Хроника тонких вод

ХРОНИКА ТОНКИХ ВОД    Юрий Базыкин

15 MAPTA
День был обычный, весенний. И всё-таки солнечная голубоглазая оттепель всегда радостна сердцу! Как тёплый островок среди морозов, она отогревает нас, наполняет весенними надеждами и распахивает, наконец, светлые прозрачные дали. Это обман, это временно, конечно, но так хочется распихать по шкафам толстенный "противоморозный" гардероб, выйти на улицу в чём-нибудь элегантно-неожиданном и сделать роскошный медленный вдох. И главные герои этого прелестного денька – не проталины и не голубые вечерние тени, а шумные жизнерадостные воробьи, облепившие кусты во дворах. И кот. Кот, который любит и оттепель, и воробьёв.

И была весна! Кто-то, наверное, уже представил неяркое распахнутое настежь бледно-голубое небо, реденький зелёный дымок в кронах березняков, неумытое низкое солнышко и непременно сырой, сладкий запахами гниющей дернины воздух. Другому в обычности весеннего дня чудится бедная красками слякотная, дождливая непогодь. Случается и так, что по первым мартовским денёчкам еще хрустишь снегом и клянешь поднадоевшую зиму на чем свет стоит. А всё к тому, что не бывает по весне погоды невпопад, любая – как родная, хоть мороз, хоть сухота. Городу оно всяк хорошо, только бы стаяли поскорее наледи на тротуарах, а то ходят люди в теплынь сопревшие, но солидные на деревянных негнущихся ногах: ай как упадешь! Вот и был, значит, денек обычным, весенним. И все в нём было как полагается.

Обжатые тёплыми, тёмными просторами лесов да жухлыми пятнами луговин просыпались дрёмные глуби реки. Лёд на её поверхности был уже чутким, стаявшим неслышно, исподволь, а кое-где и вовсе стояла открытая вода. В эти черные окна промоин с высокого неба медленно стекали золотыми струями нежные бальзамы солнечных лучей. Ветра не было или, вернее, почти не было. Это было лёгкое дыхание, возникавшее из ничего у самой воды, и от его близости и волнующей порывистости водная гладь начинала морщиниться и покрываться рябью. Тёплыми мягкими губами ветерок едва касался прикрытого прозрачным ледком, замершего в сладкой истоме тела своей подруги воды, опоённой хмельным очарованием весны. Водоём сделал глубокий вдох, пронизав себя мириадами воздушных пузырьков до самого дна. Через промоины он втягивал воздух ещё и ещё, и его то и дело вздымающаяся грудь топорщила, дыбила корку льда, перетирая его в беспомощное грязноватое крошево.

В эти мгновения со дна мрачной холодной ямы поднялось нечто напоминающее толстое почерневшее бревно. На миг зависнув над краем омута, оно медленно двинулось к мерцавшему дальним горизонтом берегу. В осиянных тусклыми отсветами контурах, обитатели вод, ужаснувшись, узнали огромную донную щуку. Изголодавшись за долгую темную зиму, она, казалось, выискивала себе прокорм, неспешно следуя пологому подъёму ямистого ложа водоёма. Но когда ещё одуревшая от сытой воздухом воды небольшая плотвичка проскользнула у самой пасти рыбины безнаказанно, стало ясно, что щука сыта. Можно было только догадываться, что же произошло во тьме ямы-зимовья с доверчивыми сородичами щуки, решившими переждать холода со "старушкой". Всем своим могучим телом она теперь ощущала, как по склонам дна и откуда-то сверху прибывает тепло, приятное, уже подзабытое. Ближе к берегу щука вновь замерла, чтобы переждать нахлынувшее томление, привыкнуть к едва прогретым водам. Вот болезненно ударила по глазам полоска света у размытых закраин. Задевая разбухшим белесым брюхом щетину прошлогодней травы, щука сунула огромную, в полтуловища, голову к самой кромке подтаявшего у песчаного яра льда. Долго стояла рыбина, приходя в себя от обступивших волн света и обилия свежей талой воды. Сколько себя помнила щука, всегда до одури беспокойным и сладко-тревожным был выход по первой воде на тихие плёсы неторопливой реки. По молодости-то уж совсем не было удержу на вольном половодье! Молодые соки бродили в ней каждой весной, будоражили уснувшее с годами тело и выдували её мудрость и осторожность неуёмными дикими ветрами. В слепом восторге, почуяв свежую струю, она становилась в быстрину и шла вверх по реке, шумно, до последних сил. Она рассекала воду своим вытянутым рылом, захлёбываясь радостью, слушала каждую клеточку своего длинного, прогонистого туловища. Завидев зеленоватые крапчатые бока совсем ещё юной тогда щучки, стада рыбной бели шарахались в заросли росшей по мелкой воде осоки... Что-то вздрогнуло и нестерпимо заныло в старой щуке от воспоминаний. Неизбывная безысходная тоска по ушедшим дням, когда вдосталь было сил и прокорма, когда вмоготу было взлететь свечой в голубое небо и упасть в воду, рассыпав по глади янтарные крупные брызги, когда...

Вдруг щука, наблюдавшая вполглаза за происходящим вокруг, качнула хвостом и отошла от закраины. На глубокой воде тускло проступили силуэты троих самцов щук. Неторопливо, с виду без охоты, ухажёры подошли вплотную к старой щуке, чуть задев её бурыми плавниками. Они долго кружили, то приближаясь, то теряясь в зарослях ивняка, залитых поднявшимися вешними водами. Наконец щука отвернулась от незадачливых кавалеров и, самую малость качнув хвостом, толчком снялась с места и с какой-то наигранной нерешительностью (уходить или нет?) сошла с отмели к стоявшему стеной рогозу. Нутро подсказывало ей, что эти трое не устоят перед её легким флиртом, перед дурашливым кокетничанием пусть даже и пожилой, но дамы. Краем глаза щука заметила, как их темные силуэты приблизились, но всё же замерли на почтительном расстоянии. Старая рыбина с горечью подумала, что с годами стала не так привлекательна, как прежде. Юность ушла, и опыт заполнил эти пустоты. Но теперь даже он не мог припрятать, добавить шарма огромным, пугающим даже своих, размерам, плавникам, потерявшим густой красноватый отлив, чёрному, покрытому слизью, одеревеневшему телу, некогда гибкому, отсвечивающему в полусвете высокой воды нежно-зелёным. Щука легла на дно, упёрлась рылом в темневший выступ и мощно забила хвостом, поднимая муть. Била долго, отчаянно. Заинтригованные самцы опустились ниже и, уже не в состоянии разглядеть щуку, осторожно вошли в толщу мутной воды. Но щуки там не было! Они беспокойно заметались, закружили у дна – да куда там! Сколько хватало глаза – никакого движения. Совсем обескураженные, кавалеры развернулись хвостами к яркой полоске закраин у берега и решили было попробовать счастья на глуби, как над ними бесшумно пронеслась тень запропавшей щуки. На этот раз, не раздумывая, увлечённая игрой троица азартно бросилась догонять беглянку.

Старая плутовка шла ровно, уже нимало не заботясь о том, что потеряет преследователей. Теперь она слушала мир, полагаясь на многолетнюю привычку отыскивать место, где дальним гулом река обрывается водоемом. Уловив дыхание тугих струй, рыба развернулась и сходу вошла в быстрину. Вновь на миг ею овладело чувство непомерного, трепетного, почти болезненного счастья, которое звенело в ударах хвоста, просилось наружу и несло вперёд. Она, не зная устали, рассекала эти же укравшие солнце воды норовистой реки. Щука опять чем-то далеким, скрытым наглухо и уже недоступным для неё в этой жизни услышала напевный, льющийся хрусталем зов тонких вод, зов, звучавший во всех поколениях её предков с предначальных времён, зов, растворявший без остатка волю и житейскую мудрость. Рыбина остановилась только в тихой речной заводи. Всё здесь было знакомо, связано с самыми удивительными минутами её детства: и эти иловатые закоряженные ямы, и эти корневища прибрежных золотоволосых ив. А вот и заросший камышом затон, где ещё сеголетком она неподвижно стояла, терпеливо выжидая момента, когда можно будет увязить зубы в какой-нибудь зазевавшейся рыбёшке.

Наконец показались отставшие было поклонники. Они ринулись к старой щуке и устроили шумную возню, пеня воду хвостами, и, раззадоренные, подначивали подругу участвовать во всей этой бесшабашной, жизнерадостной круговерти. Щука не могла не отозваться на святые позывы любви, опоившие мир вокруг и созвучные голосу этих мгновений. Она отозвалась на неумолимо, из года в год наступавшую весну с её вечной песней, отзвуками которой и ожиданием которой только и жива. Ах как клокотали, пенились, гуляли высокой волной воды тихой заводи!

Солнце стояло уже над темневшим поодаль старым ельником, когда рыбина отошла на затопленную половодьем травянистую прогретую за день отмель. Там она, плотно прижавшись ко дну, начала тереться брюхом о блёклый ковер прошлогоднего разнотравья, выметывая из себя изжелта-зеленоватую икру. Время будто остановилось. Поутихшие самцы теперь наблюдали за подругой. Мир ошеломленно замер, и лишь река, принимая в себя светлое чудо жизни, всё также катила свои воды неспешно, с мягким лопотаньем. Ставшая домом, матерью, жизнью – всем для бесценного дара щуки, река счастливо улыбалась. Отложив икру, рыбина устало отошла к ближайшему омуту. Самцы заняли её место, суматошно толкаясь, стали орошать молоками янтарные ленты. Упругие потоки реки теперь раздражали обессиленную щуку, и она, бросив последний взгляд на отмель, стала по течению и, лишь изредка выруливая хвостом, позволила воде нести себя домой, на просторные кормные речные плесы...

... Дед Шурка был уже в почтенных летах. Когда интересовались, сколько ему годков, он щурил ореховые глазки и говорил:
– Живу давно! Пять коров и двух баб пережил.
Расчудесный был старик: озорной, с житейской хитрецой и, как он частенько повторял, "способный на язык". Ох как любил Шурка подначить кого-нибудь, сшутковать, а потом, сидя на лавке, рассказывать о своих фортелях и давиться мелким смешком. Ещё в сопливом детстве он страдал от своей "вжизнерадостности" и "веселения души". Хоть и битым, бывало, ходил по малолетству, но озоровал не пакостливо, а так, смеха ради. Сказывали даже, как однажды, мужиком уже, Шурка насобирал камешков в старую жестянку и бреханул отцу своему, Петру Антонычу, что ощутил в себе “дар и способственность”. Чует, мол, Шурка клады, и сон ему был, будто в огороде деньги схоронены. Знал старый Петрак, что сынок мастак строить каверзы, да уж больно серьёзно всё обсказал, без лукавинки. Три дня ходил старик, сильничая над собой: то на лопату глянет, то в огород забежит – жадный до денег был. Чего боялся старый Петрак, так это насмешек. И то подумать: сраму сколько выйдет, коли оплошает он с кладом-то. Вот и ходил он, маялся, а земля-то горит под ногами. Пробовал допытаться у сына ещё раз, а тот талдычит одно и то же, что, мол, сон был, а "гарантиев" никаких нету. Петраку уж поди тогда под шестьдесят было, и хоть не в полной силе себя чувствовал, а решил-таки копать на авось. Ночь подгадал с дождичком, чтоб, значит, соседи на улицу нос не казали, взял лопату и вышел в огород. Как Богу душу не отдал в ту ночь старый Петрак – дивились все! Наутро нашли его под забором в лопухах немочного, в бреду. Перелопатить он успел, чтоб не соврать, соток восемь, пока добрался до "клада". Голосила над стариком Шуркина мать, не зная, что горше для неё: задуревший от работы ударник-мужик или сведённый коту под хвост огород. Петрак постарался основательно: гряды с огурцами, бураками и картошкой стояли как заново перепаханные: чёрные, с глубокими яминами-воронками. Выходили Антоныча только к осени, да и то раньше святок он на улице не шибко светился, ждал, пока пересмешники улягутся.
Лет пять уж как дед Шурка был на покое. Жил он при бабе такой же неказистой, сухонькой, как и сам. По городам сидело четверо его детей с пригоршней внуков. Сколько ни звал их селиться на отчине – дозваться не мог. Приедут гостями среди лета – и то носом крутят: взять-то нечего: ни коровы, ни свиней батька не держал. Загонит деток Шурка в лес по ягоды: что возьмете, тем и сыты будете.
– Матвеевна! А, Матвеевна! – позвал жену Шурка. – Подь сюды, сядь рядушком, а то такая весна сходит, а ты там копаешься впотьмах.
– Да что я, весны-то не видела? – отозвалась в окошко Матвеевна.
– Глянь, какое небо обалденное, – поднял глаза старик, – глянь, говорю.
– Вот так и знала, одно небо у него на уме, – вскинулась баба. – Ты глазки-то опусти, к грядам присматривайся, самое время.
– А-а, – махнул рукой Шурка и досадливо сплюнул.

На стоявшей под стрехой лавке, привалившись к бревенчатой стене, сидел старик. У самых его ног начинались гряды огорода. Огород был небольшой, а, как говорила Матвеевна, "так, побаловаться". Он был чёрный, набухший от сырости, со стоящими в бороздах голубыми лентами воды. В чистых маленьких окошках избы светили серые солнышки-чугунки с вытянувшейся бледной рассадой. Старик изредка надсадно кашлял и всё щурил ореховые глаза в молочное небо, где над миром огромной синей птицей парила весна...

29 АВГУСТА
..."Куда же исчез налим? Где его теперь искать?" – задавался вопросом крохотный щурёнок. Прозванный за нежный васильковый отлив плавников Голубым Пером, он был хоть и махоньким, но любознательным. Ещё вчера до зорьки в камышах молодой налим, важно шевеля усами, рассказывал ему о том, что заводь – это не весь мир. Там, за Большим Перекатом поют на все голоса студёные струи быстрых стремнин. Чуть дальше – Валуны, где вода в бирюзовых промоинах по ночам шепчет русалочьи сказки. Ближе к излучине громоздится Комель-выворотень, полощет свою бороду – спутанные корни, в которых живёт Збач – хозяин тусклых омутов за Валунами.  Голубое Перо, изумляясь всё больше и больше, слушал бессвязное бормотание нового знакомого о залитых солнцем быстринах и опасных перекатах, о неподвижной большой воде без конца и края и её тёмных страшных глубинах. Налим волновался, сбивался и опять повторял все раз за разом, и щурёнок, оставшись без ужина и сна, просил и просил рассказать ещё что-нибудь. Усатый знакомец, уплывая, обещал быть под вечер и взять Голубое Перо с собой вниз по реке.

Дожидаясь в условленном месте, щурёнок вспоминал, как проходили первые месяцы его жизни в старом речном затоне. Он улыбнулся, представив, как, вылупившись из икринки, долго болтался с желточным мешком среди зарослей Высокой Травы. Перед его глазами проступила картина первой охоты, когда уже подросшим мальком он без устали отыскивал на дне, а то и наверху, в зыбком неспокойном небе, мелких вертлявых червячков и лёгких букашек. Со временем Голубое Перо подрос и сам стал подстерегать других мальков, которые густо хороводились у края неглубокого омута. Здесь он чувствовал себя вольготно. Всё здесь было родным: каждая ямка, каждый кустик, каждый пучок травы. Еды хватало, а случалось набивать желудок легкой добычей настолько, что можно было не охотиться несколько дней кряду. Резвился щурёнок до самой темноты, и лишь когда длинная тень высокого берега накрывала мелководье, он забивался в ставшие убежищем камыши и перебивался коротким сном. Утром, едва завидев первые золочёные полосы в зыбком небе, Голубое Перо выныривал из дома и вместе с приятелями-щурятами кувыркался в холодной, изрезанной косыми лучами заводи.

"Хорошо бы посмотреть на Большую Воду, – вздыхал Голубое Перо, намаявшись в ожидании Налима. – Неужели она и в самом деле без берегов, эта Большая Вода?" Щурёнок вздрогнул и покосился на зашевелившуюся стену камышей. В полумраке наступивших сумерек он увидел, как, раздвинув стебли, показалась большая усатая голова его приятеля. "Пора", – шепнул Налим и опять скрылся. Голубое Перо юркнул следом, пересек заводь и, стараясь не упустить своего провожатого, вошёл в ледяную струю протоки. Течение подхватило его, парализованного от страха, и понесло на тёмные перекаты в большую неизвестную жизнь...

... – Шурк, ты живой? – прошептала старуха, прислушиваясь к мужниному дыханию. Уж не один год она спала как на иголках, вскидывалась среди ночи, разбуженная кольнувшей неотвязной тревогой, и шаркала к старику послушать: дышит ли? Здоровья у Шурки и так никогда вдосталь не было, а тут ещё и годочки силу скрадывают. Долгонько высиживала Матвеевна на дедовом топчане, всё выглядывала его, спящего. Только когда старик заходился кашлем, будто маленький ангел тихо опускался к ней в изголовье, и она, успокоенная, выкручивалась на левый бок, подбивала плечом потуже подушку и забывалась до света.

Шурку сморило среди дня. Он спал, поджав колени, в чём был: застиранной фланелевой рубахе, простых коротковатых брюках и зелёных вязаных носках. Матвеевна ещё раз выгнулась над ним и, уловив тёплую струйку выдоха, отошла. "Горькое бабье счастье что рябиновая ягода", – прозвучало где-то внутри, а следом само слетело: "Сколько нам ещё вместе-то?"

Спал Шурка ровно, чутко, у самой кромки яви, и был ему сон. Видит он лес вокруг – душный, несветлый. "Такой у нас, навроде как, только за Елисеем", – думает Шурка и стоит, что делать – не знает. Тихо в лесу: воздух не шевелится, замерли тени. Постоял, постоял и, малость погодя, решил осмотреться: глаза-то попривыкли к сумраку. Сделал шаг, другой – ан нет, всё одно боязно. Присел Шурка на корточки, высмотрел, какая сторона посветлее, и пошёл. Идти было не трудно: ни тебе хвороста, ни тебе ягодника. "Гладкий лесок, – затревожился старик, – аккуратный с виду, ёлки как ёлки, да вот чёй-то не хрустит под ногами, не так оно в ельниках-то". Он опять присел и запустил пальцы в жёсткий, упругий мшанник. "Мать честная, а шишки с иголками где ж?!" Шурка, струхнув, обсел на коленки и, растопырив руки, принялся ощупывать влажные шапки мха. Запыхавшись, он встал, опираясь на точёную, без единой задорины елину. Как только сухая стариковская ладошка легла на гладкий будто каменный ствол, в пальцы льдистыми зубками впились голодные иглы, и руку ленивой волной накрыло онемение. Он отпрянул и, перепуганный, двинулся дальше. Вскоре за деревьями мелькнули весёлые солнечные лучи, и Шурка вышел на широкую поляну. Посередине крепко, хозяином, стоял дуб, а под ним, сидя на корточках, у костра грелся старичок. Он был мелкий, кривенький, в обносках. Шурка вышел на поляну и кашлянул. Старичок ойкнул, вскочил и, на бегу причитая, стал размахивать непомерно длинными худыми руками. Что-то выкрикивая, он катался по траве кубарем, да так лихо, что Шурка о своём страхе и думать забыл. Мужичок, меж тем, остановился, упал на колени и, задрав голову, запел непонятно, с подвывами. Сейчас Шурка мог рассмотреть его толком. У старичка был крупный мясистый нос, широкое скуластое лицо, зелёные глазки-щёлочки. Из-под шапки жёлтым дымом торчали пушистые волосы. Каждый раз, когда голос певца замирал, дед Шурка слышал, как из глубин леса вторит ему, отзывается песня, только другими – бархатными, низкими тембрами.  Наконец всё стихло.
– Пустишь к огоньку-то, живая душа? – приближаясь к костру, спросил Шурка. Старичок подошёл, пощупал глазами деда и певуче так промолвил:
– Погости, Шурка, коли тут.
– Знаешь-то меня откудова? – удивился дед.
– Живу поблизу — вот и знаю. Деревня-то твоя недальняя, как случай – захаживаю, – мужичок изобразил на лице смешную гримасу, и Шурка, рассмеявшись поинтересовался:
– Ты откудова такой интересный? Чем живешь?
– Да Тенёк я, живу при здешних древостоях, значит. Те-нёк!
– А дом твой где? – совсем опешив, выдавил Шурка.
– Лесу много – повсюду живу, а ночую по камням-валунам, есть таких с десяток, – Тенёк растопырил пальцы над пламенем и от удовольствия зажмурился котом. Помолчали. Шурка огляделся. Лес, обступивший поляну, стал вдруг меняться на глазах. Вытянулись и склонились громадные золотистые папоротники, проросли чудные деревья с резным широким листом и плодами, схожими с черникой, только размером с кулак магазинщицы Фёклы. В небе просинь сменилась на изумруд и сладко запели птицы.
– Скажу тебе, Шурка, так. Гость ты жданный, не случайный, – пристально глядя на деда, начал Тенёк. – Зову я к себе не часто и не каждого. Тех, кто полегче душой, кто пожил и щадил, как мог, мой дом, кто не ослеп от жизни и чует Красу Великую, тех я одариваю. А дар мой такой. Войдёт в тебя Краса Великая силушкой своей и продлятся годы твои необычайно. Но помни, старик, – Тенёк приблизил лицо и сузил глаза в ниточку, –  загубишь хоть одну живую душу – жить тебе по старым меркам – сколько сможешь. Незнакомец исчез как и не было. Шурке радоваться бы, да неспокойно как-то стало. Сидит, ждет, что будет. Вот мелькнул за деревьями свет, и на поляну вышла девушка. "Молодуха молодухой, и у нас такую сыскать можно, – шёпотом подумал Шурка. Но чем дольше глядел на девушку старик, тем ярче разгоралась красота её. Так случается, когда обнимешь кого-то родного по-настоящему – и сил прибавится и целебных трав не нужно – светло и безгрешно на душе.
– Привет тебе, Краса Великая, – мимо воли прошептал дед, и не было у него слов, чтобы выразить, как хороша была девушка, как тепла её улыбка, как милы были очи её. Шурка протянул руки и хотел всё-таки сказать что-нибудь подобающее моменту, но вдруг увидел свой давно небелённый потолок, почувствовал, как онемели мышцы на жёстком топчане, как стоит в избе дивный аромат яишенки с сальцем. Шурка отвел рукой занавеску. В окошко заглянул вечер и подмигнул деду...

7 НОЯБРЯ
...Под чахлыми зарослями ивняка волной размыло берег, образовав глубокую выемку. Здесь в предрассветной темени, среди свисающих чёрной паутиной корней, Голубое Перо, вялый полудремой, стерёг утро. Холодный ветер с донных глубин исподволь просачивался в промоину, раскачивая корневища и золотые косы ив, погружённые в воду. Небо пузырилось, растекалось кругами, тихо шелестело от прикосновений крупных капель бесконечного осеннего дождя. Серое запоздалое утро неторопливо опустилось на отмели, замерев на пороге глубокой воды.
Лениво шевельнув плавниками, пробуя тело, щурёнок выбрался из своей ниши, обогнул заросли элодеи и заскользил над донными пустошами вдоль берега. Он старательно огибал ямы и держался освещённых участков дна. У самой кромки одного из омутов, в стоячей затхлой воде Голубое Перо увидел старую щуку гигантских размеров. Она тоже заметила щурёнка и, подняв хвостом муть со дна, подошла к нему.
– Здравствуйте, – испуганно пробормотал Голубое Перо. Щука медленно проплыла мимо, не сводя блестящего круглого глаза с сеголетка.
– Какие красивые плавники, – глухо промолвила старуха. –  В детстве я тоже могла похвастаться такими. Редкий цвет, чудесный даже.
Не зная, что и сказать, щурёнок терпеливо позволял осматривать себя со всех сторон.
–  Где ты появился? – спросила старая щука.
– Вверх по реке, в большом затоне. Старик Окунь из закоряженной промоины рассказывал, что меня принесла чёрная донная щука, – Голубое Перо запнулся, как бы заново присматриваясь к собеседнице. – Это вы ... ты?
– Всё может быть. Я очень стара и, случается, не помню, чем жила вчера, но да, мы с тобой похожи, как створки раковины. А знаешь, мне повезло в жизни, Большая Вода хранила меня. Хранила меня от себя самой. Хоть и долог мой век, но радость Тонкой Воды, моей родины и родины моих детей, всегда была сильнее меня. Чего не могла сдержать – того не могла. Я боялась мелководий, но была счастлива только там. Только чудо уберегло меня от чужих зубов и людей. Ты молод и хорош собой, Голубое Перо, ведь так тебя зовут? Но этого мало, чтобы выжить, есть что-то другое, оно везде – в нас и в этих водах... Щука задумалась, её глаз помутнел. Она устало опустилась на дно и, казалось, уснула. Голубое Перо ещё раз взглянул на мать и, подгоняемый необъяснимой разбуженной в нём тревогой, заспешил домой. Он сквозил тяжёлую воду, работая что есть мочи своим послушным до последней клеточки телом. Быстро войдя в иловатую тёмную яму, он остановился передохнуть. Кто-то зашевелился рядом, блеснув в полумраке крупной бурой чешуёй. Привыкнув к обступившей душной мгле, Голубое Перо обмер, завидев пожилого недовольного карася. Хозяин ямы угрожающе выгнул высокое сильное тело и неуклюже развернулся, стряхнув ил. Щурёнок сиганул вверх, в чистую воду. Страх гнал его вперёд, к безопасному мелководью, где ровной серой стеной стояло утро, где что-то нашёптывал тёмной воде косой осенний дождь...

...Было еще довольно темно, когда Матвеевна приподнялась на локте и прислушалась. Во дворе метался ветер, швыряя пригоршни дождевых капель в квадраты оконных стекол. "Шуркова погода", – шевельнулось в мыслях старушки, и она повалилась головой в огромную, ещё мамкину, подушку. Уже теряясь в сладком мареве полусна, Матвеевна натянула по самые уши тяжёлое ватное одеяло, подалась вперёд и почесала кончик носа о ковёр с охотниками, висевший на стене. Полежав и так и этак, Матвеевна повернулась на живот и запустила руки под подушку. Пробиравшееся в дом промозглое утро уже не выпускало старушку из своих объятий. Оно сочилось поверх занавесок, ложилось на рыжий дощатый пол нечёткими прохладными лентами, торопило мерным шелестом обложного дождя. Хмурое утро низко прижалось к деревне и легло мокрым серым покрывалом на цветные сны проспавших перекличку петухов.
Шурка проснулся часам к семи и долго вылёживался, стараясь ухватить, удержать отхлынувший сон. Секретно приоткрыв один глаз, он наблюдал, как жена, недовольно надув губы, мылила  посуду и драила сковородку. Стараясь не греметь, она то и дело косилась на разоспавшегося Шурку, но тот и виду не казал, что не спит. Улучив момент, старик бесшумно сполз с топчана и, подкравшись к жене, гаркнул на ухо:
– Что-й-то Егорыч сегодня не кукарешничал?
Струхнув, Матвеевна выпустила огромную чугунную сковороду, раструщив салатницу и пару мисок – всё, что было в умывальнике. Она живо схватила со стола кружку, черпнула ледяной воды из ведра и, сдвинув загодя брови, развернулась к мужу. Дед, барабаня пятками по полу, огромными прыжками рванул к сеням. Едва успев захлопнуть дверь, он, переступая босыми ногами, дурашливо пропел:
– С добрым утречком, Елена Матвеевна.
– Во-во, там тебе и место. Охолони малёк, – задыхаясь от пережитого, злорадно проскрипела старушка.
– Зябко тут. Впусти меня, мегерушка, – пошутил Шурка.
– Так отперто – заходи погрейся.
– А ты не того? Гляди, женушка, ну как остыну на пороге родной хаты – подружки мои тебя со свету сживут, – примирительно, напустив в голос серьёзности, сказал старик.
– Да заходи, чего уж там, – навалилась на дверь жена.
– Правда что ли? – Шурка тоже уперся в дверь обеими руками. – Не обманешь?
Старик, сопя от натуги, с ужасом наблюдал, как неумолимо росла щель между косяком и дверью. В неё медленно просунулась рука со зловещей кружкой.
– Ты что удумала, старая? Ты это бро... , – содержимое кружки потекло за шиворот шутнику. Колодезная водичка стылой струйкой побежала между Шуркиных лопаток, и он как-то вдруг обмяк, присел и вжался в дверь.
– Пойдем, дед, я тебе блинцов сготовила с поджарочкой, – ласково сказала Матвеевна мокрому по самые пятки Шурке.
"Чует, видать, за собой вину, – подумалось старику, – Чего только такой бабе не простишь?” – он вошёл в дом и щедро позволил жене хлопотать над собой без меры и остатка...

В обед приехал Шуркин старший, Мишка, с сыном. У Егора начались каникулы, и он увязался за отцом.
Шурка глянул на единственную сумку, болтавшуюся у сына на плече, и подумал: "Приехали с одной ночевкой".
– Бать, я ненадолго, завтра – домой. Дела... – сразу попытался сгладить всю неловкость своего краткосрочного приезда, который отец обычно называл "визитом".
– С визитом, значит, Мишка? – старик подошёл, обнял сына, школьником опустившего глаза, и долго стоял, прижимая его к себе всё сильнее и сильнее. – А мать в магазин вышла, скоро будет.
Шурка сел в угол потемнее. Ему было стыдно за эту прорвавшуюся нечаянную слабость. Он опустил глаза, хоронясь от взглядов, и как-то под себя спросил:
– Как, Егор, учеба? Не позоришь деда?
Егор, до сих пор стоявший в дверях, подошёл к Шурке и сел рядом:
– Да что тебе, дедушка, эта учеба? Там всё путем, я тебя не подведу. Вот у нас случай был, – что-то вспомнив, начал Мишка, а потом, передумав, махнул рукой. – Неважно...
– Я те дам "неважно"! – зашёлся Шурка. – Это ж всю жизнь так: начнут, а потом – "неважно". Вот привычку у матери взяли, – он, спохватившись, примолк и тут же махнул рукой – “неважно”. – Ты тут, Мишка, хозяйничай, а мы с внуком, пока свет, в лесок сходим. Дела-а..., – передразнил сына старик и грустно улыбнулся...

...Густая тёмная грива ельника с горевшими сединой березняками начиналась недалеко от дома. В лесу было тепло, сыро и пусто. Обобранные деревенскими за лето черничники, вспоротый и утоптанный грибниками мшанник, непролазные заросли ажины – лесное царство стояло теперь охваченное неярким огнём тёплых желто-бурых красок. Лес затихал, закрывал опушки, подтапливал низины и неспешно прощался с летом, всё больше и больше погружаясь в покаянную молитву, в тихом шёпоте заговаривая страх приближающихся холодов и белых-белых дней.

Дед Шурка тоже слышал, как тают голоса трав, стихают трели и соки замедляют ток в мрачных стволах чернолесья. На пороге зимы всё готовилось к маленькой смерти, но всё желало пробудиться вновь под вешним солнцем. Егор, непривычный к здешним величавым древостоям, очарованно брёл чуть позади. Влажное мшистое ложе было укрыто пёстрым глянцевым ковром сладко пахнущей листвы. Кое-где из-под ног алыми нотами звучали ягоды брусники. Шурка поднял голову: молочное серое небо путалось в ветвях берез. Ещё не собирался ложиться в мох дубовый лист. Глухо каркал ворон. Шурка бодро вышагивал, растворяясь в звуках, красках, запахах наполнивших его. Ему хотелось быть всем этим. Если не быть, то стать.
– Долго ещё? – окликнул Егор.
– А? – старик, застигнутый врасплох, обернулся. – A?
– Я говорю: долго ещё? – переспросил Егор.
– Да нет, вот он, рябинник, – дед, высоко поднимая ноги, направился к купе, видневшейся за ложбиной.
Выбирая длинные ровные стволы тонких рябин, Шурка вырезал их, кольцуя ножом у корневища.
– Меня так ещё дед учил удилища заготавливать, – объяснил старик. – Очень уж он рябинку уважал. К зиме, Егорка, сока в дереве в обрез. Оно и лучше к тому, что, весной или летом деревце в соку. Повесишь его сушить, его так выгнет, расфордыбачит, что не уда, а змеевик получается. А с осени заготовишь – древко плотное, сухое, ровное – сносу нет. Вот вернёмся, привяжем их за верхи к балке, грузом отяжелим – пускай висят, сохнут. А весной, на каникулах, как приедешь, сходим порыбачим. Лады? – Шурка сощурил ореховые глаза.
Быстро смеркалось. Уже в потёмках старик и ребёнок вышли на окраину леса. Они видели, как вечер мается на деревне, бродит-заглядывает в яркие окошки с занавесками. Ему тоже было одиноко. Очень.

4 АПРЕЛЯ
...– Егор, внучек, – старик провел рукой по тёмной кудрявой голове мальчика. – Егорка, вставай, скоро светать будет, упустим клёв. Увидев, что внук открыл глаза, Шурка встал и вышел в сени. На столе бабушка собирала к завтраку. В проснувшемся небе тускло светили звёзды, оползая за горизонт. Ветра не было. Во дворе мальчик нашёл прибитый к стене рукомойник и, скукожившись от предстоящего, плеснул себе в лицо пригоршню ледяной воды .
– Егорка, иди к столу, дед завтракать не будет, его не жди, – позвала бабушка.
Пока мальчик уплетал сготовленные Матвеевной ленивые вареники со сметаной и пышную, с обжаренными кусочками сала, бабку, старушка хлопотала над ссобойкой. Приоткрылась дверь и появилась Шуркина голова:
– Лопай-лопай, не торопись, хотя я лично уже готов и в нетерпении.
Матвеевна ухнула на стол просторную сковородку с сырниками:
– Пока не поест по-людски – не пущу.
– Каштуй бабкины сырники, каштуй, – поддакнул Шурка, – сидеть тебе, милок, в кустах опосля и мученически их вспоминать!

Съев пару сырников на пробу и ещё пару за бабулю и дедулю, Егор, чмокнув Матвеевну, вышел из дома вслед за стариком. Вскоре их неслышно обступил лес. Старик свернул к просеке и там зашагал быстрее. В темноте, слева и справа, мерцали светляки, и Егору казалось, что он идёт по усыпанному звездами небу. За погостом у горизонта уже огнисто пылала тонкая полоска зари.
– Хороши тут маслятушки, да не в пору, – шепнул Шурка и качнул рукой вправо, на проступивший в сизой мгле молоденький ельник.
Бесшумно перебежала тропинку и затерялась в траве большая ежиха. Они пересекли просторную поляну и вошли в перелесок, оставив по левую руку лимонные островки бересклета.
– Добавь ходу, внучек. Почти на месте, – сказал старик.

Чуть погодя лес расступился, и они вышли на неказистый кочковатый лужок. Тронутый первыми проблесками зари, он искрился, играя обильной росой. Плотные молочные ленты тумана стелились у самой травы. Ещё немного – и Егор услышал наконец тихий говор реки. За прибрежными кустами у самой воды двигались охваченные неведомым ритмом прозрачные наяды. Их одежды из нежнейшей дымки то взлетали, то, замирая, стекали к тёмному зеркалу воды.

Дед Шурка важно ходил по берегу и, видимо, примечал “клёвные” места.
– Будем удить тут, – наконец решился старик и, тряся рукой от нетерпения, наживил первого червя. – С Богом, – он взмахнул рукой, и с лёгким плеском поплавок опустился на воду...

...Проснувшись в своей тёмной промоине, щурёнок почувствовал голод. "Странно, с самой зимовки ем и ем, а всё голодный", – удивился он.
Что-то важное, что-то неминуемое было уже здесь, и щучка ощутила это. Предчувствие наполняло его, тревожило и манило. Голубое Перо не знал, конечно, что ровно год назад он крошечным мальком проклюнулся из икринки. Но всё равно ему было радостно оттого, что день впереди новый, тёплый, залитый долгожданным солнцем. Он шевельнул хвостом, подался вперёд и раздвинул густую подвижную вуаль водорослей. Вдалеке, у самого неба, он заметил небольшую стайку плотвы и замер. Ожидая, что в гущине подводного леса его не заметят, он ошибся. "Осторожная рыба”, – подзадоривал себя щурёнок. Плотвички, почуяв щуку, развернулись и сиганули в сторону. Голубое Перо бросился в погоню. Расстояние сокращалось медленно, но азарт и какая-то сила, бывшая даже больше его самого – всё это заставляло щурёнка гнать плотву до конца, до первой крови. "Клац!" – жертва уже забилась в острых, загнутых внутрь зубах. Ощутив вкус крови, Голубое Перо продолжал охоту с утроенной энергией. Места вокруг стали незнакомыми, да куда там остановиться! "Клац! Клац!" Стайка блестящими стрелами разлетелась кто куда, и щурёнок сбавил скорость. Утолив первый голод, Перо прислушался. Где-то совсем рядом он уловил звук, не просто звук, а голос далекого детства – чистое дыхание ровных хрустальных струй. Невольно в нём шевельнулось и начало расти трепетное неистребимое воспоминание безмятежного восторга первых дней жизни. Оно оживало, топило подступавшие тревоги, слепо несло навстречу призывному гулу речных быстрин...

... Клевало слабо. Поплавок, несколько раз поплясав, ложился на воду – то ли торопился с подсечкой, то ли просто баловалась рыба. Старик уныло распустил брови и вздохнул. Потом, положив удочку на торчавшую из воды рогатку, он вскочил и прокашлявшись в кулак, начал громко возмущаться, что, мол, рыба не та пошла, что водоёмы загадили, а магазинщица Фёкла его постоянно обвешивает. Расплескав по берегу праведный гнев, старик вдруг прижимал палец к губам и цедил сквозь зубы:
– Цыть! Цы-ыть! Она знаешь какая зрячая! Последнюю распугаем.
Шуркин поплавок снова дрогнул, и дед судорожно схватил удилище. Красный кончик гусиного пера повело в сторону, затем он дрогнул ещё раз и нехотя ушёл под воду. Старик, охнув, с силой рванул удочку на себя. Пустой крючок, со свистом рассекая воздух, упал в траву.
– А хлебушек? – взвился дед. – И эти “кирпичи” они хлебом называют? Во рту растё-ёт! – расстроенный вконец Шурка опустился на старый, в натёках смолы, комель.
– Оно, Егорка, кому забава, а кому и рыбки захотелось. Всё понимаем! Но мы ж с тобой не рвачи какие и не голодные, – утешался дед, раскуривая папиросу. – Ничё. Вон там забросить надобно. Видишь, волна стоит? Топляк или корч, значит. Разная рыба табунится в таком месте...

...Голубое Перо скользил у самого дна, любуясь, как играют на жёлтом песке тени от низкой волны. Очарованный, растревоженный яркими красками залитых светом вод, щурёнок плыл и плыл вверх по течению. Местами он замедлял ход и заворожённо наблюдал, как сверкает река брызгами блесток-мальков. Голубое Перо не привык к шуму, и теперь раз за разом обмирал, вслушиваясь в весёлое журчание струй. Проходя над каменистым дном, щурёнок, как в детстве, подковыривал носом гальку и, улыбаясь, следил, как с мягким перестуком её уносит вниз по течению. Внезапно его насторожил нараставший впереди гул. Сойдя ближе к травянистому берегу, он оказался в неподвижной прогретой заводи. Постоял, привыкая, и медленно продолжил путь. Ещё немного, и прямо перед собой он увидел грозно темневшие перекаты...

...Непривычный к ловле в проводку, Шурка упорно целил поплавком туда, где стояла волна. Поплавок водоворотило и выносило на плёс. С полчаса дед то менял глубину заброса, то шептал что-то над червяком, то молился, мелко крестясь – не везло. Но вот у Егора поплавок вдруг качнулся, попрыгал по воде и нырнул. Рывок – и сверкнула серебром в молодом небе маленькая плотвичка. Старик, обрадованный и такой крохе, нарочито неторопливо, с видом наторелого рыбака подошёл и снял добычу с крючка.
– Смотри ты. Все ж научил я тебя чему-то. А ты приглядывайся, внучек, не стесняйся, перенимай опытность у дедушки. Мне ж не жалко, – похлопал мальчика по плечу Шурка.
– Да это так, случайно вышло, – признался внук.
– Ну что ты, Егорка! Это ж моя наука сама в тебя прёт, –  Шурка распрямился и выкатил грудь колесом. – Плотка эта только коту и сгодится. Попробую-ка я её живцом запустить. Схожу к тем камышам, – старик отошёл и сел поодаль, в пахучие чабрецовые заросли. Немного погодя мальчик услышал, как за камышами плюхнулся на воду поплавок и, прикуривая, дед чиркнул спичкой...

...Щурёнок ходил кругами в ямине под перекатом. Он внимательно высматривал проход в камнях. Вот она, глубокая щербина-промоина. "Надо отдохнуть, и всё получится", – бодрился Голубое Перо. "А что там, за этим выступом? Может, ещё один?"
"Там твой дом”, – шепнул кто-то рядом.
Щурёнок повернул голову. Никого. Он вспомнил мать, и её огромный круглый глаз привиделся ему в полумраке ямы. Голос старой щуки вернулся и напомнил: "Этого мало, чтобы выжить, есть что-то другое, оно везде: в нас и в этих водах..." Щурёнок развернулся и подошёл к промоине. "Я почти дома! Почти!" – выдохнул он и, мощно распрямив тело, ударом хвоста бросил себя над тёмным выступом переката. Упал на камни под тонкой водой. Волоча брюхо по гальке, он, как мог, боролся с течением и маловодьем, проталкивая своё тело вперёд. В глазах потемнело, и в какой-то момент ему показалось, что конца не будет этой отмели...

... – Егорка, иди сюда, пожуем малёк, – Шурка негромко окликнул внука. Мальчик опустил удилище на рогатку и, оглядываясь на поплавок, пошёл к деду.
– Ну-ка глянем, что нам Матвеевна подсобрала, – старик развернул газетку: круг колбасы, несколько яичек, пара ломтей хлеба, промазанных маслом, солька в коробке и солёные огурцы.
– Знаешь, внучек, за что я люблю твою бабушку? – хитро улыбнулся Шурка. – Мне с ней спокойно. Она не лепит из меня “дядю самых честных правил”. Я, как бы сам по себе, а всё ж при ней. Знаю загодя что она скажет, где насупится, как ногу поставить. И она меня распознала, а всё любит. Такого! Дело, конечно, несложное при всех моих совершенствах, – подмигнул дед. – Ищи, как подрастешь, такую, тогда с моё и бабушкино проживёшь. Ведь жить вместе – это не слова говорить, это когда просто хорошо. Ну что, бери яйцо –  биться будем.
– Расстроится бабушка, что мы без рыбы, – отломал колбасы Егор.
– Вот дурёха ты! Она и рада, что нас спровадила, – хохотнул дед. – Сидит себе, небось, книжки читает. Так ты, что, столько времени просидел – и пустой?
Мальчик ушёл, и тотчас вернулся с толстым, наполненным водой пакетом. В воде вяло колыхалось пять-шесть плоток и пара окушков...

..."Всё!" – щурёнок сделал последнее усилие, рывком поднял себя над каменистой отмелью и наконец упал в тёплую чашу речной заводи. "Вот она, коряга Старого Окуня, вот плоточьи норы, вон травяная отмель, где весной укрываются мальки".
Голубое Перо не мог нарадоваться тому, что он вернулся в детство. Всё было как прежде, всё дышало глубоким покоем дома, в который всегда когда-нибудь обязательно возвращаешься. "Мои камыши!" – он ускорился и почти врезался в густую стену тростника. "Как хорошо", – с тихой грустью подумал щурёнок. Впереди опять вспыхнул и погас глаз старой щуки... Маленькая плотвичка одиноко стояла у дна, словно дразня оголодавшего щурёнка. Один бросок, и "Клац!" – серебристая добыча скрылась в пасти Голубого Пера. Он медленно поплыл к берегу, на ходу переворачивая рыбку головой к глотке, затем остановился и заглотил...

...Шурка хрустел огурцом, когда поплавок исчез. Старик, не дожевав, смотрел во все глаза, как красный кончик понесло к камышам. Там он исчез снова. Очухавшись, Шурка уцепился за удочку и потянул...

...Боль разорвала нутро, вонзилась разом во всё, что в нём было, тысячами безжалостных раскалённых игл. Щурёнок инстинктивно раскрыл пасть пошире, замотал головой, зашёлся в крике. Голубое Перо кричал долго, надрывно, но дом, которому он был так рад, молчал. Стремясь на дно, он выгнул тело, сопротивляясь мукам, тащившим его вверх, в чужое небо. "Почему мне так больно? Я же дома! Кто вы? – судорожно бился щурёнок. – Это ведь мой дом! Кто вас звал сюда?"

...Дрожащими руками старик схватил извивающуюся в траве щучку. Она заглядывала ему в глаза, открывала пасть и тихо, жалостливо верещала. Дед поднял с земли камень, с силой опустил его на голову рыбины и, вздрагивая худыми плечами, заплакал. Щука затихла. Шурка ощутил, как что-то умерло и в нём самом, оборвалось одинокой заветной струной, которую бережешь всю жизнь, которой и жив бываешь, когда нет исхода из одиночества в огромном мире чужих людей. Он весь обмяк под грузом навалившейся боли. Нестарый ещё Шурка почувствовал неимоверную усталость от жизни. Он силился вспомнить хоть что-нибудь, чтобы отогреться, отсрочить, отложить на потом эту наполнившую его пустоту, но не мог.

– Дедушка, тебе плохо? – испугался подбежавший Егор.
Шурка провел ладонью по его чёрным блестящим кудряшкам. "Точь-в-точь как у Красы Великой", –  припомнил он.
– Разве может мне быть плохо? Матвеевна зацелует меня за такую рыбку. Любит она ушицу готовить. В этой щучке сантиметров под тридцать запросто будет, – дед опустился на лиловый чабрецовый ковер. – Ты порыбачь ещё, а я полежу малёк, и домой. Не стыдно уже с этим.

Шурка закрыл глаза. На лугу по ту сторону реки он увидел девочку. Та бежала смешно, по-детски высоко закидывая босые пятки. Она убегала туда, где садилось солнце, где уходило под горизонт что-то главное, без чего уже нельзя было просто дышать, просто быть. Старик всё смотрел. Фигурка девочки ещё долго виднелась чёрным штрихом на молодом изумруде травы. Шурка всё ждал, что она вот-вот остановится, обернётся к нему, весело окликнет, и он бросится ей навстречу, позабыв обо всём. Шурка уже не понимал, где он – Тут ли По-Ту-Сторону-Реки? Но время шло, и таяла в  закатном солнце худенькая фигурка в коротком голубом платьице. На капли росы легли последние лучи, и луг запел мириадами солнц. Дед запрокинул голову, и в васильковом трепете неба разглядел большие серые, с тёмным ободком, глаза Красы Великой.
– Отдохни, старик. Ты так умаялся за эту жизнь, —прошептала она.
– Да где ж тут? – махнул рукой Шурка. – Абы не болело... Как там, за рекой?
– Я тебя люблю, – улыбнувшись, сказала Краса и прижала стариковскую ладонь к своим тёплым, мягким губам. – Жди меня сколько сможешь. Я приду. Птицы снова вернутся, лето закружит тени солнечных часов, и мы уже не расстанемся. Всё, что там, впереди … Каким оно будет? Не бойся, оно будет хорошим. Я не говорю, что будет легко. Порой придавит так, что захочется оборвать, отвернуться, сбежать. Не беги. Это пройдёт, и после “никогда”, за обрывом любых потерь и прощаний, над тёмными крыльями ночи, в глубине глубин вдруг вспыхнет прощальный луч. Он горит в завитках облаков, даже если ты его не видишь. Он там. И всё будет хорошо. Просто помни об этом. Всю грязь этого мира смоют тихие дожди, и... стыдно станет всем. Стыдно за то, что не смотрели в глаза любимых, били словами в самое сердце, слепо верили только в своё «я знаю». Всё пройдёт. Всё. Главное, чтобы остались мы.

Старик приоткрыл глаза. Он одиноко лежал под чутким высоким небом, а над миром огромным синим счастьем парила птица-весна...


Рецензии