Ошейник Власти. Борис Годунов

 

   Ошейник Власти. БОРИС ГОДУНОВ

*(Исторический роман)*

**Автор:** Константин Сандалов

---

  ПРОЛОГ. ТЯЖЕСТЬ ШАПКИ

*Москва, Кремль. 13 апреля 1605 года.*

Смерть пахла не ладаном, как пишут в житиях святых. Она пахла пчелиным воском, застоявшимся потом и страхом, который въелся в парчу царских одеял.

Борис Фёдорович лежал навзничь. Грудная клетка поднималась с тяжелым, всхлипывающим свистом, будто внутри, в легких, ворочался тяжелый булыжник. Он чувствовал, как холод ползет от кончиков пальцев ног вверх, к животу, превращая тело в чужой, непослушный предмет. Только голова еще оставалась живой — раскаленной, гудящей, переполненной мыслями, которые метались в черепной коробке, как птицы в горящей голубятне.

— Батюшка-государь... — Голос царицы Марии доносился словно из-под толщи воды.

Он с трудом разлепил веки. Потолок Золотой палаты, расписанный райскими кущами, плыл и двоился. Ангелы на фресках смотрели на него с тем же выражением, что и лекари у постели — с брезгливым любопытством. «Умрет или еще помучается?»

Борис хотел усмехнуться, но губы не слушались. Половина лица онемела. «Удар», — понял он. Апоплексия. Та самая гостья, что унесла его сестру Ирину.

С усилием, которое стоило бы взятия крепости, он скосил глаза вправо. Там, у изголовья, стоял Фёдор. Его сын. Его гордость. Первый русский царевич, читающий карты Птолемея и знающий латынь. Мальчик стоял бледный, с дрожащими губами, судорожно сжимая в руках какую-то бумагу — кажется, чертеж новой крепости, который он хотел показать отцу утром.

«Прости меня, Федя, — мысленно прохрипел Борис, и эта немая фраза резанула больнее ножа. — Я оставляю тебя в горящем доме. Я запираю двери и оставляю тебя одного».

За окнами, сквозь толстые слюдяные оконца, пробивался мутный апрельский свет. А еще оттуда, с Соборной площади, доносился гул. Не звон колоколов, не пение — низкий, утробный гул встревоженной толпы. Москва знала. Стены Кремля умели хранить тайны, но запах умирающей власти просачивался сквозь камень.

Они ждали его смерти. Те, кого он кормил в голодные годы. Те, кому он строил каменные лавки. Те, кого он избавил от татарских набегов. Они ждали, когда «узурпатор» испустит дух, чтобы открыть ворота тому, другому. Лжецу. Мертвецу, восставшему из ада.

«Дмитрий...»

Имя обожгло мозг. Кровавый мальчик в Угличе. Пятнадцать лет Борис убеждал себя, что это был несчастный случай. Что Бог не может покарать за то, чего ты не совершал своими руками. Но теперь, когда ледяной холод добрался до сердца, он понял: Бог не судит по уликам. Бог судит по результату.

Дверь скрипнула. Вошел патриарх Иов — старый, сгорбленный, в тяжелой золотой митре, похожей на могильный купол. Следом семенили дьяки с пером и бумагой. Духовная. Завещание.

— Готов ли еси, государь, принять схиму? — Голос патриарха дрожал.

Борис попытался кивнуть. Схима. Ангельский чин. Последняя попытка обмануть Небесную Канцелярию, сменив царскую порфиру на монашескую рясу. Будто Господа можно запутать переодеванием.

«Я не хотел зла, — билась последняя ясная мысль. — Я хотел сделать эту страну великой. Я хотел, чтобы они жили в тепле. Чтобы не грызли кору. Чтобы учились. Я тянул их из болота за волосы, а они... они кусали мою руку».

Взгляд его упал на Шапку Мономаха, стоявшую на аналое под иконами. В полумраке она казалась черной. Тяжелой, как могильная плита. Она ждала Фёдора.

«Беги, сынок, — хотел крикнуть Борис. — Брось всё и беги. Эта шапка ломает шеи».

Но вместо крика из горла вырвался лишь сиплый хрип. Тьма, до этого стоявшая по углам палаты, шагнула вперед, накрывая собой и плачущую Марию, и испуганного Фёдора, и черную шапку.

И в этой тьме Борис вдруг ясно увидел не Кремль, и не трон, а старое крыльцо в костромском поместье, запах прелых листьев и отца, который держит в руках пожелтевшую грамоту.

Начало сомкнулось с концом.

---

  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВОЛЧОНОК

**Глава 1. Грамота**

*Костромские земли. Октябрь 1560 года.*

Осень в тот год выдалась злая, ржавая. Дожди размыли дороги так, что телеги вязли по самую ось, а леса стояли черные, облетевшие, словно после пожара.

Семилетний Борис сидел на ступенях крыльца, ковыряя носком сапога подгнившую доску. Сапоги были добротные, но уже тесные — он рос быстро, вытягивался, как молодой ивняк у реки.

Отец, Фёдор Иванович Годунов, сидел рядом, на лавке, и чинил конскую сбрую. Шило в его руках ходило уверенно, но пальцы, узловатые и жесткие, иногда подрагивали. Фёдор Иванович вообще был человеком тревожным. Он умел бояться так, как умеют только русские служилые люди средней руки — тихо, постоянно, оглядываясь на любой стук у ворот.

— Батюшка, — Борис поднял голову. — А почему у князя Вяземского шапка с соболем, а у тебя с лисой?

Фёдор Иванович замер. Шило застыло над кожей. Он медленно повернул голову к сыну. В глазах отца плескалась та самая вечная, мутная тоска.

— Потому что он — Рюрикович, Боря. Княжеская кровь. Белая кость.

— А мы?

— А мы — кость рабочая. Служилая.

Отец отложил сбрую, вытер руки о фартук и потянулся за пазуху. Достал свернутый в трубку свиток. Пергамент был старый, засаленный на сгибах, пахнущий чернилами и временем.

— Иди сюда.

Борис пересел ближе. От отца пахло дегтем и кислым хлебом.

— Смотри, — палец Фёдора Ивановича, с черным, ушибленным ногтем, скользнул по строчкам. — Вот наш предок, мурза Чет. Пришел из Орды, крестился, стал Захарием. От него пошли Сабуровы да Годуновы. Видишь?

— Вижу, — соврал Борис. Буквы плясали перед глазами черными жучками.

— Мы не холопы, сын. Мы дворяне. Дед твой царям служил, и я служу. Но есть предел, выше которого нам прыгать нельзя.

— Почему? — упрямо спросил Борис.

— Потому что мир так устроен, — отец вздохнул, сворачивая грамоту. — Есть небо, есть земля. Князья — они ближе к небу. Они рождаются, чтобы править. А мы — чтобы подпирать их трон. Если подпорка попытается стать троном, все рухнет.

Борис посмотрел на двор. Двор был серый. Куры лениво клевали грязь у лужи. Покосившийся забор, за которым начиналось поле, уходящее в туман. И этот серый, убогий мир вдруг показался мальчику тесным, как та старая рубаха, из которой он вырос.

— А если я не хочу быть подпоркой? — тихо спросил он.

Фёдор Иванович вздрогнул. Он схватил сына за плечо — больно, жестко.

— Тише! — шикнул он, оглядываясь на ворота, хотя никого, кроме кур, там не было. — Не смей даже думать так. Гордыня — грех люциферов. И в Москве за такие мысли головы рубят быстрее, чем капусту.

— В Москве... — повторил Борис. Это слово звучало как заклинание. Москва. Город, где крыши кроют золотом, а царь Иван Васильевич одним взглядом может испепелить человека.

— Слушай меня, Борис, — отец понизил голос до шепота, и в этом шепоте заскрежетал металл. — Мы живем в страшное время. Царь наш... крут нравом. Бояре грызутся, как псы. Чтобы выжить, нужно быть маленьким. Незаметным. Травой, которую ветер к земле клонит, но не ломает. Дуб — ломается. Трава — выживает. Понял?

Борис посмотрел в глаза отцу. Он видел в них страх. Животный, передающийся по наследству страх маленького человека перед огромной, безжалостной машиной государства.

В душе семилетнего мальчика что-то щелкнуло. Как затвор.

— Понял, батюшка, — сказал он покорно, опуская ресницы.

Но про себя подумал: «Нет. Я не буду травой. Я буду ветром».

За воротами послышался конский топот. Фёдор Иванович вскочил, роняя сбрую, лицо его посерело. К усадьбе подъезжал всадник — не в кафтане, а в черном, как вороново крыло, плаще. К седлу была приторочена собачья голова, уже начавшая гнить, и метла.

Опричник.

— Господи Иисусе, — прошептал отец одними губами. — Боря, в дом. Живо. И не высовывайся.

Борис не сдвинулся с места. Он смотрел на черного всадника, который въезжал в их ворота, как хозяин. Смотрел не со страхом, а с жадным, холодным любопытством. Он смотрел на Силу.

Опричник осадил коня, пена полетела с удил в грязь.

— Кто здесь Фёдор Годунов? — рявкнул всадник.

— Я... я, батюшка, — отец согнулся в поклоне так низко, что казалось, сейчас сломается пополам.

Борис сидел прямо. Он запоминал. Он учился.

**Глава 2. Чрево**

*Москва. Май 1571 года.*

Москва не открывала ворот — она заглатывала.

После тишины костромских лесов этот город обрушился на десятилетнего Бориса как камнепад. Здесь воздух был плотным, жирным, его можно было резать ножом. Он пах тысячами дымоходов, лошадиным навозом, протухшей рыбой с Неглинной и тем особым, кисловатым запахом страха, который выделяет миллионная толпа, живущая под топором.

Они ехали по Варварке. Отец, ссутулившись в седле, старался казаться меньше ростом. Его глаза бегали, ощупывая встречных: не опричник ли? Не пьяный ли стрелец? Не лихой ли человек? Фёдор Иванович был травой, попавшей под колесо телеги — он уже согнулся, ожидая хруста.

Борис ехал следом на пегой кобыле. Он не гнулся. Он жадно пил этот хаос.

Справа, за высоким частоколом, возвышались боярские терема — резные, пузатые, похожие на расписные пряники. Там, за слюдяными окнами, текла жизнь, о которой он мог только гадать: жизнь людей, которые не считают копейки и не кланяются каждому встречному. Слева, в грязи, копошились нищие, демонстрируя язвы и культи, вымаливая полушку ради Христа.

— Не гляди, — шикнул отец, заметив, как Борис засмотрелся на проезжающую карету с гербом Мстиславских. — Глаза опусти. В Москве прямой взгляд — дерзость. А дерзость — смерть.

Борис послушно опустил ресницы, но из-под них продолжал смотреть. Он видел, как стражники у ворот Китай-города лениво, по-хозяйски, ударили алебардой торговца, не уступившего дорогу. Видел, как толпа мгновенно расступилась перед черным всадником с метлой у седла, словно вода перед Моисеем.

Он понял первое правило Москвы: здесь нет людей. Здесь есть хищники и есть мясо. И если ты не хочешь быть мясом, ты должен научиться не просто кусаться. Ты должен научиться *казаться* хищником.

Их новый дом на Кулишках оказался тесным пятистенком, пахнущим мышами и сыростью.
Здесь их встретила Ирина.

Ей было четырнадцать. Тонкая, почти прозрачная, с огромными глазами, в которых всегда стояла какая-то влажная, тихая мольба. Она была полной противоположностью Борису. Если он был сжат, как пружина, она была текуча, как вода.

— Боря! — она бросилась к нему, обняла, и от нее пахло не московской гарью, а сушеными травами и ладаном. — Доехали... Слава Богородице. Я три акафиста прочла, пока ждала.

— Живы, сестра, — Борис неуклюже похлопал ее по спине. Ему было неловко от этой нежности, но в то же время тепло. Ирина была единственным местом в мире, где можно было снять броню.

Вечером, когда отец уснул, тяжело храпя и вздрагивая во сне, они сидели у лучины. Ирина вышивала, Борис точил ножик — просто так, чтобы занять руки.

— Страшно здесь, Боря, — тихо сказала она, не отрываясь от шитья. — В церквях молятся громко, а глаза у людей пустые. Будто Бог отсюда ушел, а остались только иконы.

— Бог везде, Ира, — ответил он словами отца, в которые сам не верил.

— Нет. Вчера на площади... — она запнулась, игла замерла в воздухе. — Вчера казнили дьяка Висковатого. Говорят, живьем на части резали. А народ смотрел. И никто не перекрестился. Только семечки лузгали. Разве это люди?

Борис отложил нож.

— Это зрители, сестра. В Москве все — зрители. Пока не выведут на сцену.

— А мы? — она подняла на него глаза, полные ужаса. — Мы тоже будем смотреть?

— Мы будем делать так, чтобы на сцену вывели не нас.

Ирина вздрогнула.

— Ты говоришь страшно. Как... как они.

— Я говорю как тот, кто хочет выжить. Ты молись, Ира. Молись за нас обоих. У тебя это лучше получается. А я буду думать.

В ту ночь Борис долго не мог уснуть. Он слушал шум большого города, который не затихал даже в темноте. Где-то кричали, где-то пели пьяные песни, где-то лаяли собаки.
Он думал о словах сестры. «Бог ушел».
Может быть. Но если Бог ушел, значит, место свободно. И его занял кто-то другой. Тот, чьи всадники носят черное.

На следующий день отец повел его в Кремль. Не к царю — к подьячему Посольского приказа, чтобы пристроить сына «в науку».

Кремль ошеломил. Если Москва была чревом, то Кремль был сердцем — каменным, холодным, ритмично бьющимся. Соборы уходили в небо белыми свечами, а между ними, как черные жуки, сновали люди в кафтанах.

В приемной приказа было душно. Десятки просителей стояли вдоль стен, сжимая шапки в потных руках. Здесь были и дворяне, и купцы, и попы. Все ждали. Все боялись.

В углу, на лавке, сидели два мальчика — ровесники Бориса. Одеты они были богато: бархатные кафтанчики, сапоги из сафьяна. Они громко смеялись, тыкая пальцами в оборванного просителя.

— Гляди, Васька, — гоготал один, рыжий, с веснушками. — У этого смерда борода как мочало!

— А воняет-то! — вторил ему второй, черноволосый, с тонкими, злыми губами. — Эй, мужик, ты в навозе спал?

Проситель, старый дворянин с шрамом через щеку, лишь ниже опустил голову. Он не смел ответить. Мальчишки были из знатных.

Борис встал рядом. Он был одет бедно, но чисто.

— Чего уставился, холоп? — рыжий перевел взгляд на него. — Или тоже хочешь посмеяться?

Это был момент выбора. Отец учил: «Будь травой». Смолчи. Улыбнись. Отойди.
Борис посмотрел на рыжего. Спокойно. Без страха.

— Смеяться над старыми — грех, — сказал он тихо. — А смеяться над бедными — глупость. Сегодня ты в бархате, а завтра...

— Ты кто такой?! — взвился черноволосый. — Да ты знаешь, кто я? Я — князь Шуйский! Василий Иванович!

Шуйский. Рюрикович. Потомок царей.
Отец схватил Бориса за рукав, побледнел как полотно:
— Прости, княже! Дурачок он, деревенский... Не губи!

Василий Шуйский презрительно скривил губы. Он смотрел на Бориса как на грязь.

— Деревенщина... — процедил он. — Пшел вон. А то прикажу холопам выпороть на конюшне.

Борис не отвел взгляда. Он запоминал это лицо. Тонкие губы. Злые глаза. Высокомерие, которое казалось вечным, как кремлевские стены.

— Пойдем, батюшка, — сказал он отцу. — Князю... душно.

Они отошли. Фёдор Иванович дрожал, шептал проклятия, называл сына безумцем. А Борис чувствовал странное спокойствие.
Он понял, что не боится Шуйского. Князь был громким. Князь был пустым. Он кичился прошлым своего рода.
У Бориса прошлого не было. Значит, у него было только будущее.

**Глава 3. Инкубатор**

*Москва. Сентябрь 1572 года.*

Учеба в приказной школе была скучной. Арифметика, грамматика, Закон Божий. Борис схватывал всё на лету, но главным его предметом была не латынь, а Люди.

Он учился молчать.
Среди учеников — детей дьяков и мелкопоместных дворян — было принято хвастаться. Кто-то хвастался отцовским богатством, кто-то — связями. Борис молчал. Он слушал. И скоро знал о каждом больше, чем они знали о себе. Он знал, чей отец пьет, чей — берет взятки, а чей — боится опалы.

Это знание было валютой. Более твердой, чем серебряные копейки.

Однажды в класс вошел человек, от которого даже учитель, суровый монах Варлаам, вжался в кафедру.
Человек был невысок, коренаст, с лицом, похожим на печеное яблоко, и глазами цвета выцветшей стали. Он был в простой одежде, без золота, но от него исходила такая волна тяжелой, давящей силы, что в классе стало трудно дышать.

Малюта Скуратов. Григорий Лукьянович.

Он прошел между рядами, заглядывая в лица мальчиков. Кого-то он отбрасывал взглядом сразу, на ком-то задерживался. Это был осмотр скота. Или отбор щенков для псарни.

— Кто здесь Годунов? — голос был тихим, скрипучим.

Борис встал. Колени не дрожали — он заставил их окаменеть.
— Я, Григорий Лукьянович.

Малюта подошел вплотную. От него пахло не духами, а железом и сырой землей.
— Твой отец, Фёдор, справно служит в Житном приказе. Говорит, ты смышленый.

— Стараюсь.

— Стараешься... — Малюта усмехнулся. — А скажи мне, отрок, что есть главная добродетель слуги государева?

Класс замер. Все знали правильный ответ. Он был написан в "Домострое", его твердили попы. "Верность", "Честность", "Благочестие".

Борис посмотрел в стальные глаза. Он понял: этому человеку не нужна правда из книжки. Ему нужна правда жизни.

— Умение слышать то, что не сказано, — ответил Борис. — И забывать то, что увидено.

Малюта молчал секунду. Потом его губы тронула тень улыбки — страшной, похожей на трещину в камне.

— А ты не прост, костромич. Не прост. — Он повернулся к учителю. — Этого — ко мне. По воскресеньям. Пусть с моей Машкой грамоту учит. И уму-разуму.

Когда Малюта вышел, класс выдохнул. На Бориса смотрели с ужасом и завистью. Он только что получил приглашение в ад. Или на олимп. В Москве это было одно и то же.

В первое воскресенье он пришел в дом Скуратова на Берсеневке. Дом был похож на крепость. У ворот — стража с бердышами. Во дворе — злые псы, рвущие цепи.
Но внутри было тихо. Иконы в золотых окладах, ковры, тишина, прерываемая лишь тиканьем заморских часов.

Мария Скуратова сидела в горнице у окна. Ей было пятнадцать. Некрасивая — слишком резкие черты, слишком бледная кожа. Но когда она подняла глаза, Борис забыл о красоте.
Это были глаза ее отца. Стальные. Умные. Безжалостные.

— Ты Годунов? — спросила она, не вставая. Голос у нее был низкий, грудной.

— Я.

— Отец говорит, ты умный. А по виду — теленок.

— Теленка легче прокормить, чем волка, — парировал Борис. — И шкура целее будет.

Она рассмеялась. Смех был неожиданно звонким, девичьим.

— Садись, теленок. Будем учить историю Рима. Знаешь, как погиб Цезарь?

— Его убил друг. Брут.

— Нет, — она покачала головой. — Его убила доверчивость. Он думал, что величие защищает от ножа. Глупец.

Она встала, подошла к нему вплотную.

— Мой отец учит меня другому. Хочешь знать чему?

— Хочу.

— Тому, что ножа нужно ждать всегда. Особенно от тех, кого ты кормишь с руки. Ты готов так жить, Годунов?

Борис посмотрел на икону Спасителя в углу. Лик был темным, строгим.
— У меня нет выбора, боярышня. Я либо поднимусь, либо сгнию.

— Тогда запомни, — она коснулась его плеча, и ее пальцы были холодными. — Чтобы подняться, нужно стать легче воздуха. Нужно выбросить всё лишнее. Совесть. Жалость. Страх. Оставить только цель.

В этот момент вошел сам Малюта. Он увидел их — дочь палача и сына мелкого дворянина, стоящих рядом.

— Вижу, поладили, — буркнул он. — Это хорошо. Волкам нужно держаться стаи. А овцы... овцы нужны для стрижки.

В тот день Борис понял, что нашел свою стаю. И что Ирина, с ее молитвами и слезами, осталась на другом берегу реки. Там, где живут люди.
А здесь, на этом берегу, жили Владельцы.

**Глава 4. Экзамен**

*Москва. Февраль 1576 года.*

Зима в том году стояла такая, что птицы замерзали на лету, падая в сугробы ледяными комками. Москва была похожа на белый гроб. Дым из труб поднимался столбами, не смея рассеиваться, а скрип снега под сапогами звучал как выстрел.

Борису исполнилось пятнадцать. Он вытянулся, раздался в плечах, но взгляд остался прежним — внимательным, чуть исподлобья. Он уже два года служил «в науке» у Малюты. Носил бумаги, переписывал доносы, учился не морщиться от запаха каленого железа, который пропитывал одежду тестя.

Но он все еще был «чистым». Его руки были в чернилах, но не в крови.

— Зайди, Годунов, — Малюта сидел в своей канцелярии, грея узловатые пальцы о чашу с горячим сбитнем. В углу, в тени, стоял Богдан Бельский — племянник Малюты, красивый, злой юноша с глазами бешеной собаки. Он ненавидел Бориса той чистой, искренней ненавистью, которую питает родня к удачливому приемышу.

— Дело есть, — Малюта не смотрел на Бориса. — Тестовое. Пора тебе из дьячков в опричники переходить. Или обратно в навоз.

Борис молчал. Сердце ударило в ребра — гулко, больно.

— Знаешь дьяка Безсонова? Ивана Васильевича?

— Знаю. Он в Поместном приказе служит. Друг моего отца.

— Друг... — Малюта усмехнулся в кружку. — Хорошее слово. Безсонов — человек честный. Взяток не берет. В церковь ходит. Но язык у него длинный. Вчера в корчме «У Яузы» болтал, что государь казну на войну тратит зря, а народ с голоду пухнет. И что опричнина — это бесовское наваждение.

Борис почувствовал, как холодеют ладони. Безсонов часто бывал у них в доме. Приносил Ирине пряники. Учил Бориса чинить перья. Он был добрым, немного нелепым стариком с вечной перхотью на воротнике.

— Арестовать его? — спросил Борис. Голос предательски дрогнул.

Бельский в углу хищно хмыкнул.

— Арестовать... — передразнил Малюта. — Арестовать мы любого можем. Но Безсонов хитрый. У него родня — Шуйские. Если мы его официально возьмем, шум поднимется. Шуйские скажут: Скуратов честных людей губит.

Малюта наконец поднял глаза. Они были пустыми, как зимнее небо.

— Он должен исчезнуть. Тихо. По-уличному. Грабители, лихие люди... Мало ли в Москве сброда?

Он достал из-под бумаг нож. Узкий, хищный, с костяной рукоятью. Бросил его на стол. Нож звякнул и закрутился, указывая острием на Бориса.

— Сегодня он идет со службы поздно. Через Варварский крестец. Ты его встретишь. Ты его знаешь, он тебе доверяет. Подойдешь, поздороваешься...

— Григорий Лукьянович... — Борис попытался сглотнуть ком в горле. — Я не убийца.

— Пока нет, — согласился Малюта. — Но и не наш. Выбирай, Годунов. Либо ты берешь этот нож, либо... — он кивнул на Бельского. — Либо Богдан завтра зайдет к твоему отцу. У Фёдора Ивановича тоже язык длинный бывает.

Это был мат. Шахматная партия закончилась.
Борис посмотрел на нож. Потом на Бельского, который скалился в предвкушении. Потом представил отца — маленького, испуганного Фёдора Ивановича, которого волокут в застенок. Представил Ирину.

Он шагнул к столу. Пальцы сомкнулись на костяной рукояти. Нож был теплым — он лежал у печи.

— Я сделаю, — сказал он. Собственный голос показался ему чужим.

...Вечером Варварка вымерла. Метель мела по переулкам, заметая следы, пряча грехи. Борис стоял в подворотне, кутаясь в овчинный тулуп. Нож лежал в рукаве, упираясь холодным лезвием в запястье.

Он надеялся, что Безсонов не придет. Что заболеет, останется в приказе, умрет своей смертью.
Но Безсонов пришел.

Он шел, сгорбившись, прижимая к груди сумку с бумагами. Увидев Бориса, он не испугался. Наоборот — обрадовался.

— Боренька! — старик улыбнулся, и снег застрял в его седой бороде. — Ты чего здесь, в такую стынь? Отца ждешь?

— Вас, Иван Васильевич, — Борис шагнул навстречу. Ноги были ватными.

— Меня? Случилось чего? У Фёдора беда?

— Нет. Просто... проводить хотел. Время неспокойное.

— И то правда, — дьяк доверчиво подошел ближе, подслеповато щурясь. — Добрый ты парень, Боря. Далеко пойдешь. Не то что нынешние волки...

Он повернулся, чтобы идти рядом. Открыл спину. Беззащитную, в старой, потертой шубе.
«Бей», — сказал голос Малюты в голове.
«Не смей», — шепнул голос Ирины.
«Если не ударишь — убьют отца», — прошипел разум.

Борис зажмурился. На секунду. И ударил.
Не умело, не как учили, а судорожно, со страху. Нож вошел под лопатку.

Безсонов охнул. Не закричал — просто выдохнул воздух вместе с паром. Он развернулся, хватаясь за Бориса, и его глаза были полны не боли, а детского, невозможного удивления.

— Боря?.. — прошептал он. — Ты чего?..

Он оседал в снег, тяжелый, теплый. Его рука судорожно сжала рукав Бориса, оставляя на овчине темный след.
Борис стоял над ним, чувствуя, как нож в руке становится липким. Он хотел бросить оружие и бежать. Бежать в церковь, к Ирине, в Кострому, куда угодно.

Но он стоял. Смотрел, как жизнь уходит из человека, который дарил ему пряники. И чувствовал, как внутри умирает что-то важное. Та часть души, которая еще могла плакать.

Из тени соседнего дома отделилась фигура. Бельский. Он следил.

— Криво, — сплюнул Богдан в снег. — В сердце надо было. Или в горло. А ты в легкое попал. Долго доходить будет.

Он подошел, деловито пнул хрипящего старика сапогом, наклонился и одним профессиональным движением перерезал горло. Хрип оборвался.

— Учись, салага, — Бельский вытер нож о шубу убитого. — Ну что стоишь? Теперь ты повязан. Кровью.

Борис посмотрел на свои руки. Крови не было — она впиталась в варежку. Ту самую, как у Марии.
Он не чувствовал раскаяния. Только тошноту и ледяную пустоту там, где раньше был страх.
Он прошел экзамен. Он стал чудовищем.

**Глава 5. Пир во время чумы**

*Александровская слобода. Ноябрь 1578 года.*

Свадьба Бориса Годунова и Марии Скуратовой была похожа не на праздник, а на шабаш.
Пировали в Александровской слободе — логове опричнины, месте, где молитвы мешались с пытками, а вино — с кровью.

За длинными столами сидели «верные слуги». Они пили, жрали руками жареных лебедей, орали песни, перебивая друг друга. Здесь были убийцы, насильники, грабители, носившие княжеские титулы и монашеские рясы поверх кафтанов. Это был двор Ивана Грозного — ад, который притворялся монастырем.

Борис сидел во главе стола рядом с Марией. Он был бледен, улыбка приклеилась к его лицу, как маска. Мария была спокойна. В парчовом летнике, унизанная жемчугом, она смотрела на беснующихся гостей как хозяйка псарни.

— Улыбайся, — шепнула она, не поворачивая головы. — Он смотрит.

Он.
В центре зала, на возвышении, в черном кресле с высокой спинкой сидел Иван Васильевич. Ему было всего сорок восемь, но он выглядел дряхлым стариком. Лицо — пергамент, обтянутый на черепе, редкая борода клочьями, нос крючком, как у стервятника.

Он не пил. Не ел. Он наблюдал. Его глаза, мутные, желтоватые, бегали по лицам гостей, выискивая... что? Измену? Страх? Скуку?

Вдруг царь поднял посох. Зал мгновенно затих. Пьяный смех оборвался, кто-то поперхнулся вином. Тишина стала звенящей.

Иван Васильевич тяжело поднялся. Он опирался на посох, и каждый его шаг отдавался гулким стуком. Он подошел к молодым.

От царя пахло гнилью. Гнилыми зубами, старым телом и ладаном. Борис почувствовал, как к горлу подкатывает тот самый ком, что был в переулке с Безсоновым.

— Годунов... — голос царя был тихим, свистящим. — Женишься, значит? На Малютиной дочке?

— Так точно, государь, — Борис склонил голову.

Иван протянул руку — костлявую, унизанную перстнями, — и коснулся щеки Марии. Жест был собственническим, неприятным.

— Хорошая порода, — прошамкал царь. — Волчья. Малюта верный пес. И ты, Борис, будь верным.

Он наклонился к самому уху Бориса. Его дыхание обожгло шею.

— Знаешь, почему я тебя люблю, Борис?
— За верность, государь?
— Нет. Верных много. Собаки верные. А я тебя люблю за то, что ты... пустой. В тебе нет гордыни родовой. Нет спеси боярской. Ты — сосуд. Чем я тебя наполню — тем ты и будешь. Наполню золотом — будешь золотым. Наполню дерьмом — будешь смердеть. Помни это.

Царь отстранился и громко, на весь зал, крикнул:
— Горько!

Зал взорвался ревом: «Горько!».
Борис повернулся к Марии. Ее губы были холодными и сухими. Целуя жену, он видел краем глаза, как царь Иван смеется беззвучным смехом, обнажая черные пеньки зубов.

— Ты слышала? — спросил Борис позже, когда они остались одни в опочивальне. Шум пира доносился сюда приглушенно, как гул преисподней.

Мария снимала жемчужное ожерелье.
— Слышала. Он сказал правду.

— Что я пустой? Что я сосуд для дерьма?

— Нет. Что ты — сосуд. — Она повернулась к нему, и в свете свечи ее глаза сверкнули тем самым свинцовым блеском. — Но он ошибся в одном. Наполнять тебя будет не он.

— А кто?

— Ты сам. И я.

Она подошла и положила руки ему на плечи.
— Грозный скоро умрет, Борис. Он гниет заживо. А мы останемся. Мы молоды. Мы голодны. И мы возьмем всё.

— Всё — это что?

— Власть. Настоящую власть. Не ту, что дают, как подачку со стола. А ту, которую берут.

Борис посмотрел на свои руки. Ему показалось, что на них снова проступает кровь дьяка Безсонова.
Он был «пустым». Он убил друга отца ради этого пира. Он женился на дочери палача. Он целовал руку безумца.
Он заплатил цену. Теперь нужно было забрать товар.

— Да, — сказал он. — Мы возьмем всё.

И задул свечу.

---

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ. РЕГЕНТ

**Глава 6. Эндшпиль**

*Москва. 18 марта 1584 года.*

В царской опочивальне пахло не ладаном, а распаренными травами, ртутью и гниющим заживо телом. Окна были завешены тяжелыми бархатными шторами, не пропускавшими весенний свет. Время здесь остановилось, сгустилось в липкий сумрак.

Иван Васильевич умирал долго. Его тело, когда-то могучее, раздулось, кожа стала похожа на пергамент, под которым перекатывалась черная вода. Он уже не кричал и не звал опричников. Он просто хрипел, глядя в потолок мутными, невидящими глазами.

Но разум его, этот страшный, изъеденный подозрениями механизм, все еще работал.

— Шахматы... — прошелестел он.

Борис, стоявший у изголовья, вздрогнул. Он не спал уже трое суток. Его веки были красными, как у кролика, а руки дрожали от напряжения. Рядом, как тень, замер Богдан Бельский — постаревший, злой, похожий на цепного пса, у которого умирает хозяин.

— Несите... — повторил царь.

Бельский метнулся к столу, принес доску с фигурами из слоновой кости. Расставил прямо на одеяле, на вздымающейся груди умирающего.

— Играй, Бориска... — Грозный попытался улыбнуться, но вышла гримаса боли. — Последняя партия. Если выиграешь — твое счастье. Проиграешь — с собой заберу.

Борис сел на край кровати. Это была пытка. Играть со смертью на животе чудовища.
Он сделал ход пешкой. Царь ответил конем. Его пальцы, унизанные перстнями, с трудом удерживали фигуру, но ходы были точными, злыми.

— Боишься? — спросил Иван, тяжело дыша. — Правильно. Бойся. Власть — это не шапка Мономаха. Это ошейник. Строгий. С шипами внутрь. Наденешь — не снимешь.

Борис молчал. Он смотрел на доску. Он видел ловушку. Царь готовил мат.
Нужно было поддаться. Утешить умирающего победой.
Но Борис вспомнил слова Марии: *«Мы возьмем всё»*.
И он сделал ход ферзем. Неожиданный. Дерзкий.

— Шах, государь, — тихо сказал он.

Иван Васильевич замер. Его рука с королем зависла в воздухе. Он посмотрел на доску, потом на Бориса. В его глазах на секунду вспыхнуло удивление — так смотрит волк на ягненка, который вдруг показал клыки.

— Ишь ты... — прохрипел он. — Научился...

И вдруг его рука разжалась. Король упал, покатился по одеялу и с глухим стуком рухнул на пол.
Тело царя выгнулось дугой. Из горла вырвался клекот, похожий на крик ворона. Глаза закатились, обнажая желтые белки.
И наступила тишина.

Такая плотная, что Борис услышал, как бьется собственное сердце.
Бельский упал на колени, завыл, царапая лицо.
А Борис сидел неподвижно. Он смотрел на опрокинутые фигуры.
Игра закончилась. Король умер.
Теперь фигурами будет двигать он.

В дверь уже ломились. Бояре. Мстиславские, Шуйские, Воротынские. Они ждали за дверью, как стая шакалов, чующих падаль.
Борис встал. Он подошел к зеркалу, висевшему на стене, и поправил воротник. Из зеркала на него смотрел не «волчонок», не слуга. На него смотрел Регент.

Он подошел к дверям и распахнул их настежь.
В коридоре стояла толпа в золотых кафтанах. Впереди — Василий Шуйский. Его глаза бегали, оценивая обстановку.
— Государь скончался, — сказал Борис. Голос его был твердым, как удар молота. — Да здравствует царь Фёдор Иоаннович!

И первым, не давая никому опомниться, поклонился пустому трону, который теперь принадлежал блаженному.

**Глава 7. Колокольный звон**

*Москва. Май 1584 года.*

Новый царь Фёдор Иоаннович был похож на ребенка, которого по ошибке посадили за взрослый стол.
Ему было двадцать семь, но разумом он остался в том счастливом, безгрешном возрасте, когда мир кажется добрым, а люди — ангелами. Невысокий, с блаженной улыбкой на пухлых губах, он боялся громких голосов и крови.

Единственное, что он любил по-настоящему — это колокольный звон.
Каждое утро он поднимался на колокольню Ивана Великого и сам, своими руками, дергал за веревки, наполняя Москву малиновым звоном.

— Слышишь, Боря? — кричал он, сияя от счастья, когда Борис поднимался к нему. — Это глас Божий! Он радуется!

Борис стоял на ветру, глядя на город, раскинувшийся внизу. Город гудел. Город ждал перемен.
— Радуется, государь, — соглашался он. — Но колоколами сыт не будешь. Казна пуста. Шведы грозят войной. Бояре интригуют.

Фёдор тут же тускнел. Он ненавидел эти разговоры.
— Ну так реши, Боря, — он теребил пояс своего кафтана. — Ты же умный. Ты знаешь, как надо. А я... я помолюсь.

В этом и был секрет власти Бориса. Царь не хотел быть царем. Он хотел быть звонарем.
Но был человек, который держал эту конструкцию, не давая ей рассыпаться.
Ирина.

Она изменилась. Годы жизни в Кремле, в золотой клетке, высушили ее слезы. Она стала строгой, величественной. Царица.
Но для Бориса она осталась сестрой — тем самым якорем.

Вечером, после коронации, Борис зашел в ее палаты. Ирина сидела у окна, перебирая четки. Фёдор уже спал, утомленный церемонией.
— Ну что, брат? — она не повернулась. — Доволен? Ты теперь правитель полсвета.

— Я слуга, Ира. Слуга государев.

— Не лги мне. — Она повернулась, и Борис увидел, что ее глаза сухие и жесткие. — Ты используешь его. Моего мужа. Он для тебя — ширма.

— Он для меня — государь, которого я защищаю. Без меня Шуйские разорвали бы его на части за неделю. Ты это знаешь.

Ирина молчала. Она знала. Шуйские ненавидели Годуновых. Они считали их выскочками, захватившими трон через постель.
— Василий Шуйский приходил сегодня, — тихо сказала она. — Намекал, что Фёдор... недееспособен. Что нужен опекунский совет. Из знатных бояр.

Борис почувствовал, как внутри поднимается холодная ярость.
— Шуйский... Лис. Он хочет власти.

— Он опасен, Борис. За ним — древняя кровь. За ним — Рюриковичи. А кто за нами?

— За нами — сила. И ум.

— Ум... — Ирина горько усмехнулась. — Знаешь, что говорят в народе? Что мы — проклятое семя. Что Бог не дает Фёдору детей, потому что я — твоя сестра. Сестра убийцы.

Борис замер.
— Я никого не убивал, Ира. Своими руками.

— А Безсонов? — шепотом спросил она. — Ты думаешь, я забыла? Я молюсь за его душу каждую ночь. И за твою. Но Бог молчит, Борис. Бог молчит.

— Пусть молчит, — резко ответил он. — Главное, чтобы молчали пушки. Я сделаю эту страну великой, Ира. С тобой или без тебя.

Он вышел, хлопнув дверью.
В коридоре его ждала Мария. Она слышала разговор.
— Она слабая, — сказала жена, беря его под руку. — Совесть — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Шуйского надо убирать.

— Пока нельзя. Он слишком популярен. Нужно ждать.

— Чего ждать?

— Ошибки. Он горд. А гордость всегда ведет к ошибке.

**Глава 8. Лис**

*Москва. Палаты князей Шуйских. Июнь 1586 года.*

Василий Иванович Шуйский был невысок, подслеповат и сутул. Но в этой невзрачной оболочке жил ум острый и ядовитый, как стилет.
Он сидел во главе стола, обводя взглядом своих сторонников. Здесь были Мстиславские, Воротынские, Голицыны. Цвет старой аристократии. Те, кто считал Годунова плесенью на троне.

— Доколе? — Шуйский говорил тихо, но каждое слово падало в тишину как камень. — Доколе мы будем терпеть этого татарина? Этого выскочку? Царь — дурачок. Блаженный. А правит его шурин. Безродный пёс, который при Грозном сапоги лизал.

— Он силен, князь, — возразил Мстиславский. — У него стрельцы. У него деньги.

— Сила — это не стрельцы, — Шуйский усмехнулся, и его тонкие губы превратились в ниточку. — Сила — это легитимность. Народ терпит Годунова, пока думает, что он слуга царя. Но если народ поймет, что царь — кукла, а Годунов — кукловод...

— И как это сделать?

— Нужно бить в больное место. — Шуйский прищурился. — У царя нет детей. Ирина бесплодна. Годунов держится только за юбку сестры. Если мы разведем Фёдора с Ириной... Если заставим его жениться на плодовитой княжне из нашего круга... Трон под Борисом рухнет.

План был гениален и прост. Ударить не по Борису, а по Ирине. Объявить ее виновной в отсутствии наследника. Заставить церковь и народ требовать развода.

— Мы напишем челобитную, — продолжал Шуйский. — От имени всего народа. «Государь, дай нам наследника! Отправь бесплодную жену в монастырь!» Фёдор богобоязнен. Если митрополит поддержит, он сломается.

— А Годунов?

— А Годунов... — глаза Шуйского сверкнули. — Годунов сделает ошибку. Он испугается. Он начнет грызться. И тогда мы его возьмем.

...Через неделю челобитная была готова. Шуйский сам принес ее митрополиту Дионисию.
Город загудел. Посадские люди шептались: «Царица-то порченая! Ведьма! Из-за нее род царский пресечется!».

Борис узнал об этом сразу. Его шпионы были везде.
Он ворвался в палаты к Марии, бледный от бешенства.
— Они бьют по Ирине! Хотят развода!

Мария сидела у зеркала, расчесывая тяжелые волосы.
— Умно, — спокойно сказала она. — Шуйский — хороший игрок. Я недооценила его.

— Если Фёдор разведется, меня сошлют на следующий день! Мы потеряем всё!

— Значит, Фёдор не должен развестись.

— Но как? Они давят на него через церковь! Через долг перед династией!

Мария отложила гребень. Она повернулась к мужу, и в ее глазах Борис увидел то самое, чему она научилась у отца. Холодный расчет, в котором нет места жалости.

— У Фёдора есть только одна слабость, которая сильнее долга, — сказала она. — Любовь. Он любит Ирину как собака любит хозяйку. Нужно, чтобы Ирина... заболела.

— Что?!

— Не по-настоящему, дурак. Пусть она скажет, что умирает от горя. Что если он ее бросит — она наложит на себя руки. Фёдор этого не вынесет. Он скорее отречется от престола, чем от нее.

— Это жестоко. Ира и так на грани.

— Жестоко — это когда тебе голову рубят на Лобном месте, — отрезала Мария. — Действуй, Борис. Или мы проиграем Лису.

В тот вечер в царской опочивальне разыгралась драма. Ирина, наученная братом, рыдала в ногах у мужа, умоляя не отправлять ее в монастырь. Фёдор плакал вместе с ней, целовал ее руки, клялся, что никто их не разлучит.

— Пусть хоть весь мир провалится! — кричал блаженный царь, топая ногами на бояр, пришедших с петицией. — Не отдам Ирину! Она — душа моя! Кто тронет ее — того казню!

Это был первый раз, когда Фёдор проявил характер. Испуганные бояре отступили. Шуйский понял, что проиграл этот раунд.
Но он не ушел. Он затаился.

— Ничего, — шепнул он Мстиславскому, выходя из палат. — Есть еще один наследник. В Угличе. Дмитрий. Пока жив мальчик, Годунов не может спать спокойно.

Борис стоял за портьерой и слышал эти слова.
Углич. Мальчик.
Тень снова легла на его сердце. Он выиграл битву за сестру. Но война только начиналась. И следующий удар будет нанесен не в Москве.

**Глава 9. Непроизнесенное**

*Москва. Май 1591 года.*

В кабинете Бориса было душно, хотя окна были распахнуты настежь. Весна врывалась внутрь запахом сирени и мокрой земли, но Борис чувствовал только запах пыли от бумаг.

Перед ним стоял дьяк Михаил Битяговский. Человек надежный, исполнительный, с лицом, которое забываешь через секунду после того, как отвернулся. Идеальный инструмент.
Он отправлялся в Углич. «Надзирать за хозяйством вдовы царицы Марии Нагой».

— Ну так что, Михайло, — Борис крутил в руках гусиное перо, ломая ость. — Как там царевич?

— Растет, государь. Буен нравом. Кошек мучает. Снеговиков лепит и саблей им головы рубит, приговаривая: «Это — бояре, это — Годунов».

Борис перестал ломать перо.
— Так и говорит?

— Так и говорит. Мамки его науськивают. Нагие спят и видят, как бы в Москву вернуться. Ждут, когда царевич в силу войдет.

Борис встал и подошел к окну. Внизу, во дворе, играли дети. Его сын Федор строил крепость из песка.
Если Дмитрий вернется в Москву, крепость Федора будет разрушена. А сам Федор...
Борис вспомнил глаза Грозного. Вспомнил его смех. В Дмитрии текла та же кровь. Дурная. Бешеная.

— Недогляд у вас там, Михайло, — тихо сказал Борис, глядя на сына. — Недогляд.

— Стараемся, Борис Фёдорович. Но мальчишка болен. «Падучая» у него. Бьется в припадках, пена изо рта...

— Вот видишь. Болен. — Борис повернулся к дьяку. Его лицо было серым, непроницаемым. — А при падучей всякое может случиться. Ножички, острые углы... Мало ли опасностей для больного ребенка?

В комнате повисла тишина. Тягучая, как мед. Битяговский смотрел на Бориса. Борис смотрел сквозь Битяговского.
Слово «убей» не прозвучало.
Но прозвучало слово «опасность». И слово «недогляд».

— Я понял, государь, — голос Битяговского стал глухим. — Будем... беречь пуще глаза. Но на все воля Божья.

— Вот именно. — Борис подошел к столу и взял кошель с золотом. Тяжелый. — Это на расходы. Поезжай. И помни: в Москве ждут не вестей. В Москве ждут покоя.

Когда дверь за дьяком закрылась, Борис почувствовал, как сердце, до этого бившееся ровно, вдруг споткнулось и замерло. Потом забилось снова, но с перебоями, больно толкаясь в ребра.
Он оперся руками о стол, хватая ртом воздух.
Он не приказывал. Он просто сказал про болезнь. Он не виноват.
*«Виноват»*, — сказал голос Ирины в голове.
*«Победил»*, — сказал голос Марии.

**Глава 10. «Тытычка»**

*Углич. 15 мая 1591 года. Полдень.*

День был звонкий, солнечный, ослепительный. Небо над Угличем сияло такой голубизной, что больно было смотреть.
Во дворе княжеских палат царевич Дмитрий играл в «тытычку» — в ножички.

Ему было восемь лет. Крепкий, широкоплечий, с бешеными глазами отца, он кидал нож в очерченный круг на земле.
— На! — нож втыкался в землю. — Получай!
— Митенька, осторожнее! — кудахтала мамка Василиса Волохова, сидя на крыльце. — Поранишься!

— Не указывай! — огрызнулся царевич. — Я царь! Вот вырасту — всех вас...

Рядом крутились мальчишки — дети постельничих и дьяков. Среди них был и сын Битяговского, Данилка. Он стоял чуть в стороне, бледный, кусая губы.
Отец сказал ему сегодня утром: «Смотри, когда начнется. И не мешай».

Что начнется? Данилка не знал. Но воздух дрожал от напряжения.

Вдруг лицо царевича исказилось. Глаза закатились, на губах выступила розовая пена. Он захрипел, выронил нож и начал валиться на бок. Падучая.

— Держи его! — закричала мамка Василиса.

К мальчику метнулись двое. Никита Качалов и Данило Битяговский (старший). Они склонились над бьющимся в судорогах телом.
Что произошло в следующие секунды, не видел никто.
Солнце слепило глаза. Пыль поднялась столбом.

Мамка Василиса увидела только, как блеснуло лезвие.
А потом раздался крик. Не детский — звериный. Крик перерезанного горла.

Кровь брызнула фонтаном — яркая, горячая, алая на черной земле.
Царевич затих. Его широко открытые глаза смотрели в голубое небо, которое равнодушно сияло над Угличем.
А рядом лежал ножик. Тот самый, для игры. Или другой?

— Убили! — страшный, нутряной вой царицы Марии Нагой разорвал тишину. Она выбежала на крыльцо, растрепанная, безумная. — Убили! Годуновские псы! Битяговский!

Внезапно ударил колокол. Набат.
Звонарь, увидев кровь, ударил в язык со всей силы.
Бом! Бом! Бом!

Углич проснулся. Толпа с вилами и топорами бежала к кремлю.
— Смерть убийцам!
— Рви их!

Битяговского и Качалова растерзали прямо там, у тела мальчика. Толпа не слушала оправданий. Она видела кровь царского сына.
Солнце продолжало светить. Но теперь оно освещало не игру, а бойню.
Маленький Данилка Битяговский, забившийся под крыльцо, видел, как отцу размозжили голову камнем.
История сделала свой ход. Фигура снята с доски.

**Глава 11. Следствие ведут знатоки**

*Москва. Май 1591 года.*

Весть пришла через два дня.
Борис сидел на заседании Боярской думы, когда вошел гонец. Грязный, загнанный.
Он шепнул что-то на ухо дьяку Щелкалову. Тот побледнел и подошел к Борису.

— Углич, — одними губами произнес он. — Царевич... преставился. И Битяговский убит. Бунт.

В Думе повисла тишина. Бояре смотрели на Бориса. Мстиславский, Воротынский, Романовы. Все смотрели.
В их глазах читалось: «Мы знаем. Ты это сделал».

Борис медленно встал. Ему не хватало воздуха. В груди, слева, снова заворочался тяжелый булыжник.
Он должен был сыграть удивление. Или скорбь.
Но лицо его окаменело.

— Нужно... — голос его сорвался, он кашлянул. — Нужно послать следственную комиссию. Разобраться. Кто виноват.

— Кого пошлем, Борис Фёдорович? — спросил кто-то из задних рядов. Голос был ехидным. — Твоих людей? Чтобы правду спрятали?

Борис обвел взглядом зал. Он искал врага. Самого опасного. Самого хитрого. Того, чье слово будет весомее любой улики.
И он встретился глазами с Василием Шуйским.
Лис сидел, положив руки на колени, и едва заметно улыбался. Он всё понимал.

Это был капкан. Если послать своего — скажут «покрывает убийц». Если послать врага... Враг найдет правду и уничтожит Бориса.
Или не уничтожит?
Шуйский был прагматиком. Ему не нужна была правда. Ему нужна была выгода.

— Князь Василий Иванович, — громко сказал Борис. — Ты поедешь. Ты человек знатный, честный. Тебе вера будет. Разберись, как погиб царевич. Убит ли злодеями или... Божьим попущением.

Шуйский встал. Он поклонился — низко, почтительно. Но в его глазах плясали бесы.
— Разберусь, государь. Всю правду на свет вытащу. Не изволь беспокоиться.

...Шуйский вернулся через две недели.
Боярская дума была набита битком. Все ждали приговора. Жизнь Бориса висела на волоске. Если Шуйский скажет «Убийство» — народ снесет Годунова.

Василий Иванович вышел на середину палаты. Развернул свиток. Выдержал паузу — театральную, долгую. Он наслаждался моментом. Жизнь правителя России была у него в руках. Он мог раздавить его.
Но раздавив Бориса, он не получил бы ничего, кроме хаоса. А хаос Шуйский не любил. Ему нужен был должник. Вечный должник на троне.

— Обыскали мы всё, — начал Шуйский, голос его был ровным, скучным. — И свидетелей опросили. И тело осмотрели. И доподлинно установили...

Борис сжал подлокотники кресла так, что побелели костяшки.

— ...Что царевич Дмитрий Иванович, играя в тытычку, впал в падучую болезнь. И в беспамятстве сам себя ножом поколол в горло. Смерть сия есть Божье попущение, а не злой умысел.

Зал выдохнул. Кто-то разочарованно, кто-то с облегчением.
— А Нагие? — спросил Борис. Голос его был хриплым.
— А Нагие, смуту учинив и невинных людей побив, виновны в самоуправстве. И подлежат наказанию.

Шуйский свернул свиток и посмотрел прямо в глаза Борису. В этом взгляде не было преданности. В нем было: *«Я спас тебя, пёс. Теперь ты мой»*.

Вечером Борис вызвал Шуйского к себе.
Они остались одни.
— Спасибо, князь, — сказал Борис. — Ты спас государство от смуты.

— Я сказал правду, — Шуйский усмехнулся той самой улыбкой Лиса. — А правда, государь, она такая... гибкая. Сегодня она одна, завтра другая.

— Чего ты хочешь?

— Ничего. Пока. Просто помни, Борис Фёдорович. Трон под тобой стоит не на ножках. Он стоит на моем слове. Одно мое слово — и «самоубийство» станет «убийством». Живи с этим.

Шуйский вышел.
Борис остался один. Он подошел к иконам, хотел перекреститься, но рука не поднялась.
Он был жив. Он был у власти.
Но ошейник, о котором говорил Грозный, защелкнулся. И поводок был в руках у Лиса.

---

  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. АНТИХРИСТ

**Глава 12. Мономах**

*Москва. 3 сентября 1598 года.*

День коронации был соткан из парчи и колокольного звона. Солнце заливало Соборную площадь таким же ослепительным светом, как семь лет назад в Угличе. Только теперь на земле не было крови — ее накрыли красными сукнами, постеленными от крыльца Грановитой палаты до Успенского собора.

Борис шел по этому сукну медленно, чувствуя на плечах тяжесть барм — расшитого золотом и жемчугом оплечья, которое давило как ярмо.
Толпа ревела: «Борис! Борис!». В этом реве не было той искренней, щенячьей радости, с которой встречали блаженного Фёдора. Это был рев сытости. Рев людей, которым раздали много денег и вина.
«Я купил их, — холодно подумал Борис, глядя поверх голов. — Я купил их любовь, как покупают зерно на торгах. Дорого, но с гарантией».

В соборе было сумрачно и душно от ладана и дыхания сотен людей. Патриарх Иов, в золотой митре, стоял у алтаря, похожий на древнего идола.
Борис опустился на колени. Колени больно уперлись в бархатную подушку.
Рядом стояла Мария. Она была прекрасна в своем торжестве — застывшая, как статуя, с глазами, горящими холодным огнем. Она получила то, ради чего жила.
Ирина стояла в тени, у колонны. В черном монашеском клобуке. Царица Александра — так теперь ее звали. Она смотрела на брата не с гордостью, а с жалостью.

«Не смотри так, — мысленно просил Борис. — Я сделал это для нас. Для России. Я буду хорошим царем».

Патриарх поднял Шапку Мономаха. В полумраке она тускло блеснула золотом и мехом.
— Венчается раб Божий Борис на царство Московское и всея Руси!

Борис склонил голову. Он ждал этого момента всю жизнь. Он думал, что почувствует триумф. Полет.
Шапка опустилась на голову.
И он почувствовал... тяжесть.
Не физическую. Иную. Будто на плечи легла не шапка, а могильная плита. Или рука мертвеца.
*«Строгий ошейник. С шипами внутрь»*. Голос Грозного прозвучал в голове так ясно, что Борис чуть не дернулся.

— Аксиос! — провозгласил патриарх.
— Аксиос! — выдохнул собор.

Борис поднялся с колен. Теперь он был Царем.
Он повернулся к народу. В первом ряду, среди бояр, стоял Василий Шуйский. Лис склонился в поклоне ниже всех.
Но когда Борис проходил мимо, Шуйский поднял глаза.
В них не было ни подобострастия, ни страха. В них было знание.
*«Я знаю, кто ты. Ты — мой должник. Носи эту шапку, пока я разрешаю».*

Борис прошел мимо, сжимая в руке скипетр так, что побелели пальцы.
Он дал обет. Громко, на весь собор:
— Бог свидетель, никто не будет в моем царстве нищ и сир! Последнюю рубашку разделю с народом!

Народ плакал от умиления.
А Борис знал: он не отдаст рубашку. Он отдаст душу. Потому что рубашку уже отдал.

**Глава 13. Золотой век**

*Москва. 1600 год.*

И наступил Золотой век.
Никогда еще Москва не жила так сыто и спокойно. Борис, как рачительный хозяин, вымел из избы сор, починил крышу и накрыл на стол.

Он правил не как царь-воин, а как царь-купец, царь-строитель.
В Кремле вырос новый дворец — каменный, светлый, с невиданными ранее заморскими часами на башне. В Китай-городе встали новые торговые ряды. По рекам поплыли струги с товарами.
Войны утихли. Шведы и поляки, видя силу и богатство Москвы, слали послов с дарами.

Борис работал по восемнадцать часов в сутки. Он лично проверял сметы, чертежи крепостей, списки учеников, отправляемых в Европу.
Он хотел быть везде. Он хотел заполнить собой каждый угол огромной страны, чтобы вытеснить из нее память о Рюриковичах.

— Ваше величество, — докладывал дьяк, — англичане просят дозволения искать руду на Севере.
— Дозволить. Но половину добытого — в казну. И пусть наших мастеров учат.
— Студенты из Лондона пишут...
— Денег им послать. И книг. Пусть учатся. Они — наше будущее.

Вечерами он приходил в детскую. Ксения выросла в красавицу — чернобровую, статную, умную. Фёдор, наследник, был копией отца, только мягче, интеллигентнее. Он рисовал карты России — огромной, от моря до моря.

— Смотри, батюшка, — показывал Фёдор, тыча пальцем в карту. — Вот здесь, на Волге, можно построить новый город. А здесь, в Сибири...
Борис гладил сына по голове.
— Построишь, Федя. Все построишь. Я тебе такую страну оставлю — залюбуешься. Каменную. Богатую. Вечную.

Он верил в это.
Почти.
Иногда, по ночам, он просыпался от того, что в горле пересыхало. Ему снился Углич. Не кровь, нет. Ему снился смех. Детский смех, который звучал из каждого угла его нового, каменного дворца.
Тогда он шел к Марии.
Она не спала. Она сидела у окна и смотрела на Кремль.

— Ты слышишь? — спрашивал он.
— Слышу только ветер, — отвечала она жестко. — Спи, Борис. Мертвые не смеются.
— А если он жив?
— Кто?
— Страх.

Мария подходила к нему, клала холодные руки на виски.
— Страх жив, пока ты его кормишь. Не корми. Ты — царь. Ты дал людям хлеб и покой. Они молятся на тебя.
— Они молятся, пока сыты.

Она была права. Но и он был прав.
Золотой век был прекрасен. Но он стоял на песке.
И песок начал осыпаться весной 1601 года.

**Глава 14. Гнев Божий**

*Россия. Лето 1601 года.*

Это началось не с грома и молний. Это началось с дождя.
Мелкого, нудного, бесконечного дождя, который зарядил в мае и лил десять недель подряд.
Небо стало серым, низким, похожим на грязную тряпку. Солнце исчезло.
Поля, засеянные рожью, превратились в болота. Зерно гнило в земле, не успев прорасти.

А потом, в августе, ударил мороз.
Среди лета, на зеленую еще траву, лег снег.
Люди выходили из изб и смотрели на белые поля. Они не кричали. Они молчали. Это была тишина перед казнью.

Хлеб погиб весь.
Запасов не было — прошлый год тоже был скудным, но тогда пронесло. Теперь не пронесло.

К осени цена на хлеб выросла в десять раз. К зиме — в сто.
Начался Голод.
Тот самый, с большой буквы. Библейский.
Люди ели лебеду. Потом кору. Потом кошек и собак.
Потом начали есть друг друга.

Борис метался по дворцу, как раненый зверь.
— Открыть житницы! — кричал он казначеям. — Раздавать хлеб бесплатно! Каждому!
— Государь, — робко возражали дьяки, — если раздавать всем, казна опустеет к весне. А новый урожай... Бог весть.
— Плевать на казну! Люди мрут! Я обещал разделить рубашку!

Он раздавал. Он тратил миллионы. Он кормил Москву, превратившуюся в гигантскую ночлежку для беженцев со всей страны.
Но хлеба не хватало.
Это была черная дыра. Сколько бы он ни бросал туда золота, дыра требовала еще.

А народ... Народ перестал молиться на царя.
— Это кара! — шептали по углам. — Бог наказывает нас за царя-ирода. За кровь младенца. Земля не принимает зерно от рук убийцы!

Борис слышал эти шепотки.
Он выходил на крыльцо и смотрел на толпу. Те же люди, что три года назад кричали «Аксиос!», теперь смотрели на него волками. Их глаза, ввалившиеся от голода, горели ненавистью.
«Я дал вам всё! — хотелось кричать ему. — Я построил вам рай! Почему вы вините меня за дождь?! Разве я повелеваю тучами?!»

Но он молчал. Потому что знал ответ.
Царь отвечает за всё. И за дождь тоже. Если царь праведен — солнце светит. Если грешен — небо падает на землю.
Он был грешен. И небо упало.

**Глава 15. Тень**

*Москва. Осень 1603 года.*

Голод длился три года. Три года ада на земле.
Россия обезлюдела. Дороги были завалены трупами, которые некому было хоронить.
Борис постарел на двадцать лет. Он стал грузным, одутловатым, задыхался при ходьбе.
Но страшнее всего были глаза. В них поселился ужас.

— Ваше величество, — дьяк Щелкалов вошел в кабинет. Он был бледен.
— Что еще? — Борис не поднял головы от карты. — Чума? Пожар?
— Хуже, государь. Слух. Из Польши.

Борис поднял голову.
— Какой слух?

— Говорят... говорят, царевич Дмитрий жив.
Борис рассмеялся. Это был страшный, лающий смех.
— Жив? Я сам посылал Шуйского! Шуйский видел тело! Вся Москва знает, что он мертв!

— Говорят, что Шуйский ошибся. Или солгал. Что убили другого мальчика. А настоящий спасся. И теперь он идет за своим троном.

Борис встал. Ноги не держали его. Он оперся о стол.
Дмитрий.
Мертвец вылез из могилы.
Голод подготовил почву. Народ, отчаявшийся, умирающий, жаждал Чуда. И чудо явилось.
«Добрый царевич». Спаситель. Тот, кто придет и отменит голод, вернет солнце.

— Кто он? — прохрипел Борис. — Кто этот самозванец?

— Беглый монах. Гришка Отрепьев. Из Чудова монастыря. Вор, расстрига, чернокнижник.

— Монах... — Борис закрыл глаза. — Монах против царя. Ложь против правды.

— Народ верит, государь. Народ хочет верить.

Борис подошел к окну. За стеклом кружили первые снежинки новой зимы.
Он понял. Это конец.
Он мог победить бояр. Он мог (почти) победить голод.
Но он не мог победить Призрака.
Призрак был неуязвим. Потому что Призрак был соткан из мечты народа о справедливости. А справедливость требовала смерти узурпатора.

В дверь тихо вошла Мария. Она тоже постарела, но ее спина была прямой, как палка.
— Ты слышал? — спросила она.
— Слышал. Мертвецы возвращаются.

— Это не мертвец. Это кукла. Поляки нарядили петрушку. Мы раздавим его.
— Мы не раздавим веру, Маша. Они верят в него. Потому что ненавидят меня.

— Пусть ненавидят. Лишь бы боялись. Собирай войско. Посылай Басманова. Убей его. Убей его второй раз, если надо.

Борис посмотрел на жену.
— Второй раз? Значит, ты признаешь, что был первый?
Мария промолчала.

В ту ночь Борис долго молился в своей молельне. Он бил поклоны, разбивая лоб о пол.
— Господи! — шептал он. — За что? Я хотел блага! Я строил храмы! Я кормил сирот! Почему Ты попустил это? Почему Ты дал дьяволу лицо ангела?

Икона Спасителя молчала.
Но в тишине Борис услышал ответ. Не голос, нет. Просто мысль, ясную и холодную, как лед.
*«Потому что ты построил дом на крови. А кровь — плохой цемент. Она не держит стены, когда приходит буря».*

Утром он отдал приказ собирать войско.
Война с Призраком началась.

  ЭПИЛОГ. ДОЛГ ПЛАТЕЖОМ КРАСЕН

*Москва. Июнь 1605 года.*

Всё кончилось быстро. Страшно и быстро, как обвал в горах.
Царь Борис умер в апреле. Его сын Фёдор правил семь недель.
Семь недель надежды. Семь недель страха.

А потом пришел Призрак.
Войска изменили. Басманов перешел на сторону Самозванца.
Москва открыла ворота.

Василий Шуйский стоял на Лобном месте и смотрел, как толпа штурмует Кремль. Он не кричал «ура». Он не метал шапки. Он стоял спокойно, сложив руки на груди, и наблюдал.
Он видел, как стрельцы вламываются в царские палаты.
Слышал женский визг.
Потом из окна выбросили тела.
Сначала Марию. Дочь Малюты Скуратова летела молча, как черная птица. Она ударилась о камни мостовой и затихла.
Потом — Фёдора. Юношу, который чертил карты и мечтал о каменной России. Его тело упало рядом с матерью. Толпа взвыла от восторга и бросилась топтать их.

К Шуйскому подошел боярин Мстиславский.
— Князь Василий! — крикнул он, перекрывая шум. — Ты же говорил, что царевич Дмитрий мертв! Что сам себя поколол! А теперь присягаешь ему? Где правда?

Шуйский медленно повернул голову. Его глаза были пустыми и ясными.
— Тогда, князь, мне нужно было спасти Россию от смуты. И я сказал, что он мертв. А теперь мне нужно спасти Россию от Годуновых. И я говорю, что он жив.

— Но ведь это ложь!
— Это политика.

Он посмотрел на растерзанные тела Фёдора и Марии.
Борис заплатил свой долг. Спольна.
Лис улыбнулся одними уголками губ.
— Пойдем, князь. Нужно встречать нового царя. Авось, и он нам пригодится.

Шуйский спустился с Лобного места и пошел навстречу толпе, которая несла на руках Самозванца.
А над Кремлем, над золотыми куполами, кружило воронье.
Шапка Мономаха ждала следующую голову.

**КОНЕЦ**

---

© Copyright: Константин Сандалов, 2026
Свидетельство о публикации №225081700042


Рецензии