Лавка Ностальжи

Лил дождь. Не тот, что бьет по крышам с разбега, а тихий, густой, безысходный. Он не мочил — он размачивал мир, превращая его в промокашку. Артём стоял под этим потоком, прижимая к груди кожаную папку. Внутри — «Стеклянный монолит», новый бизнес-центр. Его работа, его гордость, его жизнь, упакованная в безупречные чертежи. «Вернуть на доработку».

Ему 45, а чувствовал он себя именно таким чертежом: линия к линии, почти идеально, стерильно, но хрупко и недоработано. А дождь теперь угрожал превратить "монолит" в бесформенное пятно. Дорогое пальто обвисло мокрым грузом, туфли хлюпали с обидной регулярностью метронома. Нужно было куда-то спрятаться. 

Вывеска висела криво, и сквозь пелену воды едва читалось: «Ностальжи». Дверь была приоткрыта, за тёмным стеклом витрины — ни движения, ни света. Он толкнул тяжёлое дерево, и над головой вздохнул колокольчик. Не звенел — именно вздохнул. Тонко, как натянутая струна.

Внутри пространство от пола до потолка занимали полки. А на них — шары. Стеклянные. Десятки, сотни. Одни светились мягко, будто в них запечатан рассвет; другие были темны и непроницаемы, как ночь; третьи переливались, словно мыльные пузыри, пойманные в момент радужного вздоха. Тишина здесь была не пустой — густой, звенящей. Будто в воздухе застыли тысячи нот, которым не дали прозвучать.
— Проходите. Дождь скоро устанет. Я как раз протираю. Влажность им вредна, — он провёл мягкой ветошью по сфере у себя в руках. Та вспыхнула на миг, будто от прикосновения вспомнила что-то тёплое.
— Спасибо, — Артём оглядел странное царство. — Антиквариат?
— Нет, — мужчина улыбнулся уголками губ. — Я Маэстро. А это — архив. Архив потерянных звуков.

Артём, человек цифр, бетона и строгих перспектив,чуть не усмехнулся.
— Звуков? В этих шарах?, - повторил он с вежливым, профессиональным скепсисом.
— Именно в них, — Маэстро поставил сферу на место. — Каждая — капсула. Внутри — один-единственный, но абсолютно чистый звук-воспоминание. Колыбельная, первый смех, обрывок песни из старого радио, скрип двери в доме, которого нет... Всё, что когда-то было важно, а потом стёрлось. Затерялось в суете.
Из вежливости Артём протянул руку к ближайшей полке. Шар яркого, искрящегося изумрудного цвета. Он оказался на удивление тёплым.
— К уху, — тихо подсказал Маэстро.

Артём послушался. Сначала — лишь шорох, "белый шум". Потом — запах: хвои, крахмальной рубашки и мандаринов. И наконец, звук. Пианино и тоненький, робкий голосок: «Ма-а-ленькой ё-лочке…». Жаркий румянец стыда ударил в щёки — он забыл слова на утреннике! Но тут же — шквал восторга: огни гирлянды, одобрительный взгляд музыкального руководителя, мама в первом ряду машет. Он не сдержал короткий, счастливый смешок. Поставил шар на место, смущённо откашлялся.
Артём уже шёл вдоль полок, ведомый не любопытством, а внезапно проснувшейся жаждой. Вот шар цвета спелой вишни — выпускной. Давит воротничок, пахнет лаком для волос, стёртый паркет актового зала скрипит под каблуками. Звуки вальса. Ладонь одноклассницы Кати — влажная, пульсирующая. Тревога и сладость. Прощай, детство.

Вот — тяжёлый, густо-лиловый. Он взял его. Грохот дискотеки, крик диджея: «…а теперь медляк!». И эта мелодия, под которую он целовался с Ленкой Соколовой в тёмном углу. Во рту до сих пор стоял привкус той сладкой «Крем-соды» и головокружительной, запретной взрослости.
Он вспоминал. Себя. Того, кто ещё не стал набором правильных решений, бесконечных графиков и глянцевых макетов.

На отдельной полке из чёрного дерева он увидел его. Шар цвета спокойной, глубокой ночи. Индиго. Но в самой сердцевине тлела крохотная точка. Алая. Как уголёк, которому не дали разгореться.
Тишина. Лишь далёкий гул, будто шум океана в раковине. Но по телу разлилась волна — тоски неземной, всесокрушающей. Тоски по чему-то, чего никогда не было и не будет. И в этой тоске — дикий, пьянящий восторг, от которого свело живот и перехватило дыхание. В глазах потемнело. Он едва удержал хрупкую тяжесть.
— Осторожно, — Маэстро был рядом. Его голос потерял мягкость, стал твёрдым, как гранит. — Это редкий экспонат.
— Я… я не помню, — выдавил Артём, чувствуя, как горло сжимает спазм. — Но это… моё?
— Бесспорно. Это — звук двери, которую вы не открыли. Дороги, на которую не ступили. Вы стёрли её сами. Чтобы не болело.
— И что теперь?
— Можно выкупить. Вспомнить всё до конца. Или оставить. И забыть навсегда. Решение — за вами.
Артём швырнул шар на полку, как обжигающий уголь.


Он шёл по городу, который отражался в лужах, как перевёрнутая вселенная. Тоска из чёрного шара не отпускала, сидела под рёбрами холодным камнем. И тогда, сквозь этот камень, стали прорастать запахи, звуки, образы.
Густой запах сирени. Смех. Не Ленкин, не Катин — другой. Звонкий, беззаботный, доверчивый. Они сидят на подоконнике в старой музыкалке. Солнечные зайчики пляшут по нарисованному на стене скрипичному ключу. Лера. Её глаза слишком серьёзны для её пятнадцати. Она сдала экзамены после девятого и уезжает.
Её лицо горит:  "Поедем со мной! Музыкальное училище! Ты же чувствуешь музыку, Артем, ты же живёшь ею!"
А потом — голос отца. Спокойный, как приговор: «Десятый класс, потом архитектурный — это серьёзно. Музыка — это баловство. Ты должен построить жизнь. Надёжно».
И его собственный голос, тихий, предательский: «Я не поеду, Лер. Прости».

Он не помнил, как оказался дома. В своей безупречной, вымершей квартире-кубе. Он прошёл мимо дизайнерского дивана, мимо стеллажей с наградами. Шагнул в дальнюю комнату — кладовку. Там заваленное коробками стояло старое пианино «Лира». Молчавшее тридцать лет. Освободив от коробок, он откинул крышку. Ряд пожелтевших, немых клавиш. Он сел на коробки, сложенные башней. Руки, привыкшие сжимать мышку и карандаш, повисли в воздухе, чужие и беспомощные.
Артём закрыл глаза. Перестал думать. Перестал вспоминать. Он просто позволил той тоске из чёрного шара говорить. Она поднялась из-под рёбер, прошла по жилам, наполнила ладони, налила свинцом кончики пальцев. Первая дребезжащая нота. Ещё одна. И ещё. Пальцы искали, спотыкались, нащупывали. Мотив. Тот самый. Обрывок того майского дня, когда они с Лерой наигрывали на двух роялях, смеясь и споря. Мелодию, которую так и не дописали. Мелодию возможной, но не состоявшейся жизни.
Он играл. Ужасно. Фальшиво. С дребезгом и хрипом. Но он играл. И с каждой нотой в памяти вспыхивало не лицо — чувство. Чувство полёта. Чувство, что мир огромен и в нём есть место чуду. Чувство, что он — не сумма правильных решений, а живой человек, который может мечтать.
Слёзы текли по лицу, капали на пожелтевшую слоновую кость клавиш. Он плакал не о Лере — она осталась в прошлом, светлая и далёкая. Он плакал о нём. О том мальчике с горящими глазами, которого замуровал в глубине, посчитав ненадёжным, несолидным, несерьёзным.
Он играл, пока пальцы не одеревенели, а в окно не ударился первый хрупкий рассвет, разбивая синеву ночи на осколки. Артём встал, размял затекшую спину. В груди была пустота. Но не тягостная — лёгкая, выметенная. Как комната после долгой уборки, в которую наконец-то впустили свежий воздух.

Он подошёл к окну. Город просыпался, хмурый и деловой. В прихожей лежало скинутое впопыхах мокрое пальто и папка с надписью на первом листе «Вернуть на доработку». И он, архитектор Артём, впервые за много лет не думал о том, что должен сделать. Он думал о том, что теперь ему хочется. Отреставрировать пианино. Настроить. Перенести в гостиную, не место ему в кладовке. И дописать, наконец, ту мелодию. Не для того, чтобы вернуть прошлое. А чтобы просто дать ей звучать. Для себя - живого человека, который, похоже, только что проснулся после очень долгого сна.


Рецензии