Шопен

На дворе стоял 1831 год. Музыкальный мир Европы, казалось, задремал. Бетховен и Шуберт ушли в вечность, оставив после себя гигантские гениальные симфонические полотна и глубочайшие песни, эхо которых ещё гремело в концертных залах. Но публика жаждала чего-то нового. В салонах царила виртуозность — тысячи нот, сыгранных с пулемётной скоростью, но часто лишённых души.

В Лейпциге молодой и пылкий Роберт Шуман, сам мечтавший стать великим пианистом (до роковой травмы руки), скучал. Он и его воображаемые друзья — «Давидсбюндлеры», призванные бороться с мещанством в искусстве, — искали искру.

И вот однажды на столе Шумана оказалась стопка свежих нот. Среди известных имён затесалась тонкая тетрадь неизвестного автора с труднопроизносимой польской фамилией.

Кажется, здесь что-то есть.
Он подошёл к фортепиано и поставил на пюпитр ноты. На обложке : Вариации на тему "Дон Жуан" Моцарта, Фредерик Шопен.
Шуман лишь фыркнул. Очередные вариации? Сколько их уже было написано на эту несчастную тему Моцарта? Сотни! Каждый пианист считал своим долгом переделать эту мелодию.
Но он начал играть.

Первые такты заставили комнату замереть. Это было не просто вступление — это было ощущение, будто кто-то открыл окно в сад, полный невиданных цветов.
Вместо привычных гамм и арпеджио, из-под пальцев полилась музыка странная, капризная, невероятно благородная.

Гармония была смелой, она скользила и переливалась, как шёлк.
Ритм был живым, дышащим — знаменитое шопеновское rubato, о котором скоро заговорит весь мир.
Когда зазвучала сама тема Моцарта, она казалась знакомой, но одетой в польский бархат. А затем начались вариации.

Вариации были стремительными, нервными, почти демоническими.
Они заставили сердце сжаться. Это был уже не Моцарт. Это была чистая, концентрированная тоска, тот самый непереводимый польский жаль — смесь меланхолии, гордости и ностальгии. Пианино под пальцами Шумана перестало быть ударным инструментом. Оно начало петь.

Шуман перестал следить за нотами. Он видел образы. Он видел цветы, чувствовал аромат.

Финал отгремел торжествующим аккордом. В комнате повисла тишина, но она была плотной, наэлектризованной.

Роберт Шуман вскочил со стула. Его лицо горело, глаза сияли лихорадочным блеском. Он понял, что только что прикоснулся к чему-то, что навсегда изменит ход музыкальной истории. Это был не просто талантливый пианист. Это был поэт, который использовал клавиши вместо слов.

Шуман схватил перо. Ему нужно было написать об этом немедленно. В популярной «Всеобщей музыкальной газете» он опубликует статью. И напишет на бумаге слова, ставшие бессмертными:
«Шапки долой, господа, перед вами гений!»

Шопену был всего 21 год. Он был далеко, в Париже, тоскуя по своей Польше, охваченной восстанием. Он был хрупок, бледен, с тонкими пальцами, которые, казалось, не могли извлечь из рояля мощный звук. Но внешность была обманчива.
Шуман угадал безошибочно. Шопен оказался не просто композитором, он стал душой инструмента.

Он заставил фортепиано дышать так, как никто до него.
Он превратил технические этюды в драматические поэмы, а ночные песни, ноктюрны — в исповеди души.
В его музыке гремели пушки, спрятанные в цветах.

Прошли годы. Шопен и Шуман встретились лично, но их дружба была сложной, как и их музыка. Шопен, будучи аристократом духа и консерватором в своих вкусах, иногда с недоумением смотрел на бурный романтизм Шумана. Но Шуман никогда не отрекался от своих слов.

Он первым увидел в молодом поляке то, что потом признал весь мир: абсолютное совершенство. Шопен не писал опер, не писал симфоний. Он ограничил себя черно-белыми клавишами. Но в этом ограничении он нашёл бесконечность.
И сегодня, когда пианист садится за инструмент, он мысленно повторяет вслед за восторженным немцем Робертом Шуманом:
«Шапки долой!»


Рецензии