Полевые исследования Хоффи

I. Гипотеза

Его звали Хоффи. Это имя, нелепое и домашнее, было плохой маскировкой, тонкой мембраной, отделявшей его от мира, к которому он не принадлежал. Он обитал не в комнатах своего дома в Провиденсе, а в циклопических, поросших зеленой слизью городах, что спали под мертвым светом угасающих звезд. Его разумом владели не мысли о насущном, а имена, от которых трескался рассудок – имена древних, безразличных сущностей, чьи контуры он смутно различал в безднах собственного воображения. Он был жрецом забытых культов, архитектором безумия, запертым в хрупком, болезненном теле.

Когда в Европе загрохотала война, он воспринял это как очередную вульгарную, шумную возню насекомых. Патриотический угар, охвативший Америку, с его флагами, маршами и газетными воплями, вызывал у Хоффи лишь холодную брезгливость. Он смотрел на юнцов, чьи лица пылали идиотским восторгом, и видел лишь стадо, с радостным мычанием бредущее на бойню. Их вера в честь, свободу и долг была для него примитивным, лишенным всякого метафизического величия ритуалом.

Но что-то начало меняться. Инструменты его презрения – газетные листы – стали приносить материал иной природы. Сначала это были лишь сухие сводки, цифры потерь, похожие на бухгалтерский отчет. Но затем появились фотографии. Сперва нечеткие, смазанные, затем – все более детальные, все более откровенные. На них была запечатлена не война, а преображение самой реальности. Пейзажи, где земля была изнасилована, вскрыта, вывернута наизнанку тысячами снарядов, превратившись в лунную, мертвую поверхность. И на этой поверхности – человеческие тела. Не павшие герои, а просто сломанные куклы, набитые требухой, небрежно разбросанные, втоптанные в грязь, ставшие частью нового, чудовищного ландшафта.

Потом пришли описания. Подробные, почти клинические отчеты о газовых атаках, где люди не просто умирали, а извергали из себя собственные легкие в припадках кровавого кашля. Окопная жизнь, где человек переставал быть человеком, превращаясь в существо из грязи и страха, живущее в норе, как крыса.

В этом была новая, ужасающая, материалистическая эстетика. Хоффи, всю жизнь конструировавший ужас нечеловеческий, потусторонний, вдруг столкнулся с ужасом рукотворным, доведенным до механического, промышленного абсолюта. В его холодном, аналитическом уме родилась гипотеза, требовавшая экспериментальной проверки. Мог ли этот примитивный, мясной кошмар, созданный руками человека, сравниться по своей силе и глубине с ледяным, вселенским безразличием Йог-Сотота? Был ли страх перед зазубренным осколком шрапнели более подлинным, чем метафизический трепет перед тем, что ждет за порогом сна?

Ему, затворнику и мечтателю, потребовалось доказательство. Он отправлялся не на войну. Он отправлялся в полевую экспедицию, в самое сердце материализовавшейся Пустоты, чтобы взять ее пробы и измерить ее глубину.

Это решение, высказанное тихим, ровным голосом за ужином, было встречено слезами и ужасом. Его мать, чья жизнь вращалась вокруг его хрупкого здоровья, видела в этом лишь самоубийство. Но Хоффи был непроницаем. Врачи в призывном пункте, осмотрев его тщедушное тело, скептически качали головами. Но во взгляде Хоффи горел такой нечеловеческий, одержимый огонь исследователя, что они, вопреки всякому здравому смыслу, уступили. Он не искал ни славы, ни смерти. Он искал данные.

Прощание на вокзале было для него лишь частью ритуала. Стоя на подножке вагона, он уже был по ту сторону. Всхлипы матери, суетливые советы родственников – все это было фоновым шумом, не достигавшим его сознания. Он смотрел на восток, где за безбрежным океаном его ждала гигантская вивисекционная лаборатория, и чувствовал лишь холодное, трепетное возбуждение ученого, приступающего к решающему эксперименту в своей жизни.


II. Погружение

Войсковой транспорт был стальным, гудящим чревом, медленно ползущим по чернильно-черной воде. Для Хоффи, чье одиночество было его крепостью, это место стало первой камерой пыток. Сотни людей, утративших индивидуальность, были спрессованы в единую, потную, пахнущую массу. Воздух в трюмах был густым, как бульон, сваренным из запахов немытых тел, дешевого табака, несвежего дыхания, рвоты и липкого, невысказанного страха. Днем палуба гудела от хриплого смеха, бахвальства и нервных шуток – заклинаний против ужаса. Но по ночам, когда корабль, скрипя, резал волны, наступала тишина. В этой тишине жил лишь утробный гул машин и один-единственный, куда более реальный, чем любой древний бог, страх – страх перед немецкой торпедой.

Хоффи часами стоял у борта, вглядываясь в безразличную гладь. Эта серая, бескрайняя пустота была ему знакома, она напоминала о космическом одиночестве. Но теперь эта бездна была населена не фантастическими тварями, а стальными акулами-субмаринами, несущими быструю, бесславную, механическую смерть. Иррациональный, метафизический ужас, который он так ценил, уступал место простому, животному страху быть разорванным на куски в ледяной воде. Этот страх не имел величия. Он был унизительным, низводящим до уровня дрожащей плоти.

Франция встретила их запахом гнили и нескончаемым, мелким, как пыль, дождем. Уже в порту, среди суеты и криков на чужом языке, Хоффи увидел первых вестников фронта. Медленно, почти беззвучно, из глубины страны выползал санитарный эшелон. Из его грязных окон и дверей на прибывших смотрели не люди. Это был человеческий лом. Обрубки конечностей, перевязанные грязными тряпками. Лица, превратившиеся в маски из бинтов, из-под которых сочился гной. И глаза. Пустые, выжженные, уже не видящие ничего в этом мире. Это были отходы производства, и Хоффи смотрел на них без жалости, с холодным, почти хищным интересом патологоанатома, изучающего новый, невиданный вид распада.

Их, как скот, погрузили в теплушки и повезли навстречу непрерывному, нарастающему гулу. Мир за дощатыми стенами вагона умирал медленно, мучительно. Сначала исчезли ухоженные поля, сменившись запущенными. Затем появились деревни со следами разрушений. Затем – деревни, превращенные в груды серого щебня. Наконец, исчезло все, кроме земли, израненной, покрытой оспой воронок. Канонада из далекого рокота превратилась в физическое присутствие. Она стала воздухом, которым они дышали, она проникала в кости, в зубы, в череп, вытесняя любые мысли.

Недолгая подготовка в тылу была процессом методичного расчеловечивания. Глотки орущих сержантов, муштра, доводящая до автоматизма, превращающая тело в рефлекторный механизм. "Штык – твой бог! Винтовка – твоя мать!" – ревели они, и Хоффи, вращенный маменькой и тётушками, неловко повторял ружейные приемы, чувствовуя, как его личность, его сложный внутренний мир стирают, как ненужную надпись, сводя его к простейшей функции: убивать и умирать. Ужас упрощения, сведения сложного организма до уровня одноклеточного, оказался страшнее любого воображаемого ужаса разрушения.

Последняя ночь перед отправкой на линию прошла в скелете собора. Вместо крыши – багровое, непрерывно пульсирующее от далеких разрывов небо. Артиллерия здесь уже не гудела. Она выла, рычала, визжала, и каждый удар сотрясал каменный пол, выбивая пыль из древних трещин. Солдаты, сбившись в кучу, пытались спать, но их сон был рваным, как рана. Хоффи не спал. Он сидел у разрушенного алтаря и понимал. Все его вымышленные пантеоны, все его Ктулху и Ньярлатотепы были лишь детскими страшилками, бледными тенями. Человек превзошел их. Он построил ад на земле, своими руками, методично и эффективно, с инженерной точностью. И Хоффи, глядя на этот рукотворный апокалипсис, ощутил извращенное, черное, почти религиозное благоговение. Он прибыл. Его полевое исследование началось.


III. В Чреве

Путь в окопы был спуском по глотке и пищеводу гигантского, издыхающего червя. Они шли ночью, по узким, извилистым ходам сообщения, чьи стены, укрепленные гниющими досками и мешками с песком, сочились зловонной, маслянистой влагой. Под ногами была не земля. Это была живая, чавкающая, сосущая субстанция, холодная и ненасытная, смесь глины, воды, экскрементов и разлагающейся плоти. Она налипала на ботинки, превращая каждый шаг в пытку. Она пахла вечностью и тленом. Воздух, густой и неподвижный, вибрировал от звуков: сухой треск винтовок, злобное жужжание шальных пуль и глухие, влажные удары, за которыми следовали короткие, обрывающиеся крики.

Когда на рассвете Хоффи впервые рискнул выглянуть на мгновение поверх бруствера, он застыл, пораженный. Это не был земной пейзаж. Это была поверхность мертвой, больной планеты. Изломанная, перепаханная, усеянная язвами воронок, заполненных черной водой. Из грязи торчали обугленные кости деревьев. И все это пространство было опутано ржавой колючей проволокой, на которой, словно гротескные, страшные плоды, висели высохшие, почерневшие трупы – мумии, которые война забыла похоронить.

Жизнь в окопе оказалась не жизнью, а анабиозом в братской могиле. Время остановилось, распавшись на длинные, тупые отрезки ожидания, прерываемые приступами бешеной ярости мира. Артобстрел начинался без предупреждения. Нарастающий, разрывающий душу визг, заставлявший вжиматься в холодную, мокрую глину, закрывая голову руками и молясь не богу, а простому случаю. Затем – взрыв. Удар, который, казалось, ломал кости даже сквозь землю. Воздух наполнялся дымом, вонью кордита, летящими комьями земли и криками тех, кому не повезло. Смерть была обыденной, как дождь. Ее перестали замечать.

Но были враги и похуже снарядов. Враги, которые никогда не прекращали атаки. Крысы. Они были хозяевами этого мира. Огромные, откормленные, с умными, ненавидящими глазами, они не боялись людей. Ночью Хоффи слышал их писк и возню, чувствовал, как их гладкие, упитанные тела пробегают по его ногам, по груди, по лицу. Они были падальщиками, терпеливо ожидавшими, когда временные жильцы окопов станут их постоянной пищей. И вши. Мелкие, неумолимые, они сводили с ума постоянным зудом, напоминая, что ты – всего лишь кусок мяса, который медленно гниет заживо.

Все его прежние идеи, весь его сложный, выстроенный на книгах и кошмарах мир, рухнул, рассыпался в прах. Какой смысл был в Ктулху, когда есть солдатский сапог, полный ледяной, вонючей воды, в котором хлюпает твоя собственная гниющая плоть? Какой смысл был в неописуемых ужасах далеких галактик, когда есть непрекращающийся зуд, сводящий с ума, и лицо соседа, превратившееся в серую, безвольную маску отупения? Ужас был не космическим. Он был грязным, материальным, вшивым.

Хоффи больше не пытался писать. Язык, созданный для описания человеческого мира, был здесь бессилен. Он мог лишь водить карандашом по отсыревшей бумаге блокнота, выводя бессмысленные узоры, спирали, лабиринты, похожие на карты безумных, несуществующих городов. Он менялся. Бледная кожа стала серой. В глазах застыло напряженное, загнанное выражение. В одну из ночей, во время вылазки в темноту, они наткнулись на немецкий патруль. В короткой, яростной, слепой схватке он, сам не понимая как, несколько раз всадил штык во что-то хрипящее, теплое, податливое. Он не почувствовал ничего. Ни страха, ни вины, ни восторга. Просто холодная констатация факта. Функция выполнена.

Его исследования подходили к концу. Он нашел свою бездну. Она была не между звезд. Она была здесь, в этой траншее, выстланной грязью и наполненной абсолютным, животным безразличием.

Однажды утром, в мертвой, звенящей тишине после особенно яростной ночной артподготовки, по окопу прошелестело одно-единственное слово, холодное и острое, как прикосновение стали.
"Атака".


IV. Конец

Тишина перед атакой была абсолютной. Это был вакуум, который высасывал воздух из легких. В этой тишине звук собственного сердца превращался в оглушительный барабанный бой, отбивающий последние удары. Хоффи опрокинул в себя обжигающий глоток рома, который раздали сержанты, но тепло не пришло. Наступила лишь холодная, звенящая, неестественная ясность. Он видел, как у соседа, мальчишки по прозвищу Кролик, трясутся руки, неспособные прикурить сигарету. Видел, как по лицу молодого лейтенанта медленно ползет капля пота. Это были последние секунды существования перед тем, как материя перейдет в иное состояние.

Раздался свисток.

Звук был тонким, пронзительным, как лезвие бритвы, режущим ткань реальности. И Хоффи, вместе с сотнями других, полез из своей могилы наружу. Его тело действовало само. Он больше не управлял им. Он был наблюдателем, запертым внутри механизма, который шел в утиль.

Ничейная земля встретила их сплошным, деловитым, механическим треском. Пулеметы. Их звук не был похож на отдельные выстрелы. Это был ровный, непрерывный грохот гигантской швейной машинки, сшивающей саваны из свинца. Люди вокруг падали. Нелепо, буднично. Без пафоса. Один вдруг споткнулся, как на ровном месте, и ткнулся лицом в грязь. Другому, бежавшему впереди, просто оторвало полголовы, и он, сделав еще пару шагов, рухнул. Вокруг, вздымая черные фонтаны земли, рвались снаряды. Воздух наполнился криками, но это были уже не крики живых, а предсмертное эхо тех, кто превращался в мясо.

Хоффи шел вперед, ничего не видя, кроме спин товарищей и разрывов впереди. Страх исчез, растворился, уступив место странному, отстраненному оцепенению. Хаос был идеален. Безумие было гармонично. Он споткнулся и упал в неглубокую воронку, прямо на полусгнивший, обглоданный крысами труп. Упираясь в него рукой, чтобы встать, он почувствовал, как под пальцами хрустнули ребра. Это был контакт. Приобщение к новой форме материи. Он поднялся и побрел дальше, к линии вражеских окопов, которая казалась краем мира.

Он уже видел каски, дым выстрелов. Он бессмысленно, рефлекторно вскинул винтовку.

И в этот момент его эксперимент завершился.

Это не было болью. Это был конец предложения. Жесткий, множественный, безличный удар в грудь, поставивший точку. Воздух с хрипом вышел из легких. Мир перевернулся, и небо оказалось под ногами. Грохот боя мгновенно стих, сменившись густым, ватным, нарастающим белым шумом.

Он лежал на спине. Щекой он чувствовал холодную, родную, влажную грязь. Он смотрел вверх, в серое, абсолютно пустое, безразличное небо. Кровь, вытекавшая из груди, была просто теплой жидкостью, смешивающейся с грязью.

В его угасающем сознании не было ни образов, ни мыслей, ни сожалений. Лишь вывод. Ясный, холодный, неопровержимый. Окончательный результат его полевого исследования. Он всю жизнь искал истинное, подлинное лицо вселенского ужаса. Он нашел его.

Это просто пустота. Грязь, сталь и серое, равнодушное, абсолютно пустое небо.

И больше нет ничего.

Глаза Хоффи, остекленев, продолжали смотреть в эту пустоту, пока не стали ее неотличимой частью.


Рецензии