Записки одного сумасшедшего

Я родился в доме, который выходил окнами на кладбище. Думаю, это объясняет многое. Воздух в Рёккене был густым, как непрочитанная проповедь. Он пах сырой землей, увядающими цветами и благочестием. От этого запаха у меня с самого детства першило в горле.

Мой отец говорил с Богом. Я видел, как его губы шевелятся в беззвучной молитве, но не слышал ответа. Я смотрел на него, на этого бледного, хрупкого человека, и понимал, что он говорит с Пустотой. Это было мое первое философское открытие.

Когда он заболел, я не плакал. Я наблюдал. Врачи назвали это «размягчением мозга». Я называл это «доказательством». На протяжении года я видел, как распадается человек, как тает его разум, словно кусок сахара в стакане с мутной водой. Он перестал говорить с Богом. Он начал мычать.

В день его похорон светило солнце. Нелепое, яркое, безразличное солнце. Я смотрел в вырытую яму. Черный прямоугольник в зеленой траве. И в этой черноте я почувствовал не горе, а странное, холодное облегчение. Словно из комнаты, где было душно, наконец-то вынесли мебель. Стало просторнее. Я остался наедине с той самой Пустотой, с которой он так тщетно пытался говорить. Она была реальнее его.

Потом был Наумбург. Дом, полный женщин. Их любовь была похожа на теплый, сладкий сироп. Стоит пролить каплю — и к ней тут же слипается все вокруг. Они хотели меня утешить. Они хотели сделать меня «хорошим». Я научился лгать, не произнося ни слова. Я стал образцовым мальчиком. «Маленький пастор». Меня тошнило от этого прозвища.

Моим единственным убежищем было фортепиано. Я садился за него, и мои пальцы находили на клавишах те звуки, которые соответствовали хаосу в моей голове. Диссонансы. Рваные, судорожные аккорды. Это была моя настоящая речь. Моя семья слушала и говорила: «Какой талантливый мальчик. Какая богатая фантазия». Они не слышали, что я кричу.

Лейпциг. Сырость. Запах пыли и тлена в лавке букиниста. Я ненавидел этот город.

***

Яд Шопенгауэра был сладок, но его противоядие — аскеза, угасание, растворение в Ничто — показалось мне лишь более изощренной формой той же болезни. Я же хотел жить. Но как жить в мире, который ты только что признал бессмысленной пыткой?

Ответ пришел не из книг. Он пришел из моего тела.

Боль.

Она стала моим вторым учителем, куда более жестоким, чем Шопенгауэр. Она приходила без стука. Начиналось всегда одинаково: легкая рябь в правом глазу, словно смотришь на мир сквозь дрожащую воду. Затем — тихий щелчок выключателя. Свет в моей голове гас. И в наступившей темноте начинался этот медленный, неотвратимый танец — танец железного обруча, который сжимал мой череп.

Первые годы я проклинал ее. Я бился головой о стену, я лежал в темных, холодных комнатах, молясь любому богу, только бы это прекратилось. Но это не прекращалось.

А потом я сдался. Но это была не капитуляция, а смена тактики. Я перестал с ней бороться. Я начал ее слушать.

***

И я понял. Боль — это великий учитель чистоты. Она сжигала все лишнее. Когда она приходила, у меня не оставалось ни друзей, ни амбиций, ни будущего, ни прошлого. Оставался только один, неопровержимый факт: мое тело. Страдающее, корчащееся, но существующее. Боль была самым радикальным из всех известных мне способов возвращения к реальности.

Она изолировала меня. Она была моей кельей, моей темницей, моим убежищем. Мир, с его шумом, с его людьми, с их глупыми, бессмысленными речами, отступал. Оставались только я и она. И в этой тишине я наконец-то начал слышать себя.

Я сбежал. Не от боли — от нее убежать было невозможно. Я сбежал от Германии. От ее липкой, серой культуры, от ее тяжеловесной философии, от ее пивного самодовольства. Я отправился на юг, за солнцем. Я думал, что если свет снаружи будет достаточно ярким, он сможет заглушить тьму внутри.

Как был чист и наивен я...

Города сменяли друг друга, как плохие декорации. Ницца. Генуя. Турин. Я был призраком на их залитых солнцем набережных. Я смотрел на смеющихся, живых, загорелых людей и чувствовал себя экспонатом из кунсткамеры. Человеком без кожи. Любой звук, любой взгляд, любое прикосновение причиняло мне почти физическую боль.

Я выработал ритуал. Долгие, одинокие прогулки. Я уходил в горы, на самые крутые тропы, где не было ни души. Я ходил часами, до полного изнеможения. И там, наедине с ветром, скалами и бездонной синевой неба, моя мысль обретала свободу. Она становилась легкой, острой, танцующей. Я понял, что философия — это не занятие для кабинетов. Это занятие для ног.

Я перестал писать книги. Я начал точить кинжалы. Афоризмы. Короткие, безжалостные удары по самым больным точкам. Я стал врачом. Врачом культуры. Я ставил диагнозы. И мой главный диагноз был прост: все вы больны. Ваша мораль, ваши ценности, ваш Бог — все это симптомы одной болезни: ненависти к жизни.

***

Я вскрыл мораль как гнойный нарыв. .

Вы смеялись. Вы не поняли, что я не радовался. Я был в ужасе. Я, в отличие от вас, понимал, что это значит. Это значит, что земля сорвалась с цепи. Это значит, что мы летим в черную, ледяную пустоту.

И в этой пустоте нужно было либо замерзнуть, либо… научиться танцевать.

Я решил, что буду учить вас танцевать.

И тогда я создал его. Своего двойника, свою лучшую, солнечную половину. Я назвал его Заратустра.

Он явился мне там, наверху. В Зильс-Марии. В этом нечеловеческом, почти неземном молчании, среди гор, похожих на застывших богов. Я ходил по тропам, а он говорил во мне. Он говорил о Сверхчеловеке. О том, кто придет после. О том, кто сможет вынести правду и не сойти с ума.

Но самое страшное он сказал мне наедине. Во время прогулки, у гигантской пирамидальной скалы. Мысль, от которой у меня остановилось сердце.

Вечное Возвращение.

Каждый миг твоей жизни, каждая боль, каждая радость, каждый вздох, — все это будет повторяться. Снова. И снова. Бесконечно. Ничего нового. Никогда...

***

Это была бездна. Абсолютный, парализующий ужас. Яд, по сравнению с которым пессимизм Шопенгауэра казался детской микстурой.

Я сидел у этой скалы, и меня трясло. Моя первая мысль была: «Проклятие». Невыносимое, вечное проклятие.

А потом, из самой глубины этого ужаса, поднялось что-то другое. Упрямство. Ярость. Моя воля. Она сказала: «Да? Повторится? Отлично. Прекрасно! Я проживу эту жизнь, каждый ее миг, так, чтобы желать ее повторения вечно!»

Из величайшего яда я создал величайшее лекарство. Из самой нигилистической идеи — самую жизнеутверждающую. Это была моя победа.

После этого люди стали для меня окончательно невыносимы. Я пытался. Была одна… Умная. Слишком умная. Я на миг подумал, что она поймет. Она не поняла. Никто не понял. Они хотели не моей мудрости. Они хотели меня. Моих чувств, моих драм, моей человеческой мелодрамы. А я уже был не здесь. Я был там, наверху.

Мой разум работал, как никогда. Я писал. Я знал, что времени осталось мало. Я должен был оставить завещание. Объяснить, кем я был. Я сам надел на себя терновый венец.

Я чувствовал, как натягивается струна. Еще немного, и она лопнет.

И она лопнула.

И наступила тишина.

Великая, благословенная, окончательная тишина. Они называют это безумием. Они ошибаются. Это было исцеление. Я просто ушел домой.

Один.

Наконец-то.


Рецензии