Проходимец
1
Паренек был миленький-миленький, когда-то говорилось о таких миловидный; беленький-беленький, то, что под трусиками, незагорелостью не отличалось от всего остального; не очень и худенький, маленький миленький бугорочек, когда он сидел, от пупка на лобок, нежно выбритый до полной слиянности с остальным, легкой складочкой нависал.
Представили? Чего же еще?
Рот большой. Губы сочные красные. Глаза большие, но не огромные. Черноглаз пацаненок, убийственно черноглаз. Понятно, черно- и длинноволос, не до попочки, до ключиц. Волосы нежно, может быть, чуть-чуть непокорно, слегка топорщась, мягко на шею, на плечи ложатся.
Попочку вспомнили. Нечто особенное. Не знаю, как описать. Помните паренька на знаменитой картине Иванова, которую бог весть как из Италии в Россию везли. Там, так сказать, в профиль славная голая совсем юная, надо полагать, итальянская попочка. А у этого лучше. Упруга, невелика, бела, так и тянет раскрыть. Сама рука тянется к сезаму пацанскому. И не зря. Волосики тщательно выбриты. Вход светло-коричневый. Знаете, негры бывают со светлою кожей, может, не совсем негры, наверное, производное от смешанных браков. Так и тянет чем угодно войти, протиснуться — языком, пальчиком, непременно мизинцем, чтобы ничего не порушить. О грубом орудии речи нет вовсе.
Так что оставим попочку, до времени на нее запрет наложив. Повернем это расчудесное чудо. Лобок — лепешечка вздутая, из-под него прекрасная гроздь незатронуто ни рукой, ни даже взглядом девственно вырастает. Хоть и голенький, смущенно, ладошкой прикрываясь, стоит, но маленький птенчик, не совсем оперившийся еще, в почти спокойном, не потревоженном состоянии пребывает. У бывалого уже от одной снятой одежки бодро подпрыгнул бы. А у нашего милого белоснежного паренька только чуть-чуть, еле-еле поднялся. Правда, головка любопытная слегка показалась, от стеснения розовея и многое предвещая. Хоть и малыш, хоть и нет опыта слияния, но знает и ведает, как из раздувшейся белесым фонтаном хлещет, все вокруг заливая.
Ноги у пацана нежные, но волосатые от ляжек до щиколоток, не бреет, мужественность не только крепкими икрами демонстрирует. Твердо пацанчик стоит на ногах: ступни размера солидного, а стойку делает на руках — заглядение: волосы длинно свисают, гроздь между ног ниспадает, подмышки небритые аромат пацанского чистого тела распространяют.
А наклоняется — позвонки от шеи до попочки выпирают, словно стремясь тонкую кожу прорвать.
Плоть эта тем поразительна, что способна то мягче мягкого, то тверже твердого становиться.
Когда он голенький не совсем, узкие плавочки силу, стремящуюся на волю, сдерживают с трудом — вот-вот разорвутся.
Красив пацан изящной изысканной красотой, заставляющей вспомнить: ты смертен, понуждая горько о том сожалеть.
Словом, сил нет сдержаться. Тянет — упиться юною красотой, пацанской энергией зарядиться, для чего, словно штепсель в розетку, ввести свой твердый провод для подзарядки в одно их отверстий этого нежного, милого тела, а, зарядившись до предела последнего, брызнуть в него, белизну юной плоти белесо пятная, увы, отняв, порушив девственность навсегда.
Когда-то с кем-то у него должно это случиться. Почему не сейчас, не со мной?
— Что такое? Откуда, и для чего? — спрашивает Проходимец, которому дал заветный текст прочитать.
— Вот такого пацана ты должен найти и в течение двух недель на съемку доставить, — даю задание, на вопросы не отвечая.
— Где же такого мне взять? — заданию удивляясь.
— Это дело твое, — в подробности не желая вдаваться.
— Не знаю, как подступиться.
— А ты не подступайся, ищи и обрящешь, — вселяя надежду, обозначая уверенность в недюжинных способностях и незыблемую веру в удачу.
На том в то утро покончили. Не стали мелочи — их легион — обсуждать. В доме повешенного не говорят о веревке. Отправляя человека сотворить невозможное, не болтают о пустяках, которых при съемке фильма всегда выше крыши. Вопрос не в том, решатся ли все пустячные дела, разгребутся, а провалится крыша или же нет. Вот в чем вопрос. Остальное — положительные ответы и прочие пустяки.
Проходимца я, понятно, так про себя называю. У него есть имя, фамилия, отчество, заметная должность в съемочном коллективе, с ней в титрах на достойном месте появится. Дело не в этом. Он — Проходимец, потому что везде и всюду пройдет, не только из-под земли, отовсюду: с морского дна, не говоря уже о речном, из воздуха — нужное достанет-добудет, где угодно отыщет-разыщет. Проходимец недавно женился, по большой любви, говорят, но это на его служебном рвении, на вездесущей всепроходимости не отразилось никак.
Иные прозвали гением, понятно, в насмешку. Кем был, откуда он взялся, не знали, потому кому не лень выдумывали ему прошлое, будто настоящего не было вовсе.
В качестве награды полнейшей — он-то оценит! — я ему тайну этого листочка открою. Только ему. Только он этого и достоин. Это фрагмент сценария очень давнишнего. Не моего. Друга моего не закадычного — единственного и настоящего. Таких теперь не бывает. Больше никогда и не будет. Да и раньше не было почти никогда. Мы с ним — это почти. А теперь, когда его нет, только я от почти и остался.
Сценарий, по которому сейчас я снимаю, не мой, я его только корежил, чтобы хоть в таком виде можно было на экран протащить.
Украл сценарий. Стырил. Спроворил.
Бог мне судья, но более — друг мой покойный.
Называл себя графоманом. И не потому, что писал прозу, стихи и сценарии исключительно в стол, к тому же чужой, своего не было никогда и уж точно не будет. А потому, что, когда не писалось, по собственному слову, ломка у него начиналась, места себе не находил — зряшность пребывания в мире этом убийственно ощущая.
Пишу — значит живу. Не пишу — зачем существую?
Все писатели — графоманы, хотя, конечно, не все графоманы — писатели.
Из первой им задуманной части о начале жизни героя будет снято лишь несколько сцен. Среди них главная — сцена у моря: обнаженный юноша невиданной, не одним из мэтров, мастеров этого жанра, никогда не изведанной красоты. С оператором надо будет голову и все остальное ломать, чтобы придумать как бы герой выглядел на экране полностью очаровательно обнаженным, конкретно ничего, что у парня в трусах, не показывая.
Со съемочной площадки, понятно, всех лишних прогнать, чтобы пацан меньше смущался. Только их в двери — вернутся через окно. Да и как не вернуться, хоть в какую щелочку за чудом не подглядеть.
Ни секунды не сомневался, что нужного парня Проходимец добудет. Не сомневался не зря. Все было готово. Место на берегу уже облюбовано. Опять же Проходимец сыскал. Черные скалы, желто-золотистый песок, зеленовато-голубая вода с белыми гребнями волн и алмазными брызгами, бирюзовое небо с тучевыми подпалинами. Молодец Проходимец! Сыщет и пацана.
Господь мир и человека в нем сперва вообразил, лишь потом провиденное материализовал. Человек, как сказано, Господа имитирует, Ему подражает.
2
В нашей среде любовь к подробным себе — дело весьма распространенное, но не всем позволительное. Особо поветрию этому подвержены стареющие представители киношного цеха. По молодости тосковать начинают, свое подобие ищут, ужас даже не умирания, но увядания пытаются одолеть.
Казалось бы, Бог с ними, пусть. И молодым польза немалая, кто-то ведь должен толкать, в узкое горлышко успеха проталкивать. Встречаются среди них и такие, которые с радостью и восхищением сопровождают взрослого друга по красной дорожке, взглядом издали по крайней мере. Увы, по большей части судьба у них мотыльковая, вокруг горящей свечи лихо, о последствиях не задумываясь, кружат, крылышки опаляя.
Только всегда найдутся любители подглядывать в замочную скважину. Увидят что-нибудь, не увидят — все равно с три короба наврут мерзко и грязно. У лжецов иначе не получается.
Хорошо, если отношения заканчиваются не скандалом, веру в человека уничтожающим. Хотя знавал я пару одну, легендой вскорости ставшую. У младшего были оговоренные заранее возможности для удовлетворения сексуальных потребностей. Взяв и получив, не задерживаясь, назад возвращался, зная, сколь не просто старшему другу отлучки его переживать.
Старший умер, почти все младшему завещав. Тот, фотографии общие взяв, с похорон с одним чемоданом, с которым некогда прибыл, в неизвестном направлении на родину отбыл, все жене и детям покойного друга оставив. Тем самым угасшую веру в человека слегка, самую малость, чуть-чуть укрепил.
Героя Проходимец сыскал. Как положено: конкурс. Объявили. Пару сотен парней просмотрели. Результат — круглый ноль. С улицы приводил. На одиннадцатом с улицы все дружно ахнули, застонав. И я вместе со всеми.
Брюки тогда носили в обтяжку: все, что могло, отчаянно выпирало. Мода предписывала демонстрировать, не показывая, будить фантазию, не обнажая.
Чистейшей прелести чистейший образец. И, что редкость, при этом вовсе не глуп. Все понимает. Готов ко всему. Предварительно, но основательно Проходимцем в курс дела введен и насколько возможно об интимностях просвещен.
Завел в мой кабинет. Во взгляд ударившись, его взгляд биллиардным шаром стыдливо стремительно отлетел, больно стукнувшись о борт, отлетел, словно обжегшись.
Задал пару вопросов. Не дослушав ответы, попросил раздеться голеньким и передо мной, взвинченным, на любое безрассудство готовым, не виляя бедрами, покрутиться. Потом попросил остановиться и, руки опустив, потерянно постоять. Стоял долго, пока я, как в школе говаривали, бесстыдно лупился.
Запретный плод был на удивление терпелив.
Хотел прикоснуться к нему — но сдержался.
Хотел поцеловать — не посмел.
Хотел приоткрытую головку лизнуть — не дерзнул.
Гнусное воспитание свое, все из «но», да «не» не одолел, безумию своему не потакая.
Таким до сих пор и стоит на твердых ногах передо мной, слегка углами губ улыбаясь, про себя над нерешительностью дурацкой посмеиваясь, над моими дрожащими ногами издеваясь глумливо.
В отличие от друга, который только парней и любил — посадили по этой статье, хотя, понятно, что не за это — у меня в мыслях, затейливых, как арабская вязь, цветных с бирюзовою доминантой, как вода в бассейне, иногда что-то мелькало, но не глубоко, извилины в мозгу и струны в душе не задевая. А тут…
Однако сдержался, виду не подал. Профессиональным глазом на это чудо природы, на эту прекраснейшую невинность долго, не находя изъянов, но обнаружив полное соответствие описанию в сценарии, глядел-глядел, не вставая, чтобы не выдать, не обнаружить перед мальчишкой вставшее вдохновение.
Сняли быстро. Пацан беспрекословно все исполнял: встань, сядь, ляг, иди, улыбнись, брови нахмурь! Слов у него почти не было. Короткие реплики.
Получилось! Истинная невинность, прекрасная, чистая, неподдельная!
Глядя на это расчудесное чудо, хотелось снимать и снимать, только его,
под эту чистую невинность сценарии сочинять, лучших достойнейших его красоты партнеров ему находить.
Мелькнула мысль о фильме об Адриане и Антиное. Мелькнула — прихлопнулась.
По ходу дела многое надумалось совершеннейше несусветное, для реализации никак невозможное. Среди иного фильм о парне, которого, может, и не случайно решил Антоном назвать. Ему работать в массовке понравилось. Сделал несколько селфи в гусарском мундире. А когда переодевался в свое после душа, подошел помреж по артистам, посмотрел, поманил в вагончик, полотенце с бедер самочинно упало, там и тогда помреж его поимел, сперва дав пососать, а потом раком поставил и засадил. И еще деньги на счет переведут. Жаль, работа не постоянная.
И так далее, так сказать, юного Антона страдания в стране, страданий, если не на поле брани, никак не поощряющей. Во всяком случае, таких, как у Антона.
Проходимец всячески оберегал пацана от чужого глаза, от черного сглаза. Думаю, среди видевших пацана особ обоего пола не было ни одного, меня не исключая, кто бы не хотел с ним не то, что ночь, хоть пару минут наедине провести.
Сцены с его участием с большим трудом — не обошлось без требований переделок, по большей части фиктивно исполненных — со скрипом зубовным проходили цензуру.
Потом были награды. Великолепный прокат. До сих пор знатоки его смотрят. Думаю, сцены с пацаном, особенно ту: голенький у моря танцует — вновь и вновь пересматривают.
Если бы друг фильм увидел, наверняка бы обрадовался: хоть что-то на свет прорвалось из тьмы до безобразия тьмущей. Только радовался бы очень недолго, всю оставшуюся смерть безнадежно горюя: сценарий его обкорнали, там не дотянули, здесь вовсе соврали.
И все-таки надеждой живу: те несколько минут, главное, сцена у моря и его заставили бы фильм пересматривать. Тем себе льщу. Может, и зря. Только без этого мне жить невозможно. Никак.
Но за все надо платить. После сдачи фильма Проходимца я потерял. Исчез. Бросил все и исчез. Бросил жену. И — растворился. Ходили слухи, что с пацаном.
А тот нет-нет промелькнет, легкой улыбкой едва заметной, изломом бровей, длиннющими ресницами героя моего да напомнит. Все актеры, которых снимал, ко мне персонажами возвращаются. Я для них вроде Карабаса Барабаса, учителя-мучителя жуткого, родного, полузабытого.
Вспоминается афоризм покойного друга. Учитель, соврати ученика, чтобы было у кого совращаться!
И пацан — ученик, не исключение. Странички те из сценария не перечитывал. Куда-то подальше заныкал. Не вспомнить куда. Надо бы отыскать. И что с ними делать? Уничтожить, чтобы пищи злым языкам после смерти своей не доставить?
Но — память. Она ведь только моя. О друге и пацане, нежданно-негаданно старанием Проходимца, да и моем в плоть из букв обращенном. И где прежде Проходимца друг его отыскал? В какие глубины нырял, задыхаясь, выныривал?
А те, кто на погибель за решетку загнал, живы и крошками со стола его доселе питаются. Мародеры.
И я — мародер? Или — спаситель? Или, как пацана отыскавший, всего навсего проходимец?!
Господи, если Ты есть, спаси душу мою от этих жутких вопросов. От них в жару самую лютую все внутри холодеет. Одно спасенье — видение: голый юноша светлый на фоне морской безграничности бирюзовой.
Проходимец нужную ****ь отыскал. А спасительное видение я из него сотворил. Как Пушкин из ****и — мгновение чудное. Да только ли он. А Лев Николаевич? Из наркоманки — героиню трагическую.
Список здесь бесконечный.
3
После пьянки по поводу сдачи остались мы с Проходимцем вдвоем. Я ему в награду — о друге, погибшем в лагере, о сценарии, выжившем благодаря мне и для меня. Он мне — о пацане.
Нашел его в месте, где парни стоят. Снял его. Как умел — совсем не был в теме — ночь с ним провел. Описывал Проходимец красочно, во всех подробностях. Готовый сценарий. Недельку, чтоб записать — и запускаться.
Теперь не в состоянии от него отделиться. Прикипел. Совокупился — откупиться не в состоянии. И парень к нему привязался.
Это был последний наш разговор.
Исчез Проходимец.
Пропал.
Вместе с пацаном в человейнике растворился.
Господи, надеюсь, Ты есть, сделай так, чтобы вместе было им хорошо.
Как ни стараюсь забыть, по ночам нередко, ворочаясь в постели без сна, на месте Проходимца, вместе с пацаном сбежавшего в нети, словно старец Федор Кузьмич от царства, себя представляю. Чаще в глухой повседневности, на события бедной. Редко-редко в постели с ним.
Сперва руки соединились, пальцы переплелись, затем губы друг в друга впились, языки мокро и терпко лизнули, после чего вовсе несусветное совершилось: непонятно как, в позе какой один в другого одновременно вошли.
В жизни так не бывает. Не осьминоги. Они, наверное, так совокупляться умеют.
Во сне хорошо. Славно во сне. Тепло и уютно.
Однако за все надо платить. Похмелье ужасно. Мучительно. Настоящее беспросветно. Прошлого не было. Будущее никак невозможно. К гадалке не надо ходить. И нет ее вовсе. Сгинула вместе с ними, с Проходимцем и пацаном.
Как-то, чтобы приступ безумной тоски-ревности пережить, стал рисовать нечто, комикса вроде. Бегство. Я — Проходимец. Он — это он. Бежим. Откуда — забыли. Куда — представить не можем. Потому — без остановки бежим. Это единственно возможный модус нашего бытия. Бежим, следовательно еще существуем. И — самое главное в нашем бегстве: любовь. Такая, сякая и всякая.
Так этим делом увлекся, что попытался в сценарии бегство их, наше, свое воплотить. Заветная центральная сцена: кто кого первым решится коснуться. Вместо пацана — решительная пацанка, в нужный момент, всю смелость свою растеряв, окаменевшая.
Сел. Неделю писал. Остыв, прочитал. Выпил водки. Огурцом с колбасой закусил. Порвал. Снова выпил и снова огурцом с колбасой закусил. Вытащил клочки из мусорного ведра. Отнес в ванную. Сжег. Как положено, в третий раз таинство с водкой и огурцом совершил.
Выпил крепкого чаю для пущей трезвости, чтобы в телефонную трубку не пахло. Позвонил продюсеру, выдавив в трубку улыбку: согласен по предложенному сценарию за предложенный гонорар с предложенными актерами на главные роли снимать и почту это за честь.
Жить надо как-то на что-то. Водку и огурцы — коммунизм не наступил, чтобы всем по потребностям — даже режиссерам, известным не только в узких кругах, не раздают.
Хорошо на луну бы полаять. Только нет ее — за тучами скрылась. Лай не убедительный получается. Со звукорежиссером надо бы посоветоваться.
Время берёт своё? Или чужое крадёт?
Как друг покойный говаривал, слишком много работы — некогда умереть.
(Не) надеясь, что призыв этот кем-то когда-то как-то будет услышан, продолжим, предложив читателю тезис: смерть как ценность непреходящая бытия. Не в том смысле, что смерть награда за жизнь, праведную или нет, это всегда проблематично. А в том, что, во-первых, без жизни нет смерти, равно как наоборот, подобно: добро — зло, горячее — холодное и прочее в указанном духе. Во-вторых, не будь смерти, жизнь и в малый грош не ценили бы. Не согрешишь — не покаешься. Не умрёшь — не проживёшь. Надеюсь, сравнение не слишком хромает. Впрочем, их, эти сравнения, необходимо прежде, чем в свет выпускать, подковывать, как тульский умелец лесковский блоху. Или как Пегаса Гефест. Или он подковы лошадям не мастырил? Не может таковского быть. Кузнец — и лошадей не подковывает.
Зато записные, отъявленные фантазеры, о смерти не забывая, в своем воображении неуемном за порог смертный заглядывают в упоении, открывая и детские страхи, и старческие иллюзии, всегда пограничье одолевающие. Преступив, перепрыгнув, перескочив, дав волю вожделения смерти преодолению, они пророчествуют о бывшем до их рождения, прозревают, что после них будет, как без них все устроится.
Пусть их. Чем бы дитя, лишь бы жило от смертельных порогов в удалении безопасном, ошибки прародителей не повторяя, променявших бессмертие вечное на оазис конечный в бесконечной пустыне.
Все они, родители, дети, созданы по образу и подобию, стало быть, твари, может, иногда и дрожащие, однако, творящие. Они с восторгом и упоением возводят свои воображаемые миры и до рождения, и с еще большим рвением — после. Дворцы и замки, реки-озёра, леса-дубравы, а главное — мыслящий тростник всевозможных видов, стали величайшим порождением буйного сочинительства, безумно привлекательного как для тех, у кого жизнь не сложилась, так и для тех, у кого по здешним меркам земным весьма и весьма удалась. Среди творцов бытия до и после были и те, и другие. Важно было не это, а то, что мера творения на единицу живого их веса была до непостижимости велика. Младенец родился, и, если ничего жуткого не случится, обязательно вырастет. Если непомерное воображение душу дрожаще-творящую себе подчинит, то что ей порог — с шестом или без, старинным способом или же современным — прыг, перескочит, напророчит, мешающее удалит, раскурочит, ад и рай возведет, чистилище благоустроит, лимб сбоку-припеку пристроит, потом напрочь отменит, будто и не было: зря трудились строители, и такое бывает.
Вот такие мысли с тех пор меня мучительно занимают.
И это славно. Это прекрасно, ужасно утешно.
По крайне мере, во сне. Сон — неотъемлемая часть посюстороннего бытия, не случайно писатели так сны любят описывать, насущное слегка со стороны, со сдвигом ракурса изображая. А во сне чего только не происходит. От полетов на луну и прочие твердокаменные космические объекты до дискуссий свежепреставленных на погостах. Главное в этом не где, а то, что порог беспрепятственно безнаказанно преступают, хотя аксиома смерть = смерть скально неколебима на пороге между быть и не быть без всякого, заметьте, вопроса. А тень отца — это так, метафора, дьявольской фантазии злостное наущение.
Вообразить порог можно по-всякому. Почва благодатная: невообразим. Потому — огни, сверкание, громы-молнии, шепотки лесных трав, а главная аттракция — ангел смерти, можно крылатый, сойдет и бескрылый, однако в меру суровый, совсем не рождественский ангелочек, рождение благовествующий. Хотя никакой существенной разницы: и ангел смерти, и ангелочек рождения — стражи порога, погранцы, если угодно, разве что без проверки документов обходятся. У одних еще нет, у других нет уже; сущностно — нет, остальное — излишества.
Конечно, именно они жизнь украшают, делая ее привлекательной. Но то — жизнь, а не пороговое состояние. Здесь нравы иные, законы особые, все — исключительно сущее, включая собственно ангелов.
Искушение великое этих стражей порога в восхитительно-ярком виде представить. Ангелочков в нежных кружевах, воланах, оборках и рюшах, цветом гениталиям младенческим соответствующих, ангелов смерти — с алебардами в одеяниях, подобных форме гвардии папской.
Но на то она жизнь, чтобы на пути от одного порога к другому искушения одолевать, чтобы не было слишком мучительно больно, разноцветье теряя, черно-бело-голо к порогу подходить-подползать, как уж выдастся, как уж придется.
Порог, смерть не конец и не начало, но — временная рамка движущегося во времени-пространстве бытия, от небытия (пустыни, пустоты и т.д. и т.п) недвижного отделённого.
Так что ответ на вопрос: где разгуливает костлявая дама-баба с косой, очень прост и естественен. По периметру ходит-разгуливает, подлавливает-поджидает, охраняет границу от бегущих оттуда, из уже-небытия в бытие. Наоборот, из бытия в уже-небытие — пожалуйста, сколько угодно. Зато из недо-бытия в бытие — милости просим, пожалуйста, не побрезгуйте. А вот наоборот, назад из бытия в недо-бытие, извините, никак не получится.
Уф. Перечитал. Не все понял, однако.
Признаю. Простите. Больше не буду.
Уж так получилось. Философ из меня никаковский.
Слишком громкие звуки оркестра от размышлений о смерти-пороге настойчиво отвлекли. Композиторы, под влиянием средневековых сказителей и гравёров-художников оказавшись, заставили воображаемых мертвецов, скелеты, суставами скверно скрипящие, под трубы, флейты, барабаны и прочее пляску смерти плясать: хоть век мертвый пляши — ни до чего, кроме аплодисментов натужных, все равно не допляшешься. Разве что музыкальные критики, смертельно за что-то обидевшись, выльют ушат-другой холодной воды на композиторов, а то и помоев.
И впрямь, к чему эти костляво-мертвецкие пляски на тонком канате, которым они границу между жизнью и небытием вообразили. Не лучше ли, вслушавшись, ощутить само приближение к линии разделения, холод горячий ее ощутить, слова вместе с Председателем в чумную хмарь выдыхая.
Грех на продюсера жаловаться, тем более наговаривать. Хороший. Приличный. И на гонорар жаловаться никак не приходиться: много водки и огурцов можно купить, колбасы не считая. И актеры совсем-совсем не плохие. Не был бы сволочью, помог бы им из грязи в князи прорваться. Только все это — кость, поперек горла застрявшая. Впрочем, теперь все в жизни вместе с размышлениями о смерти-пороге — лишь эта колкая кость, застрявшая обглоданно и безнадежно.
После исчезновения, светлого пацана вспоминая и в новых ролях его представляя, я, пару сценариев сочинив, с трудом это глупое занятие бросил. И не потому, что не снять — потому что прежнего не было, даже, если бы Проходимец вернулся, и ему, великому и могучему, того пацана не найти. А подделка, на то и подделка, что из нее ничего толкового выйти не может. Потому лучше самому автору, времени не теряя, чужого не занимая, выйти вон, дверь аккуратно за собой притворив.
Главное, чтобы Проходимец с пацаном жили долго и один без другого не мучились.
Иначе даже малая вера в Тебя покинет меня, канет в бесконечную тишину, даже льдинки в бокале не звякнут, по-английски вера уйдет, не попрощавшись, покинет, на самого себя оставит меня, на малое мгновение в дверях не задержится и уже никогда не вернется.
Куда моя вера уйдет?
Вслед за Проходимцем и пацаном — в никуда.
Свидетельство о публикации №226011100680