, что я убиваю себя. Отец молчал, но по его взгляду было видно: он понимает. Курт, когда приезжал на выходные из Берлина, качал головой:
— Грета, ты машина, а не человек.
— Машины не устают, если их правильно обслуживать, — отвечала я. — А я обслуживаю себя отлично: сплю, ем, работаю.
— И когда живёшь? — спросил он однажды.
Я задумалась.
— А это и есть жизнь, Курт. Работа. Учёба. Понимание того, как всё устроено. Разве это не жизнь?
Он ничего не ответил.
Второй семестр. Сопротивление материалов. Профессор Кюн — сухой, педантичный, с привычкой стучать мелом по доске при каждом ударении.
— Напряжение в материале, — говорил он, — это сила, делённая на площадь сечения.
=
F
/
A
;=F/A. Но это только начало. Материал живёт своей жизнью. Он деформируется, устаёт, разрушается. Ваша задача — не просто рассчитать напряжение. Ваша задача — понять, выдержит ли деталь в реальных условиях.
Однажды он вызвал меня к доске.
— Фройляйн Шмидт, рассчитайте максимальное напряжение в стальном стержне диаметром 20 миллиметров при нагрузке 10 килоньютон.
Я взяла мел. Площадь сечения — ;r;. Радиус 10 мм = 0,01 м. Площадь ; 3,14 ; 0,0001 = 0,000314 м;. Напряжение = 10000 Н / 0,000314 м; ; 31,8 МПа.
— Правильно, — кивнул профессор. — Садитесь.
Я вернулась на место. Позади услышала шёпот:
— Конечно правильно. Калькулятор в юбке.
Эльза обернулась:
— Завидуешь, Вернер?
— Чему тут завидовать? — огрызнулся он. — Все равно вы обе уйдёте через год-два. Замуж выйдете, детей нарожаете. А дипломы пойдут пылиться.
Эльза побледнела. Я положила руку ей на плечо.
— Не слушай, — тихо сказала я. — Он завидует. Потому что боится, что мы окажемся лучше.
Часть 4. Первый раз за рулём служебной машины
Январь 1931 года. Фрау Вебер заболела, и Нибелю срочно понадобилось отправить пакет документов в Штутгартский университет. Я стояла у его кабинета, держа в руках толстый конверт.
— Фройляйн Шмидт, — сказал Нибель, — у вас же права категории B?
— Да, герр Нибель. Профессиональные.
— Тогда возьмите машину из служебного гаража. Номер 7. Отвезите документы в университет, отдайте профессору Шмидту с физического факультета. И возвращайтесь. Быстро.
Я кивнула, взяла ключи.
Служебный гараж находился в дальнем углу территории. Там стояли легковые автомобили — Mercedes-Benz W10, W15, несколько грузовиков. Номер 7 оказался чёрным W10 с закрытым кузовом.
Я села за руль. Кожаное сиденье пахло новым. Руль был больше, чем на учебном автомобиле. Я повернула ключ, двигатель завёлся с глухим рокотом.
Сцепление. Первая передача. Точка касания. Машина тронулась.
Дорога до университета заняла двадцать минут. Я ехала осторожно, но уверенно. W10 был тяжелее учебного автомобиля, но послушнее. Руль чётко реагировал на малейшее движение, тормоза работали мягко, без рывков.
Когда я вернулась на завод и припарковала W 23 в гараже, механик — пожилой мужчина с седыми усами и вечным запахом машинного масла — подошёл ко мне, вытирая руки ветошью.
— Ты кто такая? — спросил он недоверчиво.
— Секретарь конструкторского бюро, — ответила я. — Грета Шмидт.
Он обошёл машину, заглянул под капот, потрогал колодки.
— А водить умеешь, — заметил он. — Не как баба. Как человек.
Я не знала, обидеться или улыбнуться.
— Что вас удивило, герр...?
— Мюллер, — буркнул он. — Удивило? Ты руль на месте не крутишь. Переключаешься без скрежета. И поставила с первого раза — ровно, без ёрзанья, задним ходом.
— Спасибо. Я учусь на инженера. Машины — моя профессия. Не хобби.
Он хмыкнул.
— Ну-ну. Посмотрим.
С того дня меня стали иногда посылать с документами и людьми. Я возила инженеров на испытательный полигон, отвозила чертежи в типографию, забирала детали с заводов-смежников. Это были короткие поездки, но каждая из них была уроком. Я училась понимать машину не по учебнику, а по дороге.
Часть 5. Доступ к знанию
Я сидела за партой, записывала каждое слово. А на следующий день на работе, архивируя чертежи шатунов двигателя, я смотрела на цифры — диаметры, толщины, радиусы — и думала: вот здесь напряжение максимальное. Вот здесь материал работает на излом. Вот почему форма именно такая.
Фрау Вебер застала меня однажды за изучением чертежа.
— Фройляйн Шмидт, — сказала она строго, — вы должны архивировать, а не читать.
— Я архивирую, — возразила я. — Просто смотрю, что именно архивирую. Чтобы в случае чего быстро найти.
Она посмотрела на меня с подозрением, но ничего не сказала.
Третий семестр. Термодинамика. Профессор Лоренц — полный, с добрыми глазами и привычкой рисовать схемы руками в воздухе.
— Двигатель внутреннего сгорания, — говорил он, — это тепловая машина. Мы берём топливо, сжигаем его, превращаем тепло в механическую работу. Но КПД ограничен. Цикл Карно даёт нам теоретический предел. Реальный двигатель всегда хуже. Почему? Трение, теплопотери, неполное сгорание. Ваша задача как инженера — приблизиться к теоретическому пределу насколько возможно.
Я слушала и думала о двигателях, которые собирали в цехах Daimler-Benz. Шестицилиндровые, восьмицилиндровые, с наддувом и без. Каждый из них был компромиссом между теорией и практикой.
Четвёртый семестр. Детали машин. Профессор Мюллер снова.
— Шестерня, — говорил он, показывая на модель, — это не просто зубчатое колесо. Это элемент, который передаёт момент. Форма зуба, эвольвента, модуль, угол зацепления — всё это математика. Но если вы ошибётесь хоть на миллиметр, шестерня будет работать неравномерно. Будет шуметь, изнашиваться, в конце концов — сломается.
Я чертила шестерни в тетради. На работе смотрела на чертежи коробок передач. И постепенно картинка складывалась: теория превращалась в железо.
Часть 6. Эльза уходит
Февраль 1932 года. Я закончила пятый семестр. Впереди оставалось ещё пять.
Эльза встретила меня после лекции. Лицо у неё было бледное, глаза красные.
— Грета, мне надо с тобой поговорить, — сказала она тихо.
Мы вышли из здания, пошли по пустынной Keplerstra;e. Февральский ветер бил в лицо, снег скрипел под ногами.
— Я ухожу, — сказала Эльза.
Я остановилась.
— Что?
— Я ухожу из высшей школы, — повторила она. — Франц сказал: или семья, или учёба. Я выбрала семью.
Франц был её женихом. Инженер на заводе, где она работала чертёжницей. Старше её на десять лет, серьёзный, надёжный.
— Но тебе осталось всего три года! — воскликнула я. — Ты же так хотела стать конструктором!
— Хотела, — кивнула Эльза. — Но Франц не будет ждать. Он хочет детей. Он хочет жену дома. А не женщину с чертежами и учебниками. Он говорит: зачем тебе диплом? Всё равно работать не будешь.
— Тогда он не тот человек, — сказала я резко.
Эльза грустно улыбнулась:
— Может быть. Но таких, как он, — большинство, Грета. А таких, как ты, — единицы. Ты можешь жить одна. Можешь работать и учиться без конца. А я… я устала. Я хочу дом. Хочу мужа. Хочу детей. Это тоже жизнь.
Мы стояли посреди улицы, снег падал на плечи.
— Ты доучишься, — сказала Эльза тихо. — Ты станешь инженером. А я… я буду матерью. И это тоже неплохо.
Она обняла меня. Я почувствовала, как горло сжимается.
— Спасибо, что была рядом эти два года, — прошептала Эльза. — Без тебя я бы не продержалась и семестра.
— И ты спасибо, — ответила я.
Мы разошлись. Больше я её не видела.
С марта 1932 года я осталась единственной женщиной на курсе. Тридцать мужчин. И я.
Теперь взгляды стали ещё более тяжёлыми. Теперь шёпот за спиной слышался громче. «Она что, думает, доучится?» «Вторая ушла, и она уйдёт». «Зачем ей это вообще нужно?»
Но я не ушла. Потому что уходить было некуда. Потому что Курт вложил в меня деньги и веру. Потому что я не умела жить иначе.
Часть 7. Разговор с Нибелем
Май 1932 года. Шестой семестр.
Однажды Нибель вызвал меня в кабинет.
— Садитесь, фройляйн Шмидт, — сказал он. — Фрау Вебер говорит, что вы часто задерживаетесь после работы. Смотрите чертежи. Это правда?
Я кивнула.
— Да, герр Нибель. Но я не мешаю работе. Просто… интересно.
— Интересно, — повторил он задумчиво. — А что именно интересно?
— Как устроен двигатель. Как рассчитываются детали. Почему одна форма лучше другой. Я учусь на шестом курсе, и теперь я могу не просто смотреть на чертежи. Я могу их понимать.
Нибель встал, подошёл к окну.
— Понимаете, фройляйн Шмидт, — сказал он медленно, — в этом мире есть два типа людей. Первые делают свою работу и идут домой. Вторые делают свою работу, а потом пытаются понять, что делают другие. Первых — большинство. Вторых — единицы. И именно из вторых получаются настоящие инженеры.
Он повернулся ко мне:
— Продолжайте учиться. Продолжайте смотреть. Но помните: формально вы секретарь. Пока не закончите все десять семестров и не получите диплом, вы не можете участвовать в проектировании. Это закон.
— Я понимаю, — сказала я.
— Но когда получите диплом, — добавил он, — приходите ко мне. Поговорим.
Я вышла из кабинета с бьющимся сердцем. Это было не обещание. Но это была надежда.
Часть 8. Седьмой, восьмой семестры
Осень 1932 – весна 1933 года.
Седьмой семестр. Двигатели внутреннего сгорания. Профессор Вагнер — старый, сухощавый, с бесконечным терпением.
— Компрессор для наддува, — говорил он, — увеличивает мощность двигателя, нагнетая воздух в цилиндры. Но это палка о двух концах. Больше воздуха — больше топлива — больше мощность. Но также больше тепла, больше нагрузка на детали, больше риск детонации. Ваша задача — найти баланс.
Я слушала и делала заметки. Компрессор. Наддув. Баланс между мощностью и надёжностью.
Восьмой семестр. Проектирование. Мы чертили узлы, рассчитывали размеры, проверяли прочность.
Я работала больше всех. Приходила на лекции первой. Уходила последней. Сдавала задания раньше срока.
Профессор Мюллер однажды сказал:
— Фройляйн Шмидт, вы работаете как одержимая. Это хорошо. Но не забывайте: инженер должен не только считать. Он должен думать.
— Я думаю, — ответила я. — Постоянно.
— Вижу, — усмехнулся он. — Продолжайте.
Часть 9. Январь 1934 года
Курт погиб в январе 1934 года.
Он летел на учебном биплане, проводил тренировку с начинающим пилотом. Двигатель отказал на высоте триста метров. Слишком низко для парашюта. Слишком высоко для выживания.
Телеграмма пришла вечером. Мать рухнула на стул и не могла дышать. Отец стоял, держась за стол, и повторял: «Нет. Это ошибка. Это не может быть правдой».
Я читала телеграмму снова и снова. Слова расплывались. «Глубоко сожалеем». «Героически погиб». «Спас курсанта».
Курт. Мой брат. Человек, который дал мне деньги на учёбу. Который верил в меня, когда я сама не верила. Который говорил: «Лети, сестрёнка. Лети по-своему».
Похороны были серые. Серое небо, серая земля, серые лица людей. Гроб был закрыт. «Не открывайте», — сказали нам. Мы не открыли.
Я стояла у могилы и не плакала. Внутри была пустота. Холодная, жёсткая, как металл.
Элли Байнхорн приехала из Берлина. Она обняла меня, но я не чувствовала её рук.
— Он любил тебя, — прошептала она. — Всегда говорил: моя сестра будет инженером. Лучшим инженером.
— Я не знаю, стану ли, — сказала я глухо.
— Станешь, — твёрдо сказала Элли. — Потому что он вложил в тебя не только деньги. Он вложил веру. А веру нельзя предать.
Часть 10. Работа как спасение
Я вернулась на завод через неделю. Фрау Вебер посмотрела на меня с сочувствием, но ничего не сказала. Нибель кивнул издалека.
Я работала как машина. Печатала документы, архивировала чертежи, возила людей и бумаги. Вечером шла в техническую школу. Ночью делала задания.
Девятый семестр. Технология машиностроения. Расчёты режимов резания, выбор материалов, проектирование технологических процессов.
Десятый семестр. Дипломный проект.
— Тему выбирайте сами, — сказал профессор Мюллер. — Но она должна быть практической. Не выдумка. Реальная задача, которую можно решить.
Я знала, какой будет моя тема. Знала с того самого момента, как профессор Вагнер говорил про компрессоры.
Компрессор для наддува гоночного двигателя Mercedes-Benz W25.
Это была моя цель. Мой способ отдать долг Курту. Мой способ доказать себе и миру: я не просто секретарь. Я инженер.
ГЛАВА 7. Женские дела
Август 1933 года выдался нещадно жарким. Штутгарт буквально таял под солнцем – асфальт на главных улицах размягчался, булыжная мостовая в старых кварталах накалялась так, что воздух над ней дрожал, а работать в конструкторском бюро стало почти невозможно. Я помню этот день особенно ясно – когда к моему столу подошли сразу двое: герр Штайнер и, к моему немалому удивлению, сам доктор Нибель.
– Фройляйн Шмидт, – начал Штайнер, снимая очки и протирая их платком. – Сегодня мы едем в гости. К одной очень важной даме.
– В гости? – удивилась я, отвлекаясь от расчетов по новому карбюратору.
– К фрау Берте Бенц. В Ладенбург, – тихо добавил доктор Нибель. – Сегодня исполняется ровно сорок пять лет с момента её исторической поездки. Мы просто обязаны отметить эту дату как компания.
В руках у Нибеля была кожаная папка с золотым тиснением логотипа Daimler-Benz.
– Здесь юбилейный альбом – история поездки, развитие автомобильной техники, наши успехи. Наш официальный подарок от компании.
– Берта согласилась встретиться с нами и рассказать о первых днях, – добавил Штайнер. – Для будущего инженера это редкий урок.
– Фрау Бенц специально просила привести кого-то молодого, – подчеркнул доктор. – «Пусть девочка послушает», – так она сказала.
Штайнер окинул меня оценивающим взглядом:
– Фройляйн Шмидт, вы поведете. Нам нужен водитель, а вы как раз получили профессиональные права в прошлом году, если я правильно помню из вашего личного дела?
– Да, герр Штайнер, – ответила я, стараясь скрыть волнение. Вести машину с самим доктором Нибелем!
– Одевайтесь полегче, – посоветовал Штайнер, глядя на термометр за окном. – Жара будет адская, а дорога длинная. И возьмите блокнот – будет что записывать.
Я выбрала самое легкое платье – простое светло-голубое, чуть ниже колена, никаких корсетов – только свобода движения. Кожаные туфли на низком каблуке, и всё. Блокнот и два карандаша в сумочку.
У служебного черного Mercedes-Benz W 23, стоявшего во дворе завода, доктор Нибель взглянул на меня критически, но промолчал. Штайнер устроился на заднем сиденье рядом с доктором, а между ними в пакете лежал тот самый юбилейный альбом.
– Ну что, фройляйн, – сказал Штайнер, – покажите, чему вас учили на курсах.
Я села за руль, отрегулировала зеркало. Двигатель завелся с первого раза – ровно, уверенно. Я плавно тронулась, выехала через заводские ворота на улицу. Штутгарт встретил нас жарой, отражающейся от асфальта и булыжников.
Мы выбрались из городской застройки, и дорога пошла волнами по холмам. Слева тянулись крутые виноградники, рядами спускавшиеся к долине Неккара; местами между лозами виднелись белые домики с красной черепицей. Справа тянулись выгоревшие поля – зерно уже убрали, земля лежала светлой, почти белой полосой, только тёмно-зелёные пятна лесков разбивали жаркий горизонт. В одном месте шоссе подошло близко к реке: вода блестела мутно-зелёной лентой, и от поверхности поднимался такой же дрожащий маревом воздух, как над капотом нашего автомобиля.
Мы ехали на север, через холмы с виноградниками, мимо деревушек с черепичными крышами. Солнце превращало салон автомобиля в печь, но я старалась вести машину плавно, без рывков. В зеркале заднего вида я видела, как Штайнер и Нибель переглянулись с одобрением.
– Хорошо держит дорогу, – тихо сказал Штайнер.
– Брат учил? – спросил доктор Нибель.
– Да, герр доктор. Курт – пилот, как теперь сказали бы, – Luftwaffe. Он говорил: если хочешь работать с машинами, научись ими управлять. Он оплатил мне профессиональные шоферские курсы, я могу водить и грузовики.
– Мудрый брат, – кивнул Нибель.
Через два с половиной часа мы въехали в Ладенбург. Небольшой старинный городок с узкими улочками и фахверковыми домами. Над черепичными крышами торчали острые фронтоны, окна были украшены ящиками с увядающими от жары геранью, и казалось, что весь город спрятался в тень собственных фасадов. Я осторожно вела машину по мощеным переулкам, где колёса негромко стучали по камню, пока мы не остановились у скромного, но уютного особняка с ухоженным садом.
Дом Берты Бенц оказался именно таким, каким я его представляла – настоящий бюргерский дом, где живет история. Невысокий, широкий, с толстыми стенами и ставнями на окнах, он казался чуть холоднее окружающего воздуха уже снаружи. В саду тускло зеленела поджаренная трава, но кусты роз всё ещё упрямо держали несколько цветов.
Из двери вышла пожилая женщина – высокая, с седыми волосами, убранными в аккуратный пучок. В её лице, несмотря на восемьдесят пять лет, ощущалась удивительная сила и ясность ума.
– Герр доктор Нибель, – Берта чуть теплее улыбнулась ему, чем остальным. – Вы давно уже свой человек в нашем доме. Когда вы пришли к Карлу в Мангейм, вам было что – двадцать четыре?
Нибель чуть смутился:
– Двадцать четыре, фрау Бенц. 1904 год.
– Молодой, худой, с глазами, которые видели только чертежи и сталь, – хмыкнула она. – Карл тогда сказал: «Вот этот мальчик будет строить настоящие машины». И, как видите, не ошибся.
– Благодарю за внимание к старой женщине.
Герр Штайнер, давно не виделись.
А это – ваша молодая сотрудница?
– Грета Шмидт, фрау Бенц, – представилась я, пожимая её руку. Рукопожатие было крепким, уверенным.
Берта внимательно меня осмотрела – с ног до головы – и улыбнулась:
– Умная девочка. В такую жару только дурочки натягивают корсеты. Тело должно дышать! Когда я ехала в Пфорцхайм, на мне было самое простое платье – ничего лишнего. – Она окинула взглядом автомобиль. – Вы сами вели?
– Да, фрау Бенц.
– Прекрасно! Сколько времени заняла дорога?
– Два с половиной часа, – ответила я.
Берта засмеялась – звонко, молодо:
– Два с половиной часа! А мне потребовалось двенадцать – от раннего утра до позднего вечера, с остановками на заправку лигроином в аптеках и ремонтом тормозных колодок у сапожника! – Она покачала головой. – Как же изменился мир.
– Проходите, в доме прохладнее, – пригласила она нас.
В защищённой от жары гостиной с толстыми стенами и зашторенными окнами было на удивление свежо. Свет проникал внутрь мягкими полосами через щели в ставнях, и после ослепительной улицы комната казалась почти прохладным убежищем. На стенах висели старые фотографии – первые автомобили Benz, семейные портреты.
– Клара! – позвала Берта. – У нас гости!
Из соседней комнаты вышла женщина лет пятидесяти пяти – стройная, с живыми глазами, волосы с сединой. Она была одета просто, но со вкусом.
– Моя дочь, Клара Бенц, – представила Берта. – Клара, это доктор Нибель и герр Штайнер из Daimler-Benz. И фройляйн…
– Грета Шмидт, – повторила я.
– Очень приятно, – Клара пожала мне руку. – Мама говорила, что приедет кто-то молодой. Вы работаете в конструкторском?
– Пока секретарем, но учусь на вечернем отделении Высшей технической школы. Третий курс.
– Замечательно! – оживилась Клара. – Женщин-инженеров так мало. Нам нужно больше таких, как вы.
Доктор Нибель торжественно вручил Берте юбилейный альбом:
– От имени Daimler-Benz AG поздравляем Вас с сорокапятилетием вашего исторического путешествия. Без вашей смелости наша индустрия была бы совсем другой.
– Спасибо, – Берта приняла альбом, бережно провела рукой по обложке. – Но вы приехали не ради формальностей. Что будете пить? Вода, лимонад, чай?
– Воды, пожалуйста, – попросил доктор.
– Лимонад, если можно, – добавил Штайнер.
– Я с удовольствием – чаю с лимоном, спасибо, фрау Бенц.
Пока Клара готовила напитки, я вытащила блокнот и карандаш. Из кухни доносился звон фарфора и лёгкий стук льда о стекло. Казалось, сама посуда радовалась возможности немного остыть.
– Записывайте, – кивнула Берта, усаживаясь в кресло. – История должна остаться. Молодые должны знать, как всё начиналось.
Она села удобнее, закрыла на мгновение глаза – словно возвращаясь в тот август сорок пять лет назад – и начала:
– Сорок пять лет прошло с того августовского утра. Но я всё помню, как вчера. Не то чтобы я сомневалась, что машина доедет – я верила в Карла и в его изобретение. Самое удивительное были лица людей по дороге.
Я слушала, сначала быстро записывала, а потом просто терялась в её рассказе, лишь изредка делая пометки.
– Август, 1888 год. Беру сыновей – Ойгену пятнадцать, Рихарду четырнадцать – говорю: «Мальчики, едем к бабушке в Пфорцхайм». Сто четыре километра на папиной самодвижущейся повозке. Уехали рано утром, пока Карл спал. Он бы не разрешил – слишком опасно, слишком далеко.
– Как муж отреагировал, когда узнал? – осторожно спросила я.
– Карл сначала перепугался! Я телеграмму послала только из Пфорцхайма вечером. Он думал, мы пропали, может, попали в беду. Но когда мы вернулись, я дала ему список замечаний по машине – что нужно улучшить. Тормозные колодки быстро изнашиваются, передачи переключаются туго, топливный бак слишком мал. – Она улыбнулась. – Через год заказы на автомобили посыпались как из рога изобилия.
– А дочери? – не сдержалась я. – Все знают про ваших сыновей, но о дочерях почти ничего не пишут…
Клара, которая как раз вносила поднос с напитками, засмеялась:
– Вот видишь, мама? Я же говорила – о нас забыли!
На подносе стояли высокие стаканы с лимонадом, в каждом плавал ломтик лимона и несколько кубиков льда. Рядом – чайник, чашки и стеклянная ваза с красными ягодами в густом сиропе, а ещё маленькая металлическая форма с ванильным мороженым, уже чуть подтаявшим по краям.
Берта покачала головой:
– Ах, девочки… Клара, Тильда, Эллен. Не поехали со мной в тот раз – были слишком малы. Кларе было всего десять лет. А общество тогда не поняло бы девочек в такой авантюре. Мальчиков – ещё куда ни шло, но девочек? Скандал был бы ещё больше.
– Но Клара всё равно научилась водить, – сказала я, глядя на дочь Берты.
Клара села рядом с матерью, протянув всем стаканы с холодным лимонадом:
– О, в шестнадцать лет меня сфотографировали за рулём Benz Velo – это была сенсация! Девушка за рулём! Соседи ахали, бабушки крестились. А отец сказал: «Если мама смогла проехать сто километров, то ты и подавно справишься с городскими улицами». В двадцать один год он подарил мне собственный автомобиль.
– И вы водили сами? Без шофера?
– Конечно сама! И водила лучше многих мужчин, которые считали себя великими водителями, – в голосе Клары слышалась гордость. – Правда, приходилось терпеть косые взгляды. «Женщина за рулём – к беде». Но я доказала обратное.
Я почувствовала, как что-то внутри откликнулось на её слова. Вот она – связь поколений. От Берты, проехавшей сто километров в 1888-м, до Клары, водившей в начале века, до меня, получившей профессиональные права в 1931-м.
Берта сделала глоток лимонада, потом посмотрела на лежащий на столе подарочный альбом.
– Вы тут всё так красиво собрали, – сказала она, кончиками пальцев проводя по золотому тиснению. – А я по-старинке храню историю. Хотите увидеть, какими мы были на самом деле?
Не дожидаясь ответа, она поднялась, подошла к книжному шкафу и достала оттуда толстый, чуть потёртый фотоальбом в тканевом переплёте. Ткань выцвела по краям, но металлические уголки всё ещё блестели.
– Вот, – Берта положила альбом на стол и раскрыла.
На первых страницах – Карл и Берта ещё совсем молодые, в тяжёлых, слишком нарядных костюмах конца прошлого века. Карл с пышными бакенбардами, Берта – с серьёзным взглядом и странной смесью упрямства и мягкости в глазах.
– Какие вы здесь молодые… – вырвалось у меня. – И совсем не страшно садиться в самодвижущуюся повозку с таким лицом.
Берта усмехнулась и перевернула страницу.
– Наши дети. Вот Ойген младенцем, это Рихард. Клара появилась позже.
На фотографии маленькая девочка в белом платьице тянула руки к объективу, как будто пыталась схватить сам момент.
– А это Клара? – спросила я.
– Она самая, – кивнула Берта.
Клара наклонилась ближе:
– Мне тогда казалось, что фотоаппарат – это какое-то волшебство. Я думала, если дотянуться, можно будет потрогать будущее.
Ещё один разворот – на нём юная Клара за рулём лёгкого открытого автомобиля.
– Вот та самая «скандальная» фотография, – сказала Клара. – Шестнадцать лет, Velo и вся улица в шоке.
– И эти дети? – я указала на снимок, где трое ребятишек сидели на траве рядом с автомобилем, уткнувшись в резиновые шины.
– Внуки, – сказала Берта. – В том числе и дети Клары. Они уже родились в мире, где автомобиль – не диковинка, а часть улицы.
– А вот здесь, – Клара указала на фотографию группы мужчин у цеха, – вы, герр доктор, ещё совсем мальчик.
На снимке стояли несколько инженеров у одного из первых четырёхцилиндровых Benz; один – заметно моложе, с серьёзным, почти упрямым взглядом.
– Я тогда была на несколько лет моложе вас, – продолжила Клара. – И с большим интересом смотрела на молодого инженера, который разговаривал с отцом о расчётах, а не о погоде.
Берта тихо рассмеялась:
– А он был так погружён в моторы, что не решался даже заметить, что у Карла есть взрослые дочери. Для него тогда существовали только цилиндры да шестерни.
Я провела пальцем по гладкой, чуть пожелтевшей бумаге и вдруг очень ясно почувствовала, как всё это связано – первые, ещё неуклюжие машины, чернила Карла на чертежах, лигроин в аптеке, фотография девушки за рулём, мои собственные ночные конспекты по сопротивлению материалов.
– У меня вопрос немного странный, – сказала я, обращаясь к Берте. – Если бы у вас была другая фамилия, слово «бензин» всё равно бы появилось?
Берта задумалась, потягивая лимонад:
– Интересный вопрос. Видишь ли, термин произошёл от «бензоина» – это растворитель, который химики использовали давно. Случайно получилось, что он созвучен с нашей фамилией. Но именно через это совпадение топливо стало ассоциироваться с машинами Benz. «Бензином» заправлялись «Бенцы», и так термин закрепился, вытеснив старое название «лигроин».
– То есть совпадение букв было значимым для распространения термина?
– Несомненно, – кивнула Берта. – Люди любят простые, запоминающиеся слова. «Бензин» звучало современно, по-научному, и при этом напоминало о нашей компании.
Следующие два часа пролетели незаметно. Берта рассказывала о ремонте машины в пути, о том, как покупала лигроин в аптеках (он тогда продавался как чистящее средство), как сапожник в одной деревне помог починить тормозные колодки, подбив их кожей. Клара добавляла истории о первых автопробегах начала века, о том, как менялось отношение общества к автомобилям.
Доктор Нибель и Штайнер задавали технические вопросы, а я записывала – страница за страницей. Двадцать страниц заполненного блокнота.
Когда мы собирались уходить, жара на улице стала ещё более нестерпимой. Воздух над мощёной дорожкой дрожал, как над горячей плитой. Берта проводила нас до калитки, Клара шла рядом.
– Запомните, девочка, – сказала Берта, положив руку мне на плечо. Её прикосновение было тёплым, почти материнским. – Ваше тело – первый инструмент инженера. Не позволяйте никому убеждать вас, что удобство – неприлично. Удобство – это разум. А разум – основа прогресса.
– А ещё, – добавила Клара с улыбкой, – не бойтесь быть первой. Мама была первой женщиной, проехавшей такое расстояние. Я была одной из первых, кто водил регулярно. Вы будете следующей – в чём-то своём.
Я села за руль разгорячённого солнцем автомобиля. Металл обжигал, но мне было всё равно. В голове звучали слова Берты и Клары. Не бойтесь быть первой.
Обратная дорога прошла в молчании. Штайнер и доктор Нибель дремали на заднем сиденье, утомлённые жарой. Я вела машину и думала. Солнце клонилось к западу, виноградники медленно темнели, и Неккар, мелькнувший один раз между холмами, показался почти чёрным.
Когда мы вернулись на завод, доктор Нибель вышел из машины и посмотрел на меня:
– Хорошо водите, фройляйн Шмидт. Уверенно.
– Спасибо, герр доктор.
– Записи, которые вы сделали, – отпечатайте и размножьте. Это должно храниться в архиве компании.
В машине я ехала молча, но в блокноте лежали двадцать страниц истории. И впервые я по-настоящему поняла: быть инженером – значит делать невозможное возможным. Как Берта в 1888-м. Как Клара в 1900-х. Как я – в 1933-м.
ГЛАВА 8. Тело как инструмент
Я сидела за машинкой и перепечатывала свои торопливые, наспех сделанные карандашные записи – двадцать страниц стенограммы, которые набросала в Ладенбурге, пока Берта Бенц говорила о лигроине, сапожнике, тормозных колодках и первых заказах. Каждая фраза, ещё недавно дрожащая на бумаге в виде кривых стрелок и сокращений, теперь превращалась в ровные строки на фирменных бланках Daimler-Benz: «…через год заказы посыпались как из рога изобилия…»; «…женщина за рулём – не скандал, а необходимость…».
В конструкторской было жарко, как в котельной. Окно приоткрыто, но оттуда шёл тот же сухой августовский воздух, только с запахом пыли и раскалённого двора. Машинка от нагрева чуть липла к пальцам, но я упрямо добивала абзац, чтобы не потерять мысль. На полях лежали те самые листы блокнота – исписанные торопливым почерком, с жирными пятнами от лимонада и следами чьего-то пальца, проведённого по бумаге.
Дверь хлопнула так, что каретка дёрнулась, и очередная строка ушла чуть в сторону.
– Осторожнее… – буркнула я, не поднимая глаз.
– Осторожнее будешь сегодня вечером в сауне, – весело отозвался знакомый голос.
Я подняла голову. В дверном проёме стоял Ганс – в расстёгнутой на верхнюю пуговицу рубашке, с неизменной ухмылкой и мокрым от пота лбом. В руке он держал сложенную газетой бумагу – очевидно, только что вернулся из Raucherzimmer.
– Фройляйн Stenographin, – протянул он, заглядывая через стол. – Уже делаешь из слов Бертe Бенц золотой архив для потомков?
– Кто-то должен этим заняться, – сухо ответила Грета и, всё же, чуть улыбнулась.
– Иначе вы всё забудете через неделю.
Ганс опёрся бедром о край стола, не обращая внимания на её недовольный взгляд на машинку.
– Забуду? Такого я не забуду, – покачал он головой. – «Ваше тело – первый инструмент инженера» – это я себе даже на гараже напишу.
– Да хоть на стене душевой, – бросила Грета.
Он рассмеялся.
– Вот, кстати, о душевой. – Ганс щёлкнул газетой, словно палочкой. – Мы тут решили: сегодня вечером – вся банда в сауну. Парилка, холодный душ, потом – в пивную на углу. Ты с нами?
Грета машинально перевела взгляд с листа на окно. За стеклом дрожал от жары двор, над трубами висело молочное марево. Мысль о дополнительном жаре в сауне казалась садизмом – но после него был холодный душ. И пиво.
– В сауну? – переспросила я, чтобы выиграть пару секунд. – Всем бюро?
– Почти, – уточнил Ганс. – Штайнер, конечно, будет делать вид, что слишком серьёзен. Но половина мотористов уже согласилась. – Он наклонился ближе. – И новый человек будет. Инженер из Берлина. Эрих Мюллер.
— Помнишь, Эрих, — сказала я, допивая кофе, — тот раз в сауне после смены?
Эрих покраснел до корней волос. Мама удивлённо подняла брови. Отец отложил газету.
— Это было уже давно, ничего необычного, что мы после смены ходили вместе в сауну, — продолжила я. — Я имею в виду не какие-то случайные знакомства, а всегда одни и те же люди: Штайнер, Ганс, Уленхаут, иногда Йозеф Мюллер — и я. Для них это стало ритуалом, для меня — продолжением конструкторского бюро другими средствами.
Сауна была недалеко от завода — старое кирпичное здание с деревянной отделкой внутри, пахнущее дубовыми листьями и горячим камнем. Швабская сауна, традиционная. Владелец, старый Фриц, строго следил за порядком.
— В парилке я обычно сидела с большим белым полотенцем на плечах. Не из стыда, скорее по привычке. Как только я заходила под душ или в бассейн, я его снимала. Тело здесь не было темой разговора. Беседы шли о фазах газораспределения, торсионной жёсткости и странных звуках на высоких оборотах.
Именно это и нравилось, — подумала я, вспоминая. В сауне тело теряло значение. Оставался только разум, только разговор о том, что важно — о машинах, о расчётах, о будущем. Примечательно что мужчины не отводили глаза, не старались показать, что им интересны только лица, но это воспринималось нормально, потому, что они продолжали участвовать в разговоре. Я как-то вначале высказалась: Ганс, что ты уставился на мою грудь? А он как ни в чем ни бывало ответил: глазам приятно останавливаться на чем-то красивом.
— В тот вечер с нами был некто новый. Эрих Мюллер, недавно пришедший в конструкторское бюро. Для меня — ещё один Мюллер, для Ганса — новая возможность шутить.
Эрих опустил глаза, вертя чашку в руках.
— Мы зашли в раздевалку. Запах был привычный — мокрое дерево, мыло, лёгкий аромат дубовых листьев от веников, которые кто-то уже успел запарить. Штайнер, как всегда, принёс свой берёзовый — он говорил, что только берёзовый веник даёт правильный пар.
Я повесила свою одежду на крючок, обернулась полотенцем и пошла к душевой. Сантехника там была простая, но качественная — краны производства Ганса Грое, латунные, хромированные. Я помнила эти краны — в прошлом году я разбирала один на заводе, когда он потёк. Внутри был клапан, притёртый настолько точно, что даже через десять лет эксплуатации не пропускал ни капли. Хорошая немецкая работа, — подумала я тогда. Как задняя втулка моего велосипеда Fichtel & Sachs, которую я сама перебирала прошлой зимой — разобрала полностью, почистила, смазала, собрала обратно. Идеальная механика, ни одной лишней детали.
— Ганс толкнул меня локтем в плечо: «Грета, смотри — какой чудесный новый поклонник для тебя. Свежий, молодой, ещё не испорченный нашими плохими шутками».
Я закатила глаза. «Ганс, ты женат. Веди себя прилично». — «Именно поэтому мне можно здесь флиртовать», — усмехнулся он. Его комплименты были старой комедией, которую все знали. Они иногда смущали меня, но никогда по-настоящему не заставляли нервничать. Не потому, что я ему верила, а потому что было ясно: он играет. И я играю вместе с ним.
Мы зашли в парилку. Жар ударил в лицо — влажный, тяжёлый, пахнущий дубом и чем-то ещё… эвкалиптом. Кто-то всё-таки принёс эвкалиптовый веник. Штайнер недовольно хмыкнул, но промолчал.
Я сняла полотенце положила на среднюю полку, и села на него. Стала легонько париться сразу двумя дубовыми вениками. Жар обволакивал тело, проникая в каждую клетку. Мышцы расслаблялись, мысли становились медленнее, чётче.
Эрих сидел на верхней полке, напротив. Я видела, как он старательно не смотрит на меня, как его взгляд скользит мимо, по стенам, по камням. Застенчивый, — подумала я. — Но не глупый. Не глупый вообще.
Обратила внимание, что он не снял полотенце, и стало понятно почему: на полотенце было видно, что оно поднялось заметным бугром.
— После прогрева мы, как обычно, выползли из жары под душ или прыгали в бассейн с холодной водой. Воздух пах горячим камнем и мылом. Я повесила полотенце на крючок, встала под струю воды. Холодная вода обрушилась на разгорячённое тело, и на секунду перехватило дыхание. Потом тело привыкло, и это стало удовольствием — контраст температур, игра холода и жара.
Я прибавила температуру воды, наклонила голову, начала мыть волосы. Мыло было простое, щелочное, пахнущее травами. Вода стекала по плечам, по спине, уносила пот и усталость.
Рядом мылся Ганс, напевая что-то себе под нос. Штайнер молча тёр себе плечи жёсткой мочалкой. Уленхаут полоскал голову, фыркая под струёй воды.
И Эрих. Эрих стоял у дальнего крана, повернувшись спиной, и делал вид, что очень занят мытьём.
— «Ганс, можешь потереть мне спину?» — Это была старая, привычная фраза. Не эротическая, а практическая — как «передай резинку в бюро». До спины самому человеку трудно дотянуться, особенно между лопаток.
Ганс театрально вздохнул: «Грета, я стар, у меня болят плечи. И к тому же, у нас сегодня подкрепление». Он повернулся к Эриху, который стоял слишком далеко и пытался не смотреть на нас: «Мюллер! Видите, какая тяжёлая доля у женатого мужчины? Помогите коллеге, а то у меня спина болит».
Эрих покраснел до ушей. «Коллеги, я… я не могу, — пробормотал он. — Мне стыдно. Мне очень… неловко».
Я обернулась, и тут увидела. Эрих стоял, прикрывая себя полотенцем, но было очевидно — он возбуждён. Сильно возбуждён. И ничего не может с этим поделать. Я встретилась с ним взглядом и улыбнулась — спокойно, одобрительно, без насмешки. Нормальная реакция, — подумала я. Честная. Физиология. Он не виноват.
Остальные на меня давно не реагировали — они видели меня голой столько раз, что это стало обыденностью. Для них я была коллегой, а не женщиной. Но для Эриха я была ещё женщиной. И это было… приятно.
— А теперь, — я повернулась к Эриху за столом, — расскажи, что было на самом деле.
Эрих глубоко вздохнул:
— Я… я был очень смущён увидеть совершенно голую коллегу, которая уже начала мне нравиться. Я сел на верхнюю полку, высоко, и мне было так жарко… но встать и снять полотенце я не мог. Чувствовал — вставать нельзя. И слезть тоже не мог. Я застрял там. А Ганс ещё предложил тебе спину потереть, и мне ничего не осталось, как признаться: «Не могу, очень стесняюсь».
Он посмотрел на меня прямо:
— Грета, я, — сказал Эрих тихо, — очень сильно влюбился. Мне в тебе всё понравилось. Извини, что был так застенчив.
— И что было дальше? — спросила мама, неожиданно заинтересовавшись.
— Штайнер, — я улыбнулась, — увидел, что Эрих смущён, и просто встал. «Ладно, Тохтерхен, иди сюда», — сказал он мне. Он всегда называл меня «дочка». «Повернись».
Я положила полотенце на скамью и легла повернувшись к нему спиной. Он взял мочалку, намылил и начал тереть мне спину — сильно, методично, без спешки и всякой двусмысленности. Как механик, который чистит деталь. Между лопаток, вдоль позвоночника, на плечах. Потом взял заранее приготовленный таз и сполоснул меня до пят.
— «Спасибо, господин Штайнер», — сказала я, когда он закончил.
— «Не за что, дитя», — ответил он и пошёл полоскаться.
А Эрих так и стоял у дальнего крана, красный, смущённый, и ждал, когда всё закончится.
Отец усмехнулся в усы:
— Да, женщинам в совместных саунах хорошо. Ничто не выдаёт ход их мыслей. А мужчинам… — он многозначительно посмотрел на Эриха, — мужчинам приходится сидеть высоко на полке и страдать.
Все за столом рассмеялись, даже мама улыбнулась.
— Но знаешь, что я подумала тогда, в душевой? — я посмотрела на Эриха. — Что мне понравилась твоя честность. Ты не стал отнекиваться. Не стал шутить, как Ганс. Ты просто признался: «Стесняюсь». И это было… правильно. Честно.
Эрих взял мою руку через стол.
— Я до сих пор стесняюсь, — сказал он тихо. — Но уже меньше.
Отец кашлянул:
— Ну, хорошо. Теперь я понимаю, почему ты женишься на этом застенчивом парне. Он хотя бы честный.
Мама вздохнула:
— Грета, ты могла бы рассказывать такие истории… менее подробно?
— Нет, мама, — я улыбнулась. — Не могу. Потому что детали важны. В жизни, как в механике — именно детали делают всё целым.
ГЛАВА 9. Переводчица
I. Брифинг
Сентябрь 1933 года, Штутгарт
Я поставила на стол поднос: два белых стакана, толстостенная кофейная чашка, сахар в жестяной баночке. На стене кабинета Нойбауэра висела карта дорог Южной Германии и Швейцарии с булавками – красные точки на Цюрихе, Аросе и у озера Лугано.
– Садитесь, герр Штайнер, – Нойбауэр снял перчатки и положил рядом с шляпой, так будто и перчатки, и шляпа были частью одного инструмента.
– Поговорим коротко. Время – не союзник.
Я достала блокнот и карандаш. В графе «Дата» поставила: 1933, сентябрь.
– Караччиола, – Нойбауэр произнёс фамилию без театра, как диагноз. – Нога. Сводка у меня есть: перелом бедра после Монако, гипс снят, ходит, но с палкой. Луи Широн пишет, что характер – в порядке, сила – вопрос. Я поеду к нему позже. Но прежде нужно инженерное мнение. Ваше.
– Что именно смотреть? – Штайнер подвинул к себе чашку. Глаза серые, спокойные.
– Всё, что влияет на тридцать минут на пределе. Дыхание, координация, реакция на сброс газа, работа правой ноги на педали. Если нога короче – оцените, как он компенсирует. Не геройство. Моторспорт – не место для рыцарей.
Я тихо повторяла про себя и записывала блоками.
– Послезавтра выезжаете. Вы, герр Штайнер, и фройляйн Шмидт как секретарь. По дороге заедете в Аросу – к доктору, возьмёте выписку: рентген, рекомендации по нагрузке. Нам нужна бумага.
– Машину? – Штайнер поднял взгляд.
– 170-й. Тихий, надёжный. Фройляйн Шмидт может помочь с вождением – у неё профессиональные права.
Я вписала все подробности. Нойбауэр поднялся:
– Отчёт – на мой стол. Без эпитетов. Да/нет и «что мешает». И ещё: если будет смеяться – это хороший знак. Смех – это когда боль на поводке.
II. Дорога в Аросу и Лугано
Октябрь 1933 года
Осень пахла дождём и холодным железом. Mercedes-Benz 170 покинул Штутгарт ранним утром, когда туман ещё стелился над долиной Неккара. Я сидела на пассажирском сиденье, Штайнер за рулём вёл машину уверенно, размеренно.
Около полудня, когда дорога начала взбираться в предгорья Альп, мы остановились у придорожной гостиницы.
– Ваша очередь, фройляйн, – сказал Штайнер.
Я села за руль. Дорога пошла вверх – серпантины, один за другим.
– Хорошо держите, – заметил Штайнер. – Уверенно.
Ароса встретила нас прохладой и запахом сосен. В клинике получили медицинскую выписку: перелом бедренной кости, операция в мае, гипс снят в августе.
III. Разговор в дороге – Часть I
Мы выехали из Арозы рано утром. Воздух был холодным, пахло снегом. Я вела машину по узким горным серпантинам, Штайнер сидел рядом, изучая документы.
Потом он отложил бумаги и посмотрел в окно.
Потом он отложил бумаги и посмотрел в окно.
— Фройляйн Шмидт, — сказал он негромко, — у меня деловой вопрос. Эрих Мюллер. Он у нас три месяца, вы знаете его два. Как вам работается с ним? Профессиональное мнение.
Я притормозила перед крутым поворотом и подумала секунду.
— Точный. Очень точный. Если герр Мюллер делает расчёт, в нём не будет ошибки. Может работать медленнее других — перепроверяет всё по три раза. Но это не недостаток, это метод. Надёжный.
— То есть вы бы доверили ему ответственный узел?
— Без колебаний. Если бы я летела на самолёте, я бы хотела, чтобы ответственные узлы считал Эрих Мюллер.
Штайнер задумчиво посмотрел на дорогу.
— Кстати о самолётах. Ваш брат всё ещё инструктором?
— Да. В Берлине. Учит молодых лётчиков не бояться неба.
— Опасная работа.
— Курт говорит, что опасно только для тех, кто не проверяет машину трижды перед взлётом, — я усмехнулась. — Он как раз из тех, кто ходит с контрольным листом и не пропускает ни одной мелочи. Однажды отменил полёт, потому что заметил микротрещину в креплении элерона. Все смеялись — «перестраховщик». Через два дня точно такое крепление отказало на другой машине. Пилот погиб.
Штайнер покачал головой:
— Значит, осторожность — это форма профессионализма.
— Именно. Недавно Курт позвал своего друга Дитера работать механиком в аэроклуб. Хороший механик, надёжный. Но вот проблема — у Курта есть девушка, Анна. Она мечтала стать актрисой, но сейчас работает натурщицей в художественных студиях. Красивая, свободная. И знаете что? Она не может выбрать между Куртом и Дитером. Одного любит головой, другого — телом. Мучается.
Штайнер нахмурился:
— И ваш брат позвал его механиком? В один аэроклуб?
— Да.
— Не самое мудрое решение. Не стоило звать механиком того, с кем никак не поделят девушку. Рано или поздно это кончится плохо. Либо в воздухе, либо на земле.
Я замолчала. Он был прав. Я и сама чувствовала: что;то в этой ситуации шло не так. Слишком много напряжения, слишком мало границ.
— Я ей говорю: выбери одного, прими решение, — сказала я тихо. — А она боится ошибиться…
Штайнер усмехнулся горько:
— Я хочу перевести Мюллера в прочностные расчёты. Но герр Баумгартнер против. Считает, что он слишком молод и слишком… осторожен.
Я выдержала паузу, выбирая слова:
— Осторожность в прочностных расчётах — достоинство, а не порок. Мы делаем машины, которые едут триста километров в час. Одна ошибка — и водитель мёртв. Герр Мюллер это понимает нутром, а не только головой. И ещё… он умеет учиться. Не боится спрашивать, если чего;то не знает. Это редкость.
— Значит, рекомендуете?
— Да. С одной оговоркой: ему нужен наставник, который не будет давить на скорость. Ганс или Йозеф. Пусть делает медленнее, зато правильно. Через полгода скорость придёт сама.
— Когда меня учили слепой машинописи, — добавила я, — нам повторяли одно и то же: не торопитесь. Точность важнее. Скорость появится сама с опытом. А вот точность — нет. Если с самого начала привыкнешь делать ошибки быстро, потом не переучишься.
Штайнер кивнул медленно:
— Мудрые слова. И применимы не только к печатным машинкам.
— К чертежам, к расчётам, к элеронам, — я усмехнулась. — Ко всему, где цена ошибки — чья;то жизнь.
Штайнер задумался:
— Вы бы неплохим начальником были, фройляйн Шмидт.
— Может, и буду когда-то, — засмеялась я.
Он рассмеялся в ответ — коротко, но искренне:
— Терпение. Всему своё время. Главное — не теряйте этой ясности. Вы видите людей насквозь. Это редкий дар.
— А вот Анна — не видит. До сих пор мучается между Куртом и Дитером, — я вздохнула. — Хотя, может, это и не проблема видения. Может, просто сердце устроено сложнее, чем элерон.
— Вполне возможно, — согласился Штайнер. — Хотя я всегда считал, что надёжность в человеке важнее блеска. Поэтому Мюллер мне и нравится. Он не пытается произвести впечатление. Он просто делает работу. И не тащит за собой личные драмы.
Штайнер снова погрузился в документы. А я думала о том, что сказала правду: Эриху Мюллеру я бы доверила свою жизнь. Потому что он из тех, кто проверяет трижды не из страха, а из уважения — к работе, к машине, к человеку, который сядет за руль. Но это умом, сердце же не начинало биться учащенно в его присутствии.
Мы спустились к Лугано к вечеру. Озеро встретило нас цветом расплавленного серебра.
IV. Встреча с Караччиолой
Дом стоял на склоне. Белые стены, черепичная крыша, терраса с тремя ступенями. Мы поднялись к двери. Штайнер позвонил.
Дверь открылась не сразу. Потом – медленные шаги. Караччиола сам открыл. Высокий, худой, с тростью в правой руке. Лицо осунувшееся, глаза потухшие.
– Штайнер, – сказал он без эмоций. – Вы приехали.
– Руди. Это фройляйн Шмидт. Наш секретарь.
Гостиная была просторной, светлой. Большие окна на озеро. На стене – фотографии гонок.
Караччиола опустился в кресло, положил трость рядом.
– Руди, – негромко сказал Штайнер, – мы приехали поговорить о возвращении.
– О каком возвращении? Посмотри на это. – Он указал на ногу. – Посмотри на то, что от меня осталось.
– Нога заживёт. Врачи в Аросе говорят, что кость срослась хорошо.
– Врачи ничего не понимают. Они видят кость, мышцы. А машина чувствует не это. Она чувствует, как ты дышишь в повороте. Как твоя правая нога находит педаль тормоза в тот миг, когда ещё рано, но через секунду будет поздно. Это не лечится.
Штайнер развернул чертежи нового W25.
– Посмотри. Мы работали всё лето. Новая подвеска, изменённый центр тяжести. Хотим услышать твоё мнение.
Караччиола едва взглянул:
– Цифры. Углы, радиусы. А где здесь то, как машина дышит на входе в Карусель? Где чувство, что задняя ось начинает терять сцепление за полсекунды до приборов?
Штайнер нахмурился:
– Руди, объясни конкретно. Тебя не устраивает что-то в подвеске? Может быть, нужно скорректировать углы установки колёс?
– Не устраивает то, что вы строите машину для приборов, а не для человека.
Повисла пауза. Я видела, как два мира не могли найти общий язык.
И я поняла, что могу стать переводчиком.
– Герр Караччиола, – тихо сказала я. Оба мужчины удивлённо посмотрели на меня. – Можно вопрос? Когда вы говорите, что машина "дышит" на входе в поворот – вы имеете в виду изменение развесовки при торможении?
Караччиола впервые сфокусировал на мне взгляд.
– Не только. Это… как будто передняя ось становится живой. Она помогает найти траекторию. Чувствуешь это спиной, руками, всем телом.
Я кивнула и повернулась к Штайнеру:
– Я думаю, герр Караччиола говорит о том, как подвеска работает под нагрузкой. Рычаги изменяют своё положение, и это даёт дополнительный поворот колёс – машина как бы сама помогает войти в поворот.
Я снова посмотрела на гонщика:
– А когда задняя ось "теряет сцепление за полсекунды до приборов" – это ощущение от того, как начинает работать дифференциал? Как меняется распределение крутящего момента между колёсами?
В глазах Караччиолы вспыхнул огонёк – первый живой огонь за весь разговор.
– Да! Именно это. Машина сама начинает рассказывать, что произойдёт дальше. Если ты умеешь слушать. Вы водите?
– Да. Профессиональные права. Мы ехали сюда – часть пути я вела.
– Тогда вы понимаете.
– Она поняла, – неожиданно сказал Караччиола. – Первый раз за полгода кто-то понял, о чём я говорю.
Он попытался подняться, опираясь на трость.
– Нет. Сам.
Каждый шаг давался с трудом, но он дошёл до стола с чертежами.
– Покажите всё остальное. Если она будет переводить с вашего языка на мой и обратно, возможно, мы действительно построим машину.
Следующие три часа мы работали. Караччиола говорил – я переводила на технический язык – Штайнер делал пометки.
V. Встреча с Шарлоттой
Когда небо за окном начало темнеть, из соседней комнаты послышались тихие шаги. В дверном проёме появилась женщина.
Невысокая, хрупкая, с тёмными волосами, убранными в простой пучок. Лицо бледное, под глазами – тёмные круги. Она двигалась медленно, осторожно, словно каждый шаг требовал усилия.
– Шарлотта, – Караччиола оторвался от чертежей, и в его голосе впервые прозвучало что-то живое. – Ты должна отдыхать.
– Я хотела познакомиться с людьми, которые вернули тебе интерес к жизни, – ответила она по-немецки с лёгким акцентом.
Она подошла ко мне, протянула руку:
– Шарлотта Караччиола. Можно просто Чарли.
– Грета Шмидт. Очень приятно.
Её рукопожатие было слабым, пальцы холодными. Но глаза – тёмные, усталые – смотрели внимательно.
– Герр Штайнер, благодарю вас за то, что приехали. Руди последние месяцы почти не говорил. А сегодня я услышала его голос. Настоящий.
Караччиола встал, подошёл к ней, обнял за плечи. Она прислонилась – маленькая, хрупкая, уставшая.
– Фройляйн Шмидт, – Шарлотта снова посмотрела на меня, – не могли бы вы помочь на кухне? Я приготовила чай, но поднос тяжеловат.
– Конечно, фрау Караччиола.
Я последовала за ней в кухню. На столе стоял поднос с чайником, чашками, печеньем.
– Вот, – она указала на поднос. – Если вы не против…
Я взяла поднос. Он был лёгким. Но Шарлотта облегчённо выдохнула.
Она оперлась о стол, закрыла глаза.
– Вы устали, – тихо сказала я.
Шарлотта открыла глаза, посмотрела на меня долгим взглядом. Потом слабо улыбнулась:
– Устала. Да. Физически, морально… Последние полгода было тяжело. Очень тяжело.
Я молчала.
– Вы знаете, каково это? Видеть, как человек, который жил скоростью, превращается в… в тень. Он лежал месяцами. Боль была такой, что морфий не помогал. И я сидела рядом, говорила: "Ты вернёшься. Ты снова будешь гонять". А сама не верила. Я видела рентгеновские снимки. Слышала, как врачи шёпотом говорят: "Возможно, ампутация". И я улыбалась ему, говорила: "Всё будет хорошо". А по ночам плакала на кухне, чтобы он не слышал.
Я поставила поднос на стол, подошла к ней.
– Фрау Караччиола…
– Чарли. Пожалуйста.
– Чарли. Вы невероятно сильная женщина.
Она засмеялась – коротко, без радости:
– Сильная? Я? Фройляйн Шмидт, я устала настолько, что иногда думаю: как было бы легко просто… остановиться. Перестать улыбаться, перестать подбадривать, перестать верить. Просто сказать: "Руди, всё кончено. Смирись." Но я не могу. Потому что если я перестану верить – он тоже перестанет. А если он перестанет… тогда его действительно больше не будет.
Я взяла её руку. Она была холодной, тонкой.
– Сегодня, – Шарлотта сжала мою руку, – сегодня впервые за полгода он говорил о машинах не как о прошлом. Он говорил как инженер. Как гонщик. Как человек, который планирует вернуться. Вы не представляете, что это значит для меня. Услышать в его голосе будущее время.
Она вытерла глаза:
– Простите. Я не хотела… Вы приехали по работе, а я…
– Нет. Вы имеете право быть уставшей. Вы полгода держали его на плаву. Одна. Это подвиг.
Шарлотта покачала головой:
– Не подвиг. Любовь. Просто любовь. Знаете, что я хочу сделать? Зимой. Когда Руди станет чуть лучше. Я хочу, чтобы мы поехали в горы. В Аросу, может быть, или в Давос. Покататься на лыжах. Подышать воздухом. Вспомнить, что жизнь – это не только боль и реабилитация.
Она улыбнулась – впервые настоящей улыбкой:
– Руди думает, что я хочу кататься ради себя. Но на самом деле мне нужно, чтобы он увидел горы. Снег. Чистоту. Чтобы он вспомнил, что красота ещё существует.
– Это прекрасная идея, – сказала я искренне.
Мы вернулись в гостиную. Штайнер и Караччиола склонились над чертежами. Шарлотта разлила чай, села рядом с мужем. Он, не отрываясь от работы, положил руку ей на плечо. Она накрыла его руку своей.
Я смотрела на них и думала: вот она, настоящая любовь. Не в романтических жестах. А в этой тихой, невидимой борьбе за другого человека.
VI. Обратная дорога – Часть II разговора
Когда мы собирались уходить, Караччиола проводил нас до двери.
– Приезжайте через месяц. С новыми чертежами. Посмотрим, получилось ли у вас то, о чём мы говорили. А там… может быть, и за руль сяду.
На обратном пути я опять вела машину, Штайнер дремал. Мы поднимались выше, серпантины становились круче, воздух – резче. На вершинах лежал снег, и температура явно падала. Я протянула руку к рычагу и включила отопление – тёплый воздух пошёл к ногам, отогревая пальцы.
Потом он проснулся, потёр глаза, посмотрел на дорогу впереди, на снежные шапки над нами.
– Фройляйн Шмидт, – сказал он негромко, – о чём вы думаете, когда ведёте машину?
Я задумалась.
– Не всегда о работе. Мне очень нравится водить – машину, самолёт, велосипед… Я получаю от этого массу положительных эмоций. Я даже во сне вожу.
– Во сне? – он чуть улыбнулся. – Это уже профессиональная деформация.
– Иногда… мне снятся странные сны. Очень яркие. Я вижу трассу. Нюрбургринг. Но не со стороны, а… изнутри. Как будто я сама за рулём гоночной машины. Руль в руках, вибрация сиденья, рёв двигателя. Поворот за поворотом. Я чувствую, как задние колёса начинают терять сцепление, и инстинктивно ловлю машину.
Я замолчала, переключила передачу перед особенно крутым поворотом, посмотрела на снег у обочины.
– Продолжайте, – негромко сказал Штайнер.
– Это очень сильные переживания. Почти физические. Я просыпаюсь, и сердце колотится, как после настоящей гонки. И я знаю – это не я веду машину. Это Караччиола. Я вижу его глазами. Чувствую то, что чувствует он. А на финише… иногда чувствую удовлетворение, которое, наверное, женщины чувствуют от близости с любимым мужчиной.
Штайнер долго молчал, глядя на снежные вершины и тёмные ели внизу.
– Знаете, что это значит? – сказал он наконец. – Что вы понимаете. По-настоящему понимаете. Не просто формулы и чертежи. А саму суть. То, ради чего мы строим эти машины. Чтобы человек и машина становились одним целым.
Он на секунду замолчал, потом добавил:
– Забавно. Когда я был молодым инженером, мне снились совсем другие вещи.
– Какие? – спросила я.
– Лист бумаги и цифры, – усмехнулся он. – Матрицы, напряжения, стрелочки. Я просыпался с ощущением, что только что решил задачу, а формулы уже убежали. Мечты скучные, как бухгалтерский отчёт. Но именно из таких снов рождаются подвески, на которых Карaччиола доводит вашу… э-э… «женскую близость» до финиша.
Я рассмеялась.
– Значит, мы делим работу: вам снятся матрицы, мне – повороты.
– Примерно так, – кивнул он. – Именно поэтому вы смогли стать переводчиком. Вы видите обе стороны. Чувствуете обе стороны.
Мы проехали ещё несколько километров в молчании. Снег редел, дорога начала спускаться, серые камни сменялись тёмной, влажной зеленью. Я убавила отопление – внизу становилось теплее.
– А ваши сны сейчас, герр Штайнер? – спросила я. – О чём вы мечтаете теперь?
Он усмехнулся:
– О том, чтобы W25 выигрывал гонки. О том, чтобы расчёты сходились. О том, чтобы прийти домой и рассказать жене о новой подвеске, а она слушала и кивала, даже если не всё понимает. Мне повезло с фрау Штайнер. Она знает: моя работа – не просто способ зарабатывать. Это призвание.
Он помолчал и вдруг спросил:
– А ваш брат? Ему что снится, когда он летит над Бранденбургом?
– Курту? – я улыбнулась. – Курту снится, что у него наконец нет ни одного ученика-дурака, который путает правую и левую педаль, и что Анна всё-таки решилась и выбрала. Хотя, зная Анну, она скорее выберет обоих и назовёт это свободой.
– Не стоило ему звать Дитера механиком в один аэроклуб, – покачал головой Штайнер. – Лётчик, механик, одна девушка… В таком треугольнике рано или поздно что-нибудь рушится. Хорошо, если не самолёт.
– Я тоже иногда так думаю, – тихо сказала я. – Но знаете… возможно, Курт позвал его сознательно. Именно потому, что устал от неопределённости. Он ведь тоже из тех, кто проверяет самолёт трижды перед взлётом. Может быть, он решил проверить и её. Поставить всех в одно пространство — и посмотреть, что останется. Чтобы не сомневаться.
Штайнер нахмурился:
– Опасная проверка. Слишком много переменных. В технике я бы не стал так рисковать.
– Но люди — не техника, – сказала я. – Иногда единственный способ узнать правду — создать условия, в которых ложь невозможна. Когда все три человека в одном ангаре, в одном рабочем дне, рядом с одним самолётом. Тогда притворяться не получится.
– Может, и так, – Штайнер вздохнул. – Только вот цена этого эксперимента слишком высока. Если что-то пойдёт не так, пострадают все трое. А может, и самолёт вместе с ними.
– Я тоже иногда так думаю, – повторила я тише. – Но они взрослые. Это их жизнь.
Мы ещё немного молчали. Машина вышла на более пологий участок дороги, за поворотом мелькнул первый просвет над долиной.
– Знаете, – сказала я, – когда меня учили слепой машинописи, нам всё время твердили: не торопитесь. Точность важнее. Скорость появится сама с опытом. А вот точность – нет. Если с самого начала привыкнешь делать ошибки быстро, потом не переучишься. Это ведь и к людям относится. И к выбору. И к расчётам.
Штайнер кивнул:
– Мудрые преподаватели у вас были. И да, это относится ко всему. К Анне, к вашим снам, к моим матрицам. И к Мюллеру.
– К Эриху? – я повернула к нему голову.
– К нему. Он тоже действует медленно, но точно. Перепроверяет всё по три раза. Баумгартнер считает это недостатком. Я же думаю, что для прочностных расчётов это единственно правильная скорость.
Он снова посмотрел в окно:
– Продолжайте видеть эти сны, фройляйн Шмидт. И переводить. Потому что таких, как вы, у нас больше нет.
Я не ответила. Я думала о Шарлотте, стоящей на кухне, признающейся в усталости, мечтающей о горах. О том, как она говорила, что хочет просто смотреть на снег и не думать о гонках. И о том, что мы сейчас как раз едем по тем самым горам, где ей хотелось отдохнуть.
Я не знала, что через четыре месяца – 2 февраля 1934 года – эта хрупкая, уставшая, невероятно сильная женщина погибнет под лавиной в горах между Аросой и Давосом. В тех самых горах, о которых она говорила с такой надеждой. Я не знала, что Караччиола потеряет единственного человека, который верил в него безусловно. И что именно эта потеря заставит его вернуться на трек – не ради славы, а ради памяти. А за пару недель до этого, 13 января, погибнет мой брат. И я всю жизнь буду сомневаться, не в любовном ли треугольнике тут дело.
VII. Возвращение
Штутгарт, следующий день
– Фройляйн Шмидт, – Штайнер сидел за своим столом, передо мной лежала папка. – С завтрашнего дня вы переводитесь в конструкторское бюро. Технический секретарь. Помощник инженеров. Ваша задача – быть переводчиком. Между нами и гонщиками. Между расчётами и ощущениями.
Я кивнула.
– И ещё, – Штайнер снял очки, посмотрел на меня усталыми глазами. – То, что вы сделали в Лугано… это было правильно. Не только технически. Человечески.
Я не ответила. Я думала о Шарлотте. О том, что иногда самая важная работа – не строить машины.
А понимать людей.
И переводить не только слова.
Но и боль.
ГЛАВА 10. ВСЕМ СМЕРТЯМ НАЗЛО
Февраль 1934 года. Штутгарт.
Две смерти за три недели.
Курт погиб 13 января 1934 года — авиакатастрофа под Берлином. Несчастный случай, гласила официальная версия. Шарлотта — Шарли — умерла 2 февраля 1934 года. Лавина в швейцарских Альпах. Сердечная недостаточность.
Я сидела в своей комнате, фотография Курта висела над письменным столом. Его дерзкая улыбка, взгляд вверх и вправо — наперекор всему. Я взяла лист бумаги и начала писать. Не в свою записную книжку. Руди.
Письмо Рудольфу Караччоле
Штутгарт, 5 февраля 1934 года
Дорогой Руди,
я не знаю, отправлю ли я это письмо. Возможно, пишу его только для себя. Но ты единственный, кто может понять то, что я сейчас пишу.
Ты знаешь эту боль. Ты знаешь её лучше, чем кто-либо другой. Шарли мертва. Лавина. Сердечная недостаточность. 2 февраля. Четыре недели после того, как умер Курт.
Я не могу перестать думать: почему? Почему смерть забирает тех, кто жил больше всех? Тех, кто касался неба, покорял горы, ездил быстрее самого времени?
Курт был моим старшим братом. Не только по крови. Он показал мне, что значит иметь крылья. Небо не несёт тех, кто ползает, — говорил он. Оно для тех, кто хочет летать.
И теперь он лежит где-то в обломках под Берлином.
Ты больше не можешь ездить так, как раньше. Тело помнит травму 33-го года. Но твой дух всё ещё летит. Твоя воля всё ещё едет. И теперь ты потерял и Шарли.
Руди, я не знаю твоей боли полностью. Но я знаю её часть. Я знаю, каково это, когда человека, которым восхищаешься, вдруг больше нет.
Я начала курить. Я знаю, это глупо, слабо, это дурная привычка, недостойная инженера. Но когда я зажигаю сигарету, я чувствую, что всё ещё дышу. Что я всё ещё существую. Что мир меня ещё не забрал.
Я установила себе лимит — одна, максимум две сигареты в месяц. Не больше. Я не позволю этой привычке контролировать меня. Я не сломаюсь.
Отец больше не говорит. Мать плачет каждый день. Мой дом тих, как похороны. А я не могу плакать. Я не могу кричать. Я могу только сидеть и чертить.
Но по ночам мне снятся сны, Руди. Сны, в которых я вижу, как ты едешь.
Я сижу в кокпите W25. Твои руки держат руль, но я вижу мир твоими глазами. Трасса лежит перед нами как река из серого асфальта. Мотор воет — наш мотор, который мы построили, доктор Нибель и я, и все остальные, кто работал над этой машиной.
Ты входишь в первый поворот. Твоё тело словно становится одним целым с машиной. Колёса кричат. Задняя ось держит, пока ты её контролируешь. Двести километров в час. Мир размывается.
Начинается дождь. Ты не спрашиваешь — я вижу это в твоих глазах. Ты поедешь быстрее. Дождь замедляет других, тебя он делает быстрее. Дождь знает тебя. Он знает, что ты мастер.
Ты едешь так же, как Курт летал. С той же отвагой. С той же абсолютной уверенностью, что машина подчиняется тебе.
Финишная черта приближается. Клетчатый флаг машет. Ты не остаёшься на своей полосе — ты выбираешь ту, что быстрее, хотя она выглядит опаснее.
Я не кричу. Я тебе доверяю.
И тогда — победа. Шампанское брызжет. Тёплое и золотое. Оно мочит мою кожу, смешивается с дождём, который трасса всё ещё извергает.
Ты стоишь на подиуме. Вытираешь волосы. Шампанское стекает по твоему лицу. И тогда я слышу это.
Толпа кричит твоё имя. Караччола! Караччола!
Но где-то в этом крике искажается моё имя. Грета! Грета!
И я понимаю: они кричат и мне тоже. Не мне как гонщику. Мне как создателю. Я не стою на подиуме с тобой — я стою рядом, невидимая колонна, на которой покоится твоя победа.
Я вижу Курта на краю трассы. Он улыбается. Его улыбка — не удовлетворённая, это триумф. Не над другими гонщиками, а над смертью. Над горем. Над тьмой.
И рядом с ним стоит Шарли. Она тоже улыбается. Они оба улыбаются. Их больше нет. Но их мечты едут с тобой по трассе.
Руди, в этом сне я наконец понимаю: мы должны победить. Не ради славы. Не ради чести. Ради них. Ради Курта, который никогда больше не будет рисовать фигуры высшего пилотажа над небом. Ради Шарли, которая никогда больше не поедет быстрее самого времени.
Когда я просыпаюсь, моя рубашка мокрая от слёз и пота. Но моя голова ясна.
Смерть не должна торжествовать, Руди. Она не должна потирать руки, словно выиграла. У нас ещё есть работа.
Ты будешь ездить. Я буду строить. И когда ты пересечёшь эту трассу, они все поедут с тобой — мёртвые, живые, все, кто верил, что это возможно.
Победа будет не только твоей победой. Это будет победа над самой смертью.
Я не знаю, как ты живёшь сейчас. Я не знаю, как ты встаёшь по утрам и заставляешь своё тело продолжать. Я не знаю, как ты справляешься с этой болью, которая больше любой аварии.
Но я знаю одно: ты не должен Шарли разваливаться. Ты должен ей победить. А я должна Курту построить машину, которая будет непобедимой. И я должна себе самой — не плакать, пока мы не восторжествуем.
Я начала работать над новым корпусом компрессора. Мои руки всё ещё дрожат. Но они работают. Чертёж за чертежом. Расчёт за расчётом. Я не остановлюсь.
Руди, если ты это читаешь, знай: ты не один. Ты едешь не один. Мы все сидим рядом с тобой. Мёртвые едут с тобой. И когда твоя машина пересечёт финишную черту, толпа будет кричать твоё имя. Но ты будешь знать, что это и моё имя. И имя Курта. И Шарли.
Мы все восторжествуем. Всем смертям назло.
С любовью и уважением,
Грета
Я сложила письмо. Моя рука больше не дрожала. Я знала, что отправлю его. Не потому, что Руди нуждался в нём — Руди был чемпионом, он справится сам. Мне нужно было это письмо. Мне нужно было написать его, чтобы убедить саму себя, что продолжать можно.
На следующее утро я вернулась в конструкторское бюро. Я села за свой стол, открыла записную книжку и начала чертить. Компрессор. Корпус. Точки крепления. Мои руки были спокойны. Моё сердце билось в ритме мотора. Пустота наполнялась линиями. Боль наполнялась работой.
ГЛАВА 11. Запах металла и сны о серебре
Курилка при конструкторском бюро была небольшой комнатой с высокими окнами и вечно открытыми форточками. Здесь, в клубах табачного дыма, инженеры проводили свои самые откровенные технические дискуссии. Я заходила сюда не часто – я не была курильщицей, но дым меня не раздражал, а разговоры всегда были интереснее, чем в официальной обстановке КБ.
Сегодня, в четверг после обеда, я зашла за Штайнером – ему нужно было передать расчёты по новому компрессору. В курилке уже сидели Ганс и ещё двое инженеров из моторного отдела. Воздух был густым от дыма и технических терминов.
– Грета! – Ганс помахал мне. – Как раз вовремя. Мы тут решаем загадку века. Почему у нового компрессора Рутса аппетит, как у бургомистра, а отдача, как у старой клячи?
– Не слушай его, дитя, – проворчал Штайнер, затягиваясь трубкой. – Он ничего не смыслит в газодинамике.
Я села на подоконник, положив папку с расчётами рядом. В курилке на заводе стоял ящик с папиросами Eckstein №5 – дешёвые, крепкие, три пфеннига за пачку. Ганс протянул мне одну:
– Не откажешься?
– Спасибо.
Он прикурил мне, потом себе. Мы стояли у открытого окна, выпуская дым наружу.
– Грета, ты единственная женщина здесь, кто курит наши папиросы, – заметил Ганс. – Остальные дамы из офиса предпочитают тонкие дамские сигареты. С фильтром. С запахом.
– Я инженер, – просто сказала я. – Не дама из офиса. Курю то же, что и другие инженеры.
– По мне, так дело в геометрии, – сказал один из мотористов, обводя рукой что-то в воздухе. – Вот здесь, на переходе…
– А может, просто сборка кривая? – перебил другой. – Допуски-то какие?
– Допуски проверены трижды, – возразил Штайнер. – Я сам стоял над контролёрами.
Я молча слушала, время от времени затягиваясь. Дым помогал думать – или казалось, что помогает. В любом случае, здесь, в этой неформальной атмосфере, рождались самые интересные идеи.
– А ты что думаешь, херрерин? – спросил Ганс. – У тебя всегда свежий взгляд.
Я стряхнула пепел в жестянку, служившую пепельницей:
– Я слушаю и учусь, герр Ганс. Но если позволите… можно мне посмотреть на сам агрегат?
Штайнер прищурился, глядя на меня сквозь дым трубки:
– Чертежи не дают полной картины?
– Чертежи идеальны, герр Штайнер. Расчёты верны. Но если проблема повторяется… – я замолчала, глядя в окно. – Может, дело не в том, что мы проверяли?
Ганс засмеялся:
– Вот это мне нравится! Всегда ищет то, чего другие не видят.
– Или просто задаёт глупые вопросы, – усмехнулась я, гася папиросу. – Но иногда глупые вопросы приводят к правильным ответам.
На следующий день я провела почти весь день в испытательном боксе. Воздух здесь был холодным и звенел от гула работающих на стендах моторов. Я не просто смотрела – я изучала. Трогала холодный металл корпуса, подкладывала под стыки чистую белую бумагу, чтобы увидеть малейшие следы масла. Часами наблюдала за работающим компрессором, слушая его ритм, пытаясь уловить ту единственную фальшивую ноту в металлической симфонии.
К концу дня картина стала ясной.
Вечером в курилке собралась почти вся техническая группа. Я вошла с листом бумаги, покрытым эскизами и цифрами.
– Деформация, – сказала я, раскладывая свои записи на столе между пепельницами. – При рабочей температуре и давлении корпус ведёт. Минимально, на доли миллиметра. На чертеже этого нет, и на холодном двигателе не видно. Но этого достаточно для утечки.
Штайнер отложил трубку и внимательно изучил мои эскизы:
– Интересно. А что предлагаешь?
– Изменить форму канавки под прокладку, – я указала на эскиз. – Вот здесь. Чтобы металл соприкасался с металлом. Это повысит жёсткость всей конструкции. Прокладка останется, но она будет работать иначе – не как силовой элемент, а только как уплотнение.
Ганс наклонился над чертежом:
– То есть нагрузку берёт на себя металл, а прокладка только герметизирует?
– Именно, – кивнула я. – Тогда деформация корпуса не влияет на герметичность. Металл к металлу – жёсткая опора. А прокладка работает в щадящем режиме.
Штайнер задумчиво пожевал губами:
– Надо пересчитать толщины. И допуски ужесточить.
– Уже пересчитала, – я протянула ему второй лист. – Здесь все цифры. В пределах наших возможностей.
Ганс присвистнул:
– Девочка не просто нашла проблему. Она её решила.
Штайнер взял красный карандаш и прямо поверх технического чертежа твёрдой рукой нанёс изменения, предложенные мной.
– Завтра передам в производство, – сказал он. – Если сработает – премия будет.
– Сработает, – спокойно ответила я.
И это не была самоуверенность. Это была математика.
– Gut gemacht, Kollegin, – сказал он, не поднимая глаз от чертежа. – Хорошо сделано, коллега.
Впервые он назвал меня не «дитя» и не «фройляйн», а «коллега». Для меня это прозвучало громче рёва самого мощного мотора. В курилке повисла тишина, прерываемая только потрескиванием табака в трубках и сигаретах.
– Ну что ж, – сказал Ганс, поднимая свою кружку с кофе, – за новую коллегу!
Остальные подхватили импровизированный тост. Я сидела на подоконнике, чувствуя, как внутри разливается тёплое чувство принадлежности. Я стала частью этого мира – мира стали, огня и технической страсти.
Под утро мне приснился сон. Такие сны приходили ко мне часто.
Я не видела себя со стороны. Я была внутри. Моими руками были руки Караччиолы. Я чувствовала, как тугая кожа перчаток впивается в ладони, как дрожит под пальцами огромный, холодный руль. Я видела мир через его забрызганные дождём очки – размытая серая лента трассы Нюрбургринг, зелёные стены леса, готовые сомкнуться в любой момент.
Моё тело было его телом. Я ощущала, как мышцы спины и плеч борются с центробежной силой в каждом повороте. Ноги идеально точно работали с педалями – газ, тормоз, сцепление, перегазовка – в безупречном, отточенном до автоматизма танце. Я не боялась. Страха не было. Была только предельная концентрация, слияние с машиной в единое целое. «Серебряная стрела» W25 была не механизмом, а продолжением моей воли, моих нервов, моих костей.
Я была «Человеком дождя», Regenmeister. Я чувствовала, как задние колёса начинают скользить на мокром асфальте, и инстинктивно, на сотую долю секунды раньше, чем мозг успевал отдать приказ, ловила машину лёгким движением руля. Это было не вождение. Это было чистое, беспримесное бытие на грани возможного.
Сон всегда обрывался на одном и том же месте. Клетчатый флаг, рёв толпы, который я слышала как будто из-под воды. И чувство невероятной, почти болезненной полноты жизни, смешанное с опустошением.
Я просыпалась в своей тихой комнате в Унтертюркхайме. Ночная сорочка валялась на полу. Постель вся сбита. Я встала. За окном пели птицы. Из кухни пахло кофе. А в моих жилах всё ещё гудел призрачный мотор, и пальцы помнили холод руля и вибрацию скорости.
Как обычно, я вышла на кухню, потягиваясь, чтобы прогнать остатки сна. Не заметила сразу, что стою обнажённой – тело ещё помнило тепло гонки, и нагота казалась естественной, как воздух. Отец сидел за столом, полностью одетый: рубашка, галстук, кофе с бутербродом. Он поднял глаза, смутился, но не отвернулся. Привык к моим выходкам, но сегодня… он знал. Несколько минут назад заглянул в комнату и увидел, как я двигаюсь во сне, извиваясь в непроизвольном ритме.
– Грета, оденься, пожалуйста, – сказал он тихо, отводя взгляд. – Мать ещё спит, не стоит её беспокоить.
Я кивнула, но села напротив, налив себе кофе. Нагота не смущала меня сейчас – после такого сна всё казалось частью одного целого.
– Грета, я… я заходил к тебе, хотел разбудить, как обычно…
– Папа, это снова… не по моей воле, – начала я, глядя в чашку. – Как в той брошюре Хиршфельда. Мне снилось что я веду машину. В гонках я чувствую себя… иначе. Сильной, как они. И это приводит к… ну, ты видел.
Он кивнул, помешивая кофе. Мы говорили об этом раньше, без крика или упрёков – просто как отец и дочь, делящиеся своими секретами.
– Я знаю, дочка. Ты рассказывала, что это началось в детстве, само собой, не из брошюр или по чьему-то совету. Большинство так делает, если не все, – сказал он, эхом повторяя слова из той же книги. – Это обычно, особенно для девушек твоего возраста. Главное, чтобы ты не мучилась из-за этого. Только не говори матери – она не поймёт так, как мы. Но всё же подумай. Ты становишься всё старше. Давно пора замуж.
Я улыбнулась, чувствуя облегчение. Отец не осуждал, не называл это странным – просто принимал, как факт жизни. Хиршфельд был прав: это не редкость, а то, что переживает большинство женщин, даже если об этом не говорят вслух. Серебряные сны продолжали манить меня, обещая свободу за рулём – и в себе самой.
ГЛАВА 12. Дипломный проект
Весна – лето 1934 года. Штутгарт.
Часть 1. Тема
— Тему выбирайте сами, — сказал профессор Мюллер, стоя у кафедры. — Но она должна быть практической. Не выдумка. Реальная задача, которую можно решить.
Я сидела на первой парте и уже знала, что скажу.
— Герр профессор, — подняла руку, — я хочу делать диплом по компрессору для наддува гоночного двигателя Mercedes-Benz W25.
Аудитория шумно оживилась. Имя новой гоночной машины уже ходило по городу шёпотом, как обещание грядущих скоростей.
Мюллер прищурился:
— Смело. W25 — это не учебный мотор, фройляйн Шмидт. Это серьёзная разработка Daimler-Benz.
— Я работаю в конструкторском бюро Daimler-Benz, — спокойно ответила я. — Секретарём. У меня доступ к документации. И к людям, которые над этим работают.
В аудитории кто-то тихо присвистнул.
— Вы уверены, что вам позволят использовать материалы фирмы?
— Я спрошу герра Нибеля, — сказала я. — Если он скажет нет — выберу другую тему. Но сначала я должна попытаться.
Профессор некоторое время молчал, потом кивнул:
— Хорошо. Официально формулируем так: «Проект компрессора для наддува высокооборотного бензинового двигателя W25 с расчётом термодинамических и механических параметров». Если получим доступ к реальным данным, это будет один из лучших дипломов курса. Если нет — будем работать на обобщённом примере.
После лекции я не пошла в библиотеку, как обычно. Я пошла на завод.
Нибель сидел за столом, склонившись над чертежами. На кульмане висел знакомый силуэт — длинный капот, смещённая назад кабина, узкий хвост. W25. Машина, которой ещё не было на трассах, но которая уже жила в этих стенах.
— Герр Нибель, — сказала я, остановившись у дверей.
Он поднял голову.
— Да, фройляйн Шмидт?
— Я хочу делать дипломный проект по компрессору для наддува W25. Мне нужен ваш разрешение и материалы, которые можно использовать.
Он молча посмотрел на меня несколько секунд, словно оценивая, всерьёз ли сказано.
— Вы понимаете, что W25 — конфиденциальная разработка?
— Да. Поэтому я прошу: скажите, какие данные можно вынести в диплом, а какие — нет. Я не прошу секретов. Мне нужны исходные параметры, рабочие режимы и возможность консультироваться по расчётам.
Нибель встал, подошёл к модели двигателя на подставке.
— Почему именно компрессор?
— Потому что в нём сходится всё, чему нас учили, — ответила я. — Термодинамика, сопротивление материалов, детали машин. Это сердце наддува. Если он будет спроектирован плохо, двигатель или задохнётся, или развалится. Если хорошо — W25 будет дышать на полную.
Он тихо хмыкнул:
— Поэтически сказано. Инженерная поэзия.
Потом кивнул:
— Хорошо. Скажите вашему профессору, что Daimler-Benz разрешает использовать обезличенные данные по наддуву. Я назначу вам куратора из моторного отдела. А свои расчёты приносите сначала мне. Не хочу, чтобы имя фирмы фигурировало под чем попало.
— Спасибо, герр Нибель.
— Не благодарите заранее, — отрезал он. — Теперь вам придётся работать вдвое больше.
Я только улыбнулась. Работать вдвое больше я умела.
Часть 2. Исходные данные
Моим куратором от завода стал инженер по фамилии Хайнеман — высокий, худой, с вечным запахом машинного масла и табака. Он работал над наддувом уже несколько лет и смотрел на меня с осторожным интересом.
— Ладно, фройляйн Шмидт, — сказал он, разложив на столе несколько листов. — Вот что вы можете получить.
На одном листе были выписаны основные параметры двигателя: рабочий объём, число цилиндров, степень сжатия, проектная мощность. Без точных обозначений, без фирменных маркировок — сухие цифры.
— Этого достаточно, чтобы рассчитать теоретически необходимый расход воздуха и степень сжатия в компрессоре, — пояснил Хайнеман. — Плюс вот здесь — диапазон оборотов, с которым мы имеем дело.
На другом листе были схемы типов компрессоров — центробежные, рутовские, винтовые. К каждому — краткая пометка: плюсы, минусы.
— Мы сейчас экспериментируем с центробежным вариантом, — сказал он. — Лёгкий, компактный, даёт нужное давление. Но есть вопрос по надёжности и нагреву. Ваш диплом не будет прямой частью проекта W25, но вы можете посчитать разные конфигурации и посмотреть, что даёт лучший компромисс.
Я забрала листы, как будто они были чем-то хрупким и драгоценным. Вечером, сидя в своей комнате за столом, я аккуратно переписала всё в тетрадь: параметры двигателя, выбранный тип компрессора, допустимые пределы.
Потом достала старые конспекты: термодинамика, двигатели внутреннего сгорания, детали машин. Формулы, диаграммы, коэффициенты. Всё это вдруг перестало быть абстрактной теорией.
Теперь это было осязаемо.
Не «какой-то двигатель», а тот самый, над которым я печатала отчёты и архивировала чертежи. Не «условный компрессор», а именно то устройство, через которое W25 будет дышать на прямых Нюрбургринга.
Часть 3. Расчёты
Первые недели были похожи на кашу из формул.
Нужно было:
Определить необходимый массовый расход воздуха при заданной мощности и оборотах.
Рассчитать требуемую степень повышения давления.
Учесть КПД компрессора, потери, нагрев воздуха.
Оценить нагрузку на вал, подшипники, корпус.
Днём я продолжала печатать письма и протоколы, раскладывать чертежи по шкафам, ездить по поручениям. Вечером — шла в высшую школу, обсуждала с Мюллером и Вагнером последовательность расчётов. Ночью — сидела над столом, освещённым настольной лампой, и выводила формулы.
Иногда всё складывалось как по нотам: числа ложились в разумные пределы, получаемое давление совпадало с тем, что Хайнеман называл «примерно нашим диапазоном». Иногда — нет: температура воздуха после компрессора получалась слишком высокой, нагрузка на вал — запредельной.
— Слишком оптимистичные коэффициенты, фройляйн, — сказал Вагнер, заглянув однажды в мои черновики. — Жизнь всегда хуже учебника. Попробуйте более жёсткие допущения.
Я переписывала. Снова и снова.
Однажды, когда я в очередной раз пришла к Нибелю с пачкой листов, он молча пробежался глазами по формулам, остановился на одном месте.
— Вот здесь, — сказал он, — вы слишком доверяете паспорту.
— Паспорту чего?
— Материала, — ответил он. — Смотрите: предел прочности, предел выносливости — это цифры, полученные в идеальных условиях. В реальности будут дефекты, усталость, ошибки производства. Если вы рассчитаете вал компрессора «по паспорту», он будет жить на бумаге. А нам нужен вал, который не развалится на трассе.
Он взял карандаш, зачеркнул строку, добавил коэффициент запаса.
— Вот так ближе к жизни.
Я почувствовала странное тепло: меня не просто терпят — меня учат. Не как школьницу, а как младшего коллегу.
Часть 4. Чертёж
Когда основные расчёты были готовы, началась вторая часть — чертёж.
Компрессор нужно было не только посчитать, но и нарисовать:
Корпус.
Рабочее колесо.
Вал.
Подшипники.
Привод от коленчатого вала.
Я провела в чертёжном зале десятки часов. Листы ватмана, чертёжная доска, рейсшины, лекала. Линии должны были быть безупречными, окружности — идеальными, размеры — точными до десятых миллиметра.
Иногда в зал заходил профессор Мюллер, останавливался у моего стола.
— Вы выбрали серьёзную тему, фройляйн Шмидт, — говорил он. — Здесь нельзя прятаться за красивыми словами. Здесь либо всё сходится, либо нет.
— Знаю, — отвечала я.
— И тем не менее выбрали, — добавлял он. — Это хорошо. Инженер должен иметь смелость. Но смелость без точности — это опрометчивость.
Я кивала и продолжала вести линии.
В один из вечеров в чертёжный зал заглянул Хайнеман.
— Можно? — спросил он, подойдя к моему столу.
— Конечно.
Он наклонился над чертежом, провёл пальцем по контуру рабочего колеса.
— Неплохо. Очень неплохо. Профиль лопаток — откуда взяли?
— Комбинация образцов из учебника и тех сечений, что я видела на ваших чертежах, — честно призналась я.
— Смотрит, значит, всё-таки наши чертежи, — усмехнулся он. — Нибель в курсе?
— В курсе. Сказал: «пусть смотрит, пока не вмешивается».
Хайнеман рассмеялся.
— Очень в его духе. Ладно, продолжайте. Если хотите, могу принести вам пару старых роторов — посмотрите на живую геометрию, не только на бумагу.
— Хочу, — сказала я.
Когда он ушёл, я поймала себя на том, что улыбаюсь. Раньше я была здесь «девушкой с машинкой». Теперь понемногу становилась «той, что делает компрессор».
Часть 5. Ночи
Последние недели перед сдачей диплома слились в непрерывную цепочку дней и ночей.
Днём — завод.
Вечером — проверка расчётов с профессорами.
Ночью — оформление пояснительной записки.
Я печатала текст на той же машинке, на которой днём оформляла служебные письма. Разделы шли один за другим:
Введение.
Постановка задачи.
Теоретические основы наддува.
Расчёт воздушного тракта.
Расчёт механических элементов.
Конструктивная часть.
Выводы.
Иногда машинка казалась живым существом. Она знала мои пальцы, мой ритм. Знала, когда я печатаю «официальный тон», а когда — «инженерный». Днём — «Уважаемый герр директор». Ночью — «В соответствии с уравнением состояния идеального газа…»
Мать поначалу пыталась уговаривать:
— Грета, ты совсем не спишь. Так нельзя.
— Это ненадолго, — отвечала я. — До защиты. Потом будет легче.
Она вздыхала и оставляла на столе тарелку с бутербродами и кружку чая.
Отец почти не вмешивался. Лишь однажды, уже ближе к июню, остановился у двери, посмотрел на разложенные листы, на уставшие глаза.
— Сколько осталось?
— Недели две.
— Дотянешь?
— Дотяну.
Он кивнул:
— Тогда тянуть вместе с тобой не буду. Но знай: я горжусь тобой.
Я промолчала. Если бы я открыла рот, заплакала бы. А плакать времени не было.
Часть 6. Защита
Июнь 1934 года выдался жарким. В аудитории, где проходили защиты дипломов, было душно, пахло мелом, бумагой и потом.
Комиссия сидела за длинным столом: профессор Мюллер, профессор Вагнер, ещё двое преподавателей. В углу — представители промышленных предприятий. Среди них — Нибель.
Моя очередь была ближе к середине дня.
— Дипломная работа фройляйн Греты Шмидт, — объявил секретарь комиссии. — «Проект компрессора для наддува высокооборотного бензинового двигателя W25».
Я встала, подошла к доске. Рядом — мой основной чертёж, аккуратно приколотый к мольберту, и несколько дополнительных листов с диаграммами.
— Уважаемые господа, — начала я, и голос прозвучал удивительно ровно. — Цель моей работы — разработка центробежного компрессора для системы наддува восьмицилиндрового гоночного двигателя с рабочим объёмом…
Я говорила о степенях сжатия, об изотермической и адиабатической эффективности, о температуре воздуха после компрессора и необходимости промежуточного охлаждения, о напряжениях в валу и выборах подшипников. Показывала, как меняла допущения, когда расчёт давал слишком высокую температуру. Объясняла, почему выбрала именно такое число лопаток и такую конфигурацию корпуса.
Вопросы посыпались один за другим.
— Как вы учитывали возможные колебания оборотов?
— Какова чувствительность вашей схемы к изменению температуры воздуха на входе?
— Что будет, если КПД компрессора окажется на 5% ниже расчётного?
На каждый вопрос у меня был ответ. Не потому что я всё знала заранее, а потому что прогоняла эти сценарии ночами, проверяя устойчивость своих решений.
В какой-то момент заговорил Нибель:
— Фройляйн Шмидт, скажите, пожалуйста: ваше решение — чисто учебное или имеет отношение к реальному проекту Daimler-Benz?
— Мои расчёты выполнены на основе обезличенных данных, предоставленных вашим моторным отделом, — ответила я. — Геометрия профилей адаптирована к требованиям учебного проекта. Но принципы и подход совпадают с теми, что используются на заводе.
Он слегка кивнул.
— И последний вопрос, — сказал профессор Вагнер. — Если бы у вас было ещё полгода, что бы вы добавили в свою работу?
Я задумалась лишь на секунду:
— Провела бы экспериментальную проверку на стенде. Проверила бы реальные характеристики компрессора, сравнила с расчётными, внесла бы коррективы. Бумага терпит всё. Настоящая истина — на испытаниях.
Комиссия переглянулась.
— Спасибо, фройляйн Шмидт. Можете присесть.
Ожидание за дверью было куда хуже самой защиты. Я сидела на скамье в коридоре, смотрела на свои руки и думала только об одном: «Только бы не провалиться. Не сейчас».
Наконец дверь открылась.
— Фройляйн Шмидт, зайдите.
Я вошла.
Профессор Мюллер поднялся:
— Комиссия единогласно присвоила вам оценку «очень хорошо». После формального утверждения вы получите диплом инженера-машиностроителя Technische Hochschule Stuttgart. Поздравляем.
Зал слегка размывался в глазах, но я держалась.
— Спасибо, герр профессор.
На выходе меня остановил Нибель.
— Фройляйн Шмидт.
— Да, герр Нибель?
— Ваш диплом мне понравился. Особенно честность выводов: «для окончательных выводов требуется стендовая проверка». Не каждый студент признаёт ограничения своей работы. Большинство пишет, что всё идеально.
Я пожала плечами:
— В жизни ничего не идеально. Особенно техника.
— Верно, — сказал он. — Завтра приходите в бюро как обычно. Поговорим о том, как из вашей работы сделать не только диплом, но и реальную пользу для W25.
Я кивнула.
Внутри меня было странное ощущение: как будто я стою на границе. Позади — десять семестров, ночи над формулами, работа секретарём. Впереди — что-то другое. Пока ещё без названия, но уже с чётким направлением.
Часть 7. Июль 1934
Диплом я получила в конце июня. Штамп, печать, официальная формулировка: Diplom-Ingenieurin.
Отец долго держал документ в руках, водя пальцем по строкам.
— Значит, теперь ты инженер, — сказал он наконец.
— Да, — ответила я.
— Не просто машинистка, не просто водитель. Инженер.
— Не «просто», — согласилась я.
Мать вытерла глаза уголком фартука:
— Курт бы гордился.
— Курт уже гордится, — тихо сказала я.
В июле мы поехали на озеро. Тот самый отпуск, который я откладывала пять лет. Теперь я ехала туда не как «девушка, которая учится по вечерам», а как инженер Daimler-Benz, автор дипломного проекта компрессора для W25.
Я смотрела на воду, на отражение неба в гладкой поверхности и думала: машины — это тоже вода и воздух, только заключённые в металл и формулы. Они дышат через компрессор, как человек через лёгкие. И где-то там, в будущем, по трассам будут мчаться серебристые болиды, внутри которых частичка моего труда.
И, возможно, среди людей, с которыми я буду сидеть у костра на берегу, окажется тот, кто поймёт, что для меня значит всё это железо.
ГЛАВА 13. Механика тел
Июль 1934-го плавил Штутгарт, как кусок олова. В чертёжном бюро воздух висел плотной, раскалённой массой. Чертежи прилипали к рукам, грифель карандашей мазал, мысли вязли в духоте, как перегретый поршень в цилиндре. Город задыхался. Давление росло, но вспышки не было.
– Alles! – Ганс с грохотом швырнул циркуль на стол и вытер мокрый лоб рукавом. – Мозги превратились в кисель. Кто со мной на озеро?
В бюро повисла тишина. Короткая, но тяжёлая, как маховик.
Все взгляды сошлись на мне. Я была их коллегой, инженером, равной в спорах о компрессии. Но я была женщиной. А на озеро их мужская компания ездила по своим «порядкам» – без корсетов, без условностей и без дам, которые могли бы эти условности навязать.
– Я еду, – сказала я ровно, сворачивая чертёж компрессора М25. Голос звучал спокойно, без вызова. Чистый прагматизм: если давление в системе превышает норму, нужно открыть клапан.
Ганс замер, словно увидел меня впервые. Потом ухмыльнулся, и шрам от гоночной аварии на его щеке натянулся:
– Учти, фройляйн, у нас там демократия тела. Без церемоний.
– Я знаю, что такое демократия тела, – ответила я, глядя ему в глаза. – Тело – не грех, Ганс. Это механика. Газ сжимается, нагревается. Ему нужен выход.
Мы поехали на родстере Эриха – W15. Компактная, злая машина с открытым верхом. За рулём сидел Ганс. Он вёл уверенно, агрессивно, как на трассе Нюрбургринга. Ветер бил в лицо, выбивая из легких городскую пыль.
Эрих сидел сзади. Всю дорогу он молчал, но я чувствовала его напряжение. Его пальцы сжимались и разжимались на обивке сиденья, словно он искал несуществующую передачу.
Озеро Макс-Айт-Зе встретило нас тишиной и запахом хвои. Вода была зеркальной. Мир отражался в ней перевернутым, как на чертеже в разрезе.
Мужчины не стали терять времени.
Ганс скинул одежду первым, оставшись в длинных белых трусах. Штайнер, методичный и спокойный, аккуратно сложил брюки на траве. Его тело было крепким, сбитым, как стальная отливка.
Эрих раздевался медленно, каждое движение давалось ему с трудом. Когда он снял рубашку и обернулся ко мне, его лицо пошло красными пятнами. Смесь щенячьей преданности и мужского голода.
«Стесняются», – подумала я с лёгким удивлением. Я была готова купаться голышом, даже наверное хотела этого.
Я разулась. Сняла легкое летнее платье. На мне были простые белые трусики, больше похожие на спортивные шорты. Никакого кружева, никакой лирики. Функциональность.
Я вошла в воду решительно. Прохлада обожгла ноги, поднялась выше, смыла липкую жару города. Мир выдохнул.
В памяти, как кадры киноплёнки, вспыхнуло другое лето. 1931 год. Балтика. Тот самый первый лагерь Wandervogel.
Мне восемнадцать. Курту двадцать. Мы с братом и родителями ставим палатки в дюнах.
Я, тогда ещё новичок в мире
FKK, первой сбросила с себя все до нитки. Просто и естественно, как сбрасывают лишний балласт с дирижабля. Анна, смелая берлинская девчонка, последовала за мной. Парни замешкались, но потом, увидев, как мы с визгом врезаемся в волну, тоже разделись.
Вечерами у костра мы слушали Хиршфельда. При свете огня я читала вслух его брошюру: «Женщины имеют право на такое же удовлетворение. Самоудовлетворение – норма».
– Значит, мы все это делаем, – сказала я тогда, закрывая книгу. – Просто одни признают, а другие лицемерят.
Отец спросил: «И ты тоже?»
«Конечно. Это физиология, все это делают».
Лёд сломался именно тогда. Стыд ушел, осталась честность.
Сейчас, четыре года спустя, тот мир казался потерянным раем. Нацисты жгут книги. Wandervogel объявлен вне закона.
Всплеск рядом вернул меня в реальность 1934-го. Эрих, преодолев ступор, нырнул следом.
– Грета! – крикнул он, отфыркиваясь. – Ты плаваешь как акула!
Я рассмеялась. Впервые за день напряжение ушло. Мы плавали наперегонки, ныряли за камнями, дурачились.
С берега донесся голос Ганса:
– Был бы я моложе и не женат, – я бы поборолся. Такая девушка стоит гонки. Стоит борьбы. Эрих, идиот, куда ты смотришь!
Я выходила из воды, не прикрываясь. Вода стекала по моему телу – худому, спортивному, почти мальчишескому. Угловатые плечи, небольшая грудь, узкие бедра. Тело-рама. Лёгкое и прочное.
Ганс присвистнул глядя как вода капает с соска моей груди:
– Как носики у ежика. Так и хочется погладить.
Я улыбнулась, отжимая волосы:
– Не советую, Ганс. Ежики колючие. И укусить могут.
Коллеги захохотали. Это был добрый смех. Смех равных.
Вечер наступал медленно. Мы вышли из воды в последний раз.
Мужчины начали переодеваться. Ганс и Штайнер сняли мокрые трусы, отжали их, стоя на траве, спокойно натянули брюки. Эрих колебался секунду, но тоже стянул бельё, оставшись на мгновение обнаженным.
Я встала рядом. В полушаге. Медленно стянула мокрые трусики. Отжала их. Вода потекла по пальцам.
Секунды тишины. Я стояла перед ними совершенно голая. На расстоянии вытянутой руки. Воздух холодил кожу. Тело – механика, открытая, как двигатель на испытательном стенде. Никаких тайн. Только конструкция. Я чувствовала себя равной и своей среди них.
Эрих повернулся ко мне. В его глазах был не столько страсть, сколько отчаяние.
– Грета… – голос его сорвался. – Я должен сказать… Я люблю тебя. Уже давно люблю.
Тишина стала звонкой. Капли падали с моих трусиков на траву.
– Выходи за меня замуж. Хочешь сегодня поедем к твоему отцу. Я серьёзно. Я буду просить твоей руки.
Я стояла с мокрым бельем в руках и чувствовала, как мир сжимается. Адиабатический процесс. Объем меньше – температура выше.
FKK – это свобода. Перед глазами F скрючилась, словно от боли, и стала похожа на К… Брак – это ККК. Kirche, Kinder, Kuche.
В голове пронеслось: фата, толпа, крики «горько», первая близость в которой я как рабыня не могу сказать нет, кухня, пеленки, потеря себя. Растворение инженера в функции жены.
Я медленно подняла платье с травы, просунула руки в рукава.
– Нет, Эрих. Я пока не готова выйти замуж.
– Почему?
– Дело не в тебе. Дело во мне. Я – инженер. Я хочу знаний, а не статуса. Я ещё не знаю, кем буду завтра. Я не готова стать функцией.
Я повернулась к нему, застегивая пуговицы:
– Но спрашивай иногда. Мир меняется. Может, изменюсь и я. Может и захочу замуж.
Эрих кивнул. Боль в глазах смешалась с облегчением. Ганс и Штайнер молчали, уважая момент. Обнаженность не мешала разговору, более того, она делала его предельно честным. Эрих поднял свои брюки и стал их натягивать.
– И ещё, не забывай, мы уже друзья, сказала я. - У меня не так много друзей, а ты мой друг, Эрих.
Ганс бросил мне ключи от машины:
– Плаваешь ты отлично. Посмотрим, как ты водишь.
Обратно родстер вела я. Сосредоточенно, четко входя в повороты.
– Мудрая девочка, – услышала я шепот Штайнера с заднего сиденья.
– И красивая, – отозвался Ганс.
Через пару дней о поездке гудело всё КБ. Мне было всё равно. Мы продолжали ездить, но теперь я брала купальник – чистый прагматизм, чтобы не тратить время на споры. Но переодевалась я по-прежнему открыто, не прячась за кустами.
Эрих каждый раз спрашивал: «А сегодня не захотелось замуж?»
Я отшучивалась. Это стало игрой.
Но через две недели всё изменилось.
Эрих каждый раз спрашивал: «А сегодня не захотелось замуж?»
Я отшучивалась. Это стало игрой.
Но через две недели игра закончилась.
Я сидела в углу заводской курилки. Сизый дым висел плотными слоями, скрывая лица. Рядом пыхтел трубкой старый моторист Штайнер. Мы вполголоса обсуждали проблему перегрева периферии на высоких оборотах. Я курила сигарету, стряхивая пепел в жестяную банку.
В другом конце комнаты, у окна, стоял Ганс в окружении молодых чертёжников. Он был в ударе, жестикулировал, не замечая меня за завесой дыма и спинами коллег.
– …и представляешь, выходит она из воды, – его голос перекрыл гул разговоров. – Вся мокрая, блестит. А грудь… Как носики у ёжика! Я ей говорю: дай погладить. А она смеётся: ёжики колючие, говорит, не трогай!
Взрыв хохота. Но мне не было обидно. Хотя Ганс и упоминал что моей грудью можно было любоваться, он рассказывал восхищаясь не обнаженным телом, а тем, как изящно я поставила его на место.
Штайнер нахмурился и хотел что-то сказать, но я положила руку ему на локоть.
– Не надо, – тихо сказала я.
Я даже не обернулась. Мне было всё равно.
Вдруг дверь курилки с грохотом распахнулась, ударившись о стену.
На пороге стоял Эрих. Он, видимо, проходил мимо по коридору и услышал концовку. Лицо его было белым, глаза – безумными.
– Заткнись! – рявкнул он.
Ганс обернулся, не успев стереть ухмылку:
– О, жених пришё…
Договорить он не успел. Эрих шагнул вперёд и с размаху ударил его в челюсть. Звук удара был сухим и коротким, как треск ломающегося шатуна.
Ганс отлетел на верстак, сбив пепельницу, и сполз на пол. Тишина наступила мгновенная.
Эрих стоял над ним, сжимая кулаки, грудь ходила ходуном.
Я медленно затушила сигарету, встала и подошла к ним. Штайнер уже был рядом, готовый перехватить Эриха, если тот решит добивать.
Ганс тряс головой, сплёвывая кровь на бетонный пол.
– Что вы делаете? – спросила я ледяным тоном, глядя на Эриха сверху вниз. – Дикари.
– Грета… – Эрих тяжело дышал, не глядя на меня. – Он говорил о тебе… Я защищал твою честь.
Я уперла руки в бока.
– Честь? Вы ведёте себя как базарные торговки. Или как олени в брачный период, сшибающиеся рогами.
Я обвела взглядом притихшую курилку. Десяток пар глаз смотрели на меня.
– Слушайте все. Мне не нужны защитники. Я сама решаю, что задевает мою честь, а что нет. На озере всё было прилично.
В курилке повисла гробовая тишина. Было слышно, как гудит вентиляция.
– Грета… – Эрих сделал шаг ко мне, протягивая руку.
– Нет. – Я подняла ладонь, останавливая его. – Я сама за себя постою. А махать кулаками – это, пожалуй, единственное, что вы умеете лучше женщин.
Ганс поднялся, вытирая разбитую губу тыльной стороной ладони:
– Прости, Эрих. Лишнего сболтнул.
– Забудь, – Эрих опустил руки. Взгляд его потух, плечи опустились. – Дело не в тебе, Ганс.
– А в чём?
– В том, – Эрих посмотрел на меня с тоской, – что я до сих пор не понимаю, с кем имею дело. С женщиной или с машиной.
Я развернулась и вышла из курилки, оставив их в облаке дыма и стыда.
За окнами КБ лето 1934-го переходило в осень. Мир готовился к зиме, о которой пока только шептались, но холод которой я уже чувствовала кожей.
ГЛАВА 14. Велосипедная ночь
Ужин закончился тяжелым молчанием. Отец долго смотрел в свою пустую тарелку, а потом тяжело вздохнул – этим вздохом он мог бы сдвинуть с места груженый состав.
– Дочь, ко мне сегодня подходил герр Мюллер с сортировочной, – начал он, не поднимая глаз. – Его племянник, Эрих… Надежный парень, тоже инженер, твердо стоит на ногах. Интересовался тобой.
Я медленно отставила чашку. Я знала, что этот разговор неизбежен, как смена времен года.
– Папа, я уже говорила, что не думаю об этом, – мой голос был спокойным, почти безразличным.
– А о чем ты думаешь? О своих железках? – Вильгельм наконец поднял на меня глаза, и в них была смесь гнева и беспомощности. – Жизнь проходит, Грета! Тебе двадцать два года. Все приличные девушки твоего возраста уже растят детей, а ты… Ты превращаешься в синий чулок со своими конспектами!
– Вильгельм, оставь дитя, – вмешалась мать, её тихий голос был как тонкая фарфоровая чашка посреди кузницы. – «Блажен, кто радостно, без чувства вины, друзей находит на отцовской груди». Шиллер…
– Какие стихи! – взорвался отец. – Она останется одна! Ни один нормальный мужчина не захочет жену, которая пахнет бензином и рассуждает о передаточных числах!
Я молча встала из-за стола.
– Простите. Я устала.
Я вышла не в свою комнату, а на задний двор, в старый сарай, пахнущий сухой землей и прелыми яблоками. Там, в углу, стоял он. Мой единственный настоящий поверенный.
Мой Wanderer W50 1930 года.
Я провела рукой по его чёрной, блестящей раме. Это была не просто вещь. Это был совершенный механизм. Я знала его до последнего винтика.
Трёхскоростная планетарная втулка Fichtel & Sachs, которую я сама перебирала прошлой зимой. Динамо-машина Bosch, дававшая ровный, уверенный свет. Передний тормоз, аккуратно нажимавший сверху на шину при движении рычага.
Широкое сиденье из толстой чёрной кожи на никелированных пружинах стояло под особым углом – передняя узкая часть приподнята, как нос взлетающего самолёта. Я сама регулировала этот наклон – так было удобнее моей анатомии и гораздо приятнее во время долгих поездок.
Я проверила натяжение цепи, нажала на упругие шины. Всё было в идеальном порядке.
Через пять минут я уже катила по пустынным улочкам Унтертюркхайма. Щелчок храповика на свободном ходу был для меня слаще любой музыки. Город спал. Но я бодрствовала.
Это был мой ритуал, моя тайная жизнь. Когда давление отцовского мира становилось невыносимым, я садилась на велосипед и ехала в ночь.
Ритмичное движение ног успокаивало. Раз-два, раз-два. Вращение педалей приводило в порядок мысли, выстраивало их в четкую, логичную цепь. Прохладный ночной воздух остужал лицо и гнев. Впереди, в свете фары, бежала по асфальту ровная полоса света – мой путь, который я выбирала сама.
По ровным улочкам я летела на высокой передаче, наслаждаясь скоростью и легким вращением педалей. Впереди показался затяжной подъем – вызов. Я переключилась на самую низкую передачу, но даже так каждый оборот педалей требовал отчаянного усилия… Мышцы ног налились свинцовой усталостью. Дыхание стало прерывистым. Моё тело и машина слились в единый механизм, работающий на пределе. Боль в ногах, сбитое дыхание, стук сердца в ушах – всё это смешалось в одно острое, почти болезненное наслаждение. Каждый оборот педалей давался с трудом, мышцы болели, дыхание сбивалось, пот липкими струйками стекал по спине. Я не думала ни о чём: только ноги, ритм, скрип цепи – и глухая боль, переходящая в наслаждение. Я боролась не с холмом. Я боролась с собой, со своей усталостью, со всем тем, что пыталось меня остановить и запереть в рамки.
Последнее, отчаянное усилие, толчок, от которого потемнело в глазах… и вершина.
Я остановилась, тяжело дыша, вцепившись в руль. Всё моё тело дрожало от напряжения, но эту дрожь пронизывала волна горячей, победительной неги. Я сделала это. Я снова победила.
Внизу, подо мной, раскинулся спящий Штутгарт, усыпанный тысячами огней. Там, внизу, был мир моего отца, мир мужей и детей, мир чужих правил и ожиданий.
А здесь, наверху, в прохладной тишине, была я. Одна. И этого было достаточно. Я чувствовала абсолютную, полную самодостаточность. Мне не нужен был мужчина, чтобы чувствовать себя живой.
Спуск был наградой. Я неслась вниз, не вращая педалей, и ветер свистел в ушах, высушивая слезы, которых я даже не заметила. Это было чувство полета. То самое, о котором рассказывал Курт.
Когда я тихо вернулась в спящий дом, гнев и обида ушли. Внутри была только спокойная, холодная уверенность. Я знала, кто я. И мне это нравилось.
ГЛАВА 15. Бернд (ОКТЯБРЬ 1934 – ЛЕТО 1935)
Часть 1. Знакомство
Берлин встретил меня холодным октябрьским дождем и запахом угольной гари. Командировка была короткой – забрать пакет чертежей нового компрессора из бюро Порше, которое теперь работало на Auto Union. Я должна была вернуться в Штутгарт на следующий день.
Отель на Унтер-ден-Линден был скромным. Я поднялась в номер, бросила мокрое пальто на стул и посмотрела в зеркало. Двадцать два года. Сегодня мой день рождения. А я одна в чужом городе, с папкой технических чертежей вместо праздничного ужина.
Внизу, в холле, гремел смех. Спустившись к портье, я увидела компанию молодых людей. Кожаные куртки, уверенные позы, громкие голоса. Гонщики. Этот запах адреналина и бензина я узнавала мгновенно.
Один из них, высокий блондин с открытым лицом и бешеными, живыми глазами, перехватил мой взгляд.
– Фройляйн вы из стана врага? – спросил он весело, кивнув на папку с логотипом Daimler-Benz в моих руках.
– Просто забираю документы, – ответила я спокойно. – Разведка боем.
– А, шпионаж! – он картинно прижал руку к сердцу. – Я Бернд. Гоняю на мотоциклах для DKW. Скоро, может быть, пересяду на четыре колеса, чтобы обогнать ваши «Мерседесы».
Кто-то из его друзей крикнул:
– Роземайер, хватит клеиться к девушкам! Нас ждут! У тебя день рождения, а не светский раут!
Бернд обернулся к ним:
– Минуту! – и снова посмотрел на меня. – Простите. Мне сегодня двадцать пять. Мы отмечаем. Не хотите присоединиться к вражескому лагерю?
Я замерла.
– У меня тоже.
– Что?
– День рождения. Сегодня. Двадцать два. Четырнадцатое октября.
Он уставился на меня, моргая. Потом расхохотался – искренне, заразительно, как мальчишка.
– Не может быть! Это судьба, фройляйн…
– Грета. Грета Шмидт.
– Грета. – Он произнёс имя, словно проверяя балансировку колеса. – Вы не можете провести этот вечер одна. Это плохая примета.
Один из его друзей, высокий блондин с папиросой, подошёл ближе:
– Серьёзно? У вас обоих день рождения? – Он посмотрел на Бернда. – Ладно, Роземайер, это уже не случайность. Это знак.
– Знак чего? – спросила я.
– Что вы идёте с нами, – улыбнулся блондин. – Иначе весь вечер будет испорчен. У Бернда квартира недалеко, мы там собираемся. Торт, джаз, никакой официальщины. Только свои.
Бернд кивнул:
– Пожалуйста. Мне правда будет неловко праздновать, зная, что вы одна где-то в отеле. Тем более – одногодки по дню. Это редкость.
Я посмотрела на него, потом на друзей. Никакого давления. Только искренность.
– Хорошо, – сказала я. – Но предупреждаю: танцую плохо.
– И я тоже! – рассмеялся Бернд. – Значит, не стыдно будет.
Квартира
Квартира была небольшая, на третьем этаже старого дома недалеко от трассы. Две комнаты, кухня, высокие потолки, запах табака и кофе. На столе уже стоял торт – простой, домашний, со свечами.
– Двадцать пять и двадцать два, – пересчитал блондин. – Сорок семь. Это много свечей.
– Ставим по двенадцать на каждого, одну общую, – решил кто-то. – Иначе торт расплавится.
Свечи воткнули прямо в крем. Зажгли. Выключили свет. В комнате стало тихо, только треск фитилей.
– Задуваем вместе, – сказал Бернд и встал рядом со мной. – На три. Раз… два… три!
Мы дунули одновременно. Свечи погасли. Друзья захлопали, кто-то свистнул.
– Какое желание загадала? – спросил Бернд тихо, пока другие резали торт.
– Не скажу. Иначе не сбудется, – улыбнулась я. – А ты?
– Тоже секрет. Но если сбудется – ты первая узнаешь.
Кто-то принёс пластинку, запечатанную в бумагу.
– Бернд, держи. Ты же хотел Дюка Эллингтона. Вот тебе весь «Sophisticated Lady».
Бернд развернул пластинку, посмотрел на обложку с восторгом:
– Отлично! Сейчас поставим.
Он подошёл к патефону в углу, осторожно достал пластинку, положил на вертушку. Завёл ручку. Опустил иглу.
Зашипело, потом полилась музыка – плавная, густая, с саксофоном, который тянулся, как сигаретный дым под потолком.
– Танцуем? – Бернд протянул мне руку.
– Предупреждаю, – сказала я, вставая. – Я действительно плохо танцую. В школе на уроках ритмики всегда путала правое и левое.
– А я на гонках путаю тормоз и газ, – усмехнулся он. – Но пока жив. Значит, справимся.
Мы встали посреди комнаты. Он положил руку мне на талию – осторожно, не давя, словно проверяя, можно ли. Я положила ладонь ему на плечо.
Мы двигались медленно, неловко. Он наступил мне на ногу.
– Прости!
– Ничего, – засмеялась я. – Я же предупреждала.
Один из друзей крикнул из-за стола:
– Роземайер, ты едешь как на мокром асфальте!
– Заткнись, Ханс! – рассмеялся Бернд, не отрываясь от меня.
Мы продолжали. Музыка текла, мы качались в её ритме. Постепенно движения стали естественнее. Он притянул меня чуть ближе. Я не сопротивлялась.
– Знаешь, – сказал он тихо, почти шёпотом, – я никогда не думал, что день рождения можно праздновать вдвоём. С кем-то, кто родился в тот же день.
– Совпадение, – ответила я, не отводя взгляд.
– Нет. Это больше, чем совпадение.
Музыка кончилась. Игла зашипела на пустой дорожке. Кто-то встал, чтобы перевернуть пластинку. Но мы стояли, не двигаясь.
Бернд наклонился. Медленно. Я не отстранилась. Его губы коснулись моих – осторожно, почти робко. Короткий поцелуй. Тёплый. Честный.
Когда он отстранился, его глаза были серьёзными.
– Прости, если слишком…
– Не извиняйся, – перебила я. – Это было правильно.
Пластинка снова заиграла. Кто-то налил нам вина. Мы сели на диван, рядом, плечом к плечу. Друзья говорили о чём-то своём – о гонках, о новых машинах, о трассе в Монце. Но мы слушали вполуха.
– Расскажи мне о Курте, – попросил Бернд. – Ты упоминала брата.
Я рассказала. О полётах. Об Элли Байнхорн. О том, как Курт учил меня не бояться неба. О том, как он погиб в январе тридцать четвертого.
Бернд слушал, не перебивая. Когда я замолчала, он сказал:
– Я понимаю. У меня нет брата. Но у меня был друг. Мы вместе начинали на мотоциклах. Он разбился в тридцать втором. С тех пор каждая гонка – за него.
– За память, – сказала я тихо.
– За память, – кивнул он.
Мы сидели, молчали. Музыка играла. Друзья постепенно расходились – кто-то ушёл курить на балкон, кто-то задремал в кресле.
– Грета, – сказал Бернд, глядя на часы. – Уже второй час ночи. Мне надо тебя проводить.
– Да. Наверное.
Мы встали. Он помог мне с пальто. Мы вышли на улицу. Ночь была холодной, ясной, звёзды висели низко над крышами.
Мы шли молча. Наши шаги эхом отдавались в пустых улицах. Он не взял меня за руку, но шёл близко, так что наши плечи иногда соприкасались.
У дверей отеля он остановился.
– Спасибо, что пришла, – сказал он. – Это был лучший день рождения в моей жизни.
– И в моей, – ответила я.
Он стоял, не двигаясь. Смотрел на дверь, потом на меня. Колебался.
Я поняла: он не решается войти.
– Бернд, – сказала я тихо. – Хочешь зайти? На чай. Или просто поговорить ещё.
Он моргнул, словно не поверил.
– Ты уверена?
– Уверена.
Мы поднялись в номер. Я включила свет, сняла пальто. Он остался стоять у двери, неловко, словно не знал, что делать с руками.
– Садись, – кивнула я на край кровати. – Или в кресло, если удобнее.
Он выбрал кровать. Сел на самый край, осторожно. Я села рядом.
Мы говорили ещё час. О моём брате Курте, о полётах, об Элли Байнхорн.
– Подожди, – прервал он. – Ты знаешь Элли?
– Да. Летом тридцатого мы с Куртом были в Берлине. Летали с ней. Потом была сауна в Темпельхофе… – Я улыбнулась воспоминанию. – Она удивительная. Свободная. Настоящая.
Бернд смотрел на меня с новым интересом. Внимательно. Глубоко.
– Как ты, – сказал он тихо.
Воздух в комнате сгустился. Давление выросло.
– Бернд, – спросила я, глядя ему в глаза. – А ты уже был… в отношениях? С женщиной? По-настоящему?
Он растерялся. Смелость гонщика слетела с него.
– Я… нет. То есть, были поцелуи, флирт. Но дальше… Нет. А ты?
– И я нет, – выдохнула я. – Но знаешь что? Мне захотелось попробовать. Именно сегодня. Именно с тобой.
Тишина. Он смотрел на меня, не веря.
– Грета… ты серьезно?
– Абсолютно. – Я накрыла его ладонь своей. – Мы оба родились в один день. Мы оба одиноки. Мы оба гонимся за скоростью. Может, это безумие. Но я не хочу жалеть о том, чего не сделала. Я хочу попробовать. Сейчас.
Он наклонился и поцеловал меня. Неловко, но жадно. Я ответила, чувствуя, как внутри разгорается пожар.
Часть 3. Механика чувств
Мы раздевались медленно, путаясь в пуговицах. Его тело было горячим, мышцы напряжены, кожа влажная от волнения. Мы легли. Его вес придавил меня к матрасу, но это была приятная тяжесть.
Я чувствовала его возбуждение, упирающееся мне в живот. Твёрдое, требовательное.
Его рука скользнула вниз. Пальцы, привыкшие к рукояткам руля, сейчас дрожали, касаясь меня. Он был неловок, но настойчив. Я ахнула, выгнулась навстречу.
Всё было не как в книгах. Не было плавности. Была судорожная попытка двух неопытных людей найти друг друга.
– Расскажи мне о Курте, – прошептал он вдруг, пытаясь успокоиться, замедлить ритм, потому что мы оба были на грани, но никак не могли преодолеть последний барьер.
И я стала рассказывать. Сбивчиво, между поцелуями. О полёте. О смехе брата. О том, как он погиб.
– Его Klemm разбился, – шептала я, чувствуя слёзы на щеках. – А я живу. Я строю машины. Почему он, а не я?
Бернд сжимал меня в объятиях, целовал мокрое лицо.
Мы так и не дошли до конца. Не случилось того самого "акта", о котором шептались. Нам мешали слёзы, слова, неловкость, избыток чувств. Но мы были ближе, чем многие любовники. Мы лежали, сплетясь телами, голые, уязвимые, и я чувствовала его сердцебиение как своё.
Часть 4. Утро
Я проснулась от яркого света.
– Который час?
– Восемь тридцать, – голос Бернда был хриплым.
– Чёрт! – Я подскочила. – Поезд в десять! Доклад! Чертежи!
Он перехватил мою руку.
– Не паникуй. У меня внизу DKW RT 100. Долетим за двадцать минут.
Я посмотрела на него. Растрёпанный, тёплый, родной.
– Грета… – он сжал мою ладонь. – А если ты позвонишь? Сдашь билет? Останешься?
В его глазах была надежда. И страх.
Я замерла. Часть меня кричала: "Да! Останься! К чёрту завод!"
Но другая часть – холодная, рациональная часть инженера – включилась мгновенно.
Остаться – значит привязаться. Привязаться к нему – значит снова пережить боль. Он такой же, как Курт. Он гонщик. Он ходит по краю. Я не выдержу вторых похорон.
– Нет, – сказала я тихо, но твёрдо. – Не могу. Работа. Обязательства.
Он кивнул. Понял. Или сделал вид, что понял.
Часть 5. Вокзал
Мы летели по утреннему Берлину. Ветер бил в лицо, я прижималась к его спине, запоминая запах его кожаной куртки.
На перроне было людно.
– Ну вот, – он криво улыбнулся. – Успели.
– Спасибо.
Мы стояли, не зная, что сказать.
– Грета, – начал он, – если ты когда-нибудь…
– Я знаю. Я тоже.
Он поцеловал меня. Отчаянно. На виду у всех.
Я вошла в вагон, села у окна. Поезд тронулся. Я видела его фигуру на перроне. Одинокую.
Я не плакала. Я просто закрыла глаза и выдохнула. Я сделала выбор. Безопасность вместо риска.
(Годы спустя, лёжа рядом с Эрихом, я признаюсь: «Знаешь, о чём я жалею? Что не сдала тогда билет».)
Часть 6. Звонок
Через три дня в Штутгарте зазвонил телефон. Элли.
– Грета! С прошедшим днём рождения! Прости, что не пересеклись в Берлине. Срочные дела, меня отправили во Франкфурт. Я пыталась успеть к твоему поезду пятнадцатого, но видела его только уходящим. Как отметила?
Я глубоко вдохнула.
– Неожиданно. Я встретила парня.
– Какого парня?
– Мотоциклиста. Гоняет за DKW. Он домчал меня на вокзал, чтобы я успела на поезд.
Пауза.
– И?
– Элли, у нас с ним один день рождения. Четырнадцатое октября. Мы вместе праздновали. И… мы провели ночь вместе.
Тишина в трубке была плотной.
– Ты серьёзно?
– Да. Мы не спали. Говорили. Пытались… быть вместе. Но потом я уехала.
– Грета, – голос Элли стал мягче, – я его, кажется, видела. Парень со светлыми волосами махал уходящему поезду. Я спросила: это поезд на Штутгарт? Он ответил: да. И продолжил махать. Я тебе тоже помахала и ушла.
Часть 7. Болезнь
В конце ноября я должна была ехать в Берлин, сопровождая Нибеля на встречу с поставщиками. Но 16 ноября доктор Нибель умер. Внезапно. Сердце.
Я не плакала. Я продолжала работать. Чертила, считала, переводила. Курт в январе, Шарлотта в феврале, Нибель в ноябре. Три смерти за один год.
А потом в начале декабря моё тело сдалось. Температура, кашель, слабость. Врач сказал: переутомление, простуда, нервное истощение. Постельный режим минимум две недели.
Я лежала в своей комнате, смотрела в потолок. Отец приносил чай. Мать накрывала меня одеялом, хотя я не мёрзла.
Коллеги приходили навестить. Ганс принёс книгу о новых методах расчёта прочности. Йозеф – букет, неловко завёрнутый в газету. Штайнер зашёл на десять минут, спросил, когда вернусь, сказал: «Не торопитесь, фройляйн Шмидт. Мы справимся. Но без вас – труднее».
А Эрих пришёл один. В субботу. Сел на стул у края постели и сидел несколько часов. Почти не говорил. Просто сидел.
Я дремала, просыпалась, видела его. Он читал газету, смотрел в окно, иногда что-то записывал в блокнот. Не мешал. Просто был рядом.
Когда стемнело, он встал, собрался быстро уйти.
– Эрих, – позвала я тихо. – Какие-то важные дела?
Он остановился у двери, обернулся.
– Нет. Просто не хотел мешать.
– Не мешаешь. Посиди ещё.
Он вернулся, сел.
– Спасибо, что пришёл, – сказала я. – Другие приходили на десять минут. Ты просидел… сколько? Три часа?
– Четыре, – поправил он. – Но кто считает.
Я улыбнулась слабо.
– Ты не обязан был.
– Знаю. Но хотел.
Мы молчали. За окном сгущались сумерки. Мать зажгла лампу в коридоре, свет пробивался через щель под дверью.
– Эрих, – сказала я, глядя в потолок, – почему ты сидишь здесь? Ты же мог быть дома. Или с друзьями. Или в кино.
Он задумался.
– Потому что когда я ухожу с завода, я думаю о работе. А когда сижу здесь – я не думаю о работе. Я просто сижу. И мне спокойно.
– Тебе спокойно со мной?
– Да, – сказал он просто. – Очень.
Я повернула голову, посмотрела на него.
– А мне с тобой тоже спокойно. Это странно, да? Мы почти не разговариваем. Но ты здесь – и мне легче дышать.
Он улыбнулся – едва заметно, уголками губ.
– Не всем нужны слова, Грета. Иногда достаточно просто быть рядом.
Мы снова замолчали. Но это молчание было тёплым, почти осязаемым.
– Знаешь, – сказала я тихо, – когда умер Курт, я не плакала. Когда умерла Шарлотта – тоже. Когда умер Нибель – я просто продолжила работать. А сейчас… сейчас я чувствую, что могу плакать. Но не от горя. От усталости.
– Тогда плачь, – сказал Эрих спокойно. – Никто не осудит.
– Ты не осудишь?
– Никогда.
Я закрыла глаза. Слёзы потекли сами – тихо, медленно, без рыданий. Просто вода. Просто освобождение.
Эрих не двинулся с места. Не обнял меня, не начал утешать. Просто сидел. И этого было достаточно.
Когда я успокоилась, он достал платок, протянул мне.
– Спасибо, – прошептала я.
– Не за что, – ответил он.
Мы говорили ещё долго. О Фюрстенвальде, где он вырос. О его отце, железнодорожнике, который научил его точности. О его дяде здесь, в Штутгарте, который помог ему устроиться на завод. О том, как он три раза перепроверяет каждый расчёт, потому что ошибка – это чья-то жизнь.
– Курт был таким же, – сказала я. – Он проверял самолёт трижды перед каждым взлётом. Он говорил: осторожность – это не трусость. Это уважение к машине и к человеку, который доверил тебе свою жизнь.
Эрих кивнул.
– Твой брат был прав.
– Он погиб, – сказала я тихо. – Несмотря на всю осторожность.
– Но он жил правильно, – ответил Эрих. – И это важнее, чем когда он умер.
Я посмотрела на него долго.
– Эрих, – сказала я медленно, – ты хороший человек.
– Ты тоже, Грета.
Когда он ушёл, уже была ночь. Я лежала в темноте, смотрела в потолок. И впервые за много месяцев чувствовала: я не одна.
ГЛАВА 16. Звонок из Берлина (14 октября 1935)
14 октября 1935 года
Телефон зазвонил вечером. Элли. Голос взволнованный, счастливый, почти девчачий.
– Грета! С днём рождения! Двадцать три – это серьёзно. Как отметила?
– Спокойно, – ответила я. – Родители, торт, коллеги зашли. Ничего особенного.
– А у меня – особенное! – Элли рассмеялась. – Грета, я влюбилась.
Я замерла.
– Поздравляю, – сказала я ровно. – Расскажи.
И Элли начала говорить. Долго. Взахлёб. Я слушала, не перебивая.
– Представляешь, меня пригласили в Брно, в Чехословакию. 29 сентября. Я там читала лекцию в местном аэроклубе про мой перелёт в Африку. А потом Auto Union пригласила меня как знаменитую гостью на Чехословацкий Гран-при на Масарик-ринге. Я согласилась, конечно. Думала, будет интересно посмотреть на гонки.
Я ожидала, что победит Ганс Штук – ведущий пилот Auto Union. Все ожидали. Опытный, сильный, уверенный. Но, Грета, произошло невероятное !
Победил молодой гонщик – Бернд Роземайер. Ему без малого двадцать шесть. Это была его первая победа в Гран-при ! Он опередил Штука, Акиля Варци из своей команды и даже легендарного Тацио Нувольяри из Alfa Romeo ! Представляешь? Дебютант обошёл всех асов !
После гонки я стояла у боксов. Честно говоря, я была немного разочарована – ожидала увидеть Штука на подиуме. Наверное, это было заметно по моему лицу. Пресс-офицер Auto Union подошёл ко мне и сказал: «Фройляйн Байнхорн, будьте добрее к молодому победителю. Он заслужил этот триумф».
Я смутилась. И тут он подошёл. Бернд. Весь в пыли, волосы растрёпаны, глаза горят. Он протянул мне руку и сказал: «Элли Байнхорн. Я читал о вашем перелёте. Вы летаете так, будто небо – ваш дом».
Грета, я не знаю, как это описать. Это было мгновенно. Как будто молния. Я посмотрела на него и поняла: он из моего мира. Он понимает скорость. Он понимает риск. Он понимает, что значит балансировать на грани.
Мы проговорили весь вечер. Потом всю ночь. О гонках, о полётах, о том, что чувствуешь, когда мир размывается в скорости. Он рассказывал про мотоциклы, про Auto Union, про то, как впервые сел за руль гоночной машины. Я рассказывала про Африку, про штормы над океаном, про то, как однажды чуть не упала в джунглях.
Грета, нас было невозможно разлучить. Организаторы пытались увести его на банкет, журналисты требовали интервью, но мы просто сидели и говорили. Как будто весь мир исчез.
С тех пор мы виделись ещё трижды. В Берлине, во Франкфурте, снова в Берлине. Каждый раз – как первый. Я не знаю, как это назвать. Это не просто влюблённость. Это… узнавание. Как будто мы всегда знали друг друга.
Элли замолчала, выдохнула.
– Грета, я счастлива. Впервые за много лет – по-настоящему счастлива.
Я слушала всё это время молча. Держала трубку, смотрела в окно, где сгущались октябрьские сумерки.
– Я рада за тебя, Элли, – сказала я спокойно. – Очень рада. Вы подходите друг другу.
– Правда? – голос Элли стал неуверенным. – Ты не думаешь, что я слишком быстро?
– Нет, – ответила я твёрдо. – Когда это правильно, скорость не имеет значения.
Элли засмеялась облегчённо.
– Спасибо, Грета. Ты всегда знаешь, что сказать.
Я помолчала. Потом сказала ровно:
– Элли, это тот самый мотоциклист.
– Какой мотоциклист?
– Год назад. Четырнадцатое октября. Парень из DKW, с которым у меня совпал день рождения. Мы провели ночь в отеле. Утром он махал вслед моему поезду на вокзале. А ты махала рядом с ним. Это он. Бернд Роземайер.
Тишина. Долгая. Почти физически ощутимая.
– Грета, – голос Элли стал тихим, почти испуганным, – я не знала. Ты не называла его имени. Я… Боже мой.
– Элли, – перебила я спокойно, – если бы мы с ним за год нашли время и желание бросить всё и встретиться, мы бы встретились. Штутгарт-Берлин – пятьсот километров. Не край света. Но мы не встретились. Значит, не так уж сильно и хотели.
– Ты… ты расстроена? – голос Элли дрожал.
– Что ты, нет, – ответила я честно. – Я рада. Рада за тебя. Он тебе подходит больше, чем мне. Вы оба живёте в воздухе. Ты – в небе, он – на трассе на скорости триста километров в час. Это почти одно и то же. А я инженер. Я останусь на земле.
– Грета, – прошептала Элли, – ты невероятная.
– Нет, – возразила я. – Просто прагматичная. Живи, Элли. Люби. Летай. И передай ему привет от той девушки, с которой он праздновал день рождения год назад.
Элли засмеялась – со слезами, кажется.
– Спасибо, Грета. Спасибо.
Мы повесили трубки. Я стояла у телефона, смотрела в окно. За окном был октябрьский вечер – такой же, как год назад. Холодный, ясный, с низкими звёздами.
Я не сердилась. Я чувствовала только спокойствие. Как будто последняя страница закрылась сама собой.
Бернд выбрал небо. Элли выбрала его. А я выбрала землю. Чертежи. Расчёты. Машины.
И Эриха, который сидит рядом молча и не требует ничего, кроме права просто быть.
– За братьев замуж не выходят, – улыбнулась я. – А Бернд мне как брат.
И в этот момент я почти поверила в это сама.
ГЛАВА 17. Зубчатые колеса
Это случилось поздним осенним вечером 1935 года. Дождь барабанил по стеклянной крыше конструкторского бюро, превращая огромный зал в подобие подводной лодки. Все ушли. В полумраке, освещенном лишь одной лампой над моим кульманом, остались только мы вдвоём.
Я, склонившаяся над чертежом новой подвески W25C, и Эрих, стоящий за моей спиной.
– Это безумие, Грета, – наконец произнёс он. – Сместить точку крепления рычага на пять сантиметров вверх? Мы теряем жесткость на скручивание. На скорости за двести это будет не машина, а катапульта.
– Или гениальное решение, – ответила я, не поднимая головы, продолжая вести линию карандашом. – Если мы усилим поперечину, то компенсируем потерю жесткости. Зато получим более низкий центр крена и лучшую управляемость в заносе. Караччиола жаловался, что ему не хватает остроты на входе в поворот.
– Караччиола – гений! А другие? Ланг? Фон Браухич? Мы не можем строить машину только для одного человека! Мы строим «Мерседес», а не гроб на колесах для самоубийц! – Эрих ударил ладонью по столу, заставив карандаши подпрыгнуть.
Я медленно подняла на него глаза.
– Техника не должна подстраиваться под слабости человека, Эрих. Человек должен дорастать до техники. Если пилот не может справиться с машиной, нужно менять пилота, а не ухудшать машину.
Это была наша вечная точка расхождения. В нём говорил разумный инженер, ответственный за безопасность и надежность. Во мне – одержимый творец, готовый пожертвовать комфортом ради десятой доли секунды.
– Дело не в технике! – взорвался он. Лицо его пошло красными пятнами, как тогда, у озера. – Дело в тебе! Тебе всегда мало, Грета. Всегда нужно идти по краю. Ты не можешь просто остановиться и…
Вся его нежность, вся его терпеливая любовь, всё его молчаливое обожание, накопленное за два года – всё это рухнуло под напором отчаяния. В порыве, который был смесью любви и гнева, он шагнул ко мне, схватил за плечи, поднял со стула и впился в мои губы.
Поцелуй был жестким, требовательным. Не просьба, а заявка на права. На одно короткое мгновение моя броня треснула. Я почувствовала не возмущение, а странный, пугающий отклик где-то внизу живота – как будто двигатель завелся с пол-оборота. Тело хотело ответить. Хотело прижаться, раствориться в этой силе.
Но разум включился аварийным тумблером.
Я уперлась руками ему в грудь и со всей силы оттолкнула.
Он отшатнулся, ударившись бедром о кульман. Тяжело дышал. Я тоже.
– Не делай так, – выдохнула я. В моём голосе была не только сталь, но и предательская дрожь. – Никогда. Не смей решать за меня силой. Я… я не хочу тебя отталкивать, Эрих. Но если ты заставишь меня – я оттолкну. Навсегда.
Эти слова подействовали на него сильнее пощечины. Он замер, глядя на меня расширенными глазами. Осознание накатило волной: он пытался решить сложное уравнение с помощью кувалды.
Он сделал шаг назад, провел ладонью по лицу, стирая наваждение.
– Прости, – голос его сел. – Прости меня, Грета. Я идиот. Ты права. Я пытался навязать тебе свою схему. Дом, семья, уют. Я думал, это то, что нужно женщине. Но ты – не просто женщина.
Он посмотрел мне прямо в глаза, и в его взгляде больше не было отчаяния, только спокойная, почти профессиональная уверенность.
– Я не предложу тебе стать домохозяйкой. Заставить тебя бросить чертежи ради кухни – это как заставить «Серебряную стрелу» возить картошку. Преступление против инженерии. Я предлагаю другое.
Он подошел к столу, взял со стола две шестеренки – образец дифференциала, который мы обсуждали утром.
– Смотри. Передать большую мощность можно, просто сделав деталь больше. Но для сложного механизма одного зубчатого колеса недостаточно, каким бы совершенным оно ни было. Оно будет просто крутиться в пустоте. Ему нужен партнер. Идеально подходящий. По шагу, по модулю, по диаметру, по закалке стали.
Он положил шестеренки передо мной. Они сцепились зубьями. Идеально.
– Вот что я предлагаю, Грета. Союз двух таких колес. Нас с тобой. По твоим правилам. По нашим общим правилам. Никаких «киндер-кюхе-кирхе», если ты этого не хочешь. Мы будем работать вместе. Жить вместе. Думать вместе.
Я молчала. Смотрела на сцепленные шестеренки. Впервые кто-то предложил мне не капитуляцию, не золотую клетку, а технический альянс. Равное партнерство.
– Может быть, – наконец сказала я, и мой голос был почти не слышен за шумом дождя. – Но я не знаю, Эрих. Я сложная деталь. У меня могут быть скрытые дефекты. Трещины усталости металла.
– Я знаю сопромат, – улыбнулся он уголками губ. – Я умею работать со сложными материалами.
– Я не знаю, сколько времени мне нужно, – сказала я честно. – И не знаю, будет ли ответ положительным.
– Я умею ждать. Хороший результат требует выдержки.
Он кивнул, повернулся и вышел, оставив меня одну в гулкой тишине.
Той ночью я не спала.
Дождь за окном моей спальни не утихал. Я лежала в темноте, слушая, как капли бьют по карнизу, и смотрела в потолок.
Губы всё ещё горели. Это было физическое ощущение – жар, пульсация. Я коснулась их пальцами, пытаясь стереть память о его жесткости, но память тела была упрямой.
Эрих. Надежный, как чугунный блок цилиндров. Предсказуемый. Правильный.
Бернд был огнем. Курт был ветром. А Эрих был землей. Фундаментом.
Я закрыла глаза и попыталась представить его здесь, в этой комнате.
Вот он лежит рядом. Не на одну ночь, как Бернд. Навсегда. Его дыхание рядом с моим. Его тепло.
Нужен ли он мне?
Инженер во мне достал логарифмическую линейку.
Плюсы: Он понимает меня. Он не требует стать «нормальной». Мы говорим на одном языке – языке формул и чертежей. С ним безопасно.
Минусы: Нет той искры. Нет безумия. Нет того электрического разряда, который был с Берндом. С Эрихом всё будет… спокойно.
«Спокойно» – это хорошо или плохо для гоночного мотора?
Спокойствие – это отсутствие вибраций. Это КПД. Это ресурс.
А искра – это пробой изоляции. Это пожар.
Я перевернулась на бок, обняв подушку.
Тело предательски ныло. Внизу живота тянуло сладкой, тяжёлой болью. Я вспомнила его руки на моих плечах. Сильные. Уверенные.
А что, если он прав? Что, если одной шестеренке действительно нельзя работать в пустоте?
Я занималась самоудовлетворением – технично, привычно снимая напряжение, как стравливают избыточное давление в котле. Но сегодня это не помогало. После разрядки не наступало покоя. Оставалась пустота. Одиночество.
Я представила, что это не моя рука, а его. Что он входит в меня – медленно, основательно, без спешки, заполняя эту пустоту. И от этой мысли меня бросило в жар сильнее, чем от самой фантазии.
Я села в кровати, опустив ноги на холодный пол.
Закурила сигарету. Дымок потянулся к форточке.
Я не могла сказать, что люблю его. Не так, как в романах. Я не теряла голову.
Но я не могла сказать, что он мне не нужен.
Он стал частью моей конструкции. Несущим элементом. Если убрать его – система потеряет жесткость. Рухнет.
«Союз двух зубчатых колес», – прошептала я в темноту.
Звучит не романтично. Зато надежно. Механически верно.
А механика никогда не врет.
Я затушила сигарету.
Решение ещё не было принято окончательно. Но чертёж уже начал проступать на ватмане судьбы. И впервые в жизни задача не имела единственно верного решения в конце учебника. Придется выводить формулу самой.
ГЛАВА 18. Пар
До осени тридцать третьего мы ходили в бани всей семьёй. По воскресеньям — отец, мать, я и Курт. Парная пахла эвкалиптом и дегтем, мы натирали друг другу спины, потом пили пиво в кафетерии при выходе. Всё просто, всё правильно. Потом Курт стал приглашать Анну — и я радовалась, думала, семья станет больше.
Когда совместные бани запретили, отец стал ходить с Куртом, а я — с матерью. «Порядок», — сказал он тогда. Слово, от которого стало холодно, хотя в бане было жарко.
После смерти Курта отец перестал ходить туда вовсе. «Какой смысл мыться одному», — бросил он, и эта фраза прилипла ко мне сильнее запаха дегтя.
Теперь я шла к городским баням Schwaben Quellen одна. Осень легла на Штутгарт тяжелым, влажным одеялом, воздух тянул вниз, к земле. Двери скрипнули, впуская в душное нутро. Среда. Женский день. Новый порядок, пришедший на смену старой свободе.
В раздевалке воздух стоял густой, как машинное масло: мыло, пот, металл. Женщины без лишних слов сбрасывали одежду, словно ненужные крышки корпусов. Их тела — честные, как детали без лака. Функциональные. Не для взгляда, а для работы.
Я прошла в парную. Жара ударила, как открытый клапан. Густой туман скрывал лица, оставляя силуэты. Снизу — старшие, выше — зрелые. Наверху, где воздух жёг лёгкие, сидели мы, молодые. Новое поколение. Новая температура.
Я закрыла глаза. Вода шипела на камнях, и время расплывалось, как чертёж, смоченный паром. Я вспоминала Берлин — смешанные сауны FKK, где мужчины и женщины сидели рядом. Там нагота была равенством, здесь — порядком. Разница между свободой и нормой — как между током и изоляцией.
Кто-то спросил с выраженным швабским акцентом:— Потереть спину, фройляйн? Я кивнула. Твёрдые руки прошлись по коже, как по бронзовому блоку. Без флирта, без тени интереса — чистая механика. Помощь, как между коллегами в цехе. Вспомнилось, что раньше мне тер спину отец, или брат. Сильные, не женские руки.
Стало ли правильно? Рационально? Лучше ли это той свободы, что у нас отняли? Я не знала.
Я вышла из бани в сумерках, с головой закутанной в полотенце. Дома, сидя у окна с чашкой остывшего чая, я написала письмо Клареноре. Спросила о свободе, об Эрихе, о том, как не потерять себя, когда мир требует стать простой деталью.
Дней через десять я получила письмо. Тонкий конверт со шведской маркой. От Клареноре. Сердце ёкнуло.
Её размашистый, уверенный почерк был узнаваем.
"Дорогая моя Грета,
Твоё письмо пахнуло хвоей и чертёжной бумагой. Я улыбалась, читая про женские бани в Штутгарте – твоё 'царство пара'. Это напомнило мне наши вечера в Берлине, помнишь? Как мы с Элли сидели в сауне, голые и равные среди мужчин, и спорили о будущем авиации. Элли тогда сказала, что тело – это просто шасси, главное – какой мотор внутри. Вы с ней похожи.
Ты спрашиваешь, стоит ли принимать предложение Эриха. Готова ли ты к союзу.
Забудь всю эту романтическую чепуху. Задай себе три инженерных вопроса, как если бы ты принимала на испытания новый двигатель:
Надёжность при перегрузках. Когда мир вокруг рухнет под маршами и свастиками, он подаст тебе руку или будет ждать, что ты подашь ему свою?
Совместимость систем. Когда ты добьёшься успеха, он будет гордиться твоей победой как общей или ревновать к твоей мощности?
Автономность. Сможет ли он молча подать тебе канистру с бензином в пустыне, не спрашивая, почему ты не рассчитала расход топлива?
Если на все три вопроса ответ 'да' – он дождётся твоего решения, сколько бы времени это ни заняло. Если хоть на один 'нет' – беги от него, девочка. Беги, как черт от ладана, не оглядываясь.
И последнее. Я говорила это Элли, когда мы парились, и скажу тебе сейчас. В наши времена у каждой женщины должна быть своя 'канистра бензина'. Личный счёт в банке, загранпаспорт, надёжные друзья за границей – что угодно, что позволит тебе завести мотор и уехать, если давление станет невыносимым. Нацисты боятся свободных женщин больше, чем коммунистов. FKK для них – 'опасность' не потому, что это разврат, а потому, что это свобода от их контроля.
Создай свой резервный фонд, Грета. Это самый важный узел в твоей конструкции.
Обнимаю. Твоя Клареноре".
Я перечитала письмо дважды.
Канистра бензина.
Конечно. Как я сама не додумалась? Это же очевидное инженерное решение. Резервная система на случай отказа основной.
Я кивнула пустоте комнаты. Завтра я пойду в Швейцарский банк и открою счёт.
Свобода – это не отсутствие цепей. Свобода – это возможность их разорвать, когда это необходимо.
ГЛАВА. Свадьба
17 июня 1937 года. Мы с Эрихом ехали на свадьбу Руди и Бэби.
;
Парикмахерша развернула кресло лицом к зеркалу.
— Что делаем? Химию? Что;нибудь мягкое, романтичное?
;
Я покачала головой:
— Нет. Скорее… функциональное. Представьте себе лётный шлем, только без кожи. Прическу, которая выдержит ветер и при этом не будет выглядеть, как форменная.
;
Она моргнула, протянула руку к журналу, полистала, показала на фотографию:
— Вот так? Скорее как у лётчиц в Париже. Коротко, плотно, с чётким контуром.
;
Я посмотрела на снимок: голова — словно в аэродинамическом обтекателе, лоб открыт, затылок не голый, но и не завален локонами.
— Именно так, — сказала я. — Профиль, который режет встречный поток, а не вязнет в нём.
;
Она улыбнулась:
— Никто ещё так не формулировал. Но я поняла.
;
В отделе готовой одежды я проводила пальцами по тканям. Рюши, банты, слои.
;
— На свадьбу? — продавщица оценивающе посмотрела на меня. — Может, чего;нибудь с большим… объёмом?
;
— Нет, — ответила я. — Мне нужно платье, в котором я смогу и в церкви сидеть, и в машину садиться, не цепляясь за дверцу. Чтобы, если подниму руки, ничего не тянуло. И когда иду, оно не шуршало, как папиросная бумага.
;
Она приподняла бровь:
— Вы сами за рулём?
;
— Я часто за рулём, — сказала я. — И работаю в мастерской. Я хочу выглядеть женщиной, а не предметом мебели. Но и двигаться хочу как человек.
;
В конце концов мы нашли простое тёмное платье с чистой линией, подчёркивающее талию, но нигде не жмущее.
— Как раз для человека, который привык думать, — пробормотала продавщица.
;
С обувью всё было проще всего.
— Высокий каблук вытягивает ногу, — объясняла продавщица. — Для свадьбы идеально.
;
Я покачала головой:
— У меня и так ноги достаточно длинные. Мне не нужны лишние сантиметры, мне нужна устойчивость.
;
Она скользнула взглядом по моим ногам, потом снова на меня — и невольно улыбнулась.
— Тогда возьмём то, в чём вы сможете стоять и ходить, а не просто стоять.
;
Я выбрала пару на невысоком каблуке, мягкую, но устойчивую. Обувь, в которой при необходимости можно было дойти пешком от церкви до фабрики.
;
Машина скользила по загородной дороге, солнце грело плечи через открытое окно. Я думала о том дне в конструкторском бюро, когда дождь барабанил по стеклянной крыше и всё между нами могло закончиться.
;
— Помнишь, — вдруг сказала я, — как ты тогда меня поцеловал? В КБ? Не спросив?
;
Руки Эриха на руле напряглись. Он покраснел.
— Да… — тихо сказал он. — Мне жаль, Грета. Я…
;
— Это могло нас сблизить, — перебила я его. — А могло навсегда разорвать. Ты взял, не спросив. Понимаешь? Достаточно было просто спросить.
;
Он молчал.
— Мы же люди, Эрих, — продолжила я. — Мы умеем говорить. В отличие от животных у нас есть этот дар. Стоит им пользоваться. Слово, вопрос — этого бы хватило.
;
Он медленно кивнул, прижал машину к обочине и остановился. До церкви оставалось ещё полчаса.
;
Он повернулся ко мне, посмотрел прямо в глаза:
— Можно я поцелую тебя, Грета?
;
Голос был серьёзным, без смущения. Честный вопрос.
Я улыбнулась:
— Конечно.
;
Его поцелуй был другим, не как тогда. Нежным, осторожным. Как вопрос, а не как требование. Его губы коснулись моих и ждали. Я ответила.
;
Мы посидели так минуту, молча, сцепив пальцы.
— Спасибо, — прошептал он.
;
— За что?
;
— За то, что ты дала мне второй шанс.
;
Церковь была маленькая, побелённая, с узкой башней. Звонили колокола. Люди стекались внутрь — механики, пилоты, друзья из гоночного мира.
;
Внутри пахло ладаном и цветами. Солнечный свет пробивался сквозь цветные стёкла и раскладывался на каменном полу пёстрыми пятнами.
;
Бэби стояла у алтаря в простом белом платье. Никакой помпы, никакого шлейфа — просто, элегантно. Её лицо сияло.
;
Руди стоял рядом в тёмном костюме. Я никогда не видела его таким — ни в комбинезоне, ни перепачканным маслом и пылью. Он смотрел на неё так, словно видел впервые. Словно она была единственным, что имеет значение.
;
Священник говорил, но я его почти не слышала. Я наблюдала.
;
В последнем ряду стоял Люсьен. Лицо каменное, челюсть сжата. Он смотрел прямо перед собой, не на молодожёнов. Предательство женщины. Предательство старого друга. И то, и другое болит.
;
Бэби выбрала между ними. Руди «выиграл» — но это не была победа. Это была рана, которая уже не заживёт.
;
Эрих прошептал мне на ухо:
— Люсьен выглядит так, будто сейчас уйдёт.
;
— Он останется, — ответила я тихо. — Гордыня не даст ему уйти. Он не покажет, как ему больно.
;
Церемония закончилась. Руди и Бэби поцеловались. Аплодисменты. Улыбки. Счастье.
;
Снаружи, на церковной площади, мы пили шампанское. Бэби смеялась, обнимала друзей. Руди стоял рядом, его рука крепко лежала у неё на талии — будто он боялся, что она исчезнет.
;
Я подумала: у него снова есть дом. Место, куда он хочет возвращаться. Не только мастерская, не только трасса. Дом. Человек, который ждёт. Это важнее любого победного круга.
;
Эрих принёс мне бокал.
— О чём ты думаешь?
;
— О Руди, — сказала я. — Год назад он бы погиб и ничего не почувствовал. А теперь у него есть причина жить.
;
— Бэби его спасла, — кивнул Эрих.
;
— Не спасла, — поправила я. — Вернула. Это не одно и то же.
;
Люсьен стоял в стороне, курил, смотрел вдаль. Никто к нему не подходил. Он был тенью этого яркого дня.
;
Мы возвращались, когда солнце клонилось к закату. Эрих держал меня за руку.
;
— Ты веришь в любовь, Грета? — неожиданно спросил он.
;
Я подумала.
— Я верю в необходимость, — ответила. — Руди нужен Бэби, чтобы жить. Ей нужен он, чтобы быть целой. Это не романтика. Это физиология. Химия. Но это работает.
;
— А мы? — его голос был тихим.
;
Я посмотрела на него.
— А мы учимся, — сказала я. — Учимся спрашивать. Отвечать. Быть честными.
;
Он улыбнулся:
— Уже неплохо для начала.
;
— Да, — кивнула я. — Для начала — достаточно.
;
Мы отъехали от церкви, книжечка с записью лежала в бардачке, как случайная находка, а не начало «пробного брака».
;
Какое;то время мы молчали. Потом я сказала:
— Итак. На бумаге мы теперь почти муж и жена. Что это меняет… для тебя?
;
Эрих выдохнул:
— Для меня? Почти ничего и всё сразу. Я делал предложение не ради бумаги.
;
— А ради чего?
;
Он подбирал слова:
— Для меня сначала идёт решение. Потом действие. Не наоборот.
;
Я нахмурилась:
— Не понимаю. Если мы… — я запнулась на секунду, — если бы мы сначала переспали, а уже потом решали, хотим ли дальше жить вместе… В чём разница? Не подойдём — разойдёмся. Подойдём — останемся. С чисто логической точки зрения.
;
Он покачал головой:
— Логически — возможно. По;человечески — нет.
;
— Объясни, — сказала я. — Только без церкви.
;
Он кивнул, не отводя взгляда от дороги.
— После близости это уже никогда не остаётся делом только двоих. Ты можешь быть осторожной, я — тоже. Но стопроцентно надёжного способа не существует. Всегда остаётся возможность ребёнка. И с того момента, как эта возможность реальна, речь уже идёт не только о тебе и обо мне. Появляется третий, который ни в чём не виноват, но вынужден нести все последствия.
;
Я молчала. Он продолжал уже спокойнее:
— Если я лягу с тобой в постель до того, как мы оба будем готовы нести последствия, я тем самым незаметно заставляю тебя принять решение, которого ты, возможно, ещё не приняла. Или хуже: мы толкаем того, кого ещё нет, в ситуацию, которую сами хотим не до конца. Для меня это неправильно. Не как грех. Как нечестность.
;
Я подумала.
— То есть ты хочешь сказать, — медленно произнесла я, — что тело принимает решение раньше головы. И тогда ребёнок оказывается результатом эксперимента, а не выбора.
;
— Да, — тихо ответил он. — А я не хочу, чтобы ребёнок от нас был результатом «попробуем». Если мы до этого дойдём, я хочу, чтобы мы сначала сказали «да» — не только друг другу, но и тому, что из этого может выйти.
;
Я вздохнула:
— Я не боюсь твоего тела, Эрих. Я боюсь навязанной картинки брака: церковь, дети, кухня. Мне хотелось… короткого пути. Близость без клетки.
;
Он устало улыбнулся:
— Для меня брак — не клетка. Скорее рама. И я не хочу искать эту раму уже после того, как всё началось. Возможно, это старомодно. Но по;другому я не умею. Это моя механика.
;
Мы ещё немного ехали молча.
— Хорошо, — наконец сказала я. — Тогда пока не будем. Никаких «попробовать», пока мы оба не будем уверены, что готовы жить со всеми последствиями. Будем думать дальше. Вместе.
;
Он кивнул:
— Это всё, чего я хочу, Грета. Чтобы мы думали об этом вместе.
;
ГЛАВА 19. Крещение скоростью
Разговор с Караччиолой произошёл неожиданно. Мы стояли в боксах испытательного трека в Унтертюркхайме, а Рудольф рассказывал мне о странностях управления W125 Rekordwagen при скоростях около 300 км/ч.
«Грета, там что-то не так с управляемостью на предельных скоростях», – говорил он, вытирая руки тряпкой. «Машина начинает “плавать”, руль становится ватным, эффективность тормозов падает, порывы бокового ветра заставляют подруливать».
Я внимательно слушала, представляя себе цифры и формулы. W125 с его 725 лошадиными силами был настоящим чемпионом скорости, но физика – это суровая наука. Мне самой пришла в голову идея разогнать W125 до 280 км/ч во время обычных испытаний. Обычно я выезжала на трек с измерительными устройствами, самописцами, рисующими линии на бумажной ленте, но ездить старалась аккуратно – максимум 150-200 км/ч. На таких скоростях W125 вёл себя идеально: отзывчивый руль, идеальный баланс, устойчивость. Я редко обращалась к испытателям.
Но мне хотелось понять, где именно начинаются те проблемы, о которых говорил Рудольф.
В тот сентябрьский день я вышла на трек как обычно. Четыре линии на бумаге рисовали нагрузку на каждое колесо. Прямой участок длиной почти два километра манил своей бескрайностью. W125 набирал скорость плавно и уверенно: 200… 220… 250… Я чувствовала, как машина становится легче, как будто готовится взлететь. 270… 280…
И тут случилось именно то, о чём предупреждал Караччиола. Руль стал ватным, передок словно “парил” над асфальтом. Но самое страшное было в том, что я слишком поздно начала тормозить. Поворот приближался с ужасающей скоростью, а эффективность тормозов катастрофически упала.
Колёса потеряли сцепление на входе в поворот. Я ощутила занос задней оси, скольжение передней, машина срывалась в бок. Мир за ветровым стеклом превратился в размытое пятно. Если бы в машине было пассажирское кресло, я бы, наверное, увидела в нём сидящую смерть с косой.
Инстинктивно я отпустила тормоз и повернула руль против заноса, но на такой скорости это было скорее молитвой, чем техническим приёмом.
W125 прошёл весь поворот в длинном скольжении, едва не зацепив ограждение. Только на выходе из виража мне удалось вернуть контроль. Руки дрожали, сердце билось бешено.
Когда остановилась в боксах, ноги подкашивались.
«Что было не так?» – спросил подошедший Караччиола.
«Излишне доверяла тормозам», – честно ответила я.
На треке вдруг появился Роземайер, и он восхитился: «В ту ночь в отеле я тебя недооценил, Грета. Не думал, что ты так умеешь водить.»
«Не умею, Бернд», – покачала я головой. – «Только что поняла, что не умею.»
ГЛАВА 20 Новый член семьи
Через пару недель мы снова стояли у боксов, когда сзади раздался знакомый голос Ганса:
«Привет, Макс. Кого позвать, Грету?»
«Херрерин Грета,» – улыбаясь сказал он мне. – «Макс Зайлер просит вас заглянуть к нему в кабинет.»
В кабинете Макс предложил сесть напротив и спросил:
– Чай или кофе?»
– Кофе,» – ответила я. Секретарша Зайлера, безукоризненно одетая женщина средних лет, принесла поднос с двумя чашками ароматного кофе, сахаром и сливками.
– Не рискуйте так больше», – сказал Макс задумчиво, кивнув на седую прядь в моих волосах. – Не стоит оно того. Но благодарю за вашу преданность работе.
Он допил кофе, помолчал, и вдруг взгляд его оживился:
– Мы помним о вашем приближающемся юбилее. Вы не хотите купить автомобиль? Что бы вы хотели? Возможно, мы могли бы помочь с этим желанием. Если единственная женщина-инженер ездит на собственном Мерседес – это очень положительно скажется на имидже компании.
Я задумалась. Машину мечтала иметь ещё ребенком.
– Я думала над этим вопросом, я хотела бы W138. Спокойный как корова, надёжный, экономичный и сумасшедше инновационный. Первый легковой дизель. Но пока он мне не по карману.
– Сколько у вас сбережений?» – спросил Макс.
– У меня на счету лишь тысяча, сказала я не упоминая о деньгах в швецарском банке, их нельзя было тратить даже на машину. Возможно, родители помогут. Пока не решалась говорить с ними.
– Хорошо. От дилера в Лугано вернулся один W138. Его нужно перебрать: дизель простоял год. Запчасти выделим, работу придётся делать в выходные. Отдать готовы за 2900 – максимальная скидка в честь вашего юбилея и будущей косвенной рекламы. Машина без пробега, но год стояла.
Я быстро посчитала – сумма была значительной, но собрать её было вполне реально.
– Согласна,» – сказала я. – Когда можно посмотреть?
– В субботу. Машина в заводском гараже. Основная проблема – топливная система после длительного простоя. Но зная вас я рекомендую полностью перебрать мотор. Уверен, после вашей сборки он будет работать безупречно. А вы будете знать его не только по чертежам. Если возникнут вопросы – обращайтесь напрямую к Альберту Кису. Он знает об этом моторе всё.
После разговора я взяла за руку Эриха. Он уже три года называл себя моим женихом, и был моим бескорыстным помощником и надёжным другом, но я всё откладывала своё согласие.
– Поедем к моим родителям», – сказала я. – Нужно обсудить кое-что.
Через четверть часа мы его W15 уже стоял у гаража, где находился отцовский мотоцикл и мой велосипед.
В доме пахло свежим пирогом. За кухонным столом сидели мама и папа, перед ними – две чашки кофе. Я устроилась напротив, налив кофе себе и Эриху.
– У нас скоро появится ещё один член семьи», – объявила я неожиданно для всех.
Мама удивлённо вскинула брови и улыбнулась, смотря на Эриха. Папа отложил газету.
– Нет, я не беременна, и пока не собираюсь замуж – поспешила уточнить я, ловя их взгляды. – Я решила купить машину, Mercedes Benz W138. Руководство согласилось продать мне машину по льготной цене, менее чем за полстоимости, но у меня не хватает около тысячи девятисот марок.
Родители переглянулись. Отец задумчиво постучал пальцами по столу.
– Полторы тысячи марок мы можем выделить из твоего приданого – сказал он наконец.
– А я дам четыреста, – тихо добавил Эрих. – И больше, если нужно. Почему ты не спросила раньше? Я дал бы и всю сумму.
Я посмотрела на него с благодарностью. Он готов был вкладывать в мои мечты свои деньги, ни о чём не прося взамен, лишь бы быть рядом.
14 октября 1937, день моего 25-летия
В заводском гараже собралась почти вся техническая элита и друзья из КБ: Макс Зайлер, Штайнер, Ганс, Альберт Кисс и, конечно, Эрих. Мой чёрный Mercedes-Benz W138 стоял под ярким светом ламп, словно на сцене.
– Фройляйн Шмидт, – торжественно произнёс Зайлер, – от имени Daimler-Benz AG поздравляем вас с юбилеем и вручаем ключи от вашего авто. Пусть он служит вам надёжно, как вы служите нашей компании.
Я взяла никелированный латунный ключ, ощущая его вес. В этот момент W138 стал больше, чем машиной – он стал моим спутником, моей ответственностью и частью новой жизни.
– Спасибо, – сказала я просто. – Я позабочусь о нём.
Октябрь в Штутгарте был ветреным и сырым. В гараже семьи Шмидт царила инженерная страсть. Моя новая машина стояла под крышей, а я понимала, что руководство дало мне такую возможность не только из-за юбилея, но и чтобы получить моё развернутое мнение об эксплуатации первого легкового дизельного Mercedes женщиной.
17 октября и все последующие выходные гараж превратился в мастерскую. Каждое воскресенье с утра до вечера мы с Эрихом перебирали мотор ОМ138. Альберт Кисс не раз приезжал, давая советы и проверяя работу.
Я разбирала мотор и делала измерения с педантичной аккуратностью: клапанная крышка, головка блока, поддон, поршни. Блок и коленвал остались на машине. Измеряла размеры и зазоры, привычно переносила данные на миллиметровку, строила графики. Цилиндры были в порядке, но кулачки распредвала требовали перешлифовки.
«Третий цилиндр работает неровно», – показала я график Эриху. – «Видишь разницу в подъёме клапанов?»
Он склонился над записями:
«Полмиллиметра разницы – много для дизеля.»
Мы отправили вал на переточку и занялись топливной аппаратурой. Каждую форсунку проверили на стенде, ТНВД разбирали до винтика.
Вечер затянулся до глубокой ночи.
Я сказала Эриху:
– Я постелю тебе на диване в гостиной, утром вместе приедем на работу. Пусть привыкают.
Эрих удивлённо посмотрел и охотно согласился.
В этом простом жесте было нечто большее, чем забота – признание нашей особой близости.
«Мотор – это чувство меры», – записала я в дневнике перед сном.
Во сне я как обычно вела машину.
На треке я отпускаю педаль газа на доли секунды – машина снова касается земли передними колёсами – вдавливаю газ в пол.
И вдруг – руки на руле уже не мои. Большие, загорелые, в кожаных перчатках. Руки Руди.
Клетчатый флаг.
Я голая под брызгами шампанского на подиуме как под лейкой душа. Первое место. Мировой рекорд. Толпа кричит моё имя.
Тело содрогается – волна идёт от живота вверх и вниз одновременно, накрывает, топит.
Оргазм.
Я начинаю просыпаться.
II. Пробуждение
Холод. Одеяло – комком у ног. Ночная рубашка съехала с плеч и запуталась где-то на уровне талии. За окном – предрассветная темнота, когда чёрное небо только начинает бледнеть.
Я лежала, тяжело дыша. Сердце колотилось, как после настоящей гонки. Между ног – влажно. Простыня прилипла к коже.
"Боже," – подумала я.
Встала, шатаясь. Ночная рубашка окончательно сползла и осталась лежать на полу у кровати. Я не стала её одевать. Просто взяла в руку – комок тёплой ткани – и пошла к двери.
Босиком по холодному деревянному полу. Коридор. Запах кофе. Запах… гренок?
Мать уже встала. Готовит завтрак.
Я толкнула дверь кухни и вошла.
Тепло. Газовая плита горит синим пламенем под сковородкой. Мать стоит спиной ко мне, переворачивает гренки. Отец сидит за столом, читает газету. И… Эрих.
Он сидит напротив отца, в своём аккуратном тёмном костюме, белой рубашке. Волосы зачёсаны назад. Он что-то рассказывает – тихо, размеренно.
Я остановилась в дверях. С ночной рубашкой в руке. Голая.
Мать обернулась, увидела меня – глаза расширились:
– Грета!
Эрих поднял взгляд. Секунда. Две. Он не отвёл глаз, не покраснел, не смутился. Просто посмотрел – спокойно, внимательно – и снова опустил взгляд в свою чашку с кофе.
Я всё ещё не понимала, что происходит. Почему я здесь? Почему они не поздравляют меня? Я же первая. Я выиграла гонку. Я установила рекорд. Я…
Кинула ночную рубашку на свободный табурет у стены и села за стол рядом с Эрихом. Мать, не говоря ни слова, поставила передо мной чашку с кофе. Тёплая, белая, с тонкой трещинкой на ручке. Та самая чашка, из которой я пила с детства.
Достала сигарету из пачки лежавшей на столе. Моей пачки. Больше в доме никто не курил. И я не курила пока Курт был жив.
Я взяла одну, чиркнула спичкой, закурила.
Затянулась глубоко.
Выпустила дым медленной струйкой в воздух.
И вдруг – резкий запах табака. Эрих ничего не сказал. Но я помнила, он не выносил табачный дым. Встала, открыла форточку. Холодный октябрьский воздух ворвался в кухню. Ещё раз выпустила дым – теперь в форточку. Погасила недокуренную сигарету в пепельнице (я никогда не докуривала до конца) и повернулась к табурету. ночная рубашка лежала там где я ее положила.
Я взяла её и ловко, одним движением, натянула через голову. Ткань скользнула по телу – прохладная, мягкая.
Села обратно за стол.
– Прости, – сказала я, глядя на Эриха. – Я не сразу проснулась. Была в событиях сна.
***
Я замолчала и открыла глаза.
Отец всё ещё держал руку на моей седой пряди, мать стояла у плиты с застывшим лицом, Эрих смотрел на меня с той же спокойной внимательностью, что и час назад, когда я вошла на кухню.
– Вот, – тихо сказала я. – Вот кто я. Девочка, которая в двенадцать лет спорила с учителями. Которая выбрала машины вместо людей, потому что машины честнее. Которая потеряла брата. Которая видит сны о гонках и просыпается с седыми волосами после заноса на триста километров в час. Которая... – я посмотрела на Эриха, – которая даже не знает, способна ли она на настоящую близость с мужчиной.
Мать опустилась на стул, словно ноги перестали её держать.
– Грета... – начал отец.
– Нет, папа. Дайте мне договорить.
Я повернулась к Эриху. Он сидел неподвижно, держа чашку обеими руками.
– Эрих, – сказала я твёрдо. – У меня есть предложение. Не такое, какое обычно делают девушки, но... Я предлагаю пробный брак.
Эрих побледнел:
– Грета, я христианин. Для меня сожительство до брака...
Повисла мёртвая тишина. Даже уличный шум за окном словно затих.
– Что... что ты имеешь в виду? – медленно произнёс Эрих.
– Я имею в виду именно то, что сказала. Мы будем жить как супруги. Вместе завтракать, ужинать, ходить в театр, обсуждать работу, спать в одной постели. Но...
Я сделала паузу.
– Но если обычное сожительство для тебя неприемлемо. Пусть будет необычное. Без физиологии. Без секса. Это даже будет дополнительным стресс фактором.
Мать ахнула. Отец замер с чашкой на полпути к губам.
– Именно поэтому, – перебила я, – это будет настоящим испытанием. Не для тебя одного – для нас обоих. Понимаешь? Когда между мужчиной и женщиной есть физическая близость, она маскирует несовместимость характеров. Страсть затуманивает разум. А так... – я посмотрела ему прямо в глаза, – так мы увидим друг друга по-настоящему. Без иллюзий. Без гормонов. Только два человека, которые учатся жить рядом.
– Это... это безумие, – прошептала мать.
– Нет, мама. Это инженерный подход. Испытание на прочность перед запуском в серию. Если мы не выдержим три месяца совместной жизни без физиологии – значит, брак обречён. Но если выдержим... – я снова посмотрела на Эриха, – если выдержим, то я буду знать: ты нужен мне не потому что тело требует, а потому что душа и разум хотят быть рядом с тобой.
Эрих молчал. Я видела, как в его глазах борются чувства: смущение, страх, надежда.
– А как же... как же соседи? Что скажут люди? – тихо спросил отец.
– Пусть думают, что мы обычная пара. Никто не обязан знать, что происходит в нашей спальне. Или, вернее, что там НЕ происходит.
Я наклонилась ближе к Эриху:
– Ты три года ждал моего ответа. Дай мне ещё три месяца. Три месяца честного эксперимента. Если в конце ты скажешь, что больше не можешь так жить – я отпущу тебя без обид. Но если ты останешься... тогда я выйду за тебя. Официально. Перед алтарём. И тогда уже – навсегда.
Эрих медленно поставил чашку на стол. Его руки дрожали.
– Три месяца? – переспросил он хрипло.
– Три месяца. Без физиологии, но с полной честностью. Ты узнаешь всё обо мне – и хорошее, и плохое. И я узнаю всё о тебе. Понимаешь, Эрих? Это не просто испытание. Это самое сложное испытание из возможных. Гораздо сложнее, чем просто "переспать и посмотреть". Потому что оно покажет – способны ли мы быть друг другу не просто любовниками, а настоящими спутниками жизни. Впрочем мы всегда можем прервать эксперимент не только чтобы разбежаться, но и чтобы пожениться. Вдруг нам через неделю будет все так ясно, что мы примем безоговорочное решение жить вместе как муж и жена.
Он смотрел на меня долго. Потом кивнул – едва заметно, но кивнул.
– Когда начнём? – спросил он тихо.
– Нам с тобой и Штайнером предстоит недельная командировка, – ответила я. – Начнём с неё. Семь дней вдали от дома – проверка, лучше не бывает.
Мать закрыла лицо руками. Отец тяжело вздохнул.
А я почувствовала, как внутри что-то встаёт на свои места. Как в двигателе, где каждая деталь находит своё точное положение.
Механика судьбы начала работать.
ГЛАВА 21. Пробный брак
18 октября 1937, дорога во Франкфурт
Мы ехали молча первые полчаса. Я за рулём W170 (мой недавно купленный W138 остался в Штутгарте), Эрих рядом. Штутгарт остался позади, впереди – автобан, серый асфальт, размеренное движение.
– Грета, – наконец сказал Эрих, – ты не жалеешь?
– О чём?
– О том, что предложила мне пробный брак.
Я покачала головой, не отрывая глаз от дороги:
– Нет. Не жалею. А ты?
– Я ждал четыре года. Ещё неделя-три месяца-полгода-год – не срок. Тем более рядом с тобой.
Мы остановились на заправке около полудня. Пока заправщик наполнял бак, Эрих купил четыре бутерброда и два кофе. Мы сели на скамейку у дороги.
– Штайнер приедет завтра утром, – сказал Эрих, разворачивая бутерброд. – Нойбауэр и вся команда – послезавтра. Соревнования начинаются двадцать пятого. У нас три дня на подготовку трека и машины.
– W125 Rekordwagen, – я отпила кофе. – Рудольф говорил, что после модификаций машина стала ещё быстрее. Но и опаснее.
– Опаснее?
– Передняя ось разгружается ещё сильнее. На скоростях выше 350 км/ч машина практически летит. Управляемость минимальная.
Эрих посмотрел на меня внимательно:
– Ты не будешь её водить?
– Нет, – твёрдо сказала я. – Обещала Уленхауту. И родителям. И себе. Теперь и тебе.
Мы доехали до Франкфурта к вечеру. Гостиница "Frankfurter Hof" – старое здание с лепниной и мраморными ступенями. Администратор, пожилой человек в безупречном костюме, взглянул на наши документы:
– Инженеры из Daimler-Benz? Добро пожаловать. Номер 317, третий этаж. Двуспальная кровать, ванная, вид на площадь.
Эрих поднял наши чемоданы. Я открыла дверь номера.
Комната была просторной. Большая кровать у окна. Шкаф. Письменный стол. Ванная за дверью слева.
Мы стояли в дверях, глядя на эту кровать.
– Я могу спать на полу, – негромко сказал Эрих.
– Не надо, – я сняла куртку, повесила на крючок. – Кровать большая. Мы справимся.
Первая ночь: 18 октября
Я, чтобы не смущать Эриха, переоделась в ванной – простая ночная рубашка, длинная, закрытая. Когда вышла, Эрих уже лежал на краю кровати, отвернувшись к стене, накрытый одеялом до подбородка.
Я легла с другого края. Между нами – полметра пустого пространства.
– Эрих, – позвала я тихо.
– Да?
– Ты весь как струна. Расслабься.
– Я… стараюсь.
Я усмехнулась в темноте:
– Слушай меня внимательно. Само собой ничего не произойдёт. Понимаешь? Я не прыгну на тебя среди ночи. Ты не потеряешь контроль во сне. Но если и потеряешь, не страшно. Мы договорились – и этот договор в силе. Мы всегда можем все отменить и решить что испытание завершено и мы решили быть вместе. Так что можешь расслабиться и вести себя естественно. Не бойся ко мне прикасаться. Я не стеклянная.
Пауза. Потом он тихо засмеялся:
– Ты всегда так прямо говоришь?
– Всегда. Иначе приходится гадать, что человек имел в виду.
Я повернулась на бок, глядя на его силуэт:
– Эрих, мы здесь, чтобы узнать друг друга. Не чтобы притворяться. Если ты напряжён – скажи. Если тебе неудобно – скажи. Но не лежи как статуя.
Он медленно выдохнул:
– Хорошо. Спасибо. Мне… странно. Но я постараюсь быть естественным.
– Вот и отлично. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Грета.
Внутренний монолог:
Я втайне решила ещё до командировки: если Эрих ночью захочет близости – я не буду возражать. Более того, я сама была бы не против. После Вольфганга, после лагерей я знала, что физическая близость – это естественно, просто, без драмы.
Но Эрих не из тех. Для него это – священно. Он протестант, для него брак сначала, близость потом. И я уважаю это.
Пробный брак без близости – это уступка его принципам, а не моим страхам. Я не боюсь близости. Я боюсь разочаровать его, если окажется, что мы не подходим друг другу в быту.
Но если бы он сейчас повернулся, протянул руку – я бы не сопротивлялась.
Только он не осмелится. Он слишком правильный. Слишком надёжный.
И именно поэтому он мне нужен.
19-21 октября: Подготовка
Автобан Франкфурт-Дармштадт. Прямой участок длиной 10 километров, специально перекрытый для испытаний. W125 Rekordwagen стоял на старте – серебряная стрела, обтекаемая, низкая, хищная.
Я работала с измерительной аппаратурой. Датчики скорости, нагрузки на колёса, температуры двигателя. Четыре самописца рисовали линии на бумажной ленте.
Эрих и Штайнер проверяли подвеску, тормоза, топливную систему.
Вторая ночь: 19 октября – Тест на откровенность
Мы лежали в темноте. Я не спала, слушала его дыхание.
– Эрих, – позвала я тихо.
– Да?
– Расскажи мне о своей семье. О Фюрстенвальде.
Пауза. Я ждала. Если он скажет "давай завтра" – значит, закрыт.
Но Эрих негромко начал:
– Фюрстенвальде – маленький город на Шпрее. Отец работал на железной дороге всю жизнь, как и его отец. Два моих старших брата пошли по его стопам. Я был самым младшим, и отец сказал: "Тебе – учиться. Один из Мюллеров должен выйти за пределы депо."
Он говорил спокойно, без пауз.
– Когда я поехал в Берлин, мне было семнадцать. Жил в комнате при лютеранской общине. Учился днём, работал вечером – чинил велосипеды, потом мотоциклы. Отец присылал немного денег, но я старался не просить.
Я слушала. Не перебивала.
– Через три года я получил стипендию. Тогда я впервые увидел чертёж двигателя Mercedes. И понял: я хочу работать там.
Он замолчал. Потом добавил:
– Мать умерла, когда мне было двенадцать. От туберкулёза. Отец не женился снова. Сказал: "Одна любовь на всю жизнь достаточно."
Я протянула руку в темноте, коснулась его плеча:
– Спасибо.
– За что?
– За то, что рассказал. Просто. Без того, чтобы я выпытывала.
Внутренний монолог:
Он прошёл тест. Я задала общую тему – и он сам развернул её в историю. Не сказал "что конкретно?", не отмахнулся.
Он просто открылся. Легко. Естественно.
Это важнее любых фактов. Это означает: он не будет прятаться.
Третья/Четвёртая ночь: 20-21 октября – Рождение идеи
Руди Караччиола приехал на третий день. Худой, с тростью, но глаза – живые, горящие.
– Грета, – он обнял меня одной рукой, – как W138? Доволна покупкой?
– Очень, Руди. Мотор собирала сама. Работает как часы.
Вечером мы вернулись в номер уставшие. Легли молча.
Через полчаса я не выдержала:
– Эрих, расскажи мне о W125 Rekordwagen. Что ты думаешь о проблеме разгрузки передней оси?
Пауза. Если он скажет "давай не о работе сейчас" – тест провален.
Но Эрих пододвинулся ближе:
– Проблема в том, что на скоростях выше 300 км/ч аэродинамическое давление создаёт подъёмную силу спереди. Передние колёса теряют сцепление.
Его голос звучал так же заинтересованно, как днём.
– А если изменить развесовку? – спросила я.
– Тогда потеряем в балансе на поворотах.
Мы проговорили минут двадцать. О коэффициентах, о распределении масс.
И я слушала не столько слова, сколько интонацию. Он говорил с таким же азартом.
На следующую ночь разговор продолжился:
– Эрих, подожди. А где у Auto Union центр тяжести?
Он нахмурился:
– Сзади. Двигатель за водителем.
Я почувствовала, как что-то щёлкнуло:
– То есть у них центр тяжести позади аэродинамического центра?
– Боже мой. Грета, ты права!
В порыве энтузиазма он непроизвольно потянулся вперёд – и вдруг оказался почти лежащим на мне. Его руки по обе стороны от моих плеч, лицо в нескольких сантиметрах.
Мы замерли.
На мгновение повисла тишина.
– Прости, я…
– Не отодвигайся, – тихо сказала я. – Продолжай.
Он моргнул, потом медленно опустился рядом – не отползая в угол, а оставаясь совсем близко. Его бок касался моего.
И мы продолжили обсуждать аэродинамику. Лёжа в объятиях.
К концу разговора пришла идея:
– А что если сделать управляемые аэродинамические элементы? Как закрылки на самолёте?
Эрих вскочил:
– Это… это может сработать!
Мы стояли посреди номера в ночных рубашках и спорили об аэродинамике до четырёх утра.
Я неожиданно подошла и поцеловала его в губы. Мы легли в кровать и лежали не отпуская друг друга из объятий.
Утром за завтраком Макс Зайлер спросил:
– Вы всю ночь не спали?
– Спали, – сказал Эрих.
– Мало, но спали, – добавила я. – Но у нас есть родилась идея. Революционная. И мы коротко пересказали содержание наших ночных дискуссий.
22-24 октября: Напряжение нарастает
Работа шла круглосуточно. Мы возвращались поздно, уставшие.
Но по ночам продолжали разговоры.
О детях (Эрих хочет, я не уверена – он принял это спокойно).
О прошлых отношениях (он рассказал о Марте, дочери пастора).
О том, что будет после пробного брака.
С каждой ночью мы лежали всё ближе. Держались за руки. Обнимались во сне.
Граница размывалась. Естественно.
25 октября: Поражение
Утро было холодным, ветреным. Auto Union привёз Type C Streamliner. Бернд Роземайер – уверенный, дерзкий.
Первым ехал Руди на W125.
– 368 км/ч! – крикнул Штайнер.
Мы ликовали. Новый рекорд!
Но через час Роземайер:
– 380 км/ч.
Тишина.
Руди сделал ещё попытку:
– 372 км/ч.
Роземайер:
– 389 км/ч.
Auto Union победил.
После соревнований:
Я подошла к Роземайеру:
– Бернд, поздравляю. Но… у вашей машины центр тяжести смещён назад. Это опасно при боковом ветре.
Он усмехнулся:
– Грета, я управляю ей почти три года. Справлюсь.
– Это не в силах человека, – я посмотрела ему в глаза. – Положительная обратная связь. Боковой порыв ветра создаёт момент, который разворачивает машину ещё сильнее. Водитель не успевает среагировать. Это абсолютно не в человеческих силах. Вашей машине нужен киль сзади, как у Татры Ганса Ледвинки.
Роземайер нахмурился:
– Грета, я доверяю своим конструкторам.
– А я привыкла доверять только физике и математике, – ответила я. – И они говорят: ваша машина нестабильна на скоростях выше 400 км/ч.
Он похлопал меня по плечу:
– Спасибо за заботу. Но я не собираюсь отказываться от рекордов из-за теоретических рисков.
Он повернулся и пошёл к своей команде.
Эрих тихо сказал рядом:
– Мы попытались.
– Да, – я смотрела вслед Роземайеру. – Но он не послушал.
Макс Зайлер подошёл:
– Грета, нам нужна новая машина. Три месяца. Думай.
Я кивнула.
ГЛАВА 22. Возвращение
Утром 26 октября мы выехали рано. Эрих за рулём, я рядом. Молчали.
У Штутгарта я сказала:
– Эрих, что дальше?
– Ты решила? Пробный брак продолжается?
– Продолжается. В будние – живём у тебя. В выходные – у родителей.
Лицо Эриха расцвело:
– Значит, я прошёл испытание?
– Все восемь дней. Все тесты. Мы могли бы назначить день свадьбы. Но у нас впереди три месяца интенсивной работы над машиной. Нам не до свадьбы будет. Давай поженимся после всего этого, а пока продолжим как есть.
Он протянул руку, я вложила свою.
Мы въехали в Штутгарт под дождём.
Но мне было тепло.
После провала Mercedes 25 октября работа в КБ стала круглосуточной. Руководство требовало реванша, а это означало полную переделку W125 Rekordwagen за три месяца. Работа шла по шестнадцать часов в сутки. W125 Rekordwagen разобрали почти полностью.
Но по воскресеньям я возвращалась к своему дизельному W138. Эрих приезжал ко мне домой, пропуская церковные собрания. Я знала, что это стоило ему внутренней борьбы – община ждала его, братья и сестры по вере привыкли видеть его на утренней службе. Мы ночевали у моих родителей и ехали на работу вместе.
Однажды я спросила:
– Тебе не совестно перед Богом? Пропускать церковь ради моего мотора?
Он улыбнулся, вытирая масло с рук:
– Помощь ближнему – не менее важна, чем общение с братьями. Тем более – любимой женщине. Это тоже служение.
– А если я не обращусь? – спросила я, проверяя третий цилиндр.
– Тогда тем более нужно быть рядом, – ответил он серьезно. – Благовествовать надо не тем, кто уже согласен, а тем, кто противится. Может быть, я смогу обратить тебя к истине. Не словами – делами. По крайней мере я буду знать что попытался.
Я посмотрела на него – он склонился над топливной аппаратурой, весь в масле, в старой рабочей куртке. Три года он ждал. Три года не требовал ничего. И вот теперь пропускает церковь ради меня и моей машины.
"Мотор – это чувство меры", – записала я в дневнике перед сном 14 ноября.
Я завела двигатель – ровный, спокойный звук. Не рёв W125. Просто тихое урчание.
Мы поехали. Штутгарт просыпался. Редкие прохожие на улицах. Булыжная мостовая под колёсами.
– Грета, – сказал Эрих, глядя прямо перед собой, – спасибо. За доверие.
Я не ответила. Просто протянула руку и положила ладонь поверх его ладони на сиденье между нами.
Он сжал мою руку.
Мы ехали на завод. На работу. В жизнь.
Седая прядь развевалась на ветру из приоткрытого окна.
Переезд в квартиру Эриха
После того утреннего разговора с родителями я переехала к Эриху. Квартира была небольшой – две комнаты на третьем этаже дома в рабочем квартале Унтертюркхайма. Окна выходили на завод Daimler-Benz – по утрам я просыпалась под гудки сирены.
Мы готовили вместе – я не умела особо хорошо готовить, он тоже. Стирали по субботам, развешивая белье на балконе. Убирались вместе – он мыл полы, я протирала пыль.
Это была странная, почти братская близость. Мы жили как два товарища, делящие жилье из экономии.
Мы засыпали под разговоры и легкий интим – поцелуи, объятия, прикосновения. Его руки гладили мою спину, мои волосы. Я целовала его шею, его плечи.
Лагерь, 1932
В 1932-м я вернулась в тот же лагерь. Мне было девятнадцать, почти двадцать. Курту — двадцать один. Дитер и Вольфганг — тоже здесь. Анна изменилась: выросла, похорошела. Светлые волосы до пояса, грудь полнее, бёдра шире — тело взрослой женщины. Я видела, как на неё смотрят Курт и Дитер. И как Вольфганг смотрит на меня.
Мы поставили палатки рядом. Пятеро молодых и два шатра на всех — для лагеря это было обычным делом. В одной палатке спали мы с Анной, в другой — Курт, Дитер и Вольфганг. Общность, доверие, свобода.
В первую ночь я не могла уснуть. Слишком жарко, душно. Я лежала и слушала дыхание остальных. Потом услышала шорох. Осторожный, едва заметный. Я приоткрыла глаза. Сквозь ткань палатки пробивался лунный свет. Шевеления, приглушённый смех, шёпот… а потом — звуки. Дыхание, всё более быстрое. Ритм, нарастающий. Сдержанные стоны.
Я лежала неподвижно, сердце колотилось. Тело отзывалось — жар внизу живота, я вжималась в одеяло, дыхание сбивалось. Физиология, говорила себе. Просто реакция на внешний стимул. Нервная система. Гормоны. Рефлексы. Но знания не помогали. Тело жило своей жизнью и не слушало разум.
Через несколько ночей всё повторилось. Лиц я не видела, только смешанные голоса, смех и дыхание. Я поняла лишь одно: Анна свободна. Она допускает близость. Пробует. И ищет.
В другую ночь к нам в палатку тихо забрался Вольфганг. Лёг рядом, не касаясь меня. Сердце у меня ударяло так, что казалось — его слышно на весь лагерь.
— Грета, — прошептал он.
— Да?
— Можно… — он запнулся, подбирая слова. — Можно я прикоснусь к тебе?
Я застыла.
— Прикоснись, — сказала я тихо.
Его рука скользнула под одеяло, легла на грудь, потом опустилась ниже, коснулась бедра. Тёплая, осторожная. Попробовала проникнуть внутрь.
— Стоп, — сказала я.
Рука замерла.
— Я не готова, — добавила я.
Он остался лежать рядом. Его дыхание выровнялось.
— Спасибо, — шепнул он через минуту.
— За что?
— За правду. Ты сказала «нет» и не прятала там «да».
— Не обязательно убирать руку, — сказала я. — Ложись, куда хочешь, только не дави. Просто лежи.
Тепло его тела успокаивало. Я чувствовала, как его эрегированный член упирается мне в бедро. Из любопытства я впервые осторожно коснулась этого странного органа рукой.
— Хочешь, я помогу? — спросила.
— Нет. Если ты сама захочешь, чтобы я вошёл в тебя, я буду счастлив.
— Сейчас нет. Правда, нет. Мне достаточно просто лежать рядом.
Мы уснули. Утром он улыбнулся и протянул мне кружку чая:
— Спасибо, Грета. Ты честная. Если говоришь «нет», там не прячется «может быть». И «нет» у тебя вообще бывает редко.
Прагматизм, подумала я. С детства. Не врать ни себе, ни другим. Знать границы. Говорить прямо.
Тем летом я поняла: тело — это инструмент. Им можно управлять. Можно сказать «да», можно сказать «нет». Обе реакции правильные, если они честные.
Лагерь, 1933. Последний раз
Мне было двадцать один. Курту — двадцать три. Анне — тоже двадцать один. Дитеру — двадцать пять. Вольфгангу — двадцать четыре. Мы приехали в лагерь в июле 1933;го. В последний раз. Мы ещё не знали, что этот раз будет последним.
Вольфганг снова пытался стать мне ближе. Последние дни мы несколько раз пробовали. Я хотела этого — тело требовало. Но каждый раз, когда он пытался войти, у меня вырывался крик от боли. И он останавливался.
— Я не хочу причинять тебе боль, — тихо говорил он, отходя.
Но главное было не в этом. Проблема лежала глубже.
Вольфганг относился к своему телу как к святыне. Тренировки, волейбол, плавание, ныряние — он был почти совершенен. Его тело было для него целью. Для меня тело было средством. Инструментом, мостом к чему-то выше.
Мне хотелось не только его тела. Мне нужен был его ум. А вот здесь он упирался. Читать? Думать? Учиться дальше после обязательной школы? Нет, это было «не для него».
Однажды вечером мы сидели у костра, и я процитировала:
— «Перед львиным садом…» — начала я «Перчатку» Шиллера, почти наизусть. — «Пред львиным садом, на Balkone, Льва король, вокруг — кумир…»
Вольфганг посмотрел непонимающе:
— Что-то знакомое. Школа? Про какого-то рыцаря и даму?
— Про достоинство, — сказала я. — О том, что человек не должен бросать свою честь под ноги ради чьего-то каприза.
— А… — кивнул он, откровенно заскучав. — Ну, наверное.
Меня интересовали психология, машины, компрессоры, моторы. Его — только собственные спортивные победы.
— Зачем тебе быть инженером? — спросил он в последний вечер. — Если мы поженимся, тебе не придётся работать. Я заработаю. Ты будешь дома, готовить, ждать меня с работы или с тренировки.
Я посмотрела на него и поняла: мы живём в разных мирах.
— Вольфганг, — спокойно сказала я. — Я не хочу сидеть дома и ждать. Я хочу строить. Машины. Заводы. Трассы.
Он пожал плечами:
— Ну… Может, потом поймёшь, что женщине нужна семья.
Днём мы всё ещё смеялись, как раньше. Вечером сидели на песке. Огонь потрескивал, Балтика шумела. Анна жила в Берлине с родителями и братом, там же, где выросла.
— Курт и Дитер иногда заходят, — рассказывала она мне, глядя на море. — То один, то другой. Остаются до утра. Родители ругаются — грех, говорят, блуд. А я… я не могу выбрать, Грета. Головой мне больше нравится Курт — он умный, интересный. А телом… телом я хочу Дитера. И это меня действительно пугает. Что, если я выйду за Курта, а всё равно буду хотеть Дитера? А за Дитера выйти и отказаться от Курта я не могу. И так, и так — как жить?
Я вздохнула. Анна сухо усмехнулась:
— Может, тебе нужно было остаться только с одним, тогда было бы проще. Нет сравнения — нет муки выбора. Выбираешь одного мужчину — не знаешь, что потеряла, и живёшь спокойнее.
Она замолчала, потом добавила:
— Помнишь, как мы боролись? Я, Вольфганг, Дитер и Курт. Курт почти всегда проигрывал — он всё-таки больше голова и лётчик, чем спортсмен. Дитер и Вольфганг побеждали друг друга попеременно. А меня никто не мог прижать. Я слишком ловкая и достаточно сильная. Я утомляла их, а когда они выдыхались, клала обоих на лопатки.
Она слегка усмехнулась, уже без гордости:
— Дитер тогда сказал: «Так нечестно. Мужчина должен пытаться овладеть девушкой, а она — ускользать и сопротивляться. Это и есть азарт». Я была так уверена в своей неуязвимости, что не только согласилась, но ещё и добавила: «Если кому;то из вас удастся во мне оказаться, я буду принадлежать всем троим».
Она замолчала на миг.
— И как бы они ни старались, у них не получалось. Я всё равно выигрывала. Курт стоял в стороне и смотрел. Говорил: «Куда уж мне…» А потом всё-таки решил попробовать. Может, просто хотел поваляться с голой девушкой в песке, а не выиграть. Я до сих пор не знаю, как ему так легко удалось меня перехитрить. Случайность? Тактика? Или я просто не считала его соперником? — она обняла колени. — В тот день все трое меня получили. Наши «борьбы» на этом закончились.
Во втором лагере, сказала Анна, они уже осторожно пробовали — иногда с Дитером, который брал инициативу, иногда с Куртом, которого она любила по-настоящему. Её свобода действительно была похожа на открытую петлю: она никого не держала и никого не бросала.
Мы уезжали из лагеря в августе 1933;го. Я больше туда не возвращалась.
В сентябре 1933 Wandervogel официально запретили. Лагеря закрыли. Книги сожгли. Людей начали арестовывать.
В январе 1934-го Курт погиб в авиакатастрофе под Берлином. Официально — несчастный случай. Мы не поверили. Отец за одну ночь постарел на десять лет. Мать перестала читать вслух Шиллера. А я осталась работать у Daimler;Benz и хранила в памяти тот день в берлинской сауне и над аэроклубом, когда была валькирией. Кто-то должен был продолжать строить машины, способные бросить вызов не только скорости, но и самой смерти.
Анна не осталась одна. С ней остался Дитер. Не как «замена» Курту, а потому что она никогда его не исключала. Её отказ выбирать спас её от одиночества. Через полгода они поженились. В августе у неё родился мальчик. Никто не спрашивал, от кого он. Анна только сказала:
— Может, от Курта. Может, от Дитера. Во всяком случае — точно не от «никого». Я об этом позаботилась.
Я стала крестной. Вольфганг, которого я в 1933;м всё-таки отвергла, женился в 1936-м и уехал с женой в Америку.
Анна сыграла несколько ролей — массовка, крошечные эпизоды. Настоящей актрисой она так и не стала. Зато нашла себя в другом: позировала в художественных классах. Там её тело, к которому она относилась свободно, наконец-то стало материалом для работы, а не только объектом желания. Она говорила: «Я всё равно не уместилась бы в одну роль. Так пусть художники сами решают, кем меня рисовать».
Мы переписывались до 1939 года. Потом письма перестали доходить. Война хорошо умеет обрывать связи.
Почему мне по ночам снились Анна и наш лагерь под Любеком? Не из зависти. Анализ. Её свобода — как открытая петля, без жёстких границ. Моя — в формулах и чертежах. Она выбрала любовь. Я выбрала знание. Она родила ребёнка. Я строю мотор.
Оба пути — правильные. Или оба — ошибочные. Мир темнеет: нацисты маршируют, книги горят, люди исчезают. Но я не жена и не мать. Я инженер. Я буду строить машины, компрессоры, трассы. Во имя той самой науки, которую летом на Балтике я впервые увидела в человеческом теле — как в очень сложной, но всё равно поддающейся пониманию машине.
Разочарование Греты
Но я чувствовала что-то другое.
С Берндом было опасно. Взрывоопасно – как нитроглицерин. Один взгляд после заезда, когда он снимал комбинезон, весь в поту и адреналине – и тело откликалось мгновенно. Жар, пульс, почти боль от желания.
А с Эрихом… было тепло. Как у родительского очага. Безопасно. Предсказуемо. Его прикосновения успокаивали, а не возбуждали.
Я не знала, что лучше. Взрыв или тепло. Огонь или очаг. Страсть или любовь.
Может, это и есть разница между тем, кто заставляет сердце биться быстрее, и тем, с кем ты хочешь состариться?
Или дело во мне – я сломана, холодна, не способна чувствовать с тем, кто любит меня по-настоящему?
Уленхаут собрал совещание с экспертами из Немецкого авиационного исследовательского института (DVL). Они изучили нашу машину и вынесли вердикт:
– Передняя часть слишком высока. Создаёт подъёмную силу вместо прижимной.
– Задняя часть слишком короткая. Нужно удлинить на полметра для плавного обтекания.
– Кабина пилота – переделать. Более обтекаемая форма.
Эрих взялся за новый кузов. Мы укоротили переднюю часть на восемь сантиметров, удлинили заднюю на пятьдесят. Теперь машина выглядела как серебряная капля.
Я работала над системой охлаждения. Альберт Хис – конструктор нашего V12 – предложил радикальное решение:
– Ледяная ванна вместо радиатора. Сорок восемь литров воды, пять килограммов льда. Хватит всего на десять минут работы на пределе. Но для рекордного заезда – этого достаточно.
– А воздухозаборники? – спросила я.
– Минимальные. Только для карбюраторов, – Хис развернул чертёж. – Охлаждающего воздуха не нужно – лёд справится.
Это было гениально. Тот же человек, который создал скромный дизель для W138, теперь придумал, как выжать максимум из семисот шестидесяти пяти лошадей. Отсутствие больших воздухозаборников улучшало аэродинамику. Коэффициент сопротивления упал до 0,157 – фантастический результат.
К Рождеству машина была готова. Испытания назначили на конец января.
24 декабря 1937, дом родителей Греты
Мы приехали вечером. Снег шёл крупными хлопьями, накрывая Штутгарт белым одеялом. Отец встретил нас у калитки.
– Грета. Эрих. – Он протянул руку Эриху. – Проходите. Мать уже готовит ужин.
В доме пахло жареным гусем и хвоей. На столе стояла небольшая ёлка, украшенная свечами и старыми игрушками – теми самыми, что мы с Куртом вешали в детстве.
Мать вышла из кухни, вытирая руки о фартук:
– Грета, дитя. Эрих, добро пожаловать.
Она обняла меня, потом – осторожно, как-то по-матерински – обняла Эриха.
– Ты же знаешь, – тихо сказала она ему, – в этом доме ты свой. Как был бы Курт, если бы… – Голос её дрогнул.
Эрих кивнул:
– Благодарю вас, фрау Шмидт.
Мы сели за стол. Отец налил вина – белое рейнское, лёгкое. Эрих отпил совсем немного.
– Эрих не пьёт много, – пояснила я. – Он протестант. Лютеранин.
Отец усмехнулся:
– Протестант не значит трезвенник. Сам Лютер любил пенный напиток. Мой дед был лютеранином и каждую субботу ходил в баню и сидел после с кружкой пива.
– Папа, – я улыбнулась, – ты же сам почти не пьёшь.
– Потому что знаю меру, – ответил отец. – Эрих, завтра суббота. Пойдёшь со мной в баню?
Эрих замер с бокалом в руке:
– В баню?
– Да. Обычай у меня такой. По субботам. Раньше с Куртом ходил. – Отец посмотрел прямо на Эриха. – Если не хочешь – не настаиваю.
Эрих медленно поставил бокал:
– Буду рад, герр Шмидт.
Утром отец разбудил Эриха рано. Я слышала их тихие голоса в коридоре.
– Готов?
– Да, герр Шмидт.
Они ушли, а я осталась с матерью на кухне.
– Мама, – спросила я, замешивая тесто для пирога, – папа специально позвал Эриха в баню?
Мать кивнула:
– Конечно. Это его способ принять человека в семью. С Куртом они так каждую субботу ходили. Разговаривали о жизни, о будущем. Когда Курт погиб… твой отец больше года не ходил в баню. Потом начал снова, но один.
Я замолчала. Представила отца – одного, в парной, где раньше был Курт.
– А теперь он берёт Эриха, – продолжила мать. – Это значит, он принял его. Как сына.
Они разделись молча. Пар был густой, горячий. Отец плеснул воды на камни – шипение, облако пара.
– Эрих, – сказал отец, садясь на верхнюю полку, – сколько тебе лет?
– Двадцать семь, герр Шмидт.
– Ровесник Курта. Грете – двадцать пять. Два года разницы. Это нормально.
Пауза. Пар клубился.
– Ты действительно любишь мою дочь?
– Да.
– А она тебя?
Эрих задумался:
– Не знаю. Может да. Может, ещё нет. Она говорит, что сама еще не поняла. Но мы пытаемся разобраться.
Отец усмехнулся:
– Честный ответ. Лучше честность, чем красивые слова.
Он взял веник из дубовых листьев, похлопал себя по спине.
– Курт, – сказал отец негромко, – был моим сыном. Единственным. Когда он погиб, я думал – всё кончено. Больше нет мужчины в семье. Грета – она умная, сильная. Но она женщина. Ей нужна опора.
Эрих молчал.
– Ты, – продолжал отец, – пропускаешь церковь ради неё. Я знаю. Она рассказала. Это дорогого стоит. Для верующего человека – отказаться от общины ради женщины, которая даже не его жена… это жертва.
– Я не считаю это жертвой, – тихо сказал Эрих. – Я считаю это выбором.
Отец кивнул:
– Правильный выбор. Знаешь, что Курт сказал мне перед последним полётом? "Папа, если что – береги Грету. Она умнее нас всех, но она одинокая."
Он помолчал:
– Курт погиб. А Грета осталась. И седая прядь у неё – как напоминание. Смерть была рядом.
– Знаю, – Эрих сжал кулаки и прослезился. – Когда она рассказала про занос… я понял: ещё немного – и её бы не было.
– Эрих, я не могу заменить Грете брата. Но ты можешь стать ей мужем. Надёжным. Сильным. Таким, который не даст ей разбиться.
Эрих посмотрел на отца:
– Я постараюсь, герр Шмидт. Всю жизнь буду стараться.
Отец протянул руку:
– Тогда называй меня просто Вильгельм. Без "герр". И давай на ты.
– Нет отец. я буду называть тебя отцом. Как звал Курт.
Они пожали друг другу руки и обнялись.
ГЛАВА 23: Январь 1938
ЧАСТЬ 1: ПОСЛЕДНЯЯ НЕДЕЛЯ ЯНВАРЯ – ФРАНКФУРТ
День первый: ванна
Мы приехали во Франкфурт 25 января. Отель был простым – два номера рядом, общий коридор. Нойбауэр договорился, чтобы команда жила компактно.
В первый же вечер после долгого дня на автобане я попросила:
– Эрих, потри мне спину в ванной. Я устала так, что руки не поднимаются.
Он вошел, пока я лежала в горячей воде. Намылил мочалку, провел по моей спине – медленно, осторожно. Его пальцы задерживались на позвонках, на лопатках.
Я закрыла глаза. Это было приятно – но все равно не то. Не совсем то.
После ванны мы легли в одну постель – уже без стеснения, как привыкли за три месяца. Я даже не стала одеваться, только вытерлась полотенцем.
Мы беседовали о трёх поездках на Балтику. О свободе тела. О Вольфганге, с которым мы только обнимались и занимались петтингом. О том, что слышала Анну с Куртом и Дитером. О том как мой брат с Дитером и Вольфгангом изнасиловали Анну, а она не пошла в полицию жалея их, особенно Курта которого любила.
– А ты… жалеешь, что с Вольфгангом было только "в обнимку"? – спросил он наконец.
– Нет. Он был как брат. Я не чувствовала к нему желания. Желание я чувствую только с гонщиками и летчиками. Ты хотел правду - вот она как есть.
На следующий вечер я рассказала о ночи с Берндом – 14 октября, берлинский отель, общий день рождения.
– Оргазм был, – сказала я просто. – Сильный. Я кричала так громко, что потом боялась, что соседи вызовут полицию.
Эрих замер. Я чувствовала, как участился его пульс.
Я не сказала, что он оргазм я испытала сама, я умела, мне было достаточно совсем немногого. Пусть Эрих думает, что было полное проникновение. Пусть считает меня опытной.
На третью и четвертую ночь я больше слушала, чем говорила. Эрих рассказывал о Фюрстенвальде, о семье железнодорожников, о вере.
Я спросила:
– А ты сам… ты был с женщиной?
– Нет, – ответил он честно.
– А самоудовлетворение?
Он вздохнул:
– Видимо, я никудышный христианин. Это со мной было. Довольно часто. Я боролся, молился, но… тело было сильнее.
Я улыбнулась в темноте. Хотя бы в этом мы были похожи.
– А что хуже пред Богом, быть с женщиной не являющейся женой или самоудовлетворение?
– Сам задаюсь этим вопросом. Пока не знаю.
– А алкоголь? Сигареты?
– За жизнь я выкурил, наверное, одну-две пачки. И несколько раз был довольно пьян. Но обычно я не курю и довольствуюсь легкой, едва заметной степенью опьянения. Раз-два в месяц. Не больше.
Мне очень хотелось расспросить его, испытывает ли он прямо сейчас желание ко мне. Но завтра был сложный и тяжелый день. Лучше отложить этот разговор. Перенести его на завтра.
Мы лежали в темноте, держась за руки. Я понимала: это последняя ночь "пробного брака". Завтра – 28 января – будет рекордный заезд. И после него все изменится.
ЧАСТЬ 2: 28 ЯНВАРЯ
28 января. Карачиолла, а затем Роземайер снова будут гнать серебристые стрелы по прямому участку автобана, преследуя абсолютный рекорд. А я буду стоять на обочине с секундомером и молиться.
28 января 1938 года
Штутгарт, раннее утро… Я сидела у окна с чашкой кофе, глядя на январское утро. На мне была только ночная сорочка, и когда я встала, чтобы одеваться, то не отвернулась от него и не попросила выйти, а просто сняла ее..
Я спокойно сняла сорочку, глядя в глаза Эриху, и потянулась за бельём. Эрих молча подошёл и помог мне застегнуть бюстгальтер на спине. Его пальцы задержались на секунду дольше необходимого, и когда я обернулась, он смотрел на меня с такой нежностью, что у меня перехватило дыхание.
Я улыбнулась в ответ. Впервые за много месяцев я что-то почувствовала от его прикосновений. Мне вдруг стало больно, что сегодня закончится наша командировка и мы не будем так близки. Я твердо решила вечером серьёзно подумать о его предложении. Может даже наметить даты. Мы оба понимали: не сегодня – завтра прозвучит мой ответ. И оба знали, ответ будет положительным.
Мы вышли из дома, держась за руки. Мой дизельный W138 завёлся с первого раза, несмотря на январский холод.
Автобан A5, между Франкфуртом и Дармштадтом, 10:30
Команда Mercedes-Benz была на месте с рассвета. Серебристый W125 Rekordwagen стоял на обочине автобана, окружённый механиками. Рудольф Караччиола проверял крепления шлема. В сорок лет он был всё тем же спокойным профессионалом, каким я помнила его с первой встречи.
– Ветер усиливается, – сказал главный инженер команды, глядя на флажки – Может, стоит подождать?
– Нет, – ответил Руди. – Утром он слабее. После полудня будет только хуже.
Я стояла рядом с Эрихом у километрового столба. Наша работа была закончена. Двигатель V12 мощностью 736 лошадиных сил, который должен был нести Караччиолу к рекорду, был нашим общим детищем. Теоретически он мог разогнать машину до 450 километров в час и даже больше. Практически – предстояло узнать.
В 10:47 Mercedes тронулся с места.
Я наблюдала через бинокль, как серебристая торпеда набирает скорость. Сначала машина казалась обычной, потом – быстрой, потом… потом она превратилась в нечто иное. На скорости выше трёхсот километров в час автомобиль перестал быть автомобилем. Он стал снарядом, летящим в дюймах от земли.
– Четыреста! – крикнул хронометрист.
– Четыреста двадцать!
– Четыреста тридцать два километра семьсот метров в час!
Новый мировой рекорд.
Когда Караччиола остановился, он вылез из машины спокойно, почти буднично. Как рабочий, закончивший смену.
– Как ощущения? – спросила я.
– Машина идеальна, – ответил он просто. – Ваши расчёты работают безупречно. Можно было ехать ещё быстрее, но зачем? Рекорд есть рекорд.
12:30, тот же автобан – первая попытка Роземайера
Auto Union Type C появился на горизонте. Бернд Роземайер готовился отбить рекорд Mercedes. Ветер усилился с утра, но он не мог ждать дольше.
– Четыреста двадцать девять километров в час! – крикнул хронометрист, когда машина финишировала.
Бернд вылез из кокпита, сняв шлем. На его лице было разочарование.
– Мало, – сказал он механикам. – Двигатель ещё холодный. Мощности не хватает.
13:15 – подготовка ко второй попытке
Механики Auto Union работали лихорадочно. Они частично закрыли радиатор материей, чтобы двигатель быстрее прогрелся до рабочей температуры. V16 должен был показать всю свою мощь – 520 лошадиных сил.
– Ветер усиливается, – сказал кто-то из команды. – Может, отложим?
– Нет, – ответил Роземайер, затягивая ремни безопасности. – Сейчас или никогда.
Я видела его в кокпите – сосредоточенного, готового к бою. Двигатель теперь работал на полную мощность, прогретый до рабочей температуры.
13:47 – фатальная попытка
На этот раз серебристая торпеда Auto Union разгонялась агрессивнее. Прогретый двигатель выдавал всю заложенную мощность.
– Четыреста тридцать!
– Четыреста сорок!
На скорости выше четырехсот сорока километров в час, серебристая торпеда внезапно дёрнулась влево. Совсем чуть-чуть. На такой скорости чуть-чуть означает катастрофу.
Я поняла всё в тот момент, когда боковой порыв ветра подхватил машину Роземайера. Я видела, как Auto Union начал терять управление. Видела, как молодой пилот пытается удержать машину на траектории. Видела, что шансов у него нет.
И потеряла сознание.
Я упала в обморок не столько от ужаса происходящего, а от понимания неизбежности. Мой инженерный мозг мгновенно просчитал все векторы сил, все возможные траектории. Результат был один: смерть.
Когда я пришла в себя, меня держал на руках Эрих. Вокруг царила та особая тишина, которая наступает после катастрофы.
– Он… – начала я.
– Да, – тихо ответил Эрих. – мгновенно.
Гастхауз "Цур Линде", 16:00
Вся команда собралась в небольшой придорожной пивной. Заказали не пиво – шнапс. Молча, как на поминках.
Я сидела рядом с Эрихом, держа в руках нетронутую рюмку. В моей голове крутилась одна мысль: два моих кумира мертвы. Курт разбился в небе. Бернд – на земле. Остался только тот, кто сидел рядом и выбрал жизнь вместо славы.
Руди поднял рюмку:
– За Берндта. За лучшего из нас.
Но я не дала ему произнести тост до конца. Не дожидаясь звона стекла, я повернулась к Эриху и сказала:
– Я готова ответить. Я согласна. Я хочу быть твоей женой.
В пивной наступила тишина. Потом Карач улыбнулся – впервые за этот страшный вечер:
– Тогда пьём за жизнь. За тех, кто остался жить.
И мы выпили. За жизнь, которую выбрала я. За жизнь, которую я наконец позволила себе прожить.
Я посмотрела на Эриха, мои глаза были полны решимости, смешанной с усталостью. Я взяла его за руку под столом.
– Поедем домой, – тихо сказала я. – К моим родителям. Сегодня.
Эрих кивнул, не задавая вопросов. Он понимал: этот день перевернул во мне всё.
Дорога в Штутгарт была тихой. Снег падал густо, покрывая автобан белым покрывалом, которое глушило звуки мотора. Я сидела рядом, глядя в окно, но моя рука оставалась в ладони Эриха. Я думала о Роземайере – о его последнем взгляде перед заездом, о той скорости, которая забрала его. “Жизнь слишком коротка, – повторяла я про себя. – Слишком коротка, чтобы ждать”.
Когда мы подъехали к дому родителей, я вышла первой. Они ждали – отец у окна, мать в дверях. Новости о катастрофе уже разнеслись по радио.
– Грета, детка, слава Богу, ты жива, – прошептала мать, обнимая меня.
Я отстранилась и посмотрела на родителей, потом на Эриха, стоявшего позади.
– Мы с Эрихом решили пожениться, – сказала я прямо. – Формальности уладим потом. Но сегодня… сегодня мы считаем днём нашей свадьбы. И началом всего.
Отец нахмурился, но мать кивнула, понимая.
– Для меня это очень важно, – продолжила я, мой голос дрожал, но был твёрд. – Надеюсь, вы поймёте. Я хочу, чтобы наши с Эрихом отношения начались именно здесь, в моём доме, а не в его квартире. Мы ждали больше трёх лет, и ждать ещё… я не могу. Не после сегодняшнего.
Родители переглянулись. Отец молча кивнул, а мать обняла меня снова.
– Тогда тихий семейный ужин, – сказала она. – Как положено.
Ужин был простым: картофельный суп, хлеб с маслом, бутылка вина из погреба. Мы сидели за столом, вспоминая Курта, Роземайера, всех, кого отняла скорость. Я говорила мало, но моя рука под столом нашла ладонь Эриха. Когда ужин закончился, родители тактично ушли в свою комнату.
Мы с Эрихом остались в гостиной после тихого семейного ужина, который я просила всех считать нашей свадьбой.
Без слов я взяла Эриха за руку и повела в свою комнату – ту, где на стене висела фотография Курта. Свеча освещала мягким светом нашу тишину.
– Я готова, – прошептала я. – Здесь и сейчас. После всего… я не хочу ждать.
В памяти всплывал образ Бернда Роземайера. Его сила воли и решимость вдохновляли меня.
Когда Эрих вошел в меня одним уверенным движением, я стиснула зубы. Боль была резкой, как удар ножа.
Я вспомнила слова Курта, сказанные давно: "Страх перед болью хуже самой боли. Если неизбежно – лучше быстро."
Лучше одним движением. Без обмана. Без притворства.
Эрих замер мгновенно, заметив, как расширились мои зрачки.
– Грета… Боже, ты… – он не мог закончить.
– Девственница? – закончила я за него сквозь стиснутые зубы. – Уже не девственница. Почему ты постоянно об этом говоришь?
Он начал выходить, но я схватила его за плечи.
– Не смей, – прошептала я. – Не смей останавливаться. Ты помнишь про Роземайера? Как он ехал, а кипящая вода текла ему на ногу, но он довел машину до финиша? Это моя гонка, Эрих. Я не схожу с трассы. Продолжай. Я хочу почувствовать твой финиш. Твою победу. Нашу с тобой победу.
– Но тебе больно…
– Знаешь, что самое странное? – сказала я, глядя в его глаза. – Если бы это случилось с Берндом той ночью, кстати не случилось тоже потому, что он боялся сделать мне больно, я бы спокойно, даже с гордостью сказала тебе: «Нет, я не в первый раз». Мне не было бы стыдно. Немного жалею, что не случилось. Не потому, что не люблю тебя. А потому, что мне не хочется оправдываться. Я хочу, чтобы ты любил мой ум, мою работу, мой характер – не мою проклятую девственность.
Он смотрел на меня долго. Потом прошептал:
– Грета. Я люблю твой ум. Я люблю твою смелость. Девственность – это просто стечение обстоятельств.
Я тихо стонала, отдаваясь волнам тепла и облегчения после долгих лет ожидания. Когда мы достигли пика, я прижалась к нему, и слёзы текли по щекам – не только от боли, а от полноты новой жизни.
– Теперь мы по-настоящему вместе, – прошептала я. – Спасибо, что ждал.
Он поцеловал меня в висок:
– Я бы ждал вечно. Но рад, что не пришлось.
Той ночью, в доме родителей, под крышей, где прошла моя юность, я впервые почувствовала – я не одна.
Мы заснули, обнявшись. Его рука лежала на моей груди, моя – на его сердце.
ГЛАВА 24. Поездка к Элли
Начало февраля 1938 года, поезд Штутгарт-Франкфурт
Мы с Эрихом сидели в купе третьего класса. За окном мелькали заснеженные поля, голые деревья, серое небо. Эрих держал меня за руку.
– Грета, – тихо сказал он, – ты боишься этой встречи?
– Да. Не знаю, что говорить. "Соболезную" – слишком формально. "Держись" – глупо. Что я могу ей сказать?
Эрих сжал мою руку:
– Просто будь рядом. Иногда молчание лучше слов.
Я посмотрела в окно. Вспомнила тот день – 28 января. Рёв двигателя W125, рекорд Караччолы, радость команды. А потом – Auto Union, Бернд за рулём, ветер, скорость… и тишина.
– Эрих, – прошептала я, – я видела, как его машина взлетела. Перевернулась три раза в воздухе. Я видела, как его выбросило. И я не могла ничего сделать.
– Никто не мог, – тихо сказал Эрих. – Физика не прощает ошибок. Ты предупредила его. Три месяца назад. Он не послушал.
– Знаю. Но это не легче.
– Наше дело предупредить. Но от этого не легче, если человек не послушает и не спасется. Погибнет.
Поезд шёл дальше. Мимо проплывали деревни, маленькие станции. На одной из них группа молодых людей в форме гитлерюгенда садилась в другой вагон. Они пели марш, громко, вызывающе.
Эрих нахмурился:
– Грета, ты заметила? После смерти Бернда газеты пишут о нём как о "герое арийской расы", "символе немецкого духа". Как будто он жил и умер ради партии.
– А он не жил, – я сжала кулаки. – Он жил ради скорости. Ради Элли. Ради ребёнка. Не ради свастик и лозунгов.
– Но партия этого не признает. Им нужен мученик. Как Хорст Вессель. И Бернд подходит идеально – молодой, красивый, смелый. И мёртвый.
Я вспомнила Бернда – его смех, его дерзкий взгляд, его руки на моих плечах той ночью в Берлине. Живой. Настоящий. Не символ. Человек.
– Элли это всё слышит, – сказала я тихо. – Каждый день. По радио, в газетах. Они превращают её мужа в плакат.
– Поэтому мы и едем, – Эрих обнял меня. – Чтобы она знала: мы помним настоящего Бернда. Не героя партии. Человека.
Поезд въехал во Франкфурт. Мы вышли на перрон. Февральский ветер резал лицо.
Начало февраля 1938 года, дом Элли, Франкфурт
Мы сидели в гостиной. Элли держала на руках спящего младенца Бернда. Я налила ей чай.
Дом Элли, Франкфурт
Мы приехали к полудню. Элли открыла дверь – бледная, в чёрном платье, с младенцем на руках. Глаза красные, опухшие.
– Грета. Эрих. – Она обняла меня одной рукой, прижимая сына к себе. – Спасибо, что приехали.
Мы вошли. В доме было тихо. Слишком тихо. Гоночный комбинезон Бернда всё ещё висел на вешалке. Его фотографии – на стенах. Младенец Бернд-младший спал, посапывая.
Эрих заварил чай. Мы сели в гостиной.
– Элли, – осторожно начала я, – как ты?
Она покачала головой:
– Не знаю. Живу. Ради него. – Она посмотрела на сына. – Кормлю, меняю пеленки, укачиваю. Это единственное, что держит меня на плаву.
Я взяла её за руку:
– Ты ела сегодня?
– Немного. Суп. Не могу больше.
Эрих принёс бутерброды. Элли съела несколько кусочков, медленно, через силу.
– Грета, – прошептала она, – помнишь тот телефонный звонок? Когда ты рассказала мне про вашу ночь с Берндом? Ещё до того, как мы познакомились?
– Помню.
– Я так благодарна тебе. Что ты сказала правду сразу. Если бы вы скрывали… я бы никогда не доверяла ему полностью. А так… я знала всё с самого начала. И мы были счастливы.
Она погладила голову спящего сына:
– Он любил меня. Я знаю. Больше, чем скорость. Больше, чем славу.
Я обняла её:
– Конечно любил. Это было видно в каждом его взгляде на тебя.
– Грета… в тот день… ты была там. Ты видела, как это случилось?
Я замолчала. Эрих, сидевший в углу, вдруг заговорил – твёрдо, спокойно:
– Элли, Грета пыталась отговорить его от этой последней попытки. Все чувствовали порывы бокового ветра. Караччола предлагал отложить заезд. Но Бернд…
Он замолчал. Потом продолжил:
– Но ты же его знаешь. Если бы он точно знал, что погибнет – он всё равно поехал бы. Это была его природа. Это то, за что ты его полюбила.
Элли посмотрела на Эриха долгим взглядом. Потом кивнула:
– Да. Я знала, за кого выхожу замуж. Знала, что он не остановится. Никогда.
Она прижала младенца к груди:
– И теперь у меня есть часть его. Навсегда. Бернд-младший. Он будет расти, и я буду рассказывать ему об отце. О том, каким он был смелым. Честным. Живым.
Малыш зашевелился, открыл глаза – серо-голубые, как у отца. Сжал кулачки, как будто держал невидимый руль.
– Спасибо, Эрих, – тихо сказала Элли. – За правду.
Эрих кивнул. Он понимал: иногда правда – это лучшее, что ты можешь дать.
Элли допила чай. Поставила чашку. Посмотрела в окно.
– Грета… Эрих… я должна вам рассказать. О похоронах.
Мы молчали. Ждали.
– Это было в Берлине. Лесное кладбище Далем. Я приехала с сыном, с родителями Бернда, с друзьями. Думала – это будет прощание. Тихое. Достойное.
Её голос дрогнул.
– А там… там было всё. СС в чёрной форме. Штандарты со свастикой. Кинохроника. Гитлерюгенд пел марши. И речи. Боже, эти речи.
Она закрыла глаза:
– Какой-то гауляйтер – я не запомнила его имени – стоял у гроба и говорил: "Бернд Роземайер отдал жизнь за величие немецкой нации. Он – символ арийского духа, непобедимого в борьбе за скорость, за превосходство, за фюрера."
Элли сжала кулаки:
– А Бернд… Бернд ненавидел эти речи. Терпеть не мог, когда его называли "героем партии". Он говорил мне: "Элли, я гонщик. Не политик. Я люблю скорость, машины, тебя. А всё остальное – пропаганда."
Она посмотрела на нас:
– Но на похоронах его превратили в плакат. В мученика. Как Хорста Весселя. Я стояла у гроба, держала сына, и слушала, как они вкладывают в его уста слова, которые он никогда не произносил. Идеи, которые он не поддерживал.
– Ты что-то сказала? – тихо спросил Эрих.
– Нет. Я молчала. Боялась, что если скажу правду – арестуют. Или заберут сына. Я просто стояла. А когда они начали петь "Horst-Wessel-Lied"… я ушла.
– Ушла? – я не поняла.
– Да. Посреди похорон. Взяла сына, повернулась и ушла. Не дождалась конца. Родители Бернда остались. А я… я не могла больше этого выносить.
Элли вытерла слёзы:
– Грета, они убили его дважды. Первый раз – на автобане. Второй – на похоронах. Превратив мертвого человека в партийный символ.
Я обняла её. Она плакала тихо, уткнувшись мне в плечо. Младенец Бернд зашевелился, закряхтел. Элли взяла его на руки, прижала к груди. Бернд поел и снова заснул.
Вечером мы сидели у камина. Младенец спал в колыбели. Эрих готовил ужин на кухне.
Элли смотрела на огонь:
– Грета, я думаю… уехать.
– Куда?
– Не знаю. Швейцария. Франция. Может, Америка. Подальше от всего этого.
Я молчала.
– Здесь я не могу дышать, – продолжала Элли. – Каждый день по радио – речи фюрера. В газетах – фотографии Бернда со свастикой. Соседи говорят: "Ваш муж – герой рейха." А я хочу кричать: "Он был просто человеком! Гонщиком! Отцом!"
– А что с домом? С пенсией? Auto Union платит тебе?
– Платят. Вдовья пенсия. Но этого мало. Дом – в ипотеке. Я думаю продать. Взять деньги, сына и уехать. Пока границы ещё открыты.
Эрих вошёл с подносом:
– Элли, ты серьёзно думаешь об эмиграции?
– Да. Но боюсь. Одна, с младенцем, в чужой стране… Как я выживу?
– У тебя есть профессия, – я напомнила. – Ты лётчица. Одна из лучших в мире. Тебя знают везде.
– Знают как "жену Бернда Роземайера", – горько усмехнулась она. – Не как Элли Байнхорн, пилота.
Эрих сел напротив:
– Элли, если решишь уехать – сообщи нам. Мы поможем. Деньгами, контактами. У Греты есть знакомые инженеры в Швейцарии.
Она кивнула:
– Спасибо. Я подумаю. Но, может, пока останусь. Ради памяти о нём. Чтобы сын вырос на его родине.
Мы ужинали молча. За окном шёл снег. Младенец Бернд спал, сжав крошечные кулачки.
Следующим утром мы уехали. Элли проводила нас до двери.
– Грета, – она обняла меня крепко, – приезжай ещё. Пожалуйста. Мне нужны друзья. Настоящие. Не те, кто приходит ради фотографий с "вдовой героя".
– Обязательно, – прошептала я. – Обещаю.
В поезде Эрих молчал первые полчаса. Потом сказал:
– Грета, она не уедет.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что она боится. И потому что надеется – может, всё ещё изменится. Что партия оставит её в покое. Что она сможет растить сына спокойно.
– А ты думаешь, партия оставит?
Эрих покачал головой:
– Нет. Они будут использовать её. Фотографии "вдовы и сына героя". Пропагандистские материалы. Может, даже заставят выступать с речами.
Я посмотрела в окно. За стеклом проплывали те же заснеженные поля, голые деревья.
Свидетельство о публикации №226010902255