Архив Десятого. Песни, письма и легенды

Песни, письма и легенды Сергея из Гатчины

Вторая легенда: “Подъезд с БГ”

Подъезды Ленинграда были как святилища, где сырость стен шепталась с запахом чужих ужинов, а свобода, горькая, как дешёвый портвейн, витала в воздухе, сплетаясь с дымом сигарет. Здесь, под мерцанием лампочки, что мигала, как звезда, потерявшая свой свет, слова рождались тише, но глубже, чем на сцене. Здесь тишина пела свои псалмы, а дождь за мутным стеклом ткал узоры, как нити недопетых песен. Подъезд был храмом, где молились аккордами, где каждый шорох — от шагов по лестнице до скрипа двери — вплетался в мелодию ночи, что дышала над городом, ещё не знавшим своей судьбы.

Они стояли вдвоём, будто последние странники в этом мире из дождя и теней. Сергей, в своей дедовской шинели, тяжёлой, как память о тех, кого унесло время, прислонился к стене, где облупленная краска хранила отпечатки чужих пальцев, как письмена ушедших эпох. Его лицо, освещённое тусклым светом, было как холст, на котором тоска рисовала свои линии. Борис, с сигаретой, тлеющей в зубах, как маяк в ленинградском тумане, листал его блокнот, будто вчитывался в книгу судеб. Его глаза, глубокие, как воды Финского залива, где звёзды тонут в предрассветной мгле, ловили строчки, дрожавшие, как струны перед тишиной.

— Ты пишешь, будто уже ушёл, Десятый, — сказал он, и голос его, мягкий, как шорох листьев, упавших в Неву, вплёлся в полумрак подъезда. — Как будто нет тебя. Только голос, хрипящий на плёнке, поёт изнутри, из какой-то другой жизни.

Сергей молчал, глядя в окно, где дождь, как старый поэт, писал свои стихи на асфальте. Он выдохнул, и дым от его сигареты поднялся, закручиваясь в спираль, как вопрос, что парит над городом, не требуя ответа. Его шинель пахла сыростью и табаком, а сердце — той тоской, что живёт в каждом аккорде, сыгранном в ночи.

— «Но если вдруг друзья мои уснут навеки...» — тихо произнёс он, и слова его упали, как листья, что кружатся в ленинградском дворе-колодце, где фонари отражались в лужах, как несбывшиеся мечты.

БГ посмотрел на него — не прямо, а искоса, как смотрят на тех, чья правда слишком тяжела, но слишком близка. Его лицо, в полумраке, было как икона, где вместо нимба — дым, а вместо святости — ленинградская ночь.

— Это не для сцены, — сказал он, и голос его стал тише, как шёпот ветра в пустом переулке. — Это правда, горькая, как чай без сахара, как портвейн, что пили вчера в прокуренной кухне. Это для тех, кто слышит тишину громче слов.

Он помолчал, будто прислушиваясь к дождю, что пел за окном, как хор без начала и конца. А потом, почти шёпотом, напел, словно пробуя слова на вкус, как вино, что оставляет привкус осени:
«Их обниму, им веки собой закрою я...»

Его голос, низкий, как гул волн, бьющихся о гранит набережной, вплёлся в тишину подъезда, и стены, пропахшие сыростью и чужими жизнями, задрожали, как струны, что помнят каждую песню. Сергей кивнул, и его глаза, тёмные, как ленинградская ночь, вспыхнули, будто фонарь, что горит в тумане, зовя тех, кто потерялся.

Подъезд был их куполом, их алтарём, где слова становились молитвой, а дым — кадилом. Лампочка моргала, как сигнал с далёкого маяка, забытый на репетиции, где аккорды рождались и умирали в одно мгновение. Дождь за окном пел, как хор без слов, а где-то над ними город дышал, ещё не ведая, что эти строчки, этот шёпот, этот взгляд уже ткут ткань вечности, что переживёт их всех.

Той ночью Сергей вернулся в свою гатчинскую комнату, где пахло сыростью и старыми пластинками, и записал «Печаль моя и боль» на старую «Свему». Плёнка хрипела, как голос времени, но слова остались — как эхо подъезда, как тень БГ, как дождь, что всё ещё пел за окном. Он писал, думая о тех, кто уходит, о тех, кто останется в траве, реке, земле, о тех, чьи веки он закроет своими строками.

Фрагмент из блокнота
Сентябрь 1985, подъезд на Васильевском, ночь, пахнущая дождём и табаком.

Борис смотрел на меня, как на тень, что уже ушла, но всё ещё говорит. Его слова — «ты пишешь, будто умер» — звенели в голове, как аккорд, что не отпускает. Подъезд был как река, где мы стояли, как камни, а время текло мимо, унося наши голоса. Я думал о тех, кто уходит, о тех, чьи шаги уже не звучат на лестнице. О тех, кого обниму, как земля, как трава, как ручей.

Он напел мою строку, и она была как фонарь в ночи — слабый, но тёплый. Я не ответил, но в груди горело. Мои песни — не для сцены, не для толпы. Они — для таких ночей, для сырости стен, для дождя, что поёт за окном. Для тех, кто услышит шёпот в хрипе плёнки. Написал «Печаль» той ночью, под моргание лампочки, под шорох шинели. Это моё — про нас, про тех, кого не вернуть, но кто живёт в моих строках, как звёзды в лужах Ленинграда.

Песня С. Десятого: «Печаль моя и боль»
(Записано в 1985 году на кассету «Свема». Отрывки мелодии позже прозвучали в инструментале, который Гребенщиков сыграл на репетиции «Аквариума», но не включил в альбом.)
Куплет 1
Печаль моя и боль —
Два века мне отмерьте,
И, может, после смерти
Я стану вдруг травой.
Куплет 2
И пусть мои друзья,
Уставшие с дороги,
Свои босые ноги
Положат на меня.
Припев
Только где-то в декабре
Снегом занесёт меня.
У травы короткий век —
Осень, лето и весна.
Куплет 3
Печаль моя и боль —
Три жизни мне отмерьте,
И, может, после смерти
Я стану вдруг рекой.
Куплет 4
И пусть мои друзья,
Страдавшие от жажды,
Глотком воды однажды
Напьются у меня.
Припев
Только зноем суховей
Сердце иссушит моё,
И лишь тоненький ручей
В память обо мне споёт.
Куплет 5
Печаль моя и боль —
Хоть сто веков отмерьте,
Но всё же после смерти
Я стану лишь землёй.
Куплет 6
Но если вдруг друзья мои
Уснут навеки,
Их обниму, им веки
Собой закрою я...
Их обниму...
им веки...
собой...
закрою я...

Примечание составителя

Когда я включил кассету «Свема», помеченную дрожащим карандашом «С БГ — подъезд. Сентябрь?», голос Десятого хрипел, будто шёл из того самого подъезда, где сырость стен сливалась с запахом табака, а дождь пел за окном, как недописанная песня. В блокноте, среди пятен от чая и черновиков, была строка: «Борис сказал: ты как будто умер и поёшь изнутри». Я слушал «Печаль моя и боль», и мне казалось, что это не просто песня, а его душа, растворённая в траве, что растёт под ленинградским снегом, в реке, что течёт под гранитом, в земле, что обнимает тех, кого он любил.

Эта легенда — не хроника, а мираж, сотканный из дыма сигарет, шороха дождя и слов БГ, что звенели, как струны, которых никто не тронул. Сергей не искал сцены, но его голос, как тот тоненький ручей, всё ещё течёт — в плёнке, в памяти, в ленинградской ночи, где фонари горят, как звёзды, что никогда не гаснут.


Рецензии