Попутчик, или скорый поезд Время
Нет, сущность человека – не лицо…
Ты в зеркале угрюмом – антилик,
предвосхищенье собственной кончины,
бесчувственная маска зазеркалья.
…чиста –
разумность естества, немая вечность,
далёкая от суеты сует…
малыш, глядящий из-за каждой маски.
Элисео Диего «Наставление по шахматам», VII.
Стоянка две минуты. Всё. Трогаемся. Смотрю в окно. Темно. И вдруг: тыг-дынь, тыг-дынь, тыг-дынь, – промелькнуло со стуком и шумом, слившись в пёструю ленту страшной скорости. «Что это, – не спрашиваю, просто говорю, стараясь изъявить тоном своё расположение к дорожной беседе, желательно, за рюмкой традиционного напитка, – встречный поезд?» И оборачиваюсь к соседу по купе. «Нет, – отвечает мой случайный визави, – Это – твоя жизнь». Мелькают фонари за окном, вспышками раздражая глаза и ритмично высвечивая в полутьме вагона седую бороду и лунные, непомерной длины волосы Попутчика. Старик подсел недавно, на степном полустанке. Низко опущенного лица не вижу, голос незнакомый, но будто слышанные много раз интонации.
– Не может быть, – улыбаюсь странной его шутке. – Я еду «туда», а «это» пролетело «обратно».
– Увы, так у всех. Катится клубочек вперёд, а ниточка остаётся позади. Кончится ниточка, и – нет клубочка.
Серебристо-льняные, сильно редеющие волосы странного пассажира свисают длинными прядями и чуть колышутся в такт плавному течению его речи, словно морские водоросли на прибрежной отмели под пробегающими над ними прибойными волнами, или как страшные подводные травы в лесной извивистой речке, коварно опутывающие ноги незадачливых пловцов и укрывающие зелёных русалок – вода в таких местах тёмная, маслянистая, струи медленные, тяжелые, ловят случайный взгляд и, завораживая пугливую душу, манят к себе какой-то жуткой, тоскливой тайной, сосут как пиявки, тихо, неощутимо вытягивают жизнь из глаз и, унося её в своё стылое царство, заливают опустевшее нутро мертвенно-неподвижным холодом… Интересно, вид старика вызвал воспоминания, мгновенно погрузившие меня в глубоко запрятанные переживания раннего детства. С чего бы такие сантименты? Или лучше будет спросить: к чему бы? Только вот у кого спрашивать-то, у этого дедана, что ли? Да продлятся лета дней его мудрости вечно. Ммм?.. Мудрости-премудрости, на что это он намекает?
– Да я, Бать, не клубочек. Темновато тут, ты просто не присмотрелся, – ехидничаю, чтобы прекратить неприятную тему. Дал же Бог попутчика, тоску нагонять. – Вот и обознался, принял мою худость за нечто округлое, мохнатое и хвостатое, хе-хе. Ужо, не свидание ли тебе часом кто-нибудь шерстистый назначил, а? Так ты не дрейфь, я покамест ещё вполне материальный и весьма благожелательный твой попутчик. Паспорт показать?
– Клубочек-голубочек, попутчик-голубчик – шелестит старый себе под нос.
Ну, хватит с меня:
– Повременил бы ты с готикой, а, отец? Может мы лучше с тобой «за здравие», «за благополучное прибытие» споём, а? Пару арий. Дуэт составишь? Необходимый компонент я прихватил в буфете, но вагон, знаешь, для соло не годится. В поезде попутчик, – при подобающей закуси, – что твой священник: кому ты ещё так душу откроешь, до самого-самого… ты ж его в первый и последний раз, как и он тебя… Ну, даёшь добро?
– А, добре, сынку, добре. За прыбытие… в Нэ-бытие.
Во, несёт старца, леший бы его побрал. Срочно наливаю, иначе не затормозит до самого С…поля. На столике, пока я лазил в сумку, появились два совершенно чудных бокальчика – чуть тусклое голубоватое стекло, тонкое, как сгустившийся воздух. Наливаю первую почти по полной. Жидкость в бокалах почему-то собирается в шары, будто мы в невесомости: два голубых маслянисто ртутных шарика покачиваются в почти невидимых рюмках в такт стуку колёс. Неужели водку на вокзале всучили «палёную», или это вообще не водка? А может, бокалы у моего «священника» чудят?
– Дедуль, ты не в курсе, что с выпивкой-то стряслось? У тебя посуда, часом, не намагниченная?
Старик всё ещё сидит, низко склонившись, и, прикрываясь «паранджой» из своей струящейся лунным светом шевелюры, сосредоточенно гипнотизирует шнурки на ботинках.
– Коли правильно глядят, то бокалы не чудят, – нараспев, но тихонько, как бы для себя, произносит мой редкостный сосед.
Ладно, мосье Артист, подыграем. Закрываю глаза, говорю:
– Ну вот, дед, я зажмурился. Сейчас буду считать, до трёх. Нет, лучше до одного, потом разожмуриваюсь и гляжу правильно… А-а-а-ди-и-ин?!
Открываю глаза. Водка шариками. Не смешно. Даже досадно как-то. Мелькает фонарь за окном, вспышка, мгновенный наплыв темноты и пляшущих теней, и снова зыбкий полумрак купе. На столе – обычная водка в дешёвеньких голубых рюмках. Никаких висячих шаров в посуде из загустевшего воздуха. Подозрительно кошу сощуренным глазом на старого сыча. Мерещится, что ли? Да нет, впрямь смеётся. Сидит, как сидел, не разгибаясь, но затылок и плечи у него мелко трясутся. Доволен достигнутыми результатами, разве что не ухает.
– Прекрасно, маэстро, фокус удался, ценю искусство, утешил. А то уж я отчаялся, право слово, милостивый государь, совсем отчаялся. Всё, себе думаю, кранты, накрылся симпозиум причинным местом. – Чуть помедлив, беру дальнюю – на всякий случай – от себя рюмку. – Давай, за знако…
– Тс-с-с… Случайный попутчик, в рюмке – шар стеклянный, лунный бледный лучик – призрак безымянный…
– Ну и ладно, чем плох Лучик?.. Стеклянный-оловянный-деревянный. Как Вам будет угодно, Мессир, без имён, так без имён. Когда дом без «крыши», так хоть дворцом назови, от непогоды-то не спасешься.
Пошлость, конечно, сказанул, даже сгрубил, признаю, но ведь сам виноват, престидижитатор доморощенный. Не отравил бы, однако. Пью. Сморщив нос, нюхаю левую подмышку.
– Дед, а… – хотел сказать «а ты?», но чуть не поперхнулся. Хороша, зараза, конечно, аж глаз слезой замутило, но я точно видел: старый чудотворец своей благородной головы не поднимал, как сверлил взглядом преисподнюю, так и продолжал, не шевельнувшись, упражняться в этом полезном занятии. Но обе рюмки на столике загадочно пустовали, и даже в полутьме мне было видно, как изнутри по стеклу растекаются узоры из 40 процентного раствора этанола. Цирк дешёвый, хотя врать не буду, действует, пара-другая мурашек по хребту ползают. И что за радость обомшелому пню изображать из себя Дэвида Копперфилда перед единственным зрителем. Что с человеком делает тщеславие. O tempora! o mores! Хоть бы ещё кто-нибудь подсел, а то придется для моей встречи санитаров приглашать после суток «тет-на-тет» с этим Гудини. Впрочем, меры первой помощи пострадавшим от козней г-на Мерлина приняты, этанол начал свою спасительную анестезию.
Пылающий сгусток опустился в низ живота, немного там покачался, лопнул, и, разливаясь по жилам, горячей волной покатился обратно, к вискам и затылку. Волна погуляла в голове, как в бухте, плеснула огненным фонтаном по глазам, разбившись на валунах скул, пошумела прибоем в рапанах ушей и рассеялась на периферии, угасая где-то в конечностях, в подушечках пальцев зыбью мягкой, тёплой пульсации. Омытая потоком алкоголя жизни, душа упокоилась в иллюзии безмятежного уюта расслабленной плоти, а этиловая река, растворившая суету и тревоги минувшего дня, несла размякшее тело куда-то в даль, в лазурь морского простора, нежно покачивая и баюкая свою добычу в ласковой неге шёлковых прикосновений и грёзе гибельных нашептываний матерински заботливых волн…
Невесомость. Беспредельность пространства и бесконечная вечность времени. Вода прогрета так, что её не ощущаешь, и если сохранять полную неподвижность, а процессу дыхания позволить прийти в то особое состояние, когда ясно чувствуешь, что это воздух сам вливается и изливается из тебя, каким-то собственным разумением постигая меру и ритм заполнения и опустошения твоих лёгких, тогда очень скоро ощущение бренного тела бесследно исчезает, оставляя сознание в странном и немного пугающем переживании свободы своей внезапно открывшейся сиротливо-беспризорной безагрегатности.
Глаза плотно закрыты, – на самом деле зрения просто нет, – подо мной бездна, бездна повсюду, всё – бездна, и я сам, вернее, то, что думает, будто я – это я, – тоже бездна. Веса нет, поэтому нет ни верха, ни низа. Права-лева нет, потому что нет рук и ног, нет также ни «спереди», ни «сзади». Есть один только безбрежный океан покоя, в центре которого – хотя никакого центра тоже нет – предаётся самосозерцанию моё отрешённое от всякой вещи, и её образа, и всякого абстрактного о ней понятия, и от всех телесных своих связей сознание, или просто – СОЗНАНИЕ.
Но вот, что-то начинает происходить. Сознание неподвижно, изменение приходит извне, которого вообще не должно быть. Никакого «извне» и не было, пока в однородной среде, составляющей мою безбрежность, беспредельность меня в бесконечности моего бытия, не появилось разделение. Цельность восприятия цельности сущего распалась на чувство и понимание, на ощущение и осмысление, на я и не-я. В том, что не-я, появились качества: мрак и свет, тепло и холод. Или это разделение, не затрагивая сущего, возникло во мне, касается лишь качеств мною воспринятого, только свойств моего восприятия? Итак, «вовне» – это сущее или моё восприятие сущего? Или и то, и другое? Не суть. Важно лишь то, что покой утрачен, и причина этого в том, что где-то во мраке внешнего не-я появился источник мятежа и опасности.
Сохранять равновесие позволяет, однако, то, что там же, в не-я есть и сила, сдерживающая исполнение недобрых намерений этой супротивной явленности. Но память об изначальном всеединстве уверяет мою мысль в том, что, в конечном счете, и даже при полном моём бездействии всё, что есть, было и будет, всё-таки зависит от меня. Не в том смысле, что всё в моей воле, власти, силе и действии, но что без моего участия ничего не происходит, хотя сознанию и не удаётся провести чёткую границу между актуализациями я и не-я в содержании своего рефлективного поля…
Итак. Покой нарушен. Бескачественное бытие расхищено эйдосами и сущностями. Неподвижное течение безграничной лазури, воспринимаемой не глазами, не кожей, и даже не умом, нет, но всем существом – ибо я и есть эта лазурь – уносившее меня в потоках тепла и света к неизменному блаженству запредельного мiра, к безмятежно надёжной незыблемости материнского лона возмущено чем-то инородным. Что-то не так, как было, не так, как должно бы было быть. Какая-то тень. Сверху, снизу? Лавина разделений низвергает меня обратно в ту тщетную множественность, из которой я почти уже выбрался – хотя, кто знает, быть может, только начал подъём, или ум прельстился иллюзией желаемого, сам моделируя и творя своё виртуальное спасение.
Стремглав падаю вниз, и на световой скорости врезаюсь в собственное тело. Всё. Руки, ноги, глаза, уши, нос. Омрачение: сень небесного облака или зёв преисподней? Да, вторжение снизу, что-то приближается ко мне, поднимаясь из глубины. Из глубины чего? или, может быть, кого? Ладно. Не сейчас, позже. Оно уже близко, нужно приготовиться, собраться, сделать что-то такое… но что?.. что-то очень важное. Опасность!? Красный шар, пульсирующий надписью “ALARM”. Монотонный вой сигнала тревоги. Вот оно. Вот…
Тыг-дынь…Тыг-дынь, тыг-дынь, тыг-дынь… вспышка ртутного света …тыг-дынь, тыг-дынь, тыг-дынь… вспышка… Купе. Стук колёс. Фонари, как выстрелы из темноты. Выстрелы в лицо, прильнувшее к стеклу в вагоне поезда, несущегося навстречу одинаковой для всех неизвестности. Во рту ржавый вкус желчи от принятой натощак и без приличной случаю закуски изрядной дозы спиртного, в затылке – тяжёлые воспоминания от знакомства с кувалдой, в правом подреберье – чёрная дыра, стягивающая моё существование в коллапсирующее ничто. Но хуже всего то, что старый пень, как ни в чём не бывало, бубнит себе под нос очередную свою ахинею, делая вид, что рассчитывает исключительно на внимание хотя бы одного из своих пыльных башмаков:
– Влагу в колдовском бокале
Пью, но… с кем я tet-a-tet?
Тень руки и в зазеркалье
Лик?.. Лицо?.. Личина… Не-е-ет!..
– О, Господи… дед, скажи честно, ты давно умер? – думал, его прошибёт, но он и ухом не повёл, гугнит себе дальше, на той же замогильной ноте:
– В испарине лбы, напряжённые выи.
В зрачках – шире глаз – светят бестеневые.
Пронзающий полости скальпеля лёд.
В последнем «прости» застывающий рот.
И множества ног торопливых шаги,
Опущенных плеч усталый изгиб,
Тревоги сверляще-назойливый зуммер,
И голос спокойный внутри: Кто-то умер…
Под простынью белой покой и беспечность,
А Лучик Зелёный уносится в вечность…
– Всё, батя, сдаюсь. Беру тайм-аут. Давай-ка лучше ещё по маленькой, и перекур. Ну, за вечность.
Мигом проглатываю свою рюмашку, встаю, и, открывая дверь купе, полным участия и сердечного расположения голосом говорю:
– Ты всё-таки, напрасно, батя, без спросу из морга ушёл.
Тихо ликуя, шествую по коридору в тамбур: последнее слово осталось за мной. Детсад паршивый, конечно, но весёлые чёртики в моём нутре так и скачут.
«Не везёт мне в смерти, повезёт в любви». Праздник продолжается, мне явно фартит: дверь вагона услужливо приоткрыта. Распахиваю её настежь, откидываю площадку над ступеньками и, рискуя, заснув, вывалиться из поезда, опускаю свой распаренный зад на прохладное железо. Господи, какая ночь. Чёрное небо сплошь в редких звёздах. Степь ещё только начала остывать от дневного зноя и волнами гонит на меня свои одуряющие ароматы. Хмельной апогей и цитварная полынь складываются в горьковато-пряный вкус венгерского вермута, добросовестно служившего во времена моей юности фоном эпохи соцдекаданса. Память и ностальгия создают слуховую галлюцинацию: цикады в экстазе и ревут так, будто вознамерились заглушить шум от ворвавшейся в их владения гигантской стальной личинки.
Скорость и спазм не дают глотнуть из тугой струи воздуха, упруго ударяющей слева в грудь и лицо, заставляющей судорожно хвататься за штангу поручня. Курить не хочется, но я все-таки достаю пачку своего любимого армейского CAMEL’а без фильтра. Чёрный, ароматный табак с привкусом гниющих водорослей хватает за горло не хуже американского wrestler’а. Несколько хороших затяжек, и я в нокдауне. Коктейль из алкоголя, хронической усталости, табака, гипнотически размеренного стука колёс, полынной дури и всё растворяющего шквала эротической (м)истерии цикад погружает меня в состояние стойкого транса. «Изображение» ночного пейзажа не в резкости, без фиксируемых перемен, но в циклическом «наплыве» от лёгкого головокружения.
Вечность. Время и пространство стягиваются в тугую точку. Движение прекращается, потому что двигаться больше некуда, всё «здесь и сейчас». Точка, не имеющая параметров, вобрала в себя сущее со всеми его параметрами (браво, хиазм ввернул). Всё – в точке, вечно созерцающей свою неизменность, и эта точка – я. Я – это Вечность, а Вечность – это я. Ego Sum Lex. Х-хорош-шо с-сказал. Эйфория тишины, покоя и недвижности. И вдруг, как недавно в купе, тонкое ощущение опасности. Пытаюсь, не выходя из границ Вечности (оксюморончик), определить источник напряжения. Школьная задачка для актуализации Присносущного Всеведения, кайфующего на ступеньке в дверях вагона скорого поезда: причина беспокойства у меня за спиной. Нехотя поворачиваю голову. Тёмная фигура в глубине тамбура, тусклым жемчугом отсвечивают седые патлы. Выполз, дракон, призрак безымянный. Напугать, не напугал, но обаяние момента исчезло.
– Закуривай, уважаемый. На «морг» не обиделся? Ну, и славно.
Голос Реликта прозвучал, будто продолжение фразы, начатой в купе минут сорок назад:
– Вьётся за вагоном сигареты дым.
Вот, уже не помню, был ли молодым?
При луне свой дом покинет юная душа,
А восход она увидит, древностью дыша.
– Как говорится, я милого узнаю по походке. Убогий у тебя репертуар, батя. Что у вас там, в покойницкой, Агнию Барто или Маршака не разучивали? Ну, что-нибудь жизнерадостное, может, Хайяма, или Назым Хикмет Рана, на худой конец? А? Или вот, попросту, по-человечески, ты уже совсем никак не можешь? Перегрузился, поди, бульварной мистикой, вот и коротнуло у тебя под кепкой. Ты что-нибудь поближе к телу почитай, Генри Миллера, там, или отечественных мастеров прозы для престарелых сластолюбцев из славной плеяды буниных-набоковых. Или абсурдистов-приколистов типа Хармса, а? Это в твоем стиле, только без склепной сырости. А лучше, послушай добрый совет, вообще ничего не читай, авось и рассосётся, и на поправку пойдёшь, и рассеется твоя некромания как кладбищенский сумрак в лучах восходящего Гелиоса.
Меня несло, я понимал, но останавливаться не хотелось. Какая разница, завтра расстанемся, и навсегда. Пусть себе думает, что хочет, а я уж закончу сеанс своей вербально-безлимитной дзэн-терапии.
Старик, не отвечая, шагает ко мне, берёт сигарету из протянутой пачки. Чиркаю зажигалкой. Он, наклонившись, прикуривает, и я – в первый раз за наше короткое знакомство – вижу его лицо. Таращусь, что твой носорог на луну. Дед выпрямился, а я держу поднятую с зажигалкой руку, пока огонёк не разжимает мне пальцы. Очнувшись от внезапной оторопи, чувствую, как по хребту бежит ледяная струйка, от которой кишки скручивает тоской. Холод течет дальше вниз, стекает по бессильным ногам в штиблеты, заливает тёмными водами расслабления мертвеющие глёзны, скапливается в них, как в колодцах, и начинает медленно и неотвратимо подниматься обратно, заполняя сосуд моего тела странной смесью ртутной тяжести и ничего не освещающего, мутного света.
Сижу, как ватный тюк, вмёрзший в прорубь. Вывернутая шея занемела, от липкой испарины даже поток тёплого воздуха разливает по всей коже сполохи лёгкого озноба, в судорожно сжатых пальцах потной руки мелко подрагивает дотлевающая сигарета. Лицо Старика всё ещё так близко, что даже в полутьме ясно различимо до последней черты. Оно будто подсвечено изнутри, и я заворожено смотрю прямо в его глаза, не в силах отвести свой взгляд.
В этих глазах – бездна времён с древней, неизбывной печалью, рождённой грузом познания, и ещё, в них всепонимающая и всему сострадающая ласка, и ещё, в них тёплая отцовская жалость, и ещё, в этих глазах… я. Эти глаза – мои. И лицо, оно тоже моё – невозможно ведь не узнать своего лица, пусть и постаревшего лет на пятьдесят или больше. И от этого жутко. Так жутко, что, кажется, испарина на коже превращается в ледяные узоры, такие, как на автобусных окнах в крещенские морозы. И вся эта качка в волнах неспешного рэйва (rave) вместилась в те несколько секунд, когда в синеватом свете газового огонька две души, распахнув окна глаз, текли друг в друга, сливаясь в нераздельности отрешенного от мысли и чувства вечного существования.
Боль в обожжённом пальце снимает оцепенение, но всё тело – как отсиженная нога. Теперь начинает оцепеневать воля. Обволакивает безучастие, отстранённость. То ли знаю, то ли чувствую, сейчас случится страшное, но инстинкт самосохранения молчит, не возникает даже тени желания воспротивиться. Вялое любопытство случайного свидетеля не слишком занимательных событий. Старик возвышается над моей согнутой и неловко выкрученной фигурой – такое ощущение, будто смотрю фильм – как Статуя Командора над обречённым дон Жуаном. Мгновенная неподвижность. Тот, что внизу, замер, напряжённо съёжившийся, в ожидании вердикта, который решит его судьбу. Второй, благородно выпрямленный в позе глубокого раздумья и спокойной готовности вершить суд и нести ответственность за каждое своё решение, за всякое дело и слово.
Бледная рука подносит сигарету к губам. Взгляд, устремлённый в чернеющую степь. Струйки дыма, выпущенного коротким, жёстким выдохом из тонких ноздрей. Окурок, прочертив красную дугу, разбивается о насыпь фейерверком искр, уносимых назад, в непроглядную тьму августовской ночи. Дон Карлос кладёт руки на поручни, неспешно упирается ступнёй мне в спину и мягко, но сильно выталкивает мое тело в безбрежное пространство разверзшей для меня своё чрево вечности.
* * *
Белый, в трещинах и жёлтых разводах, потолок. Больничный запах. С трудом поворачиваю голову. Ну, конечно, травматология: пациенты в гипсе, на растяжках, в ортопедических койках и механизмах, и прочая костоправная и транспортная машинерия. Боли не ощущаю, кроме тупой рези внизу живота, но это всего лишь мочевой пузырь переполнен и настоятельно требует законной сатисфакции. Пытаюсь приподняться и, к большому своему удивлению, без каких-либо затруднений встаю. Пижама, шлёпанцы, но ни гипса, ни бинтов. Что это за больница и почему я тут нахожусь, не помню. Да, собственно, и не пытаюсь вспоминать. Состояние оглушённости и апатии ранней стадии похмелья, но с приятной разницей по причине отсутствия приступов спастической тошноты, упорно насилующих заведомо пустое чрево.
С некоторой одеревенелостью во всех членах нетвёрдо выхожу в коридор. Обоняние безошибочно направляет к источнику хлора и аммиака. Облегчив трюм, чувствую, что в рулевой рубке тоже слегка прояснело. Умываю под краном руки и наклоняюсь, чтобы ополоснуть лицо. Длинная прядь серебристых волос, свесившись с моего чела, пытается уплыть в грязный слив сортирного рукомойника, закрутившись в воронке утекающей воды. Тупо созерцаю загадочную картину, и слабый трепет, как предвестник чего-то непоправимо ужасного, уже случившегося со мной, но ещё не дошедшего до осознания, пробегает по зябко дрогнувшим плечам и спине.
Резко выпрямившись, озираюсь на предмет обязательной туалетной принадлежности. Мутное, в потёках побелки и следах мушиной жизнедеятельности зеркало уныло поджидает на стене возле выхода какую-нибудь бледно-полосатую жертву, дабы доконать изнурённое болезнью создание изображением его же собственной посмертной маски. Покорно приближаюсь к этой общедоступной версии магического кристалла, настороженно прислушиваясь к ощущениям сразу ставшего чужим и непослушным тела, потрясаемого нервной дрожью. Я уже знаю, что сейчас увижу.
Я всё вспомнил, но мысли путаются и ускользают. С отчаянием утопающего пытаюсь ухватиться за детски наивную надежду на чудо, на волшебное средство большеглазого, желторотого и долгоногого страуса, который закапывает голову в песок в твёрдой уверенности, что неизбежное незаметно пройдёт мимо, если на него не смотреть, если убедить себя, что реально лишь то, что наличествует в моём собственном чувственном опыте. Зажмурившись, захожу сбоку и делаю последний шаг. Стою перед безмолвным судьёй, склонив голову и тяжело дыша, жду, когда успокоится трепещущее сердце и пройдёт озноб. Затем, приподнимаю лицо и медленно-медленно разжимаю дрожащие ресницы. Детская магия помогает только в детских фантазиях. Из колыхающейся мути облезлого зазеркалья на меня печально смотрит Старик.
* * *
Ещё из больницы позвонил домой и узнал, назвавшись именем сослуживца, что мой изуродованный труп опознала и забрала жена из морга того городишки, на подъездах к которому и случилось крушение поезда моей жизни. Раненых эвакуировали в клинику областного центра, а с ними и меня, то есть Старика, которого подобрали в степи возле путей, но метров за триста до места аварии, – валялся под насыпью без памяти, – это мне уже здесь, в больнице поведали. Для спасателей так и осталось загадкой, как он там оказался. Для меня, собственно, тоже. Старик ведь, как мне помнится, оставался в поезде. Или нет? У меня сразу занавес в голове опускается, как только пытаюсь об этом думать.
* * *
Нынче утром при выписке получил «свой» паспорт, в смысле паспорт своего попутчика. Старика. Реквизиты мои, хотя и непонятно почему. Но, всё равно, слава Богу. Правда, прописка в паспорте отсутствует, к сожалению. Зато присутствует – вот только к счастью ли? – билет на поезд. Сегодня ночью. Скорый.
16.11.2000; 11.03.2001.
Свидетельство о публикации №226011401124