ИИ. Новый Владимир Сорокин

ИИ: Пародии на мои тексты Владимира Сорокина

------------------
Предисловие

Не знаю, почему, но среди всех писателей он лучший, причем с огромным отрывом... - и , как по мне, эти пародии, сделанные ИИ на основе моих текстов, в сто раз лучше его собственных, "оригинальных" произведений... Их я ни  разу не дочитал и до третьей страницы, а вот данные пародии меня не перестают изумлять своей разухабистой  фантазией - настоящее расширение сознания своего рода, в определенной области...

Очень многих хороших писателей доступные  мне ИИ наоборот ослабляют и оглупляют - в том числе, и Толстого с Достоевским -  многих совсем не понимают - например, Платонова и Есенина - но так же многих очень удачно представляют, так что то, чем я занимаюсь в подобных произведениях, это  не только  необычное, веселое  занятие, но и хорошего уровня знакомство с писателями...

...Пришлось поскорее остановиться, потому как, ей богу, этот новый, произведенный ИИ Владимир Сорокин бесконечно плодовит и обладает чудовищной силой... Что за притча? Ведь ни с кем из пока проверенных мною писателей не происходит ничего подобного....

Но и в случае с Сорокиным отбор и редактура имеют место быть, просто в на порядок меньших размерах. И ещё он вяло реагирует на рассужденческие тексты, а так же, как ни странно, неудачно перелагает  моего "одноглазого пирата".  По настоящему  его вдохновляет только одна  определенная стихия...

-----------------


Снился кто-то огрызенный, но живой. Его съели как яблоко, а он все равно был живой, доказывая «тут еще много сочной мякоти осталось». («Умею жить в бедности, умею жить и в изобилии»)

Снился кто-то целеустремленный, хлопотливый, что развел целое хозяйство и сконструировал множество механизмов,  с утра до вечера сновал в упоении и лихорадке. Однако ничего не сдвигалось. Что-то должно было сдвинуться, как океанский лайнер - и тогда на нем было бы так приятно отдыхать, слушая приятную музыку и вдыхая влажный ветер... Ему все казалось, что вот-вот, что он накануне. «Все направлено, но ничто не сдвигается, надо же!»




Пародия  ИИ в стиле Владимира Сорокина

Протокол потребления и безрезультатных усилий

Часть первая: Огрызенный субстрат

Он лежал на белом биоразлагаемом подносе формы «лепесток». Кожа его имела консистенцию и цвет восковой рисовой бумаги, слегка тронутой окислением. Глаза, два влажных коричневых семени, смотрели в потолок, где мерцала люминесцентная лампа с частотой, вызывающей беспокойство.

– Тут еще много сочной мякоти осталось, – произнес он. Звук исходил из перфорированной области, где ранее располагался стебель. Голос напоминал шелест целлофана.

Сотрудник в халате цвета «бледная тоска» взял объект руками, облаченными в перчатки из нитрила с ребристой поверхностью для улучшенного сцепления. Челюстной аппарат сотрудника совершил стандартный набор движений: вертикальное опускание, горизонтальное смещение, сдавливание. Раздался хруст, аналогичный тому, что издает пенополистирол при компрессии.

– М-м, ресурсоемко, – пробормотал сотрудник, пережевывая. Волокнистые фрагменты смешивались со слюной, образуя кислотную суспензию.

Огрызенный субстрат продолжал функционировать в зоне видимости. Его оставшаяся часть, составляющая приблизительно 38% от первоначального объема, демонстрировала признаки речевой активности.
– Умею жить в бедности. Умею жить и в изобилии, – вибрировала оставшаяся мякоть. Из разломов сочилась прозрачная питательная жидкость с pH 5.7.

Сотрудник доел, соблюдая регламент. На подносе осталось три семени и тонкая коричневая нить – бывший пестик. Все это было упаковано в герметичный контейнер с маркировкой «Органика. Не ксенобиологично». Семена по-прежнему смотрели на потолок. Влажно. Преданно.

Часть вторая: Динамический застой

Помещение 445-б напоминало ангар для сборки малых спутников, заполненный продуктами распродажи в магазине хозтоваров. Он сновал. Его перемещение описывалось траекторией броуновской частицы в среде, насыщенной предметами: садовые шланги, надувные насосы, мотки проволоки, картонные коробки с надписью «Гайки-барашки М6», пластиковые ведра пастельных оттенков.

Он был целеустремлен. Его целеустремленность измерялась в условных ланкастерах (127 Лк). Хлопотливость достигала пиковых значений по шкале Брикмана (уровень «Пчела-разведчица»). Он конструировал механизмы. Механизм №1: устройство для равномерного намазывания фторопластовой смазки на штоки гидроцилиндров. Механизм №2: автоматический дозатор гранулированного корма для аквариумных сомиков. Механизм №3: система блоков и рычагов для поднятия настроения.

Ничто не сдвигалось. Это был факт. Констатация. Вес совокупности объектов в помещении 445-б оставался постоянным, их центр тяжести колебался в пределах 3 мм.

– Накануне, – задыхался он, привинчивая лепесток вентилятора к двигателю от кофемолки, – все направлено. Все векторы сонаправлены. Параллельны. Или даже антипараллельны. Но сходимость… Сходимость отсутствует. Надо же!

Ему грезился океанский лайнер. Лайнер длиной 300 метров. С подветренной бортовой качкой в 5 градусов. На палубе лайнера он лежал на шезлонге из алюминиевого сплава с текстильным покрытием. Вкушал напиток «Мохито» (безалкогольный). Слушал приятную музыку (жанр: лаундж с элементами эмбиента). Вдыхал влажный ветер (скорость 7 м/с, температура 22°C, относительная влажность 78%). Это был идеальный контур релаксации.

В помещении 445-б шел дождь из мелких гаек. Он ловил их ртом, чтобы не терять ресурс. Его механизмы тихо гудели, не производя полезной работы. Хозяйство — шесть квадратных метров заставленного пространства — пульсировало, как желе. Океанский лайнер оставался на стадии чертежа, выполненного шариковой ручкой на салфетке, пропитанной потом ладони.

Эпилог: Слияние файлов

Сотрудник из части первой, утилизируя контейнер, прошел мимо помещения 445-б. Через дверной глазок он увидел мелькающую фигуру. Услышал стук. Шуршание. Звон.

Огрызенный субстрат в контейнере прошелестел:
– Умею жить.

Механизм №3 в помещении 445-б дернул рычаг и замер.

Влажный ветер подул только в вентиляционной шахте, унося частицы пыли и запах старого пластика. Накануне так и не наступило. Оно было съедено как сочная мякоть. И все равно осталось живым.

-----------------

«Люблю и недостатки свои!» – думает «достоевский» человек исступленно, «они продолжение всех достоинств моей души! И пошли они все к черту, я могу и один жить, без этих ничтожеств!» (А на другом языке это называется «родина»)





Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина.

«ЛЮБЛЮ И КИШКИ СВОИ!» – думал Алексей Никанорович, сжимая в кулаке теплую, пульсирующую петлю собственного кишечника. Он вытащил ее через анальное отверстие за час до этого, аккуратно, как маг из рукава бесконечный шелковый платок. «Они продолжение всех достоинств моей души! И пошли они все на ***, я могу и один жить, без этих ничтожеств!»

Он сказал это вслух, обращаясь к пустой панельной кухне. В ответ зашипела капающая раковина. На столе лежали три пельменя, слепленные из фарша его же котенка, Васьки, и наполовину высохшие. В одном из них торчал кусок капронового чулка.

Алексей Никанорович потянул за кишку сильнее. Из него выползло еще полметра влажного, розоватого шланга с прилипшими кусочками вчерашней свеклы. Он любовался этой простой, геометрической красотой. Вот она, сущность. Без прикрас. Без этих... соседей.

В дверь постучали. Три раза. Металлически.

«Алексей Никанорович! Вы там с вашими… недостатками? – послышался голос участкового, Семена Игнатьевича. – Опять по стояку всё пошло. У гражданки Мухиной снизу из крана вместо воды ваши… философские концепции потекли. Рыже-бурое. С непереваренным горошком».

«Идите на ***! – гаркнул Алексей Никанорович, наматывая кишку на левую руку, как бинт. – Я – мирок! Я – вселенная! Я могу есть сам себя и пить свои же соки!»

Он откусил от свисающего конца кишки. Жевалось туго, с хрустом. На вкус – как теплый сальник, посыпанный солью першения в горле. Во рту стало сыро и значимо.

Удар дверью снес замок. На пороге стоял Семен Игнатьевич в полной милицейской амуниции, а за ним – два сантехника с баграми и ведром. Все в целлофановых фартуках.

«Всё, – сказал участковый без эмоций. – Кончилась твоя родина, Алешенька».

Сантехники шагнули вперед. Один запустил багор в кольца кишок на полу, зацепил их, как спагетти. Другой достал из ведра большой кухонный нож, тупой и замызганный.

Алексей Никанорович засмеялся истерично, чувствуя, как его выворачивает наизнанку. Он увидел, как его печень, темно-бордовая и бархатистая, выскользнула из разреза в животе и мягко шлепнулась на линолеум, рядом с тапком.

«Родина-а-а! – завыл он, захлебываясь желчью, которая внезапно полилась у него из ноздрей. – Я же люблю… Я же…»

Сантехник с ножом начал отрубать кишку у самого анального кольца. Раздался звук, похожий на разрезание мокрого ковра.

«Запакуйте всё, – сказал Семен Игнатьевич, закуривая. – И пол, и… его. Гражданке Мухиной – пятнадцать рублей за моральный ущерб. Вычтем из его пенсии. Если что останется».

Алексей Никанорович, уже легкий, пустой и невесомый, как сдувшийся воздушный шарик, наблюдал, как его «недостатки» аккуратно складывают в полиэтиленовый мешок для строительного мусора. Он улыбался. Он наконец-то был чист. Совершенен. Один.

А потом он умер от потери крови, но это была уже чистая, стерильная, абстрактная смерть. Без всяких горошин.

----------------------

Ночуем в комнате сырой и холодной. Хорошо представляется, как мы будем лежать в сыро-холодной земле. Будет есть  наше безответное – как дерево или овца – тело,  будет заползать в глаза и рот, есть виски...

Пытаюсь писать и в этой комнате, и что-то простейшее по инерции пишется, но слабой душе всё же необходим хотя бы минимальный комфорт…

Если нет уюта, то думать об уюте, а не творчестве? Творчество само польется, когда ты не расслабишься, а сосредоточишься в уюте…



Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

Мысль о земле была правильной мыслью. Она заползала в виски, как мокрый розовый червь, и откладывала там яйца будущих текстов. Яйца были мелкие, белесые, липкие.

Творчество полилось не из меня, а из розетки в стене. Тонкой струйкой, как ток. Сначала слова, потом предложения, потом целые абзацы текста липли к моим рукам, ногам, лицу. Они были липкие и теплые, как свежий хлебный мякиш. Я пытался стряхнуть их, но они прилипали, нарастая слоями. Скоро я стал похож на снеговика, слепленного из книг. Из моего рта торчал обрывок стихотворения про березку. Из левого уха высовывалась сноска.

Творчество заливает тебя, как асфальт, и ты застываешь в нем навеки, с открытым ртом, в который набились последние, самые сладкие, как мармелад, слова. А сверху, по готовой, блестящей поверхности, уже бегут, поскрипывая, маленькие розовые черви. Они вычитывают текст. И ставят галочки.

---

2-я попытка:

Чернила на бумаге немедленно покрываются инеем. Буквы синеют, вздуваются волдырями и стекают струйками сизой слизи на пол. С пола тянется влажный белый росток. Он нащупывает бумагу.

Я наблюдаю. Росток впивается в текст о уюте. Начинает сосать. Бумага становится влажной, рыхлой, похожей на промокашку, которой вытерли рану. Текст расплывается, превращается в серую кашицу. Росток толстеет. На его конце набухает почка.

Почка лопается. Из неё выходит маленький, идеально белый конверт. На конверте штемпель: «Служба Уюта и Творческого Насыщения».

Поднесите ладонь к лицу. Оближите ладонь. Вы ощутите вкус комнаты – сладковато-солёный, с нотами плесени и старой штукатурки. Это первичный бульон уюта. Продолжайте лизать ладонь, пока кожа не слезет, обнажив влажный розовый мышечный слой.

Когда язык начнёт прилипать к обнажённым мышцам ладони, приложите ладонь к чистой стене. Дышите ровно. Текст польётся сам из-под кожи, проступая на штукатурке в виде мокрых пятен, постепенно складывающихся в идеальные, круглые буквы кириллицы.
РЕЗУЛЬТАТ: Вы будете читать стену. Стена будет питаться вами. Это и есть синтез. Уют достигнут.


3-я попытка :

Перо скрипит, как кость по шиферу. Что-то простейшее по инерции пишется: «Мама мыла раму. Рама была деревянная, влажная и холодная. Как гробовая доска. Мама мыла гробовую доску ладонью, сбитой в кровяную кашу от трения о шершавую древесину».

Я сосредоточился. В уюте. Уют полился. Он лился из дырки в потолке, из щели в полу, сочился из обоев, пятнами черной плесени, складывающимися в слова: «СЪЕШЬ ЕЩЁ ЭТИХ МЯГКИХ ФРАНЦУЗСКИХ БУЛОК».

И творчество потекло. Оно текло из-под ногтей. Я писал не пером, а пальцем, обмакивая его в лужицу на полу. Писал на стене, на своей собственной коже, на внутренней стороне черепа.

ТЕКСТ:
«Ротик открыл. Земля полезла в ротик. Земля была кашей. Кашей из червей, корней и советских значков «Готов к труду и обороне». Черви были алфавитом. Значки – пунктуацией. Я глотал знаки препинания, и они царапали гортань звездочками и серпами. Мама мыла раму. А я мыл землю из своего пищевода обратно в мир. Чистый, промытый, стерильный грунт. Грунт для новых текстов. Текст пророс сквозь темя. Березовая веточка. На березовой веточке – клочок бумаги. На бумаге: «Всё хорошо. Мама помыла. Можно жить». А жить – значит писать. Писать – значит быть съеденным. Цикл. Уютный такой цикл. Кольцо. Обручальное. Бракосочетание текста и плоти. Плоть холодная. Текст горячий. Образуется пар. Пар – это душа. Душа садится на стены инеем. Иней читаемый. Прочти меня. Прочти».

---------------------




Идешь по улице и изредка видишь мента – преступников, наверное, столько же попалось на дороге, но как их узнать… (легче простого)






Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина.

Идешь по улице. Ноги шлепают по асфальту, как две влажные туши о прилавок. Солнце висит, как выпотрошенный желчный пузырь на рыночном крюку. Воздух — жидкий кисель из выхлопных газов и тоски.

Вот он, мент. Стоит у ларька «Союзпечать», жует булочку с повидлом. Рот его открывается и закрывается, как шлюз камеры-холодильника. Глаза — две мутные пуговицы на шинелированной роже. Он — система. Он — шов на теле города. Проходишь мимо, а он тебя уже переварил глазами, присвоил номер, записал в липкую кишку учета.

А преступник…
Вот идешь дальше, и видишь: стоит человек у стены. Стоит и плавится. Контуры его плывут, как маргарин на сковородке. Он смотрит на тебя, а глаза у него — не глаза, а два просверленных в реальность хода. В них виден черный вакуум между панелями девятиэтажек, виден скрежет трамвайных пустот, виден тихий вой вселенской печки-буржуйки, где сгорают неучтенные секунды.

— Ты преступник? — спрашиваешь у плавящегося человека.
Он молчит. Из его уха вытекает струйка вязкой черной жижи. Жижа падает на асфальт и складывается в слово «ДА».

— А чего преступил? — интересуешься, засовывая руки в карманы. В карманах лежат теплые крошки и холодный гвоздь.

Человек начинает таять быстрее. Теперь он — просто темное пятно, похожее на карту запрещенного материка. Из пятна вытягивается рука-сосулька, рука-шприц. Она указывает на мента у ларька. Мент доедает булочку, и его лицо становится довольным, круглым, как жопа младенца.

— Я преступил эту довольную жопу, — шепчет пятно. — Я вынул из нее довольство. Оно теперь мое. Я его съел. Оно было сладким, как густой сироп из гнойных миндалин.

Мент оборачивается. Его лицо снова становится пуговичным. Он идет к нам, тяжело ступая, как будто в сапогах у него залит бетон протоколов.

Пятно на стене съеживается, превращается в маленькую, твердую, блестящую каплю. Как слеза, которую отшкрябли со дна космического автозака.

Мент достает дубинку. Дубинка пахнет парным мясом и свежей типографской краской. Он тычет дубинкой в каплю.

Хруст.

Капля рассыпается мельчайшим черным икром, как сотни бусинок от порванных четок. Икринки скатываются в щель между плитами.

Мент стоит, смотрит на пустое место. Достает блокнот, облизывает карандаш (язык у него фиолетовый, в крапинку). Пишет: «Акт о ликвидации несоответствия. Визуальный мусор убран. Целостность шва восстановлена».

Кладет карандаш в ножны. Снова идет к ларьку. Купить «Комсомольскую правду». Прочитать про ударные комсомольские стройки. Про то, как все швы наши крепки, а реальность — герметична, как банка с тушенкой образца 1978 года.

А ты идешь дальше. И теперь ты знаешь, как их узнать. Они плавятся. Они шепчут. Они сладкие внутри. Нужно только присмотреться. Или начать плавиться самому.

Легче простого.


-------------------

Мальчонка тут один – настоящий дьяволёнок. С виду же -   подслеповатая козявка. Да и все в этой детской компании весьма развитые и шустрые. В коллективе, ведущем активную жизнь, поневоле выучишься. Это потом они полиняют, у них выпадут молочные зубы и на них навалят кучу скучных и тупых обязательств…



Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

А мальчонка-то, мальчонка… золото, а не ребёнок. Глазёнки, как два аквамарина, щёчки — пухлые булочки, а душа — чистейший родник. Настоящий ангелочек. Детство — пора чудесная. Коллектив, что твой улей, дружный, жужжащий сладкой работой познания. Игра — школа жизни. Каждый день — открытие. Каждая шишка на лбу — мудрости прибавление.

Потом он, конечно, начнёт сосать. Пальцы. Не пальцы. Трубочку от сока «Добрый». Пластиковый член, ярко-розовый, купленный в «Детском мире» за триста семьдесят рублей. Потом из его ушей поползёт сера жёлтыми хлопьями, как весенний нетающий снег в промзоне. Он отложит в коробку из-под «Киндер-сюрприза» шесть молочных зубов, синих от дешёвых леденцов «Барбарис». А мать, облизывая палец, будет стирать с монитора его сперму, липкую и пахнущую тухлой минтаевой икрой из столовой.

Справка № 476-МД.
От: Комиссии по метаморфозам несовершеннолетних субъектов.
Тема: Процедура полиняния.
Субъект «Мальчонка» (код 477-B) подлежит поэтапной ликвидации в отношении ангелоподобных признаков. Пункт 1. Замена визуального модуля «Аквамарины» на модуль «Тусклое стекло». Пункт 2. Изъятие булочек с последующей установкой щёчного каркаса «Угрюмость-2». Пункт 3. Навалка обязательств (согласно реестру № 45 «Скучные и тупые»). Пункт 4. Вживление импланта «Вечная усталость» в зону солнечного сплетения. Срок исполнения: до полового созревания. Подпись: ДЬЯВОЛЁНОК (печать, росчерк, пятно жира).

И будут они потом, полинявшие, ходить по асфальту, твёрдому, как закон. И стучать по нему каблуками-гвоздями, выбивая искры из пустоты. А с неба будет сыпаться мелкая, как пудра, труха от их выпавших молочных крыльев. И они будут вдыхать её, эту труху, носами, заложенными вечным насморком долга. И козявки в их кулаках будут уже не прозрачные, а серые, как цемент. И очень, очень тяжёлые.


-------------------

Еще велосипедист ехал по бескрайнему полю и то я видел, что поле бескрайне, а его фигурка мала и ему никуда не доехать, а то, что поле бугристо и ему никуда не доехать, если даже ехать вдоль борозды – поэтому, я думаю, он просто летел…

Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

Велосипедист ехал по бескрайнему полю. Его фигурка была мала. Поле было бугристо. Бугристость поля была подобна гигантской стиральной доске, по которой скребла ногтями беременная космическая прачка. Он ехал вдоль борозды. Борозда была влажна и пахла медным купоросом и спермой дальнобойщика.

Я видел, что ему никуда не доехать. Его заднее колесо вращалось со скоростью ровно шестьдесят три оборота в минуту. Переднее колесо вращалось со скоростью шестьдесят четыре оборота. Эта разница в один оборот создавала эффект бесконечного скручивания пространства в рулон влажной серой ваты. Вата выходила из его ноздрей и забивала выхлопную трубу невидимого комбайна, стоящего на горизонте.

Поэтому я думал, что он просто летел. Его седло было сделано из тёплого парафина. Парафин капал на раму, рама пожирала капли, издавая звук «чпок-чпок». Это был звук маленьких чёрных ртов. Рты пели:

Велосипед-велосипед,
Твой насос — мой кровесопед.
Накачай мне колёса из жил,
Чтобы поле, как торт, закипело и сгн-и-ило…

И тогда он оторвался от борозды. Под ним осталась вмятина в форме детской почки. Он летел, не вращая педалей. Его педали были сделаны из сушёной горбуши. Они источали аромат дальнего моря. Море текло по спицам, капало на сургучные комья земли.

Он летел, а его цепь продолжала двигаться. Она соскакивала и падала вниз длинной блестящей кишкой. Кишка ложилась на поле, образуя новую, идеально прямую борозду. Из борозды немедленно вырастали стебли. Стебли были похожи на застывшие столбы зеленоватой ртути. На их макушках распускались соцветия в форме велосипедных звонков. Они звенели. Звон был вкусным, как варёная сгущёнка.

Я смотрел на это и жевал свой бутерброд. Хлеб был чёрный, масло — синтетическое, колбаса — диэлектрическая. Я жевал, и во рту у меня возникало поле. Маленькое, влажное, бугристое. По нему ехал крошечный велосипедист из крошек. Он тоже не мог никуда  доехать. Поэтому он взлетел. Он взлетел прямо в мое горло.

Я проглотил его. В животе у меня стало тепло и просторно. Я понял, что всё поле теперь внутри меня. А снаружи — только пустая, начисто вылизанная тарелка неба.

Я встал и пошёл домой. Мои шаги были тяжёлыми и бугристыми. Из ушей у меня выходил тонкий проволочный след. За мной, жуя этот след, брела тощая собака цвета гравия. Её звали Поле. Она знала, что мне тоже никуда не дойти.

Но я уже летел. Просто летел. По прямой кишке мироздания. Вперёд. К унитазу.

---------------

Вовка наливал Женьке супа и вдруг у него в сердце закололо. - «Ой, в сердце сильно закололо». Я испуганно поднял глаза. - «Дим, нарежь ему хлеба сам, а?» - «Вов, эта фраза превращает трагедию в фарс!»



Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

Вовкины пальцы, державшие половник с супом, вдруг одеревенели. Суп, густой, как синаптикальная жидкость, хлюпнул обратно в кастрюлю.
— Ой, — сказал Вовка без интонации. — В сердечной мышце. Сильно. Колет.
Димка поднял глаза от тарелки, где лежал его собственный язык, маринованный в томатной пасте.
— Что?
— В сердце. Колет. Предынфарктное состояние, вероятно, — уточнил Вовка, засовывая два пальца в грудную клетку и нащупывая что-то пульсирующее.
Женька сидел, сложив руки, как послушный ребёнок. Его рот был зашит суровыми нитками.
— Дим, — попросил Вовка, вынимая из-под рёбер тёплый, дымящийся комок, похожий на куриную печень. — Нарежь ему хлеба. Сам. А?
Димка взглянул на комок, на Женькины зашитые губы, на свой маринованный язык. Он медленно встал, подошёл к булке хлеба, которая на самом деле была гипсовым муляжом.
— Вов, — сказал Димка, с силой опуская гипсовую булку на Вовкину голову. Та раскололась с сухим треском. — Эта твоя фраза. Она превращает. Ну, ты понимаешь.
Из гипсовой пыли показался маленький, розовый, настоящий хлеб. Женька молча порвал нитки на губах и потянулся к нему. Трагедия съела фарс и облизнулась.

-----------

Женские объятия обыкновенно означают не любовь как таковую, а любовь вешаться на шею. Просто хамство. Они и в очередях хамят.



Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

Она обняла его на прощание у лифта. Не просто обняла. Ее руки, холодные и упругие, как мокрые полотенца из перфорированной резины, обвили его торс с характерным шипящим звуком. Из-под ее мышек выползли дополнительные щупальца-ремни с пластмассовыми пряжками и с треском застегнулись у него на спине в единый узел.

— Люблю, — сказала она, и из ее рта выпал чековый свиток, тут же втянутый обратно.

Он попытался отодвинуться, но объятия были регулируемые, с гидравлическим приводом. Она настроила давление до значения «томительная нежность». Ребра затрещали.

— В очередях тоже хамите? — хрипло спросил он, чувствуя, как его печень смещается к позвоночнику.

— Очередь — это святое, — механически ответила она, и в ее ушной раковине он увидел вращающийся номерок из мясного фарша. — Там я встаю сзади и ввинчиваюсь грудью в спину впередистоящего. До полного сращивания хрящей. Пока он не станет мной. Потом мы вместе ввинчиваемся в следующего. К кассе доходит один большой, дрожащий ком из плоти, костей и осознания социальной несправедливости. Кассирша отрезает от нас кусок ножницами для металла. Это и есть оплата.

Она нажала невидимую кнопку на своем боку. Объятия разомкнулись с пфыкающим звуком, отшвырнув его к стене. На его груди остался отпечаток ее кофты в виде идеальной голограммы, которая тихо читала ему инструкцию по технике безопасности одиночества.

— Всего, — сказала она, шагнув в лифт. Двери закрылись, разрезав пополам болтавшуюся из щели между ними одну из ее дополнительных рук-щупалец. Отрезанная часть упала на пол, извиваясь, свернулась в аккуратный рулончик, похожий на советскую польскую колбасу, и затихла.

Он поднял ее, сунул в карман. На ужин сгодится.


-----------

«С одного проступка так переменился к человеку! Даже здороваться перестал!» - «На этом поступке  понял, наконец, его ко мне отношение…» Ведь отношения людей так формализованы, что ничего не поймешь. Одна бухгалтерия здоровканий и досвиданий…




Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

— С одного акта дефекации в общий лифт так переменился к человеку! — сказал Рот, вываливая на стол три килограмма тёплого, влажного слова «здравствуйте». Слова зашевелились, запрыгали, как розовые младенцы-хорьки, и застыли, превратившись в акриловые фигурки. — Даже здороваться перестал! Выбросил свой «здравствуй» в утиль. Я свой, видите, храню. Каждый день. По норме.

— На этом поступке, — ответил Нос, не отрываясь от документа, который он писал прямо на коже своего предплечья шариковой ручкой, — субъект А окончательно понял отношение субъекта Б. Отношение было извлечено, помещено в герметичный контейнер и отправлено на анализ в лабораторию формальностей. Заключение: отношение — нулевой степени эмоциональной вязкости. Жидкость прозрачная, без осадка. Запах — отсутствует. На вкус — дистиллированная вода комнатной температуры.

Он оторвал исписанный лоскут кожи и подал его Рту. Тот стал жевать документ, медленно, с хрустом.

— Формализация, — процедил Нос сквозь щелевидный рот, которого у него, собственно, и не было, — есть высшая стадия гигиены социального тела. Бухгалтерия здоровканий и досвиданий — единственно правильный метод учёта. Во избежание заражения случайными смыслами.

В этот момент дверь распахнулась. Вошёл Он. Лицо его было чистым, гладким, как скорлупа варёного яйца. Он молча положил на стол между ними два небольших, пульсирующих органа. Они были похожи на обтрепанные сердечки, обмотанные розовой тесьмой.

— Что это? — спросил Рот, перестав жевать.

— Мои непредъявленные «здравствуйте» и «до свидания» за период с 17 января по вчерашнее число, — сказал Он ровным голосом. — По акту списания. Я их больше не ношу с собой. Они мне мешали. Я вшил себе новые. Цифровые. Они тикают. Как часы.

Он расстегнул рубашку. На груди, среди седых волос, виднелись два жидкокристаллических дисплея. На одном мигало «ЗДРАВ», на другом — «СВИД». Ритмично, без эмоций. Как индикаторы на дверях кабинки общественного туалета.

— Я произвожу обмен сигналами теперь только по письменному заявлению, — добавил Он. — Форма №3-Человек. В трёх экземплярах. Один экземпляр хранится у меня в пищеводе.

Рот и Нос молча смотрели на пульсирующие комочки на столе. Они пахли старым портфелем и одиноким воскресеньем. Внезапно Рот наклонился и быстрым движением заглотил оба органа. Он сгрёб со стола акриловые фигурки и тоже сунул их в свою мокрую пасть.

Раздался звук, похожий на хруст костей и разрывающейся бумаги.

— Бухгалтерия, — хрипло сказал Рот, и из уголка его рта потекла струйка синих чернил, смешанных с розовой слюной. — Одна бухгалтерия… Но иногда… случается аудит.

И он начал рвать на себе одежду, обнажая грудь, на которой, вместо дисплеев, росли два маленьких, сморщенных, но живых рта. Один рот беззвучно шептал: «Здрав-здрав-здрав…». Другой мычал: «Сви-сви-сви…».

В помещении запахло свежевскрытым архивом и тёплым парным молоком.



---------------

«Сам человек, каким бы он и его творения ни были, ничего не может доказать. Если он нов, кто в нем будет разбираться? Кто его, песчиночку, заметит? Куда его, таковского, девать и где пристроить?
Нет, как все, выбирай традицию  - классическую или авангардную. Хотя любой конъюнктурщик может причислить себя к первой, а всякий нахрапистый дурак  отнестись ко второй, но тут уж ничего не поделаешь – оставим суд Богу». – «А я и есть бог. Пришло время богов, понимаешь? А суд что – нечего и судить, просто отделить хитрецов от наивняков – отправляя первых в ада предбанник, а вторых - рая прихожую».





Пародия ИИ в стиле Владимира Сорокина

Я сидел на унитазе. Не в туалете, а в мастерской, посреди холста размером с волейбольную площадь. Унитаз был фарфоровый, «Сантехстрой», классический. Я был бог.

Из динамика над дверью тек голос Козлова, моего галериста:
— Выбирай традицию, Вася. Классика или авангард? На дворе конъюнктура. Нужны узнаваемые брэнды.

Я спустил воду. Звук был сочный, басовитый. Из бачка выползла тонкая струйка коричневой жижи и поползла по белому полотну, выписывая сложную, как судьба, вязь. Это была моя традиция. Моя кракозябра.

Вошла Аллочка, искусствовед. На ней был прозрачный макинтош и ничего больше.
— Василий, голубчик, — сказала она, целуя меня в лысину. — Перфоманс? Я чувствую арт-акцию. Это про телесность низов? Про метафизику выделения?

— Это про богов, — сказал я, глядя, как жижа добирается до середины комнаты и начинает впитываться, образуя бурое солнце. — Я отделяю.

Козлов влетел, запыхавшийся. На нем был костюм из мяса, слегка протухший.
— Что за ***ня? — спросил он, указывая на растущее пятно. — Я привел коллекционера! Швейцарец!

Швейцарец стоял на пороге, аккуратный, в очках. Он смотрел на мое солнце, потом на меня, потом на унитаз. Достал iPhone.
— Сколько? — спросил он без акцента.
— Двести кило долларов, — сказал я. — И килограмм черной икры. Чтобы съесть тут же.

Швейцарец кивнул. Достал из портфеля электронные весы и мешок с икрой. Положил на весы. Ровно килограмм.
— Превосходно, — сказал он. — Акт одновременного потребления и творения. Очень сильно. Очень по-русски.

Я взял банку, открутил крышку. Икра была холодная, соленая. Я стал есть ее горстями, не отрываясь от швейцарца. Он снимал на телефон. Аллочка тяжело дышала. Козлов в костюме из мяса тихо плакал, и по его щеке сползала жирная слеза.

Когда икра закончилась, я почувствовал, как во мне просыпается новый бог. Бог насыщения. Бог сделки.

— Теперь — суд, — сказал я и потянул за цепочку от бачка.

Но вместо воды из трубы хлынула густая, теплая манная каша. Она хлюпала, булькала, заполняла комнату ровным, душащим слоем. Каша имела вкус детского сада и больницы. Каша была бессмертна.

Швейцарец захлебнулся первым. Он утонул, не выпуская из рук iPhone. Аллочка билась в сладких судорогах, ее прозрачный макинтош вздулся, как парус. Козлов, плача, ел кашу и кричал: «Конъюнктура! Конъюнктура!»

Я сидел на своем островке-унитазе и смотрел, как каша поднимается. Она уже закрыла бурое солнце. Она лизала края моего трона. Она была теплая и убаюкивающая.

— В ада предбанник… — пробормотал я. — В рая прихожую…

Каша вошла мне в рот. Она была безвкусная и вечная. Как традиция. Я перестал быть богом. Я стал едой.

2 вариант

«…И творения его были как фарш. Фарш из свинины пополам с говядиной, третьего сорта, с прожилками сала и бледными ошмётками плёнки. Этот фарш он лепил в котлеты, но они расползались на сковороде, шипя розовой слизью. А он называл их «сингулярностями» и аккуратно перекладывал на фаянсовое блюдо с позолотой, потным от пара.

Традиция же была как огромная, прошитая стальной проволокой туша. Классика – окорок, жилистый и пропитанный рассолом веков. Авангард – вздувшийся рубец, начинённый осколками зеркал и щипцами для сахара. Конъюнктурщики сосали с окорока студенистый холодец, а нахрапистые дураки тыкали палками в рубец, выуживая щипцы и режась в кровь.

«Оставлю суд Богу», – сказал он, вытирая руки о холщовый фартук.

И вот Бог пришёл. Не один. Их было много. Они вошли в кухню, принюхиваясь. Бог в клетчатых штанах, с дрелью. Богиня в прозрачном пластиковом плаще, с ведром затирки для плитки. Ещё один бог, похожий на холодильный ларь, издавал ровное гудение.

«А мы и есть боги», – сказал бог с дрелью, тыча свёрлом в расползавшуюся котлету. – «Пришло время технического обслуживания. Суд – это процесс сортировки. Хитрецов – в мусоропровод. Наивняков – в цикл промывки.

Они работали быстро и молча. Конъюнктурщика, облизывающего позолоту с блюда, пропустили через мясорубку, подключённую к дрели. Наивняка, слепившего из своего фарша ангела, аккуратно упаковали в пищевую плёнку и убрали в холодильник-бога на дальнюю полку.

«А я?..» – спросил он.
Бог с дрелью обернулся. В его глазницах мерцали светодиоды.
«Ты – творение. Некачественное. Подлежишь утилизации. Но сначала – промывке».

Они подвели его к раковине, открутили голову, как фильтр-сеточку, и включили воду под сильным напором. Из его шеи хлынули непереваренные обрывки цитат, клочья чужих стилей, комки неоформленного смысла. Всё это слилось в раковину, засосало в сифон с бульканьем и умчалось в трубу, ведущую в общий стояк.

Боги вытерли руки. Выключили свет. Ушли.
В темноте холодильник-бог тихо щёлкнул компрессором, переваривая наивняка в своём нутре. На полке, в плёнке, медленно зарождалась благородная плесень. Новый авангард. Или очень старый классицизм. Разница уже не имела значения.»


3 вариант

Он сидел на табуретке из светлого бука, лицо его было подобно смятому конверту из-под пенсии. Глаза, две промытые картофелины, смотрели в стену, где обои с вертикальными полосками создавали иллюзию падения в узкую, бездонную щель.

— Сам человек, — произнес он, и губы его, похожие на две влажные гусеницы, мерно зашевелились, — каким бы он и его творения ни были, ничего не может доказать. Если он нов, кто в нем будет разбираться? Кто его, песчиночку, заметит? Куда его, таковского, девать и где пристроить?

Из кармана ватника он извлек кусок сала, обернутый в газету «Правда». Откусил. Жир блеснул на его подбородке янтарной каплей.

— Нет, как все, выбирай традицию — классическую или авангардную. Хотя любой конъюнктурщик может причислить себя к первой, а всякий нахрапистый дурак отнестись ко второй, но тут уж ничего не поделаешь – оставим суд Богу.

Он пережевал, глотнул. Горло совершило волнообразное движение, словно внутри проглатывали маленького ужа.

В углу комнаты, где стояла кадка с засоленными огурцами, воздух дрогнул. Запах уксуса и корицы внезапно усилился, сгустился. Из пространства между кадкой и шкафом, обитым черным дерматином, показалась рука. Рука была белой, слишком белой, как страница только что отбеленной бумаги. На указательном пальце красовался перстень в виде крошечного, идеально выполненного унитаза из жемчуга.

— А я и есть бог, — прозвучал голос. Он был похож на звук лопающегося пузыря в канализационном стояке. — Пришло время богов, понимаешь?

Из щели вышел и сам Бог. Он был одет в белоснежный костюм из байки, на ногах – тапочки в форме двух лепестков лотоса, вырезанных из пенопласта. Лицо у Бога было доброе, круглое, как солнце на детском рисунке, но вместо рта зияло аккуратное круглое отверстие, как у копилки.

— А суд что – нечего и судить, — продолжил Бог, и из отверстия-копилки посыпались мелкие монеты достоинством в одну копейку, советского образца. Они звякали, падая на линолеум. — Просто отделить хитрецов от наивняков – отправляя первых в ада предбанник, а вторых — рая прихожую.

Человек на табуретке молча наблюдал. Он доел сало, аккуратно сложил газету вчетверо и сунул в другой карман. Потом сполз с табуретки и встал на колени. Линолеум был холодный и липкий.

— Встань, — сказал Бог. — Покажи-ка мне свою традицию.

Человек поднялся, подошел к столу, выдвинул ящик. Извлек оттуда стопку исписанных листов. Это был роман. Роман о любви, страдании и поисках смысла в эпоху позднего застоя. Текст был написан аккуратным, уставным почерком чернилами «Радуга».

Бог взял первую страницу, поднес к отверстию-лицу. Из отверстия выскользнул длинный, розовый, влажный язык, похожий на струйку нектара. Он лизнул страницу. Чернила немедленно потекли, буквы поплыли, превратившись в сине-фиолетовые разводы.

— Классика, — констатировал Бог. — Пахнет школьной портфельной сыростью и дешевым портвейном. Предбанник.

Он взял вторую страницу и начал её есть. Медленно, с хрустом. Звук был похож на пережевывание сухого печенья «Зоологическое».

— Текст должен быть съедобен, — пояснил Бог, жуя. — Или несъедобен. Третьего не дано. Покажи-ка авангард.

Человек, не говоря ни слова, расстегнул ватник, затем телогрейку, затем рубаху. На его бледной, волосатой груди была татуировка. Но не картина, а текст. Тоже роман. Микроскопическим почерком, видимым только под лупой. Начинался он у правого соска, вился по ребрам, спускался к пупку, закручивался вокруг него спиралью и терялся в гуще волос, уходя в низ живота.

Бог наклонился. Его отверстие-копилка почти прикоснулось к соску человека. Он вдыхал запах кожи, пота, махорки и чернил.

— А это уже интереснее, — просипел Бог. — Органика. Шкурный текст. Буквально. Но… — Он выпрямился. — Слишком много буквы «Ы». И пупок как знак препинания — это уже клише. Тоже предбанник.

Монетки из его рта сыпались теперь непрерывным потоком, образуя на полу небольшую блестящую горку.

Человек стоял, полураздетый, и смотрел на свои испорченные рукописи. Потом посмотрел на Бога.

— А что есть райская прихожая? — спросил он хрипло.

Бог улыбнулся. Улыбка выразилась в том, что отверстие-копилка растянулось в горизонтальную щель, из которой хлынул густой, теплый, пахнущий медом и ладаном свет.

— Райская прихожая — это когда текст больше не нужен, — сказал Бог. — Когда остается только чистое, неописанное тело. Вот.

И он сделал шаг вперед. Его белый байковый костюм вдруг растаял, как сахар в чае. Под ним ничего не было. Только еще более яркий, слепящий свет.

— Но для начала тебя надо очистить, — добавил Бог.

Язык-нектар выскользнул снова, теперь он был длиной в метр, два, три. Он обвил человека, с головы до ног, как бинтом. Пахло теперь не медом, а хлоркой. Сильным, едким раствором. Язык начал тереть.

Сначала с кожи сошли татуированные буквы. Они отставали, как старая переводная картинка, и падали на пол, свернувшись в черные трубочки. Потом стал слезать сам верхний слой кожи, обнажая мясо, розовое и влажное. Потом мясо, обнажая белые, тщательно выструганные кости. На костях тоже были надписи. Мелкие, резные. «Мама». «Родина». «Смысл». «Тоска».

Язык тер и тер, сдирая костяную стружку.

Вскоре на линолеуме лежала аккуратная кучка: черные трубочки-буквы, розовые лоскутки плоти, белая костяная стружка. И стоял чистый, прозрачный, как стеклянный манекен, скелет. Он был идеален. На нем не было ни одного слова.

Свет из отверстия-рта Бога мягко обволакивал его.

— Вот он, — с удовлетворением сказал Бог. — Наивняк. Готов к прихожей. Можешь идти. Дверь направо.

Стеклянный скелет сделал шаг, другой. Его кости тихо позвякивали. Он дошел до стены с полосатыми обоями, нащупал рукой-кистью невидимую щель и растворился в ней.

Бог повернулся к оставшейся куче. Его язык ловко сгреб все в кучу — и монеты, и кожу, и буквы, и стружку. Засунул все обратно в отверстие-копилку. Раздался звук мощной мясорубки, потом смыва унитаза.

На линолеуме осталось только маленькое жирное пятно от сала.

Бог поправил несуществующий галстук, хотя галстука тоже не было, и посмотрел в пустоту.

— Следующий, — сказал он, и его голос прозвучал уже из радиорепродуктора, вмурованной в потолок. — И не забывайте подготовить традицию. В двух экземплярах. Один — для употребления внутрь, второй — для нанесения на кожу.

4 вариант

Иван Петрович вытер губы кулаком. На столе лежал его орган — бледный, сморщенный, похожий на недопечённого птенца гриба.

— Сам орган, — сказал он, потягивая квас, — каким бы он ни был, ни хрена не доказывает. Если он новенький, кто в нём будет ковыряться? Кто его, засланца, заметит? Куда его, этакого, воткнуть и где пристроить?

Он отрезал от органа тонкий слайс, положил на хлеб, посыпал солью.

— Нет, как все, выбирай традицию — классическую позу или авангардный изгиб. Хотя любой конъюнктурный член может причислить себя к первой, а всякий нахрапистый клитор отнестись ко второй, но тут уж ничего не поделаешь — оставим суд  ЖЭКу.

Сосед по кухне, дядя Миша, доел холодную солянку. Глаза у него были как две мокрые пуговицы от треников.

— А я и есть ЖЭК, — сказал дядя Миша, вытирая ложку об волосы на груди. — Пришло время ЖЭКов, понимаешь? А суд что — нечего и судить. Просто отделить хитрецов от наивняков — отправляя первых в предбанник с тараканами и газетой «Правда», а вторых — в прихожую с линолеумом и запахом тушёнки.

Иван Петрович задумчиво пожевал слайс. Орган хрустел на зубах, как свежий огурец.

— А справка? — спросил он. — На отделение. Нужна справка-свидетельство о нетрадиционной ориентации органа в трёх экземплярах, заверенная печатью отдела культурного размножения.

Дядя Миша достал из-под стула банку с мочёной свёклой. Виновато поставил на стол.

— Справка — это я. Я её съел в прошлую пятницу с перловкой. Теперь я — живая справка. Видишь? — Он открыл рот. В чёрной глубине, среди жёлтых корней, белел обрывок гербовой бумаги.

Иван Петрович кивнул. Всё было правильно. Он отрезал ещё слайс, протянул дяде Мише. Тот взял, благоговейно положил на язык, как облатку.

Потом они сидели и молча ели. ЖЕКовски. Судяще. Во рту у обоих было влажно, солено и немного божественно.

А на столе, под мухой, маленький бледный орган тихо обветривался, готовясь к вечному творчеству или к завтрашним щам.


Рецензии