Стена

Это первая часть, написанная 2009 году. Исправил ошибки.

Одесса. 2009 год. Сентябрь.

Юсуп Кербабаев плакал во сне. Растрогался. Пятьдесят лет стукнуло в середине сентября, а всё ещё как дитя малое.
Вечером посмотрел новости — показывали сюжет про Таджикистан. Соплеменники добывали шлиховое золото на месторождении Шугнов.
Без приспособлений, в лотках, мыли тонны породы в ледяном крошеве горной реки. Таскали камни — круглую гальку, нет, не ту, которой он в детстве подтирался вместо туалетной бумаги.
Огромные неподъёмные валуны ворочали и перетаскивали с места на место, как скопище трудолюбивых муравьёв.
За месяц этой добровольной каторги можно было намыть от силы грамм десять на двоих. Двадцать пять долларов за грамм — итого сто двадцать пять зелёных на каждого.

Если сильно повезёт, эти грошики Юсуп урвёт за день, ну пусть за два — точно.
Юсуп не был на родине чуть больше тридцати трёх лет. Во сне ему снились земляки: худые, поджарые, как степные волки, и снилась боль, сжирающая руки от кончиков пальцев до локтей и выше — боль, выламывающая плечевые суставы его земляков.
Юсуп Кербабаев мелко дрожал и плакал, тихо постанывая.

Соня Зильберман сегодня спала в зале.
Она живёт с Юсупом девятнадцать лет.
Соне тридцать шесть, и все эти годы она спит одна.
После жаркой любви, когда раскалённый стержень Юсупа жёстким поршнем шурудит в её пещере, она в раскорячку уползает в зал, держа в вытянутых руках пухо-перьевую подушку, напитанную её трудовым потом и слезами.

Причин, по которым она спит одна, — две. Она с детства привыкла спать одна, бесстыже раскинув заголённые ноги и руки на всё пространство кровати. Всю ночь, ворочаясь, сгребая в мятую кучу простыню и одеяло.
Но главное — запах.
Это было странно и необъяснимо. Каждый вечер и начало ночи проходили по одному сценарию. Соня стояла перед кроватью спальни в ночной рубашке, вся голенькая под ней.
Она как бы кокетливо говорила одним только взглядом Юсупу:

— Я так соскучилась, тело моё горячее, и я дрожу под своим платьем, так хочу тебя.
— И я натрусь своим телом о твоё, кошкой буду тереться о твои плечи, руки, грудь, живот и колом торчащий стержень — и присосусь к нему, и выпью капли, пьяные капли, я хочу пить вино из твоих губ, вино — поцелуев и счастливых снов…

…и Соня скажет:
Вложи мне, воткни везде, везде, ты слышишь, Юсуп!

Юсуп раздвинет Сонины смуглые от загара половинки и обовьёт их горячим дыханием, будет длинная прелюдия, он острым, как клинок, языком ожжёт раковину пупка, и с Соней бог — уж девятнадцатый год — будет трепетно и нежно, как в первый раз, изучать каждую клеточку её тела.
После — всполохи звёзд и цепочка длинных спазмов внутри Сони. Она потеряет сознание на миг и вновь услышит жаркое рычанье, и трудно понять, кто сверху, кто снизу, и сочным мясом на твёрдый шампур: плоть на плоть, пот в пот…

Насытив тела, они разойдутся, Юсуп откатится в ноги её. Соня жадно тянет воздух ноздрями, и мышцы матки мускулистой змейкой сжимают кольца.

…и как удар, наотмашь накроет Соню запах кошмы и чужого пота, чужого…
…и руки в ноги, и подушку в руки — и марш в зал…

Она могла бы вернуться после душа или утром, но спит одна: рядом с Юсупом и минуты не поспать спокойно, и у Сони есть правило: «Охи, вздохи, трахи — ночью, утром и днём дела делать нужно».

В пять ровно тихо звякнет будильник.
Юсуп побредёт в уборную, долго и тщательно будет умываться, фыркая и кряхтя. Аккуратно прикрыв дверь на кухню, расстелет маленький синтетический коврик и долго будет молиться.
Соня не спит, крепко зажмурив глаза, она прислушивается, как монотонно Юсуп трёт со своим Всевышним.
Она знает: закончив свои тёрки, он нехотя поест, подставляя ладонь под лепёшку, не проронит ни одной крошки. Тщательно вымоет пиалу и, тихо прикрыв дверь, уйдёт в раннее утро.

Соня встаёт, едва захлопнется дверь. Два часа, маясь, варя кофе, роняя пепел сигареты, таскается по всей квартире. За пятнадцать минут рисует лицо, впрыгивает в лёгкое пальто и спешит в сентябрьское утро…

Северный пригород Берлина. Панков. Кладбище в Вейсензее. 2009 год. Сентябрь.
Йозеф Клецер должен быть недоволен.
Он наверняка недоволен.
Чёртовы халтурщики.
Прожил на свете всего ничего — сорок девять лет — и сыграл в ящик.
Мало того что фотографии — чёрно-белой, как он мечтал, с сигаретой в зубах — на памятнике нет, так ещё и основание этого пафосного склепа дало трещину.
Всё не так, как он представлял.
Умер как шелудивый пёс — всеми позабытый и высокомерно игнорируемый и презираемый. Умер некрасиво. Страшно и обыденно. Молниеносный рак лёгких, страховки нет, веры нет.
Йозеф не пил лет шесть, но перед смертью запил жутко. Обезболивающие отверг принципиально: «Пока чувствую боль — жив».
Разругался с последними приятелями — дурачьё, они пытались внушить, что есть надежда, что современная медицина…
В жопу приятелей и медицину. Итог был ясен и прост. Но смерть, паскуда, подвела и подкачала.
Нет, Йозеф не рассчитывал выторговать себе ещё пару недель.
Но надеялся сохранить лицо и уйти достойно. Не вышло.
Напившись до самых рыжих бровей, он умер вовсе не от рака.
Приступ лёгочной недостаточности плавно перешёл в рвоту — издох Йозеф, как жалкий поц и банальный пьяница.
Хорошо, что участок в Вейсензее откуплен дедом. Иначе за счёт социала Берлина сожгли бы — как наци сжигали предков. Стрёмно, хотя Йозефу, конечно, уже всё равно…
Но чёртовы халтурщики — фундамент постамента дал трещину…
Берлин. 1977 год. Осень.
Йозеф Клецер дрочит.
Сегодня уже четвёртый раз — закрылся в уборной.
Маленькая пластиковая карта с фотографией пышногрудой фрау с бюстом кило на десять.
Родители на работе, никто не мешает.
Первый раз Йозеф онанировал утром, до школы.
Сразу после школы, вспоминая тощую и прыщавую Ирму, — второй раз.
Третий раз нестерпимо потянуло в уборную буквально на двадцатой странице Ги де Мопассана «Милый друг».
И вот — четвёртый.
Лицо Йозефа в красных разводах, мокрое, будто секунду назад вынырнул из реки или добежал километровую дистанцию.
Икры ног свела резкая судорога. Правая рука ходит ходуном и дрожит. Он уже не может кончить, но упорно дрочит.
Дело тут вовсе не в фотографии пышногрудой ****и на карточке.
Перед глазами упорно стоит образ учительницы математики — фрейлейн Вагнер.
Эта белогривая сучка с томными глазами и плавными жестами сводит его с ума.
Она пришла в школу в этом году, сразу по окончании университета.
Строгое платье, идеально облегающее роскошные формы.
Белая до прозрачности кожа и ласковые до умопомрачения глаза.
Да, всё дело в этих глазах.
Йозеф видел в них желание и покорность.
Её взгляд — не мигающий и долгий, казалось, трогающий его за подбородок — лишал его воли, но будил зверское желание.
Он хотел эту суку, как никто и никогда до него никого не хотел. Он готов отдать свою правую руку, чтоб остаться с ней один на один в классе… и… дальше Йозеф не знал…
Йозеф дрочит на фрейлейн Вагнер, и хер кто его остановит!
Одесса. 1977 год. Лето.
Соня, высунув от старания язык, рисовала пальцы. Двухсотпятидесятиграммовая баночка из-под майонеза наполнена разведённой в олифе бронзовой пудрой. Малюсенькие ноготки блестят бронзовым цветом. Правда, и внутри пальчики в краске и слипаются, но красота требует жертв.
Соне четыре годика, её брат, годовалый Марк, тихо посапывает в кроватке.
Бабушка Рива громко ругается с мастеровым Петром. Пётр побелил стены в большой комнате, побелка подсохла, и сейчас он должен через трафарет наносить на стены клёновые листочки. Но краски нет. Рива думает, что Пётр её спёр.
— Пётыр, ви думаете, что старая Рива выжила из ума? Таки думаете, что я ничего не вижу?
— Жмёте Раису по углам, пока Мотя на работе, но это не моё дело.
— Но то, что ви спёрли краску, которая стоит денег, — это моё дело!
— Рита Шамайевна, да не брал я вашу чёртову краску!
— Ви, Пётыр, не только вор, но и лжец, я выведу вас на чистую воду.

Подслеповатая Рива демонстративно начала бацать руками по сваленным в кучу вещам, приближаясь к сумке Петра.
Марк проснулся и затянул свою заунывную вечную песнь. Соня, сердито сведя брови в ровную чёрную полоску, подошла к Мареку.
— Чего ты воешь? Да ты, похоже, обоссрался!
Соня всплеснула руками, ловко и привычно сдёрнула с надувшегося брата самодельные трусы из марли и пелёнки. В нос ударил густой запах свежих какашек. Соня, воровато оглядываясь, обтёрла орущего Марка и брезгливо отбросила засранки на край кровати.
Отошла подальше, в угол комнаты — так здесь вроде запаха нет…
Соня обмакнула указательный палец в баночку с краской и увлечённо начала рисовать зайца из мультика «Ну, погоди!»
Внезапно громкий и обиженный плач Марека волной накрыл Соню. Он ревел громко и взахлёб, требовательно и басовито. Соня подумала, что его плач удивительно похож на кашель дяди Юзефа. Она быстро подбежала к кровати и оторопела. Марек стоял на крепких ножках, сильно вцепившись руками в спинку кровати. Руки и лицо Марека были в говне. Он ревел обиженно и удивлённо. Соня, всплеснув руками, кинулась в туалет, намочила полотенце…
Прижав к себе Марка, Соня усердно вытирала его маленькие пальчики и лицо, остро чувствуя вину перед ним, и нежность наполняла её сердце. Схватив веточку винограда, она спешно кормила им Марка, но острый запах говна, вылетающий с дыханием ребёнка, был неистребим. Соня расплакалась…

Одесса. 1977 год. Осень.
Юсуп Кербабаев первый раз в жизни целует девушку. Ему едва исполнилось восемнадцать, он первокурсник. Одесский гидрометеорологический институт.
Юсуп в сладком мареве приоткрыл глаза и замер. Пилар, кубинка с третьего курса, умело вобрала его губы в огонь своего рта, но её прекрасные зелёные глаза распахнуты и в упор испытующе смотрят в переносицу Юсупа.
Юсуп заметил Пилар в секции «ГУМа», где кубинцы плотной стайкой, во главе с консульским работником, покупали себе зимние вещи. Его поразило то, что все кубинцы выбирают одежду только по цене. Как позже скажет ему Пилар: «У революции нет лишних денег, мы берём всё самое дешёвое».
Юсуп замер. Пилар нежно вылизывала его ресницы, пробежала бегло языком, очерчивая контур губ, и, нырнув горячим языком в рот с лёгким нажимом, прошла по зубам, размыкая их в поисках его языка и нёба…
Юсуп дома, в Таджикистане, часто смотрел на одноклассниц в ярких платьях, в гофрированных штанишках по щиколотку, краснел удушливой волной и, вздрагивая, переводил взгляд на чёрные весёлые косички. Дома читал суры, читал часами, пока, прикрыв веки, вместо пляшущих улыбок юных красавиц перед глазами в пелене не вспыхивали золотые высечки арабской вязи…
…скрип разбитой студенческой кровати, два тела в унисон, жар опытных форм страстной метиски и запах мускуса и насвая. Пилар, подарив себя неопытному пацану, представить не могла, что разбудит и растормошит в нём бездну нежности и вылепит его в настоящего мужчину.
Через месяц после потери невинности Юсуп и Пилар устраивали многочасовые постельные марафоны и настоящие сексуальные революции…
Одесса. 15 ноября 1982 года.
Юсуп Кербабаев не моргая смотрел в маленький чёрно-белый телевизор. Похороны Брежнева.
— Глубокий старик, сентиментальный, мягкий в обращении с окружающими, в какой-то степени «добрый дедушка». Старик с выраженным склерозом… у него обострилась страсть к наградам и подаркам…
Знакомые до изжоги и судорог лица: Бабрак Кармаль, Луис Корвалан, Ясир Арафат, Жорж Марше, Перес де Куэльяр и другие официальные лица. Серыми мышами, сбившись в отдельную стаю, — едины и непобедимы — советские лидеры, с морщинами дум о подковёрной борьбе: кто кого, и главное — кто вверх и кто вниз…
Куда пойдёт страна, прав ли Сашка Голиков, десятого числа возбуждённо кричащий звонким шёпотом: «Теперь всё будет — мясо, масло, свобода!»? Ой ли — эти слова да Богу в руку! Стабильный голодный порядок есть уже тридцать лет. Дальше — что дальше? Сегодня, пожалуй, не скажет никто.
Пустота, сосущая душу. Пилар уехала на Кубу, для Юсупа это то же, что улететь на Луну — навсегда, надежда обнять любимую равна нулю. «Танец маленьких лебедей» — нет, это невозможно смотреть, депрессия засасывает и скоро проглотит всего без остатка…
Юсуп прикрыл глаза и сразу вспомнил защиту диплома. По эксперименту диплом писали один на двоих с девочкой-однокурсницей. Ушлая хохлушка Галя Лелеко накатала по «болвану» описательную часть, все чертежи и поясниловки к ним делал Юсуп.
Замдекана отправил его за минеральной водой для дипломной комиссии, и он опоздал — комиссия с неудовольствием ждала его минут пять, а Галя растерянно буксовала перед развешенными чертежами. Он получил «удовлетворительно», Галка — «хорошо», но Юсуп не в обиде.
…приехал в кишлак — все родственники собрались отмечать великое событие: Юсуп Кербабаев, сын Азамата, стал большим человеком, получил высшее образование, и где — не в заштатном и продажном Душанбе, а на Украине, в престижном вузе, своим собственным умом. Слава Юсупу, слава…
Обычай такой на празднике: женщины отдельно, мужчины отдельно. У мужчин обслуживает младший сын виновников торжества. Вот Юсуп и оказался младшим. Весь праздник ни минуты не присел — бегал, таская плов и зелёный чай, подавал фрукты и сладости и уносил грязную посуду и объедки. Этот запах и унижение, испытанные тогда, пропитали и вошли в Юсупа навсегда — не выжечь, не забыть. После в Таджикистан он — ни ногой…

Одесса. Осень. 1982 год.
Сонька Зильберман влюбилась!
А то!
Девять лет — шутка вам, что ли.
Рыжеватый мальчик Лёшка Мельник ещё вчера казался сопливым и вредным.
Дёргал за косички и даже исподтишка вытирал руки в чернилах о Сонин дневник.
Теперь носит портфель и терпеливо ждёт перемены, заглядывает в Сонины бездонные глаза и угощает пирожным «картошкой»…
Соня влюбилась крепко и безоговорочно. Никому не говорит об этом, хотя язык чешется — так хочется рассказать о своей первой любви папе. Она сидит часами над тетрадками с домашним заданием, чего не было никогда.
Пацанка и заводила — целый день на улице, не дозовёшься. То «казаки-разбойники», то носок, набитый песком, и играют часами в «зоску»…
Глядя в тетрадку и не видя ничегошеньки, Соня мечтает о будущем.
Мечтает быстро вырасти и выйти замуж за Лёшку. Тайно мечтает, не сознаваясь самой себе, в дерзкой мечте — трепать непослушные Лёшкины кудри и поцеловать его в конопатый нос.
Но зараза Лизка Кузнецова дует на неё щёки и строит глаза Лёшке.
Хочет отбить пацана — всё ясно.
Фигушки, ей обломится!
Хоть Лизка и самая лучшая подруга и единственная, Сонька только с пацанами дружит, но нельзя же подличать — парня пытаться увести…
Наверное, Лизка такая от прирождённой вредности или просто её к Лёшке ревнует? Кто их, девчонок, поймёт?
Соньке про пацанов всё понятно, а с капризными барышнями сложно и скучно. Ладно, любовь любовью, а уроки делать надо — школу никто не отменил…

Берлин. Осень. 1982 год.
Йозеф замер, дыхание спёрло. Он вспомнил свадьбу, на которой гулял три дня назад. Женился его товарищ Андре…
…Когда все напились и, встав в круг, поили петуха, а тот, замутнев белёсой плёнкой в глазах, делал шаг и падал, упорно вставал и падал вновь…
Все хохотали как безумные, а Йозеф, потеряв Мадлен Вагнер, вырвался из круга, пошатываясь, пошёл её искать.
Мадлен маникюрными ножницами резала «свадебную газету» — шутливую стенгазету, сляпанную родственниками и друзьями.
Мадлен, вспыхнув румянцем, прижалась тяжёлой и горячей грудью к Йозефу:
— Просто себе на память, славные шутки…
Йозеф, ощутив жар податливого тела, мгновенно забыл обо всём. Сминая рот в привычном поцелуе, увлёк Мадлен к чёрной и медленной воде тёплой Шпрее…
…Уёб Мадлен Йозеф на выпускном вечере четыре года назад, летом семьдесят восьмого.
Они прижались друг к другу, пили, проливая на накрахмаленные рубашку и блузку, вьетнамскую рисовую водку с корнем женьшеня.
Откинув полупустую бутылку, Йозеф пиявкой впился в розовый сосок Мадлен. Её стон и шёпот, ласковые пальчики, скользящие по его тощим ягодицам — этот секс, первый в жизни и желанный, его завёл и держит с Мадлен четыре года.
Два года назад Мадлен родила двойню, живя в гражданском браке — родственники Йозефа и Мадлен были весьма не в восторге, скажем мягко, от их связи.
Соплей намотали они немало. Породистая немка и «живой еврейчик», и разница в возрасте — мезальянс, ****ь, да и только.
Детей назвали Олаф и Рудольф — никакого крещения и обрезания, эпоха развитого социализма и крошки-интернационалисты. Радости родственникам это не добавило…
…Йозеф надел болгарский батник, узкие джинсы и джемпер ручной вязки. Он нервничал, что редко с ним случалось. Ещё бы — его пригласили вежливо, но твёрдо, в министерство «страха».
Штази — разведка ГДР, скорее репрессивный аппарат, который тяжёлым катком проехал по судьбам миллионов немцев.
Добредя на ватных ногах до площади Александерплац, Йозеф спустился на станцию пятой линии метро. Прислонившись спиной к стенке жёлтого вагона метро, он пятнадцать минут судорожно думал:
— Что нужно этой конторе от двадцатидвухлетнего шалопая?
Двери поезда открываются на остановке «Магдалененштрассе» в районе Лихтенберг.
Выползя на поверхность со станции метро, прозванной в народе «франкенштейнской», Йозеф топает дальше.
…Метров через сто дорожка выходит на унылую в любое время года площадь. Серые и коричневые фасады, слепые грязные окна, потрескавшийся асфальт…
Здание, находящееся справа, напоминает какой-нибудь захолустный обком партии. Перед входом — бетонная стена с отверстиями, словно проделанными гигантскими жуками-короедами. За этой дырявой стеной — парадный подъезд «Здания номер один».
Ещё несколько шагов — и Йозеф попадёт в логово Штази.
На фасаде слева красными буквами кто-то вывел «Securitate» — название «братской» спецслужбы из Румынии…
Берлин. Июнь 2009 года.
Йозеф Клецер выдернул сухими губами из сиротливо пустой пачки последнюю сигарету «Rothmans». Оторвал фильтр и золотое кольцо, крепящее гильзу с табаком.
Прикрыв глаза, долго раскатывал в труху бумагу и ароматный вирджинский табак. Поднёс ладони к лицу и с наслаждением втянул любимый запах. Зашёлся в длинном, выматывающем душу кашле.
Йозеф взмок: грудь и спина в каплях испарины. Подрагивая в изнеможении, он прислонился к стене, обклеенной старыми жёлтыми газетами, вспомнил детство.
С юности лет до двадцати пяти съедала Йозефа мечта — подрасти сантиметров на пятнадцать. Ну что это за рост для парня — метр шестьдесят девять?
Сейчас это казалось странным, наивным и глупым, но как хотелось вернуться назад, в детство.
Да что-то он расслабился и стал слишком сентиментальным.
Глотнув из бутылки обжигающей жидкости, Йозеф вновь мучительно пролистывал сгинувшие дни вспять, упорно возвращаясь памятью в осень восемьдесят второго года.

Здание номер один — скорее школа, но очень большая. В холле Йозефа жжёт взглядом бронзовый Феликс, и укоризненно топорщит бороду гипсовый Маркс.
Дежурный капитан за столом читал «Neues Deutschland». Вскользь глянув на повестку Йозефа, сухо обронил:
— Правое крыло, сектор «В», кабинет № 236. Лейтенант Лейбец.
С трудом передвигая ноги, Йозеф взошёл на второй этаж и робко поскрёб за ручку кабинета.
— Входите!
За столом, более всего напоминающим кухонную обеденную зону, сидел человек в очках, лет двадцати семи, в скромном сером костюме, с аккуратным полубоксом и внешностью школьного учителя физкультуры.
— Йозеф Клецер, — утвердительно констатировал он, положил перед собой тонкую картонную папку и закурил сигарету, непривычно держа её между средним и безымянным пальцами.
Молча, буравя глазами Йозефа, он наслаждался сигаретой и ситуацией.
Докурив, лейтенант пододвинул к Йозефу плотный лист картона, на который была приклеена бумажка с неровно обрезанным, пушащимся контуром.
На бумажке было написано красивым почерком Йозефа и оформлено фломастером в рамку следующее:
Эрих Хонеккер, приглашённый в Москву на первомайский парад, спрашивает у Брежнева:
«Леонид Ильич, если вы хозяин всего Союза, то почему на Мавзолее написано “Ленин”?»
Брежнев (причмокивая):
«А мы… у нас… в СССР… точки над “ё” не ставим».
Йозеф замер и чётко вспомнил, как заметалась Мадлен, пряча маникюрные ножницы и сминая свадебную стенгазету:
— Просто себе на память, славные шутки…
Конец первой части, 2009 год

Виктор Купер:
Стена. Часть вторая.

Одесса. Конец 80-х — начало 90-х
Одесса Соню не спрашивала, готова ли она взрослеть.
Одесса просто снимала с неё детство, как тесную кофту, — рывком, с хрустом ниток.
Город в те годы пах сразу всем: пережаренным подсолнечным маслом, мочой в подворотнях, морем, дешёвыми духами и страхом. Страх был новый, не книжный — без формы, без лозунгов, зато с золотыми зубами и ножом в кармане.
Соня росла быстро. Слишком.
Грудь появилась раньше, чем понимание, что с ней делать. Бёдра — раньше, чем умение говорить «нет». Глаза — раньше, чем мозги.
Мама говорила:
— Сонечка, ты бы попроще одевалась.
Соня слышала:
— Спрячь себя, девочка, пока не съели.
Она не пряталась.
Гламурная Одесса начала девяностых была дешёвой, фальшивой и липкой. Витрины с турецкими тряпками, золотые цепи толщиной с мизинец, рестораны без окон, где всё время ночь и всегда кто-то платит не своими деньгами.
Соня влетела туда как мотылёк в лампу.
Алкоголь шёл легко. Водка — противная, но честная. Вино — кислое. Коньяк — липкий, как обещания.
Потом появились порошки. Не чтобы забыть — чтобы не чувствовать.
Чтобы тело не помнило, руки не помнили, язык не помнил, кому и зачем он говорил «да».
Мужчины шли косяком.
Одни — с деньгами.
Другие — с претензиями.
Третьи — с пустотой в глазах и тяжёлым дыханием.
Соня научилась смеяться правильно.
Так, чтобы было понятно: ей всё равно, но если что — будет больно.
Иногда ночью, уже дома, она мылась до красноты.
Тёрла кожу, пока вода не становилась розовой.
И всё равно оставался запах — не пота, не секса — чужого присутствия.
Стена росла.
Между ней и зеркалом.
Между ней и родителями.
Между ней и самой собой.

Одесса. Случай
Раввин был старый и некрасивый.
Это важно.
Не харизматичный, не с глазами пророка, не с голосом, от которого хочется плакать.
Обычный. Маленький. С кривой спиной. В поношенном пальто.
Он стоял у синагоги и кормил голубей.
Соня шла мимо. Просто шла. Не искала. Не думала. Не верила ни во что — особенно в Бога, который столько лет молчал.
— Девочка, — сказал раввин, — ты не знаешь, который час?
Соня знала. Но ответила не сразу.
Почему-то остановилась.
— Почти шесть.
— Спасибо. Значит, я ещё жив.
Он улыбнулся. Без смысла. Без фокусов.
Соня хотела уйти. И не ушла.
Она зашла в синагогу как в чужую квартиру. Осторожно. Неловко. С ощущением, что сейчас выгонят.
Запах был старый. Камень. Пыль. Воск. Бумага.
Ничего красивого. Ничего модного. Ничего обещающего.
И вдруг — тишина.
Такая, что внутри стало слышно.
Раввин говорил мало.
Про слова. Про память. Про тело как сосуд.
Про то, что Бог — не начальник и не торговец.
Про то, что стыд — это не грязь, а знак.
Соня не плакала.
Она сидела, вцепившись в край лавки, и впервые за много лет не врала себе.
Потом были книги.
Иврит — сначала как камни во рту.
Шаббат — сначала как наказание.
Кашрут — сначала как абсурд.
Но тело — тело успокаивалось.
Сон стал глубже.
Кожа — чище.
Глаза — тише.
Родители смотрели настороженно. Потом — с надеждой.
— Сонечка, — сказала мама однажды, — может, тебе в Германию? По линии…
Соня кивнула.
Она уже знала: стена здесь слишком толстая.

Берлин. Конец 90-х
Берлин встретил её серо.
Честно.
Без одесской липкости, без обещаний, без смеха на показ.
Язык ломал рот.
Работа в кошерной лавке ломала спину.
Одиночество ломало ночи.
Но стены здесь были настоящие.
И одна из них — рухнула.
С Йозефом она познакомилась на курсах.
Он говорил резко. Шутил зло. Курил как человек, который не собирается бросать.
Смотрел внимательно. Слишком.
Секс был не нежный. Не спасительный.
Звериный. С отчаянием.
С желанием доказать, а не соединиться.
Соня знала: это опасно.
Йозеф знал: это временно.
Они бились друг о друга, как два обломка стены, не понимая — рушат или держат.

Соня ещё не знала, что все они — Юсуп, Йозеф, Пилат, Мадлен —
уже идут к одному месту.
К стене, которая была не из бетона.

Пилар
Куба пахла сладко и гнило одновременно.
Тростниковым соком, потом, дешёвым ромом и морской ржавчиной.
Пилат это чувствовала сразу, с трапа самолёта, когда влажный воздух облепил тело, как липкая ткань.
Она вернулась не из ностальгии.
Из необходимости.
Одесса вытолкнула её мягко, почти ласково — как выталкивают за дверь тех, кого больше не хотят видеть, но ещё не готовы возненавидеть.
Куба приняла как своих принимают всегда: сразу и навсегда.
Гавана жила в режиме вечного «вот-вот».
Вот-вот станет лучше.
Вот-вот прорвёмся.
Вот-вот умрёт Фидель — или не умрёт, что, в сущности, одно и то же.
Кастро смотрел со стен, как святой с икон.
Молодой, бородатый, навсегда победивший.
Плакаты выцвели, но глаза оставались живыми. Это пугало.
Пилат работала где придётся.
Переводчица. Секретарь. Иногда — просто тело за столом, чтобы создать видимость международного диалога.
Она быстро поняла: здесь не спрашивают, кто ты, здесь важно, на чьей ты стороне.
Сторон было мало.
Революция — и всё остальное.
Её звали Мария.
Точнее, так она представилась.
Мария носила короткие волосы, мужские рубашки и смотрела так, будто знает, чем всё закончится, но всё равно участвует.
— Мы проиграли, — сказала Мария однажды вечером, сидя на крыше.
— Но красиво.
Они пили ром из жестяных кружек.
Внизу гудел город, как старый трансформатор.
Между ними не было романтики.
Было тепло.
Было понимание.
Было тело рядом — не для обладания, а для выживания.
Идеология заменяла будущее.
Коммунизм был не верой — обезболивающим.

Майами
В Майами всё было наоборот.
Слишком ярко.
Слишком быстро.
Слишком много свободы, которая сразу требовала плату.
Пилат уехала почти бегством.
Через знакомых. Через бумаги. Через случай.
Майами встретил её улыбкой и холодным расчётом.
Здесь никто не спрашивал, за что ты боролась.
Спрашивали — сколько ты стоишь.
Кубинская мафия была не такой, как в кино.
Без пафоса.
Без длинных речей.
С тихими голосами и короткими решениями.
Одна встреча.
Случайная.
В кафе, где кофе был слишком крепкий, а улыбки слишком вежливые.
Она поняла всё по взглядам.
По тому, как замолчал зал.
По тому, как официант перестал смотреть в глаза.
Ужас был не в угрозе.
Ужас был в обыденности.
Она ушла вовремя.
Спасли её — как ни странно — коммунисты.
Кружок старых, упрямых людей, которые собирались в библиотеке и говорили о Марксе так, будто он ещё жив.
Они были смешны.
И трогательны.
И честны.
С ними Пилат впервые за долгое время не пряталась.
Когда она получила американский паспорт, радости не было.
Было облегчение.
Как после долгой болезни.

Германия
Германия встретила её ровно.
Без восторгов.
Без иллюзий.
Учёба. Работа. Бумаги.
Жизнь «как у всех» оказалась самым сложным испытанием.
С Йозефом она познакомилась случайно.
Он говорил резко.
Смеялся не вовремя.
В его глазах было что-то сломанное и упрямо живое.
Они говорили о стенах.
О тех, что строят государства.
И о тех, что люди строят сами.
Пилат чувствовала: этот человек опасен.
И всё равно тянулась.

Берлин. Ноябрь
Когда стена начала падать, Пилат была там.
Не из-за истории.
Из-за ощущения, что дальше нельзя так, как раньше.
Она увидела Юсупа случайно.
Среди криков, пыли, смеха, пьяных слёз.
Они узнали друг друга не сразу.
А потом — одновременно.
Радость была тихой.
Без объятий.
Без обещаний.
Они стояли рядом, смотрели, как бетон превращается в мусор, и понимали:
ничто не заканчивается.
Просто меняет форму.
Стена падала снаружи.
А внутри — ещё держалась.




 Йозеф

После того как Мадлен упала, в квартире стало тихо.
Тихо не по-человечески — как бывает в помещениях, где больше не живут, а доживают.

Он бил её без истерики.
Без крика.
С методичностью человека, который долго копил слова и понял, что слова больше не работают.

Когда всё кончилось, Йозеф сел на край кровати и долго смотрел на руки.
Они были красные, чужие.
Как будто принадлежали не ему, а какому-то другому — более честному зверю.

Выкидыш оформили быстро.
В ГДР умели оформлять всё, что связано с потерями.
Смерти, отъезды, предательства — всё имело форму и номер.

Он оставил Мадлен квартиру.
Не из благородства — из трусости.
Ему некуда было возвращаться.

С этого момента Йозеф стал желчным..
Юмор — как нож.
Фразы — короткие, как удары.
Он смеялся, когда другие отворачивались.

Соня появилась неожиданно, как появляется воздух после долгого погружения.
Она была живой.
Слишком живой для него.

С ней он пытался начать заново.
Пытался — ключевое слово.

Он не умел быть мягким.
Не умел ждать.
Не умел прощать — прежде всего себе.

Соня была телесной, резкой, настоящей.
Секс с ней был как драка без ненависти.
Как попытка доказать миру, что он ещё здесь.

Но по ночам приходила Мадлен.
Не в образе жертвы — в образе молчащей.
Это было хуже всего.

Он начал пить.
Сначала — для сна.
Потом — для разговоров.
Потом — просто чтобы не слышать.

Соня хотела ребёнка.
Йозеф — не хотел прошлого, а будущее пахло именно им.

Когда стало ясно, что у неё не получается забеременеть, он впервые испугался по-настоящему.
Не потому что хотел ребёнка.
А потому что понял: она ждёт от него решения.

Решений он больше не принимал.

Они расстались без сцены.
Соня сказала что-то тихое и окончательное.
Он ответил шуткой.
Самой неудачной в своей жизни.

После этого мир стал плоским.
Берлин — серым.
Люди — картонными.

Стену он ненавидел.
Не как символ — как оправдание.
Она позволяла всем не объяснять ничего.

Когда стена начала рушиться, Йозеф смотрел без восторга.
Он знал:
разрушить бетон легче, чем изменить привычку бить тех, кого любишь.

Смерть пришла не драматично.
Без пафоса.
Без смысла.

Йозеф умер так, как и жил последние годы —
не успев договорить..


Финал. Кладбище. Стена.

Кладбище было старое, западное, аккуратное до тошноты.
Дорожки выметены, надписи ровные, мёртвые лежат дисциплинированно, как на построении.
Здесь даже трава знала своё место.
Йозефу отвели участок у старого клёна.
Дерево трещало, сбрасывая листву, как будто нервничало вместе с живыми.
Никто не плакал вслух.
Все уже сделали это раньше — по одиночке.
Юсуп стоял чуть в стороне, сунув руки в карманы куртки.
Берлин пах мокрым камнем и дешёвым табаком.
Он смотрел на гроб и думал, что Йозефу бы это понравилось —
без оркестра, без речей, без лжи.
Он сказал коротко:
— Он был неприятным человеком.
Потому что видел людей насквозь.
Таких не любят.
Такие редко доживают до старости.
Юсуп замолчал.
Этого было достаточно.
Соня стояла прямо.
Очень прямо, как стоят те, кто больше не собирается падать.
Она говорила медленно, словно переводя с языка, которого никто не знал:
— Йозеф не умел быть счастливым.
Но он умел быть честным в своей жестокости.
А это редкое качество.
Я не простила его.
И всё равно благодарна —
он научил меня не путать любовь с болью.
Она отвернулась первой.
Пилат курила, не стесняясь.
Здесь никто не делал замечаний.
— Он был европейцем, — сказала она. —
Настоящим.
Слишком умным, чтобы верить.
Слишком уставшим, чтобы бороться.
Такие люди всегда проигрывают эпохе.
Зато выигрывают у иллюзий.
Она затушила сигарету о каблук.
Мадлен пришла последней.
И ушла первой.
Она не подошла близко.
Смотрела издалека —
как смотрят на страну, в которую когда-то верили.
Рядом с ней стоял тот самый лейтенант.
Теперь — без формы.
Без звания.
Без стены за спиной.
Никто не говорил о будущем.
Все понимали: его сегодня не выдают.
Когда гроб опустили, стало слышно, как где-то в городе ломают бетон.
Глухие удары.
Металл.
Крики.
Смех.
Стена умирала шумно.
Йозеф — тихо.
Юсуп ушёл пешком, вдоль бывшей границы.
Он провёл рукой по шероховатому камню, по надписям, по чужим проклятиям и признаниям.
Стена была тёплой.
Как тело, которое ещё не остыло.
Он подумал, что люди слишком долго жили, опираясь на неё.
Как на оправдание.
Как на алиби.
Теперь опираться было не на что.
Где-то впереди смеялись туристы.
Кто-то торговал кусками бетона.
Кто-то целовался на бывшей линии огня.
Мир шёл дальше.
А Йозеф — остался.
Не по эту сторону.
И не по ту.
Просто — по правде.


Стена часть вторая. Второй вариант.

ЮСУП
Одесса. 1977–1985
Юсуп Кербабаев рано понял, что мир устроен по запахам.
Не по словам, не по законам и не по лозунгам — по запахам.
Запах говорит правду быстрее человека.
Одесса пахла солью, рыбой, горячим асфальтом и табаком.
Утром — хлебом и мазутом.
Вечером — перегаром, женскими духами и морем, которое вечно пряталось за кварталами, но всё равно дышало в спину.
Юсуп учился в гидрометеорологическом институте, носил аккуратные рубашки, не шумел и не лез. Его уважали молча — за сдержанность, за то, что никогда не путал «надо» и «хочу». Он говорил медленно, с акцентом, но грамотно. Одесса таких принимала не сразу, но если принимала — навсегда.
Соня появилась не как женщина.
Она появилась как движение.
Сначала — смех в коридоре, короткий, резкий, будто кто-то бросил монету на каменный пол. Потом — голос, насмешливый, чуть хриплый. Потом — руки, быстрые, уверенные, без лишней стыдливости.
Она пахла просто: мыло, табак, чуть сладости — как свежий батон, разломанный пополам.
Юсуп этот запах запомнил навсегда.
Он любил её тихо. Не как в кино, не как в анекдотах. Любил внутрь, так, что потом сидишь и долго смотришь в одну точку, потому что слова кончились, а чувство — нет.
Соня жила быстро. Юсуп — медленно.
Они совпали не сразу, но совпали крепко.
1982
Похороны Брежнева он смотрел один. Телевизор стоял на табурете, экран рябил, диктор говорил с похоронной вежливостью, будто боялся разбудить страну. Соня была на работе. Юсуп сидел на краю дивана и не думал ни о партии, ни о будущем.
Он думал о Пилар.
Куба — это дальше, чем эмиграция.
Куба — это когда ждать бессмысленно.
После защиты диплома радости не было. Она не пришла ни в день защиты, ни ночью, ни через неделю.
Унижение догнало позже — в кишлаке.
Праздник был правильный.
Мужчины отдельно. Женщины отдельно.
Он — младший. Значит, бегай.
Он бегал.
Плов, чай, фрукты, кости, грязные тарелки.
Руки в жире, одежда в запахе еды и подчинения.
Никто не сказал: «Садись».
Все сказали глазами: «Так надо».
Юсуп понял тогда, что больше не вернётся.
Не потому что плохо.
А потому что это навсегда.
1985
С Соней стало трудно.
Не из-за ссор.
Из-за тишины.
После любви она уходила в зал. Юсуп делал вид, что не замечает. Он молился дольше обычного, растягивал слова, как будто мог ими оттереть что-то внутри.
Запах — вот что его убивало.
Запах кошмы, дороги, чужого пота.
Это был не запах Сони. Это был его запах, который он принёс с собой и не смог оставить за дверью.
Он не умел это объяснить.
Слова не находились.
Однажды она сказала:
— Ты со мной, но тебя нет.
Юсуп кивнул.
Он всегда кивал, когда был виноват.
Они разошлись тихо.
Без крика.
Без сцен.
Он ушёл с сумкой, документами и запахом Сони в голове.
Берлин. 1987–1989
Берлин встретил его равнодушно.
Серый, правильный, чужой.
Такси оказалось идеальной профессией.
Не нужно объяснять, кто ты.
Достаточно довезти.
Юсуп ездил аккуратно, не матерился, не спорил. Клиенты были разные — усталые, пьяные, злые, счастливые. Все выходили. Никто не оставался.
По вечерам он учил язык, пил чай и смотрел на стены.
Берлин был городом стен — внутри и снаружи.
Одессу он вспоминал через вкус.
Через соль.
Через хлеб.
В пивной он познакомился с Йозефом случайно.
Тот говорил резко, шутил зло и смеялся так, будто каждый смех — последний.
— Ты слишком правильно сидишь, — сказал Йозеф.
— А ты слишком много говоришь, — ответил Юсуп.
Пили молча.
Потом громко.
Потом на брудершафт.
Йозеф говорил про Штази, про страх, про стену.
Юсуп слушал. Он знал страх. Просто у него он был другого цвета.
Когда стену начали ломать, Юсуп сначала не поверил.
Он стоял среди людей и чувствовал, как внутри тоже трескается что-то старое, тяжёлое.
Пилар он увидел случайно.
Она смеялась и плакала одновременно.
Они обнялись.
Долго.
Молча.
Слова были лишними.
Иногда стены нужны только для того, чтобы однажды исчезнуть.
Юсуп не знал, будут ли они вместе.
Он знал только одно:
дышать стало легче.

ПИЛАР
Одесса. 1977–1982
Пилат уехала не потому, что хотела.
Она уехала потому, что иначе задохнулась бы.
Одесса любила её — громко, бесстыдно, липко.
Любила так, что хотелось иногда выйти ночью к морю и стереть себя, как надпись на песке.
Она была слишком живой для аккуратной жизни.
Слишком внимательной к телу.
Слишком честной к удовольствию.
Юсуп был для неё первой тишиной.
Не страстью — покоем.
Она входила в него, как в воду, и выходила оттуда обновлённой.
Но Куба — это не страна, это гравитация.
Она тянет обратно, даже если ты уже далеко.
Когда самолёт взлетал, Пилат не плакала.
Плакать она будет потом — в душных ночах Гаваны.
Гавана. 1982–1990
Куба встретила её жарой и лозунгами.
Запах сахара, солярки и моря — всё сразу.
Очереди.
Карточки.
Лица — усталые, гордые, злые.
Фидель смотрел отовсюду.
Из газет.
Со стен.
Из разговоров.
Пилат работала переводчицей. Иногда — официанткой. Иногда — просто телом, которое надо было спрятать от лишних взглядов.
Мария появилась как спасение.
Мария была крупная, тёплая, с тяжёлым смехом и руками, которые знали, как обнимать, не спрашивая разрешения.
Они жили вместе.
Спали вместе.
Иногда — с мужчинами.
Иногда — просто так, потому что ночь длинная, а одиночество липкое.
Коммунисты собирались у Мигеля.
Говорили красиво.
Пили плохо.
Верили искренне.
Пилат слушала и понимала: идея хорошая, но люди портят всё.
Однажды вечером она увидела тех, кто не говорил.
Кубинская мафия не носит формы.
Она носит взгляды.
В переулке ей объяснили без слов:
ты либо исчезаешь, либо становишься частью.
Пилат исчезла.
Майами. 1990–1995
Америка была холодной.
Не по погоде — по людям.
Здесь улыбались без причины и ненавидели без повода.
Здесь деньги были важнее прошлого.
Мария приехала позже.
Они больше не спали вместе.
Но сидели рядом, как старые солдаты.
Кружок коммунистов собирался в маленьком зале над лавкой.
Они говорили о справедливости, жрали дешёвую пиццу и спорили до хрипоты.
Пилат смеялась.
Америка умела смеяться над собой — и это было её достоинством.
Паспорт она получила неожиданно.
Без фанфар.
Без слёз.
Держала его в руках и чувствовала:
это не свобода, это инструмент.
Германия. 1996–2009
Берлин принял её осторожно.
Как женщину с прошлым, которое лучше не трогать.
Учёба.
Работа.
Нормальность.
Йозеф появился как ошибка.
Умный, злой, язвительный.
Он говорил так, будто всё знает, но ничего не хочет исправлять.
С ним было опасно и весело.
С ним было больно и живо.
Соня — потом.
Чужая.
Родная.
Когда стена падала, Пилат стояла в толпе и смеялась сквозь слёзы.
Она увидела Юсупа — и мир замкнулся.
Они обнялись.
Не как любовники.
Как люди, которые выжили.
Дальше — пусть решает читатель.

СОНЯ
Одесса. 1986–1992
Когда Юсуп ушёл, Соня не плакала.
Она просто села на край кровати и долго смотрела на вмятину от его тела — как на отпечаток преступления, которое уже не доказать.
Потом встала.
Закурила.
И впервые в жизни не убрала за собой постель.
Одесса приняла её быстро — как принимает город женщину, решившую жить без оглядки.
Ночные бары, полуподвальные клубы, квартиры с зеркалами на потолке и кокаином, который нюхали с тыльной стороны ладони, чтобы не портить маникюр.
Соня стала красивой резко.
Не девочкой — женщиной.
Жёсткой, блестящей, с холодным взглядом.
Алкоголь был фоном.
Лёгкие наркотики — поводом.
Мужчины — расходным материалом.
Она умела смеяться так, что хотелось остаться.
И уходить так, что хотелось умереть.
Родители смотрели молча.
Мама плакала ночью.
Отец курил на балконе и не задавал вопросов — он знал, что слова тут бесполезны.
Марк вырос.
Стал другим.
Стал тем, кто смотрит внимательно и ничего не прощает.
Однажды Соня зашла в синагогу.
Не за верой — спрятаться от дождя.
Раввин был невысокий, с усталыми глазами и руками бухгалтера.
Он не говорил громко.
Он просто спросил:
— Ты чего здесь?
И Соня впервые за много лет не знала, что ответить.

Она стала приходить.
Сначала — слушать.
Потом — спрашивать.
Узнала, как держат субботу.
Почему нельзя смешивать.
Зачем утренние благословения и вечерние вопросы.
Она мыла руки, как учили.
Пекла халу, которая не получалась.
Учила иврит — медленно, с ошибками, но упрямо.
Это было не возвращение.
Это было строительство себя с нуля.
Берлин. 1993–2009
Эмиграция была не бегством — логистикой.
Родители подтолкнули мягко, без истерик.
— Там тебе будет проще, — сказал отец.
— Там тебе будет честнее, — сказала мама.
Берлин встретил её серым.
Языком, который царапал горло.
Работой в кошерной лавке, где всё было правильно и скучно.
Соня учила немецкий, как учат чужую жизнь — терпеливо и без иллюзий.
Она перестала краситься ярко.
Перестала кричать.
Йозеф появился внезапно — как рецидив.
Он был острым, язвительным, живым.
С ним можно было смеяться и ненавидеть одновременно.
Секс был таким, что хотелось либо молиться, либо бить посуду.
Они делали это долго, зло, отчаянно — как люди, которые знают: счастье не навсегда.
Ревность была грязной.
Разговоры — болезненными.
Он пил.
Она ждала.
Беременность не приходила.
Соня молчала.
Йозеф злился.
Она понимала раньше, чем он:
его нельзя спасти.
Можно только уйти.
Когда она ушла, он не остановил.
Только посмотрел — так, будто всё уже случилось.
На кладбище Соня стояла ровно.
Без истерик.
Она сказала мало:
— Он был честный. Даже когда врал себе.
И этого было достаточно.


ЙОЗЕФ
Берлин. 1978–2009
Йозеф всегда знал, что с ним что-то не так.
Не болезнь — трещина. Тонкая, внутренняя, как волос в стекле. Вроде держит, а ударь — и рассыплется.
После кабинета №236 он стал другим. Не сразу — постепенно. Словно кто-то выкрутил регулятор громкости внутри головы. Мысли стали резче, слова — ядовитее, смех — короче. Он научился смотреть на людей так, будто заранее знает, чем они кончат.
Мадлен терпела.
Поначалу — по любви. Потом — по инерции.
Двойня была как перемирие. Олаф и Рудольф орали синхронно, спали плохо, но пахли молоком и чем-то настоящим. Йозеф носил их на руках неловко, будто боялся сломать. В редкие тихие минуты он смотрел на них и думал, что, может быть, это и есть его шанс — вписаться в жизнь как нормальный человек.
Не вышло.
В тот вечер всё было глупо. Ничего особенного. Слова, которые не стоило говорить. Взгляд, который не стоило ловить. Он ударил её один раз — но так, как бьют не человека, а судьбу. Кулак пошёл сам, без команды.
Кровь была тёплой.
Мадлен — удивлённой.
Потом — больница, тишина, выкидыш.
И взгляд, в котором не было ни ненависти, ни прощения. Только пустота.
Йозеф оставил ей квартиру.
Ушёл налегке — с парой сумок и своей трещиной.
Он стал ехидным.
Чёрным.
Точным.
Юмор его был как лезвие — режет аккуратно и глубоко.
Пить начал не сразу. Сначала — «по пятницам». Потом — «чтобы уснуть». Потом — просто так.
Соня вошла в его жизнь, как огонь в плохо убранную комнату.
Она была другой. Живой. Сильной.
С ней можно было спорить и не бояться проиграть.
Он хотел начать сначала. Правда.
Но прошлое тянуло за щиколотки.
Соня говорила о будущем.
Он — о том, что «не сейчас».
Когда она ушла, он понял не сразу.
Только когда в квартире стало слишком тихо.
Берлинская стена пала буднично.
Без пафоса для тех, кто жил по эту сторону трещины.
Йозеф смотрел, как люди бьют бетон молотками, и думал, что стены падают легче, чем привычки.
Он не пошёл на Запад.
Он остался.
Последние годы были серыми.
Работа — случайная.
Друзья — временные.
Сигареты — обязательные.
Рак лёгких пришёл честно. Без заговоров.
Он отказался от обезболивающих.
— Пока больно — жив, — сказал он врачу.
Умирал некрасиво.
Пьяно.
По-человечески.
На кладбище в Вейсензее было ветрено.
Трещина в фундаменте памятника бросалась в глаза.
Йозеф бы усмехнулся.


КЛАДБИЩЕ
Берлин. Вейсензее. Осень. 2009
Кладбище Вейсензее всегда выглядело так, будто его проектировал человек без иллюзий.

Никакой надежды на воскресение — только геометрия, камень и листья.
Старые каштаны, мокрая глина, запах прелой листвы и дешёвых хризантем.
Йозеф Клецер лежал глубоко и окончательно.
Фотографии на памятнике не было.
Чёрный гранит. Имя. Даты.
И трещина в основании — будто сама земля не захотела держать его ровно.
Они стояли полукругом, неловко, как люди, которых свела не дружба, а пункт назначения.
Юсуп — в тёмном пальто, слишком тонком для немецкой осени.
Он держался отдельно, будто боялся, что его спросят: «А ты кто ему?»
Он и сам не знал ответа.
Для него Йозеф был человеком с острым языком и тяжёлым взглядом.
Тем, кто сначала полез в драку, а потом пил на брудершафт,
кто смеялся так, будто каждое «ха-ха» стоило ему внутреннего перелома.
Юсуп смотрел на землю и думал, что в этой стране даже смерть выглядит организованной.
Без суеты.
Без воплей.
По расписанию.
Он хотел сказать что-то простое.
Например:
«Он был злой, но честный».
Или:
«Он не умел жить легко».
Но слова застряли.
Юсуп только тихо произнёс:
— Он знал цену стенам. И цену ударам по ним.
Соня стояла прямо.
В чёрном платке, аккуратно повязанном — не показном, а привычном.
Её лицо было спокойным, почти жёстким.
Для неё Йозеф был ошибкой и откровением одновременно.
Человеком, с которым было больно и сладко.
С которым тело понимало быстрее, чем разум.
Она сказала коротко:
— Он хотел быть свободным, но не вынес свободы других.
Слова повисли тяжело.
Никто не спорил.
Пилар стояла чуть в стороне.
Сигарету не зажигала — просто крутила в пальцах.
В её памяти Йозеф был другим: внимательным, насмешливым, уставшим.
Он умел слушать — редкое качество для мужчины, который привык защищаться шуткой.
— Он был европейцем без страны, — сказала она. — И человеком без времени.
— Такие всегда проигрывают первыми.
Мадлен пришла позже всех.
С Запада.
С другими людьми.
С другим акцентом.
Она смотрела на плиту долго.
Очень долго.
Потом сказала почти без эмоций:
— Он не был хорошим. Но он был настоящим.
И этого достаточно.
Никто не плакал.
Берлин вообще не любит слёз.
Он предпочитает кашель, молчание и шаги по гравию.
Когда они разошлись, трещина в основании памятника осталась.
Как подпись автора.

СТЕНА
Берлин. Ноябрь. 1989
Стена падала не сразу.
Она сопротивлялась.
Хрустела, трескалась, пылила, как старый бетонный организм,
который слишком долго притворялся вечным.
Юсуп пришёл ночью.
После смены.
Руки пахли рулём, сигаретами и чужими разговорами.
Он стоял и смотрел, как люди бьют кувалдами в одно и то же место,
будто надеялись пробить не бетон, а собственную биографию.
Пиалат он узнал не сразу.
Она изменилась — иначе держала плечи, иначе смотрела.
Но улыбка была та же.
Они не обнялись.
Просто встали рядом.
— Ты здесь? — спросила она.
— Я здесь, — ответил он.
Всё остальное было лишним.
Где-то рядом кричали, пили пиво, смеялись.
Кто-то вытащил флаг.
Кто-то плакал впервые за много лет.
Соня была в толпе.
Она смотрела на стену, как на текст, который нужно перечитать,
чтобы понять, где тебя обманули.
Йозеф стоял чуть дальше.
Он не бил.
Он смотрел.
Ему вдруг стало ясно:
стены рушатся только снаружи.
Внутри они остаются навсегда.
Когда бетон дался, и кусок стены рухнул,
все закричали.
Йозеф — нет.
Он развернулся и пошёл в темноту,
где не было ни Востока, ни Запада,
ни оправданий,
ни прощений.
Стена осталась стоять —
в каждом из них.


Рецензии