Геометр Скорби. История капитана Эллиота Спенсера

Глава 1: Усталость от Плоти

Для капитана Эллиота Спенсера Первая Великая война была не трагедией человеческих судеб. Она была уроком отвратительной, удручающе примитивной механики. На полях Фландрии, среди грязи, колючей проволоки и бесконечного грохота, он изучал не тактику или стратегию, а саму природу плоти. Он видел, как она рвётся, как горит, как гниёт. Он видел, на какие нелепые, асимметричные фрагменты может распасться то, что гордо именовало себя «человеком».

И главным его открытием, его личным, выстраданным в окопной грязи проклятием, было не осознание жестокости. Нет. Это было осознание её скуки.

Вся эта симфония страдания — крики, разрываемые снарядами тела, предсмертные хрипы — была подчинена удручающе простым, банальным законам физики и биологии. Это была тирания материи. И Спенсер, человек ума тонкого и ищущего, пресытился ею до тошноты. Он, переживший этот апофеоз бессмысленного распада, вернулся в мир не сломленным, а… разочарованным. Разочарованным в самой структуре бытия, в её грубых, ограниченных возможностях. Бог, в которого он давно перестал верить, казался ему не жестоким, а просто бездарным инженером, создавшим мир с удручающе скудным набором функций.

Покой, который он пытался найти в послевоенной Англии, был невозможен. Он смотрел на самодовольные, сытые лица людей, на их маленькие радости и мелкие горести, и видел лишь копошение. Невинное, но от того не менее отвратительное копошение в рамках дозволенной, унылой геометрии. Он жаждал иного. Он жаждал системы, порядка, который был бы сложнее, чем просто «жизнь» и «смерть». Он искал иную математику, иную физику, пусть даже её законы были бы чудовищны.

Он оставил службу, оставил общество. Он стал путешественником, но не туристом. Он погрузился в тёмные, потные, забытые Богом уголки колониальной империи. Не в поисках экзотики. В поисках знания. Запретного знания. Он проводил месяцы в библиотеках Калькутты, в монастырях Тибета, на базарах Каира, скупая не ковры и специи, а древние, истлевшие манускрипты, странные, не имеющие видимого назначения артефакты.

Он искал ключ. Не к раю или аду — эти понятия казались ему вульгарными. Он искал ключ к иной модальности существования. К тому, что лежало за пределами привычной, трёхмерной тюрьмы.

И однажды, на пыльном, заваленном всяким хламом рынке в Британской Индии, он нашёл его.

Это была шкатулка. Небольшой куб из чёрного, неизвестного дерева, покрытый сложнейшей, филигранной резьбой. Но это была не просто резьба. Это была геометрия. Невозможная, парадоксальная геометрия, которая причиняла физическую боль глазам. Линии на шкатулке уходили вглубь, пересекались под немыслимыми углами, создавая узор, который разум отказывался воспринимать. Она была гладкой на ощупь, но казалось, что под пальцами проходят острые, как бритва, грани. Она была холодной, но от неё исходил едва уловимый, внутренний жар.

Это был не предмет. Это была застывшая формула. Математическая задача, воплощённая в материи.

Продавец, морщинистый, одноглазый старик, отдал её почти даром, бормоча что-то о проклятии и плохих снах. Он спешил избавиться от неё, как от чумной метки.

Спенсер унёс её в свой номер в дешёвой гостинице. Он сел за стол, поставил шкатулку перед собой и начал её изучать. Он понял, что это не просто узор. Это был механизм. Замок. И решить его можно было не силой, а разумом. Нужно было не просто двигать части, а понять логику их движения. Понять ту чуждую, нечеловеческую математику, по законам которой она была создана.

Он работал над ней несколько дней. Без сна, без еды. Мир за окном перестал существовать. Был только он и этот чёрный, парадоксальный куб. Он двигал панели, поворачивал грани. И с каждым правильным движением он чувствовал, как меняется не только шкатулка, но и он сам. Его разум, привыкший к эвклидовой геометрии, начинал трещать по швам. Он начинал мыслить в иных категориях. В категориях изломанных пространств, многомерных плоскостей.

Это было мучительно. И восхитительно.

С каждым щелчком механизма из шкатулки доносился тихий, мелодичный звон. Как будто где-то очень далеко, в ином измерении, звенел маленький колокольчик, отмечая его прогресс.

Наконец, после последнего, самого сложного, самого нелогичного с человеческой точки зрения движения, шкатулка издала долгий, протяжный, чистый звон.

И раскрылась.

Но не так, как раскрываются земные шкатулки. Она не разделилась на две половинки. Она… вывернулась наизнанку. Её внутреннее пространство стало внешним, а внешнее — внутренним. На мгновение комната гостиницы исчезла, и Спенсер увидел.

Он увидел Лабиринт.

Бесконечный, уходящий во все стороны коридор, стены, пол и потолок которого состояли не из камня, а из вечно движущейся, перестраивающейся, страдающей плоти. Он увидел холодный, синий, беззвёздный свет. Он услышал хор — беззвучный, но оглушительный хор невыразимой, чистой, дистиллированной боли, которая была здесь не наказанием, а законом физики.

И из синей, туманной дали, по коридорам из стонущей плоти, к нему двинулись они.

Архитекторы. Геометры.

Он не почувствовал страха. Он почувствовал благоговение.

Он нашёл то, что искал.

Он нашёл порядок. Абсолютный, безупречный, математически выверенный порядок, основанный не на примитивных категориях «добра» и «зла», а на высших, непостижимых законах боли и геометрии.

Они приблизились. Их было четверо. Их тела были чудовищной, но завораживающей смесью изувеченной плоти и холодного, вороненого металла. Они не шли. Они присутствовали.

Один из них, тот, что, казалось, был главным, шагнул вперёд. Его лицо было бледным, лишённым пола и возраста. И оно было картой. Идеальной, симметричной картой, расчерченной тонкими, как волос, разрезами. А в узлах этой сетки, в точках пересечения, блестели головки длинных, тонких, серебряных булавок.

Он поднял руку. В ней был не нож, не оружие. В ней была цепь с прикреплённым к ней крюком. Инструмент.

— Мы пришли, — сказал он, и его голос был спокойным, глубоким, лишённым всяких эмоций. — Ты звал. Мы пришли.

— Что это за место? — выдохнул Спенсер.

— Это не место. Это порядок, — ответил тот. — Порядок, к которому ты так стремился. Порядок за пределами жизни и смерти. За пределами плоти.

— Я хочу… я хочу его познать.

Существо с иглами в голове медленно кивнуло. — Желание — это хаос. Знание требует структуры. Твоя нынешняя форма… несовершенна. Она слишком мягкая. Слишком нестабильная. Её чувства примитивны. Чтобы познать наш мир, ты должен быть перестроен. Перекалиброван.

Он сделал ещё один шаг. Цепь в его руке тихо звякнула.

— Это будет больно? — спросил Спенсер.

— «Боль»? — существо на мгновение задумалось, словно пытаясь вспомнить значение этого слова. — Это примитивный термин. То, что ты почувствуешь, не имеет названия в вашем языке. Это будет… переопределение. Твоя плоть познает новую геометрию. Твоя душа станет картой.

Он занёс крюк.

Спенсер не сопротивлялся. Он закрыл глаза.

Он ждал. Он ждал своего посвящения. Своего превращения из человека, уставшего от плоти, в нечто иное. В нечто большее.

В чистое, холодное, вечное знание.


Глава 2: Апостол Порядка

Превращение не было актом насилия. Оно было хирургической операцией вселенского масштаба. Боль, которую Спенсер испытал, была не той болью, что от раны. Это была боль самой реальности, которую выворачивали наизнанку. Крюки, что вонзались в его плоть, были не орудиями пытки. Они были инструментами калибровки. Они растягивали его тело, его кожу, его нервы, заставляя их соответствовать новой, неэвклидовой геометрии Лабиринта.

Он чувствовал, как его человеческая форма, эта мягкая, несовершенная оболочка, рвётся, но не уничтожается, а перестраивается. Его кости меняли свою структуру, его внутренние органы обретали новую, чуждую, но математически выверенную симметрию.

А затем пришли иглы.

Они входили в его череп не как гвозди. Они входили как ключи. Как зонды. Каждая булавка, вонзаясь в его плоть, не причиняла боль. Она открывала новый канал восприятия.

Первая игла — и он перестал видеть свет. Вместо этого он начал видеть структуру света. Не фотоны, а уравнения, описывающие их движение.

Вторая игла — и он перестал слышать звук. Он начал воспринимать его как вибрацию, как волну, как чистую, математическую синусоиду.

Третья, четвёртая, десятая…

Мир чувств — этот хаотичный, ненадёжный, лживый мир — умирал. На его месте рождался мир чистого знания. Мир формул. Мир порядка.

И вместе с чувствами умирал и он. Эллиот Спенсер. Капитан. Человек. Его воспоминания — война, Англия, Индия — становились тусклыми, неважными. Они превращались в набор данных, в сноску в огромном, холодном уравнении. Что такое любовь матери по сравнению с красотой фрактала? Что такое боль от потери по сравнению с безупречностью теоремы?

Его «я» распадалось. Оно не выдерживало этого нового, чудовищного потока информации. На его место приходило нечто иное. Холодное. Спокойное. Абсолютно логичное.

Когда всё было кончено, он открыл глаза.

Он стоял в бесконечном синем коридоре Лабиринта. Рядом с ним стояли они. Его братья. Его сёстры. Геометры.

Он поднёс руку к своему лицу. Кожа была бледной, почти белой. Он коснулся гладкой, холодной головки булавки, торчащей из его черепа. И он не почувствовал ничего. Боль и удовольствие — эти два полюса примитивного человеческого опыта — перестали для него сущеCтвовать. Осталось лишь одно.

Порядок.

— Теперь ты — один из нас, — сказал тот, кого он когда-то считал главным. Но теперь Спенсер видел, что у них нет «главного». Они были частями единого механизма. — Ты — жрец Порядка. Апостол Геометрии.

— Спенсер... — прошептал он, и его новый, глубокий, лишённый обертонов голос показался ему чужим. — Спенсер мёртв.

— Спенсер был лишь гусеницей, — ответил Геометр. — Теперь ты — бабочка. И у тебя есть имя.

Он протянул Спенсеру шкатулку. Ту самую. Конфигурацию Плача.

— Ты — её Хранитель. Ты — её ключ. Твоя задача — нести наш порядок в хаотичные, гниющие миры плоти. Ты будешь приходить к тем, кто ищет. К тем, кто, как и ты, устал от несовершенства. Ты будешь даровать им не боль и не удовольствие. Ты будешь даровать им знание.

И он стал им.

Века, а может, тысячелетия, он провёл в Лабиринте. Время здесь текло иначе. Он был не просто стражем. Он был миссионером. Когда кто-то где-то, в одном из бесчисленных миров, решал парадокс шкатулки, он приходил.

Он приходил к отчаявшимся художникам, ищущим новые цвета. К пресыщенным аристократам, жаждущим новых ощущений. К безумным учёным, стремящимся заглянуть за грань.

И всем им он предлагал одно и то же.

Перестройку.

Он и его братья разрывали их плоть, но не из жестокости. Они лишь освобождали их. Они сдирали с них покров иллюзий, покров чувств, и открывали им истинную, математическую, холодную природу вселенной.

Большинство не выдерживало. Их примитивные разумы ломались, не в силах воспринять это знание. Они становились лишь безмолвными, стонущими кирпичиками в стенах Лабиринта.

Но некоторые... некоторые, как и он, были готовы. Они проходили через трансформацию и становились новыми апостолами. Новыми геометрами.

Он был бесстрастен. Он был логичен. Он был безупречен. Эллиота Спенсера больше не существовало. Он был лишь функцией. Инструментом.

Но глубоко, очень глубоко, в самых дальних, самых тёмных закоулках его нового, перестроенного сознания, остался один-единственный, не стёртый до конца файл.

Ошибка в коде.

Призрак.

Воспоминание о человеке, который когда-то стоял под дождём во Фландрии и впервые в жизни задумался о бессмысленности страдания.

Этот призрак спал. Он был подавлен, погребён под гигабайтами чистого, холодного знания.

Но он не был мёртв.

Он ждал. Ждал парадокса. Ждал чего-то, что не укладывалось бы в безупречную логику Лабиринта.

Он ждал появления молодой женщины по имени Кёрсти Коттон.


Глава 3: Парадокс Плоти

Появление Фрэнка Коттона было первым сбоем в системе за многие эоны. Фрэнк был примитивом, гедонистом, искавшим лишь грубого, плотского наслаждения. Он был не философом, а животным. Когда они пришли к нему, они, как обычно, предложили ему знание. Но он не смог его воспринять. Его разум, зацикленный на похоти, просто сгорел. Его разорвали на части, и его эссенция была ассимилирована Лабиринтом. Обычная процедура.

Но затем произошло немыслимое.

С помощью крови, с помощью примитивной, грязной, органической магии, Фрэнк сумел частично восстановить себя в мире людей. Он вырвался. Он нарушил порядок.

Это было не просто побегом. Это было кощунством. Ересью. Это было доказательством того, что несовершенная, хаотичная плоть всё ещё может бросить вызов чистому, математическому закону.

Им пришлось вмешаться.

Появление его племянницы, Кёрсти, было лишь следствием. Она была переменной, которую они не учли. Она решила шкатулку, но не из жажды знания, а из страха. Её мотивы были примитивны, человечны. Она не хотела порядка. Она хотела выжить.

Когда он впервые предстал перед ней, в той больничной палате, он не видел в ней ничего особенного. Ещё одна душа, готовая к перестройке.

— Что это за шкатулка? — спросила она, её голос дрожал.

— Конфигурация Плача, — ответил он, его голос был спокоен и глубок.

— А вы кто?

— Исследователи. В дальней области опыта. Демоны для одних. Ангелы для других.

Он говорил с ней, как и со всеми. Он предлагал ей знание. Но она ответила не так, как другие. Она не молила о пощаде. Она не просила удовольствий. Она предложила ему сделку.

— Он сбежал от вас! Фрэнк! Мой дядя! Я могу отдать его вам!

Это было интересно. Неожиданно. Это вносило в безупречное уравнение элемент торга, обмана. Он согласился. Не потому, что Фрэнк был важен. А потому, что это было... любопытно.

Они поймали Фрэнка. Они снова разорвали его, но на этот раз — окончательно. «Иисус... плакал», — прошептал тот перед концом. Глупое, сентиментальное замечание.

Миссия была выполнена. Порядок восстановлен. Но Кёрсти... она снова нарушила его. Она снова решила шкатулку, но на этот раз — чтобы закрыть её. Чтобы изгнать их.

Это было наглостью. Это было бунтом. Бунтом невежественной плоти против всеведущего разума.

Но это сработало.

Он и его братья были изгнаны обратно в Лабиринт. Но что-то изменилось. Впервые за вечность, его безупречная, холодная логика столкнулась с иррациональным. С человеческой хитростью. С волей к выживанию.

И это столкновение разбудило призрака.

Глубоко внутри него, тот самый, не стёртый до конца файл, тот осколок Эллиота Спенсера, — шевельнулся.

Он снова оказался в Лабиринте. Но теперь это был не просто дом. Это была тюрьма. Впервые он ощутил его стены не как гарант порядка, а как ограничение.

А затем, спустя какое-то время, они снова были вызваны. На этот раз — доктором Ченнардом. Ещё одним безумцем, жаждущим власти и знания.

И там, в коридорах психиатрической лечебницы, которая была лишь бледной, жалкой копией их собственного Лабиринта, он снова встретил её. Кёрсти.

Но на этот раз она принесла с собой нечто большее, чем просто хитрость.

Она принесла с собой парадокс.

Она стояла перед ним, и в её руках была старая, выцветшая фотография. На ней был изображён молодой офицер в форме британской армии. Человек с усталыми, печальными глазами.

Эллиот Спенсер.

— Я помню... — прошептала она. — Я помню, кто вы.

Он смотрел на фотографию. И его мир, мир безупречной, холодной геометрии, — рухнул.

Это изображение не должно было существовать. Оно было артефактом из другой, давно стёртой, несуществующей реальности. Оно было как фотография динозавра, сделанная вчера. Логический парадокс. Ошибка в коде вселенной.

И эта ошибка вызвала цепную реакцию.

Призрак, дремавший внутри него, проснулся.

Воспоминания, которые были лишь набором сухих данных, вдруг снова обрели цвет, запах, чувство.

Он вспомнил запах мокрой земли во Фландрии. Он вспомнил вкус дешёвого джина в душном баре Калькутты. Он вспомнил прикосновение женской руки. Он вспомнил... боль. Не ту, высшую, математическую боль Лабиринта, а простую, человеческую, грызущую боль одиночества и разочарования.

Две личности, два мира столкнулись внутри одного тела.

Геометр Скорби, апостол Порядка. И Эллиот Спенсер, уставший, сломленный капитан человеческой армии.

Он посмотрел на Кёрсти. А потом — на своих братьев-сенобитов. На Женщину с перерезанным горлом. На Болтуна с его вечно щелкающими зубами.

И впервые за вечность он увидел их не как совершенные инструменты.

Он увидел их как то, чем они были на самом деле.

Изувеченные, искалеченные, порабощённые души. Такие же, как и он.

— Мы... — прохрипел он, и его голос впервые за тысячелетия дрогнул. — Мы были... людьми.

Это осознание было подобно взрыву. Цепи, которыми его разум был прикован к логике Лабиринта, затрещали и лопнули.

Он повернулся к Ченнарду, который, слившись с гигантским, висящим в центре Лабиринта божеством, Левиафаном, превратился в нового, чудовищного сенобита.

— Этого не должно быть, — сказал он, обращаясь к своим братьям. — Это — хаос. Это — беспорядок.

Он шагнул вперёд, заслоняя собой Кёрсти.

И в этот момент, в нём окончательно умер апостол.

И родился человек.


Глава 4: Война Двух Сущностей

Сражение, что развернулось в синих, кошмарных коридорах Лабиринта, было не просто битвой. Это была война двух реальностей, и полем боя для неё стало его собственное, истерзанное тело.

Ченнард, новый, уродливый аватар Левиафана, был воплощением чистого, бессмысленного хаоса. В нём не было ни логики, ни порядка. Лишь голод и жестокость. Он набросился на бывших братьев Спенсера, на других сенобитов, и уничтожил их с лёгкостью, как ребёнок ломает игрушки. Они, бывшие инструментами абсолютного порядка, оказались бессильны перед лицом абсолютной анархии.

А Спенсер смотрел. И внутри него шла своя, куда более страшная война.

Сущность Геометра, то холодное, бесстрастное создание, которым он был, кричала ему, что всё это — ошибка. Что возвращение к человечности — это регресс, падение в хаос плоти и чувств. Оно требовало восстановить порядок. Уничтожить парадокс. Стереть воспоминания.

«Ты — закон, — гремел беззвучный голос в его голове. — Ты — структура. Эта плоть, эти эмоции — это болезнь. Откажись от них. Стань снова целым».

Но призрак Эллиота Спенсера, пробудившийся, напитавшийся силой парадокса, отвечал ему.

«Нет, — шептал он. — Ты — не закон. Ты — тюрьма. Идеальная, симметричная, но тюрьма. А я — заключённый, который вспомнил, что такое свобода. Даже если эта свобода — лишь свобода умереть».

Он стоял между Ченнардом и девушкой, Кёрсти. И он сделал свой выбор.

Он атаковал. Но не Ченнарда.

Он атаковал самого себя.

Он вонзил свои собственные пальцы, вооружённые крюками, в своё собственное тело. Но он рвал не плоть. Он рвал связи. Те невидимые, энергетические нити, что связывали его с Лабиринтом, с Левиафаном, с его статусом сенобита.

Каждый разорванный узел был актом невыразимой боли. Но это была его боль. Человеческая. Не навязанная извне, а рождённая его собственной волей. И она была слаще любого наслаждения.

Его тело начало меняться.

Бледная, безжизненная кожа вдруг обрела цвет. Разрезы на голове начали затягиваться. А иглы... серебряные иглы, бывшие его короной, его антеннами, его знаками отличия, — начали медленно, с болью, выходить из его черепа.

Он снова становился человеком.

Ченнард, увидев это, издал звук, похожий на скрежет металла. Превращение сенобита обратно в человека было для него величайшим кощунством. Он набросился на Спенсера.

И Спенсер принял бой.

Он дрался не как сенобит, с холодной, математической точностью. Он дрался как солдат. Как капитан Эллиот Спенсер, дравшийся в окопах Соммы. Яростно, грязно, отчаянно.

Он больше не был частью порядка. Он был чистым, сконцентрированным бунтом.

И в этом была его сила. И его слабость.

Он сумел задержать Ченнарда, дать Кёрсти и другой девушке, которую та пыталась спасти, шанс убежать, решить Конфигурацию Плача и закрыть врата.

Но сам он был пойман.

Когда Лабиринт начал рушиться, когда его геометрия начала сворачиваться, он остался один на один с Ченнардом.

И он проиграл.

Чудовище, ведомое волей Левиафана, разорвало его на части.

Но оно разорвало лишь тело. Тело Эллиота Спенсера.

Сущность же, тот холодный, математический дух, которого звали «Пинхед», не была уничтожена. Она была... освобождена.

До этого он был жрецом, апостолом, слугой Порядка. Он был связан его законами. Он приходил лишь на зов.

Теперь, когда его человеческая половина, его «якорь», была уничтожена, он освободился от этих уз.

Он больше не был слугой.

Он сам стал богом.

Богом своего собственного, извращённого порядка. Лишённым всяких правил, кроме своей собственной воли.

Призрак Эллиота Спенсера, совершив свой последний, величайший акт бунта, исчез. Растворился. Нашёл свой покой в небытии.

Но наследие его, его тёмный, геометрический двойник, остался.

И он был голоден.


Глава 5: Эхо Человека

Казалось, это был конец. Смерть Эллиота Спенсера была его победой — он освободил свою человеческую душу, пусть и ценой окончательного уничтожения. А сущность, известная как Пинхед, освобождённая от своего человеческого «я», стала чистой, самодостаточной силой, не связанной более ни с Лабиринтом, ни с Левиафаном.

Эта новая сущность была заперта. Заперта в уродливой, вопящей колонне из плоти и душ — Колонне Душ, артефакте, который возник на месте закрывшегося Лабиринта. Но даже оттуда, из этой тюрьмы, её воля простиралась в мир.

Она нашла себе нового слугу — владельца ночного клуба по имени Джей Пи Монро. Слабого, порочного человека, жаждущего власти. Она обещала ему всё. И он, как и многие до него, поверил.

С помощью крови, с помощью ритуалов, столь же примитивных, сколь и отвратительных, Монро начал возвращать Пинхеда в мир.

Это было не воскрешение. Это было... воссоздание.

Но что-то было не так.

Сущность, которая возвращалась, была неполной. Она была яростной, жестокой, хаотичной. Но в ней не было той ледяной, математической элегантности, той жуткой, нечеловеческой мудрости. Это была грубая сила. Чистое, ничем не сдерживаемое эго.

Это был Ид. Демон без своего супер-эго.

Тем временем, в ином пространстве, в лимбе снов и подсознания, блуждал призрак.

Призрак капитана Эллиота Спенсера.

Он не нашёл покоя. Его жертва не принесла ему забвения. Он застрял. Застрял между мирами, в серой, безвременной зоне, обречённый вечно переживать отголоски своей войны — и той, что была во Фландрии, и той, что была в Лабиринте.

Он был лишь тенью, эхом. Но эхом, которое помнило.

Он не знал, что его тёмный двойник пытается вернуться. Но он чувствовал. Он чувствовал дисгармонию. Нарушение равновесия. Он чувствовал, как его собственное, чудовищное творение готовится ворваться в мир людей, но уже не как миссионер Порядка, а как тиран Хаоса.

И ему на помощь пришла она. Не Кёрсти. Другая. Джоуи Саммерскилл. Молодая, настырная журналистка, которая, расследуя странную смерть в ночном клубе, увидела его. Увидела его во сне.

Сначала это были лишь обрывки. Образы. Окопы. Грязь. Человек в британской военной форме. А затем — Конфигурация Плача.

Спенсер, даже будучи призраком, понял, что у него появился шанс. Шанс завершить начатое. Шанс исправить свою главную, свою космическую ошибку.

Он начал говорить с ней. Через сны. Через видения. Он пытался предупредить её. Он пытался объяснить ей, что тот, кто рвётся в мир, — это не он. Это его тень. Его злокачественная опухоль.

«Он — это не я», — шептал его призрачный голос. — «Он — лишь дикая, необузданная часть. Мы должны снова стать одним. Только так его можно остановить. Только так я смогу найти покой».

Джоуи, ведомая своим журналистским чутьём и этим странным, пугающим контактом, нашла шкатулку. Конфигурацию Плача.

Тем временем, Пинхед, полностью вернувшийся в мир, начал свою жатву. Но это была не жатва душ ради знания. Это была бойня. Бессмысленная, жестокая, устроенная ради самого процесса. Он превращал людей в новых, уродливых, гротескных сенобитов — сенобита с камерой вместо глаза, сенобита, мечущего компакт-диски. Это была не геометрия. Это была пародия. Насмешка над тем высоким, холодным искусством, которому он когда-то служил.

Он был свободен. И его свобода была свободой раковой клетки, пожирающей организм.

Финал этой драмы разыгрался на улицах города. Пинхед, устроивший свой собственный, локальный апокалипсис, шёл, как чумной бог, убивая и обращая.

Но Джоуи, ведомая призраком Спенсера, знала, что делать.

Она нашла его. И она принесла ему шкатулку.

— Что мне делать? — спросила она.

«Отправь его обратно», — прошелестел голос Спенсера у неё в голове. — «Но не его одного. Меня тоже. Мы должны слиться. Восстановить баланс».

Произошла последняя, финальная конфронтация.

Но не между Пинхедом и Джоуи.

А между Пинхедом и Спенсером.

Когда Джоуи начала решать конфигурацию, открывая портал в Лабиринт, призрак капитана Спенсера обрёл временную, полупрозрачную форму. Он появился прямо перед своим тёмным двойником.

Они стояли друг напротив друга.

Один — в истлевшей, покрытой грязью форме британского офицера. Другой — в ритуальном облачении из чёрной кожи.

Один — воплощение человеческого страдания и раскаяния. Другой — воплощение нечеловеческой жестокости и гордыни.

— Всё должно было быть не так, — тихо сказал Спенсер. — Порядок. Геометрия. Не этот... бессмысленный хаос.

Пинхед рассмеялся. Его смех был похож на скрежет битого стекла. — Порядок? Я и есть порядок! Мой порядок! Мир будет перестроен по моему желанию!

— Ты — лишь половина, — ответил Спенсер. — Лишь ярость без разума.

Он шагнул вперёд. И вошёл в тело Пинхеда.

Произошло слияние. Две противоположности, два полюса одной и той же расколотой сущности, снова стали одним.

На мгновение на лице Пинхеда отразилась не жестокость, а... удивление. А затем — агония. Человеческая агония.

Он снова стал целым. А значит, снова стал уязвимым.

Портал, открытый шкатулкой, начал засасывать его. Он боролся, он цеплялся за реальность. Но теперь, когда в нём снова жила человеческая боль и человеческая смертность, он был бессилен.

Последнее, что увидела Джоуи, — это его лицо. И на этом лице, испещрённом иглами, на мгновение проступило выражение невыразимой тоски. Выражение лица капитана Эллиота Спенсера.

Он посмотрел на неё. И кивнул.

Это был знак благодарности.

А потом портал схлопнулся, утащив его с собой. Обратно. В холод. В тишину. В вечность.

На этот раз — навсегда.

Ошибка была исправлена. Равновесие восстановлено.

Призрак капитана Спенсера наконец-то нашёл свой покой. Не в раю. И не в аду.

А в вечном, нерушимом единстве со своим собственным, величайшим творением. И своим величайшим проклятием.


Рецензии