Свист Криндельбобеля

ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ТЕХ, КТО УМЕЕТ СЛУШАТЬ
Ты когда-нибудь задумывался, из чего сделан смех? Кажется, он рождается из ничего: сказал смешное слово
и вот уже щеки болят от улыбки. Но что, если этот смех — как воздушный шарик? Яркий, красивый, но... пустой внутри. И стоит его ткнуть иголкой — ОБ! — и от него остаётся лишь жалкий тряпичный хвостик.
А из чего сделана дверная ручка, за которую ты каждый день берёшься, выходя из дома? Или гвоздь, что держит половицу под твоими ногами? Они не кажутся волшебными. Они просто есть. Но чтобы они появились, кто-то должен был узнать тайну цвета раскалённого металла на рассвете. Услышать шёпот дерева под резцом. Понять терпеливую песню теста в тёплой печи.
Эта история — о двух звуках. О лёгком свисте, который танцевал под сводами королевского замка и думал, что он
— само солнце. И о тяжёлом, размеренном ударе молота, который знал свою цену, потому что выковал её сам.
Ты встретишь здесь:
• Криндельбобеля — человека-праздника, чей свист мог нарисовать в воздухе целый мир, но который не умел сделать даже ложку.
• Короля Ширдизифа — доброго правителя, который любил смех, но забыл спросить, не больно ли тому, кто смешит.
• Мастеров Тердетона — сапожника Бахрому, плотника Топорища, пекаря тётю Булку и кузнеца Громгарда. Их руки не умели жонглировать, зато умели договариваться с кожей, деревом, тестом и железом.
• И одну старую ворону, которая оказалась мудрее всех королей и шутов, потому что назвала глупость её настоящим именем.
Это путешествие начнётся на пиру, среди гор сладких пирогов, а закончится у раскалённого горна, в облаке искр и пара. Это путь не вдаль, а вглубь. Путь от «я хочу, чтобы меня любили» к «я умею, и поэтому я нужен».
Здесь не будет волшебных палочек и драконов. Здесь будет волшебство понимания.
Главное волшебство этой книги спрятано в простом вопросе: что прочнее — мыльный пузырь, переливающийся всеми цветами радуги, или простой железный гвоздь, вбитый в стену?
Ответ не лежит на поверхности. Его нужно выковать. Слово за словом. Глава за главой. Так же, как кузнец выковывает клинок — медленно, терпеливо, раз за разом поворачивая металл в огне, чтобы жар проник в самую сердцевину.
Так приготовься. Возьми в руки эту книгу, как берут молот. Сделай вдох, как раздувают меха кузницы. И начни читать — ровно, внимательно, чувствуя каждый удар.
Потому что эта история — не про то, как потерять смех. Она про то, как найти голос. Свой собственный. Не для того, чтобы тебе аплодировали. А для того, чтобы твоя песня — честная, прочная и нужная — стала частью большой симфонии мира.
И помни: настоящее солнце светит не для того, чтобы его благодарили. Оно светит, потому что такова его природа.
А теперь — открой первую страницу. И услышь, как где- то в самой середине мира, в стране Дильдимании, впервые за много лет... свистит Криндельбобель.
 
ГЛАВА ПЕРВАЯ: Где свистел Криндельбобель ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: Сердце Дильдимании
Если бы где-нибудь в самой середине мира существовало место, где смех впитывался в землю и прорастал цветами, а усердие звенело в воздухе, как медные колокольчики, то это место называлось бы Дильдиманией. Страна была невелика, но от края до края её пронизывала одна важная мысль: всё ценное рождается старанием. Даже солнце, по местным поверьям, каждое утро усердно выкатывалось на небосклон горными великанами, а ветер не просто дул, а старательно перебирал струны сосновых иголок и вересковых полян.
А в самом сердце Дильдимании, в ложбине меж холмов, похожих на спящих зелёных медведей, стоял Тердетон. Город не поражал высотой башен, но пленял прочностью. Каждый дом здесь был историей. Камни для фундамента поколениями подбирали так, чтобы они притирались друг к другу, как близкие друзья. Дерево для балок брали только с тех сосен, что росли на северном склоне — упрямых и смолистых. Крыши кроили из дранки, которая после первого же дождя серебрилась, как чешуя мудрой рыбы.
Город жил ритмом труда, и этот ритм был его настоящей музыкой. С рассвета над Тердетоном вставал не только петушиный крик, но и дружный хор: стук-бряк-стук из кузницы Громгарда, шурш-шурш циновок у дверей пекарни тёти Булки, скрип-поскрип телеги дровосека
 
Дубоступа, везущей душистые сосновые плахи. Воздух был слоёным пирогом: нижний, улочный слой пах тёплым хлебом и конским навозом, средний, на уровне окон — дымком из труб и сушёной рыбой, а верхний, поднебесный — чистой сыростью реки и хвоей.

И правил этой сложной, живой симфонией король Ширдизиф Третий, прямой потомок основателя города, Терда Твердорукого.
Короля Ширдизифа никто не боялся. Его уважали. И не потому, что он мог казнить или миловать (хотя и это мог), а потому, что его справедливость была такой же прочной и понятной, как тердетонская мостовая. Он правил не из замка, а из города. Каждую среду, отложив в сторону даже самые неотложные дела (вроде подписания указа о закупке чернил для придворного писца), он облачался не в парчу, а в поношенный, но добротный плащ цвета лесной глины и отправлялся в свои «прошаги».
Он заходил не только в лавки, но и в дома. Сидел на твёрдой табуретке в горнице сапожника Бахромы, с интересом наблюдая, как тот, ловко орудуя шилом, рождает из куска кожи башмак. Дегустировал ещё тёплый, хрустящий каравай у пекаря Бублика, обязательно спрашивая: «А рожь с западного поля нынешняя? Чуть покислее, мне нравится». Забирался на склад к дровосеку Дубоступу и, похлопав по могучей спине, интересовался: «Готов запасы к зиме? Не дай морозу застать наших стариков врасплох».
Люди сначала робели, потом распускались, как бутоны под утренним солнцем. Они жаловались не на налоги (их в Тердетоне и так были мизерные), а на то, что крыша течёт, или что соседский пёс совсем обнаглел, задирая ногу на самый красивый горшок с геранью. И король не отмахивался. Он запоминал. На следующий день во двор к хозяину с протекающей крышей приходили двое королевских кровельщиков с охапкой новой дранки, а к владелице герани — придворный дрессировщик с мешком особых, невкусных для псов, косточек.
 
Но один случай навсегда врезался в память тердетонцев и стал легендой, которую рассказывали у печки долгими зимними вечерами.
Случилась в городе Великая Котовая Тяжба. Две почтенные вдовы, тётя Пушинка (та, что пуховые платки вязала) и тётя Мурлышка (та, что лучше всех в городе умела мурлыкать в такт прялке), не могли поделить кота. Не абы какого, а Мурзика — создания редкой красоты и характера. Полосат, как тигр, усат, как мудрец, и взглядом таким, будто знает все тайны мира, включая и то, где тётя Пушинка заначку от вишнёвого варенья прячет.
«Он мой! Я его с переулка полузамёрзшего выходила!»
— голосила Пушинка.
«Врёшь, как сивый мерин! Он сам ко мне на печку пришёл и мурлыканьем сердце растопил!» — парировала Мурлышка.
Дело дошло до того, что дамы, вооружившись веником и пращой для пуха соответственно, чуть не учинили первую в истории Тердетона кошачью битву. Соседи, недолго думая, повели обеих, вместе с объектом спора, прямо к королю, который как раз в тот день прошагивал по их улице.
Услышав гвалт, Ширдизиф уселся на принесённый ему чурбак, уложил Мурзика себе на колени (кот, к всеобщему удивлению, немедленно устроился и начал мурлыкать) и стал слушать. Выслушал одну. Выслушал другую. Выслушал соседей. Потом долго гладил кота, задумчиво поглядывая то на одну, то на другую старушку. В зале воцарилась тишина, нарушаемая лишь мощным мурлыканьем Мурзика и треском факелов.
— Кот, — начал наконец король, и голос его звучал мягко, но весомо, — существо не собственность. Он друг. А друзей, как известно, не делят. Особенно таких мудрых друзей.
Он сделал паузу, давая словам просочиться в сознание.
— Посему слушайте мою волю. Пусть Мурзик живёт неделю у тёти Пушинки, греясь у её печки. А следующую неделю — у тёти Мурлышки, наводя уют на её коленях. График пусть составит писарь, дабы не было обид.
Старушки уже открыли рты, чтобы запротестовать, но король поднял руку.
— А чтобы ему в пути не было скучно и одиноко, и чтобы знал он, что его ценят по достоинству во всём королевстве, — в замке моём, у дверей моей собственной кухни, будет стоять для него, Мурзика, в любой день и любой час, специальное фарфоровое блюдечко. И налито в нём будет не абы что, а парное молоко от моей личной коровы Ромашки. Так и быть, — добавил он с едва заметной улыбкой, — иногда, в знак особого королевского расположения, сливок.
 

 
Тишина повисла на мгновение, а потом взорвалась смехом и аплодисментами. Даже тётя Пушинка и тётя Мурлышка, вытирая слёзы умиления, согласились с мудростью решения. Мурзик же, кажется, понял всё первым. Он лениво потянулся на королевских коленях, зевнул, демонстрируя все свои хищные зубки, и благосклонно принял почётную должность Кошачьего Министра Двух Домов.
С этого дня Мурзик стал не просто самым упитанным и довольным котом в Дильдимании. Он стал живым символом тердетонской справедливости — гибкой, мудрой и обязательно с душком парного молока. А король Ширдизиф ещё раз доказал, что настоящее богатство правителя — не в сундуках, а в счастливых лицах его подданных. Даже если эти лица украшены кошачьими усами.
Но если сердцем Тердетона был его добрый король, то душой — совсем другое, звонкое и неугомонное существо. И жила эта душа не в городе, а высоко над ним, за толстыми стенами замка, что гордо взирал на крыши города с самой высокой скалы.

 
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: Волшебник воздуха и его король
Замок Ширдизифа не нависал над городом угрюмой громадой. Он скорее парил — лёгкий, из песчаника, который на закате становился цвета спелого абрикоса. Башни его были не острыми колючками, а округлыми, будто гигантские дозревающие плоды. Со стен свисали живые гирлянды плюща, а в каждой бойнице, вместо арбалетов, красовались глиняные горшки с геранью и базиликом. Это была не крепость, а большой, гостеприимный дом, который просто случайно имел зубцы и подъёмный мост.
Но самое главное сокровище замка хранилось не в подземной сокровищнице (которая, честно говоря, давно превратилась в кладовку для старых гобеленов и праздничных украшений). Оно ходило по коридорам, звенело бубенцами и наполняло каменные своды таким звуком, от которого даже самые старые, замшелые камни будто молодели.
Имя этому сокровищу было — Криндельбобель.
Если король был сердцем Тердетона, то Криндельбобель был его дыханием. Всё в нём было предназначено для движения и звука. Он был высок и гибок, как молодой ясень, а его конечности казались снабжёнными невидимыми пружинами. Он не ходил — он перетекал, скакал, парил в прыжке. Одежда его была карнавалом, застывшим в вечности: камзол из жёлтого и красного бархата, штаны в сине-зелёную шашечку, а на ногах — туфли с длинными, загнутыми носами, на каждом из которых болтался малюсенький серебряный колокольчик. Но главным, конечно, был колпак. Алый, с двумя острыми, как ухо зайца, кончиками, унизанными десятками крошечных бубенчиков из томпака. Когда Криндельбобель просто думал о чём-то весёлом, колпак начинал издавать едва слышный, волшебный перезвон, будто предвосхищая смех.

 
И всё же, ни бархат, ни колпак, ни колокольчики не могли сравниться с его истинным даром. Даром свиста.
Это был не просто свист. Это была вселенная, создаваемая губами. Криндельбобель не насвистывал мелодии — он призывал миры.
Вот король Ширдизиф, разбирая скучные податные свитки, нахмурил брови. Морщина меж них стала глубокой, как колея. Тут же, будто из-под земли, вырастал Криндельбобель.
— Ваше Величество! — голос его был похож на звяканье посуды. — А известно ли вам, чем философ отличается от булки?
Король, не отрываясь от цифр, бурчал: «Чем?»
— А вот чем… — Криндельбобель делал паузу, во время которой бубенцы на его колпаке начинали звенеть всё быстрее, предвкушая. Он надувал щёки, складывал губы трубочкой и выводил: «Фью-фью-тью-витью-свист- скрыиии!» Это означало: «Булку съедают, а над философом только думают!» Но слова были уже не нужны. Сам свист, его озорная, вихляющая трель была настолько смешной и нелепой, что король начинал хохотать ещё до развязки. Морщина разглаживалась, как под утюгом.
 
 
А как он умел рассказывать истории! Усядется на краешек королевского стола, скрестит ноги, и — начиналось. Он свистел — и в зале появлялся Ветер- озорник. Сначала лёгкий, шелестящий («свист-виии…»), потом набирающий силу, гоняющий опавший лист по двору («фью-фью-вжик-вжик!»), а потом срывающий с кухарки чепец и забавно несущий его к самым облакам («у-у-у-тьфу-свист!»).
 
Он свистел — и рождалась Песня Утра. Сначала робкий, сонный писк птенца («ти… ти…»), потом ответ матери- птицы («тю-тю-тю!»), а потом — вселенский хор, где каждая трель, каждый перелив был на своём месте: стук дятла, воркование голубя, перебранка воробьёв и торжественная фанфара первого петуха. И всё это — без единого слова, только воздух, губы и божественный слух.
Но вершиной его искусства, его симфонией, был, конечно, «Марш Дильдимании». Это была не просто мелодия. Это была квинтэссенция страны: упрямая, как её горы, быстрая, как её реки, и светлая, как улыбка её короля. Перед исполнением Криндельбобель совершал целый ритуал. Он отходил на середину зала, закрывал глаза, делал три глубоких вдоха. Щёки надувались, становясь похожими на спелые, глянцевые баклажаны. И тогда начиналось…
Первые ноты были слышны не ушами, а костями — низкое, бархатное гудение, будто просыпалась сама земля («мммм-вммм…»). Потом вступала свистовая труба — ясная, победная, зовущая в путь («ту-ту-ту-туть!»). А далее — виртуозная какофония, которую только он один мог превратить в гармонию: здесь были и топот марширующих сапог («топ-топ-топ-свист!»), и бряцание доспехов («дзынь-бряк-дзынь!»), и ликующие крики толпы («ура-ура-фью-ура!»). Он свистел за весь оркестр, за весь народ, за всю страну сразу!
Король Ширдизиф не выдерживал. Сначала его нога в мягкой сафьяновой туфле начинала отбивать такт. Потом в такт шли пальцы по дубовому подлокотнику трона. Потом он начинал прихлопывать в ладоши, его плечи подрагивали. А к финалу марша король вскакивал, и трон, позабыв о своём величии, радостно подпрыгивал вместе с ним. В воздухе висел хохот — бархатный, раскатистый, королевский — и звонкий, залихватский, всепобеждающий свист. Это был момент абсолютного счастья, сотканный из звука.
После представления, отдышавшись и вытирая слёзы восторга, король говорил, положив руку на плечо шута:
— Ах, Криндельбобель! Без тебя и солнце бы забыло, как светить ярко! Ты — не просто шут. Ты — душа этого места. Моя самая ненаглядная, самая звонкая драгоценность.
И Криндельбобель, раскрасневшийся, с сияющими глазами, кланялся. Бубенцы пели ему славу. В эти мгновения он чувствовал себя центром вселенной. Он был уверен, что родился для одного — чтобы своим свистом растапливать лёд на королевском челе, быть тем самым солнышком, что согревает самого Ширдизифа. Его ценность, его любовь, его смысл были заключены в этом одобрительном смехе, в этом восхищённом взгляде.
Он и представить не мог, что настоящее солнце светит не для того, чтобы его благодарили. Оно светит, потому что такова его природа. И что драгоценность, ценность которой знает лишь один человек, на самом деле — не драгоценность, а безделушка. Прелестная, звонкая, но… заменимая.
Но до этих горьких истин было ещё далеко. Пока же в замке пахло яблоками из королевского сада, по коридорам бродил довольный Мурзик, а воздух был напоён волшебством, которое можно было свистеть. И Криндельбобель, ложась спать в свою каморку под самой крышей, где бубенцы на колпаке, висевшем на гвозде, тихо позванивали на сквозняке, был абсолютно счастлив. Он нашёл своё место под солнцем. Вернее, он был уверен, что он сам — и есть то самое солнце для своего короля.
А в городе внизу тем временем кузнец Громгард глухими, размеренными ударами выковывал новую подкову. Донг… донг… донг… Этот звук был слишком тяжёл и прост, чтобы долететь до воздушных замковых покоев. Но он был таким же фундаментальным, как биение сердца. И однажды этим двум звукам — лёгкому свисту и тяжёлому бою — суждено будет встретиться и узнать, который из них настоящий.
 
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: Праздник, который пахнет орехом
В Тердетоне был один день в году, когда даже воздух становился сладким и слоёным. Это был «День Пирога и Благодарения Труда», или попросту — День Пирога.
Традиция родилась в незапамятные времена, ещё при Терде Твердоручном. Мудрый правитель понял: налоги
— дело нужное, но душа народа просит не отдавать, а делиться от чистого сердца. Так и повелось. Раз в год, в самый разгар золотой осени, каждый пекарь, каждая хозяйка, умеющая замесить тесто, приносила в замок свой самый лучший, самый красивый пирог. Не по указу, а для радости. А король, в свою очередь, не складировал это богатство в подвалах, а устраивал на главной площади грандиозное пиршество для всех горожан.
 
 
Утро в этот день начиналось с общего, городского благоухания. Из сотен печей и очагов выползали, смешиваясь в невиданный букет: пряный дух яблок с корицей, терпковатый аромат грибов с луком, сладкое марево вишни и творога, дымок жареного мяса и дичи. Тердетон напоминал гигантскую, добрую булочную, и даже воробьи, сидя на крышах, казалось, чирикали не так, а с набитыми клювами.
В замке кипела особая, приятная суета. Повара, красные от жара и волнения, как маковые цветы, сооружали на огромном дубовом столе в Большом Зале  Пироговую
Гору. Туда аккуратно водружали принесённые дары: тут пирог-«пряничный замок» от тёти Булки, тут «охотничья сдоба» с кроликом от трактирщика, а тут и вовсе произведение искусства от жены стеклодува — прозрачный, из карамели, пирог-аквариум с марципановыми рыбками.
Но главным действом дня, его кульминацией, был, конечно, королевский обход. Король Ширдизиф, облачённый не в мантию, а в простой, но начищенный до блеска камзол, выходил на площадь, где его уже ждал, выстроившись в ряд, весь цвет тердетонского ремесла. Не с пустыми руками — каждый нёс образец своего лучшего труда за год.
Король шёл медленно, с достоинством, а рядом, танцуя, прыгал Криндельбобель. Его свист в этот день работал как дирижёрская палочка, отмечая каждую встречу.
— Ваше Величество, сапожник Бахрома! — возвещал герольд.
Криндельбобель издавал короткий, звонкий свист, похожий на звук протыкаемой шилом подошвы «Цок- свист!»
Бахрома, смущённо ковыряя шилом бородавку на носу, протягивал пару изящных, словно ласточки, женских башмачков из зелёного сафьяна.
— Красота! — восклицал король, поворачивая башмачок в руках. — Лёгкие, как пушинка! Тётя Пушинка, эти — вам! Наденьте на следующую ярмарку, станете королевой танца!
И тётя Пушинка, стоявшая в первом ряду, краснела, как пион.
— Ваше Величество, плотник Топорище!
Свист Криндельбобеля менялся, превращаясь в весёлый скрип рубанка: «Скрии-скрии-свист!»
 
Топорище, суровый и молчаливый, подносил резную шкатулку из орехового дерева. На крышке был вырезан сам Тердетон в миниатюре, с каждой башенкой.
— Искусство! — говорил король, проводя пальцем по крошечным стенам. — В такую шкатулку можно складывать не пуговицы, а самые заветные мысли.
Отправьте её в замок для важных печатей.
И так — с каждым. Для гончара Криндельбобель свистел, как закипающий в горшке суп («Буль-буль-пшшш!»), для ткачихи — как жужжание ткацкого станка («Жжж-цок- свист!»). Он был голосом труда, его праздничным эхом. Король же был его сердцем — щедрым, внимательным, благодарным. Народ ликовал. Каждый чувствовал: его труд важен. Его видят.
После обхода накрывались столы. Начиналось пиршество. И здесь наступал звёздный час Криндельбобеля. Он не просто развлекал — он творил пиршественную симфонию. Одним свистом он изображал, как в печи подрумянивается хрустящая корочка («хрусть-хрусть-свист!»), другим — как по городу разносится аромат горячих пирогов («мммм- апчхи-свист!» — это чихал старичок у ворот от переизбытка восторга). Он свистел танец поварёшек в котле и вальс жареных гусей на вертеле.
Апофеозом был его «Гимн Изобилию» — свистовая ода, в которой сливались все звуки праздника: звон кубков, смех детей, причмокивание от вкуса, одобрительные возгласы, и поверх всего — тихое, довольное урчание Мурзика, доедающего под столом королевские сливки. Это было грандиозно. Король хохотал, держась за живот, и катились по его щекам слёзы счастья. В этот момент Криндельбобель чувствовал себя не просто шутом, а волшебником, творящим саму радость. Он был абсолютно уверен в своей необходимости, в своей незыблемости.
И именно в этот миг абсолютной гармонии он его увидел.
На особом, маленьком столике у трона, под стеклянным колпаком, лежал Царский Орех.
Орех был не просто реликвией. Он был символом. Легенда гласила, что его принёс в дар первому королю Дильдимании лесной дух в знак мудрости и твёрдости духа. Орех был невероятного размера, с узорчатой скорлупой цвета старого золота, отполированной за века почти до блеска самоцвета. Он был твёрд. Неприступно твёрд. Говорили, его ни разу не смогли расколоть. Ни кузнечным молотом, ни камнем с высоты. Он просто был — немой, непоколебимый, вечный советчик. В трудные минуты короли просто смотрели на него, ища в его молчаливой крепости ответ.
Криндельбобель видел орех каждый день. Но сегодня, в упоении успехом, он взглянул на него новым взглядом. Идея, яркая, ослепительная и немыслимо глупая, ударила его, как молния.
«Вот он, — пронеслось в его воспалённом от славы уме.
— Апофеоз! Король смеётся над моими шутками про философов и сов… Но что, если я посмеюсь над самой твердыней? Над этим священным, неприкосновенным символом? Что, если я, Криндельбобель, сделаю то, чего не смогли сделать молоты! Я не стану его колоть грубой силой… я игриво разгрызу его зубами! Как орешек! Это же будет величайшая шутка на свете! Король будет помнить её вечно!»
Он не думал о том, что орех старше замка. Он думал о взрыве королевского смеха, который затмит даже «Гимн Изобилия». Он не думал о своих зубах, этом тонком, отточенном инструменте его искусства. Он видел уже готовый триумф: он, хрупкий шут, побеждающий многовековую твердыню одним щелчком.
Мысль завладела им полностью. Она жгла его изнутри, требовала немедленного воплощения. Праздник вокруг затих в его сознании, превратившись в фон для грядущего подвига.
 
 
Он ждал. Ждал, когда король отвлечётся, чтобы похвалить кузнеца Громгарда, принесшего изящный стальной подсвечник. Ждал, когда все взгляды будут прикованы к новому блюду. И когда наступил этот миг, он, будто в танце, скользнул к столику у трона. Сердце его билось не от страха, а от восторга.
Он снял стеклянный колпак (звук был нежным, звенящим
«пинг!»). Взял в ладонь Царский Орех. Он был неожиданно тяжёл и холоден. Криндельбобель на мгновение поднёс его к губам, как флейту — для антуража, для красивого жеста. Он видел себя со стороны: вот он, герой, бросающий вызов самой судьбе!
 
И затем, без тени сомнения, с силой, на которую были способны его челюсти, привыкшие лишь к свисту и улыбкам, он вонзил свой передний, самый главный, самый отточенный для высоких нот зуб в золотистую скорлупу.
Послышался звук.
Но это был не звонкий, победный ЩЁЛК.
Это был короткий, сухой, окончательный КРЫК.
Похожий на звук того, как ломается не ветка, а сама надежда.

 
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ: Звук, который перестал петь
Сначала Криндельбобель ничего не почувствовал. Только странную пустоту там, где должен был быть знакомый, прочный упор языка о эмаль. Он автоматически провёл кончиком по зубам — и наткнулся на острое, шершавое, безобразное месиво из остатков эмали и чего-то твёрдого, и не своего. Это не укладывалось в голове. Он сглотнул, и во рту был привкус пыли и горячего металла, будто он откусил кусок ржавой цепи.
Он замер, всё ещё сжимая в руке орех с крошечным, но чудовищным по смыслу сколом. Шум пира вокруг словно отодвинулся за толстую стеклянную стену. Он видел, как смеются люди, как король поднимает кубок, как летают крошки от пирогов, но не слышал ничего, кроме гула в собственных ушах. Весь его мир сузился до этой пульсирующей пустоты во рту.
Инстинктивно, с тихим ужасом, он попытался сделать то, что делал всегда, — найти опору в своём даре. Он втянул воздух, сложил губы, готовясь издать хоть маленькую, проверочную трель…
Раньше это звучало так: «Фью-тью!» — ясно, звонко, уверенно.
Теперь из его губ вырвалось лишь жалкое, сиплое: «Ф-ф- фсссссь…». Воздух со свистом бежал в новоявленную брешь, рассеянный, беспомощный, лишённый формы и души. Ни высоты, ни чистоты, ни силы. Просто шум. Шум поломки.
 
Паника, холодная и цепкая, поползла от пяток к макушке. Он судорожно сунул орех обратно под колпак, словно пытаясь спрятать улику, и прикрыл рот ладонью. Его взгляд метнулся к королю. Ширдизиф как раз откидывался на спинку трона, улыбаясь какой-то шутке старого советника. Он ещё ничего не знал.
«Надо улыбнуться. Надо сделать вид, что всё в порядке,— лихорадочно думал Криндельбобель. — Сейчас подойду и… и расскажу анекдот. Без свиста. Просто расскажу. Я же мастер слов!»
В этот момент к нему подлетел младший стражник, румяный от пива.
— Криндельбобель! Король зовёт! Говорит, пора для финального сюрприза! «Прощание с Пирогом», или как там у тебя!
Его повели к центру зала. Ноги были ватными. Бубенцы на колпаке звякали как-то виновато, нестройно. Народ, увидев его, зааплодировал, заулыбался в предвкушении. Король обернулся, и его лицо озарилось тёплой, привычной улыбкой.
— Ну, мой волшебник воздуха! — прогремел Ширдизиф.
— Заключительный аккорд! Дай нам такое, чтобы помнилось до следующего года! «Прощание с Пирогом», да с чувством!
Все замерли. Наступила та самая, священная для Криндельбобеля тишина ожидания чуда. Раньше он её любил. Сейчас он её боялся. Он стоял посреди зала, одинокий в толпе, с прикрытым ртом.
Он отнял руку. Сделал глубокий, дрожащий вдох. И начал.
Он пытался. Боже, как он пытался! Он делал свои коронные прыжки, но они вышли неуклюжими, будто у него связали ноги. Он строил рожицы, но без сопровождающего их весёлого свиста гримасы выглядели жалкими и немного пугающими. Он начал свой лучший анекдот про сову в парике.
— Ваше Величество… а почему сова… в суде… — его голос, обычно такой звонкий, звучал глухо и прерывисто. Он не мог набрать воздуха. Он забыл слова. — …носит парик?..
Пауза повисла тяжёлым, липким полотном. Он смотрел на короля, умоляя глазами: «Пойми! Смейся! Как раньше!»
Король Ширдизиф вначале добродушно улыбался, ожидая кульминации. Потом улыбка сползла с его лица, осталось лишь вежливое, вопросительное ожидание. Потом брови, всегда приподнятые в ожидании чуда, медленно и величественно поползли вниз, сближаясь. В его глазах появилось не гнев, а нечто худшее — недоумение. А потом — скука.
— Ну? — тихо, но так, что было слышно в наступившей тишине, спросил король. — И почему же?
 
— Чтобы… чтобы… — Криндельбобель попытался сделать финальный свист. Он надул щёки, глаза его выпучились от усилия. Из его рта вырвался лишь протяжный, влажный шип: «Ссссссь-пффф…».

В зале кто-то сдержанно кашлянул. Кто-то переминался с ноги на ногу.
Шут стоял, опустив руки. Его яркий костюм вдруг казался дешёвым маскарадом. Его бубенцы звякнули один раз, последний раз, и замолкли.
— Криндельбобель, — сказал король. Его голос был спокоен, но в нём не было ни капли прежней теплоты. Это был голос хозяина, разочарованного в дорогой, но
 
сломавшейся вещи. — Ты сегодня… не смешной. Ты скучный. Где же твой свист? Ты же не можешь без него. Как флейтист без флейты.
— Я… он… я сломал… — пробормотал шут, снова прикрывая рот.
— Покажи, — приказал король. Не попросил. Приказал.
Дрожа, Криндельбобель открыл рот. Король наклонился, прищурился. Он увидел то, что увидел бы любой: сломанный, безобразный обломок зуба. Но король увидел в этом не боль, не несчастный случай. Он увидел неисправность. Поломку своего самого любимого инструмента.
— А-а-а… — протянул Ширдизиф, откидываясь назад. В его вздохе была целая вселенная разочарования. — Понятно. Треснувшая флейта. Сломанная игрушка.
Эти слова ударили сильнее любого крика. Криндельбобель почувствовал, как земля уходит из-под ног.
—  Без свиста твои шутки — как этот пирог без начинки, — король ткнул пальцем в ближайшее изделие. — Одна пустая форма. Как небо без солнца. Как… как я без твоего смеха, но, увы, так вышло.
Он помолчал, глядя куда-то поверх головы шута, в пространство, где только что витал волшебный звук.
 
— Иди, Криндельбобель. Иди и найди свой свист. Почини свой инструмент. Я человек терпеливый, но праздный смех мне не нужен.
Король поднял взгляд и посмотрел на него прямо. И в этом взгляде не было ни злобы, ни ненависти. Была холодная, чистая констатация факта.
— Возвращайся в замок только тогда, когда твой свист снова станет звонким и весёлым. Как прежде. Точка.
Приговор был вынесен. Зал замер в ледяном молчании. Никто не кашлянул. Даже Мурзик, сидевший под троном, перестал вылизывать лапу.
Криндельбобель попытался поклониться — старый, автоматический жест. Получилось нелепо, как у марионетки с оборванными нитями. Он развернулся и поплёлся прочь. Не через главные двери, куда только что вносили пироги под овации. Его ноги сами понесли его в сторону — к маленькой, тёмной, низкой дверце рядом с камином. Дверце, через которую уносили пустые бочки, выметали сор и выходила прислуга. Дверца для ненужного.
Он толкнул её, и она со скрипом открылась, впустив запах сырости и кухонных отбросов. Он переступил порог. Дверь захлопнулась за его спиной с глухим, окончательным бумк.
А в зале тишина медленно начала таять, заполняясь смущённым   бормотанием,   звяканьем   посуды, вымученными разговорами. Праздник был безнадёжно испорчен.
Король Ширдизиф сидел на своём троне один. Перед ним дымились пироги, звенели кубки, но радость ушла. Он смотрел на пустое место в центре зала, где только что стояло его «солнышко», и впервые за много лет ему было одиноко. И холодно. Он уже пожалел о своей строгости, но королевское слово, однажды брошенное, — не воробей. Его нельзя было поймать и вернуть. Оно улетело в  тот  же  тёмный  проход,  что  и  сломанный  шут.
А на краю стола, под стеклянным колпаком, Царский Орех лежал  с крошечным белым шрамом. Он  по-прежнему был твёрд, нем и неприступен. Просто один из его защитных слоёв оказался не таким уж и прочным. Но суть его от этого не изменилась. Меняются и ломаются люди. Символы — остаются.
Тем временем Криндельбобель стоял на узкой, грязной задворке замка. На него сыпался осенний дождик, мешая с пылью на его пёстрых одеждах в грязную жижу. Сверху, из освещённых окон, доносились приглушённые звуки продолжающегося, но уже не его праздника.
Он поднял руку, потрогал сломанный зуб. Потом сложил губы  и  снова  попытался  свистнуть.  Снова  только
«фсссссь…».
В этот миг он понял не умом, а всем существом: его прежняя жизнь, построенная на воздухе и смехе, кончилась. Осталось только неизвестность. И тишина. Такая громкая, что в ней звенело.
 
ГЛАВА ВТОРАЯ: Неумелые руки ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: Рыночный клоун
Первую ночь после изгнания Криндельбобель провёл в стогу сена на окраине Тердетона. Сено пахло летом и солнцем, но он не чувствовал запаха. Он чувствовал только холодную пустоту во рту и ещё более ледяную — внутри. Он лежал, уставившись в тёмное небо, и бубенцы на его колпаке, снятом и прижатом к груди, изредка издавали жалкий, одинокий звяк, когда он вздрагивал от собственных мыслей.
«Это недоразумение, — упрямо шептал он себе. — Король просто расстроился. Он любит меня. Он ждёт. Нужно просто… заработать немного денег, починить зуб у лекаря и вернуться. Всё будет как прежде».
С рассветом, с новой, хрупкой надеждой, он отряхнулся и побрёл в город. Город просыпался своим обычным, деловым гулом, но теперь этот гул был для него враждебным. Он был здесь не душой праздника, а никем. Без свиста его яркий наряд не вызывал улыбок, а лишь недоумённые взгляды.
«Хорошо, — подумал он, расправляя плечи. — Значит, буду выступать на площади. Народу там много. Они оценят!»
Он выбрал самое людное место — у колодца, где по утрам толпились горожанки с вёдрами и служанки, сплетничая. Расстелил на камнях свой пёстрый плащ, будто это был королевский театр, и поклонился невидимой публике.
— Милостивые государыни и государи! — начал он, пытаясь вложить в голос былую искорку. — Сие утро столь прекрасно, что даже гуси задумались о философии! Представьте: идёт гусь, ковыляет, и думает: «Кря! А если моё «кря» на самом деле означает «почему»?»
Он сделал паузу, ждал смеха. Женщины перестали болтать, смотрели на него с любопытством, как на диковинную птицу. Но не смеялись.
«Нужно оживить!» — паникуя, решил он и принялся за свой старый, проверенный номер — подражание ветру. Он закружился, замахивал рукавами, старательно дул и пытался свистеть. Из его рта вырывалось лишь жалобное:
«Фффс-с-с… пфф…». Это было похоже не на ветер, а на спускающуюся шину.
— Мам, а что с дядей? — звонко спросила маленькая девочка с двумя косичками, тыча в него пальцем. — Он что, сам надувается?
— Тише, Зорька, — строго сказала мать, отводя её взгляд.
— Не смотри. Он, видно, больной.
Слова обожгли сильнее насмешки. Больной. Не смешной. Не талантливый. Больной.
Отчаяние придало ему азарта. Он пустился в пляс, закружился  волчком,  пытаясь  жонглировать  тремя морковками, украденными с ближайшего прилавка. Морковки, не привыкшие к такому обращению, разлетелись в разные стороны, одна угодила прямо в подол самой дородной и сердитой горожанки.
— Ах ты, пёстрый сорванец! — взвыла она. — Ты ещё и воровать вздумал? Пошёл вон, пока стражу не позвала!
Его прогнали. Без аплодисментов, без монет. С презрением.
Целый день он скитался, пробуя себя на разных улочках. У мясных рядов он изображал танец сосисок — никто не оценил. У кузницы пытался свистеть в такт молоту — кузнец  Громгард  лишь  нахмурился  и  вылил  на наковальню ведро воды, чтобы остудить, брызги летели и в сторону шута. Даже дети, обычно самые благодарные зрители, после пары неуклюжих кульбитов теряли интерес и убегали играть в салки.
К вечеру, голодный, промокший от осенней мороси, с пустым желудком и душой, он сидел под навесом у старой мельницы. Последняя надежда таяла, как лужа под дождём. Он вывернул карманы. Там лежали три медяка — всё, что осталось от королевских щедрот, да пёрышко от колпака. На починку зуба у лекаря нужно было не меньше двадцати.
Вдруг он услышал знакомый голос — весёлый, немного сиплый.
— Бобель? Криндельбобель, это ты?
Перед ним стоял Пыхтель, королевский поварёнок, пухлый юноша с лицом в веснушках. В руках он нёс кошелку с объедками — корками сыра, черствым хлебом, обглоданными костями.
— Все в замке шепчутся! Говорят, ты короля рассердил. Правда, что зуб сломал о Царский Орех?
Криндельбобель лишь кивнул, не в силах вымолвить слово.
— Эх… — Пыхтель сел рядом, пахну луком и дымом. — Жалко. А ты хорошо свистел. Самый лучший. Король-то как ржал!
Эти слова были и бальзамом, и ядом.
 
— Он… он очень рассердился? — прошептал Криндельбобель.
— Да кто его разберёт, — махнул рукой поварёнок. — Сидит, хмурый. Суп даже не похвалил. Но приказ отдал чёткий: чтоб тебя назад не пускали, пока не научишься свистеть. — Пыхтель покосился на его рот. — А это надолго?
— Не знаю, — честно ответил шут. — Нужен зуб. Деньги на зуб.

 
Пыхтель почесал затылок, потом сунул руку в кошелку и вытащил не объедок, а целую, чуть помятую, но аппетитную ватрушку с творогом.
— На, съешь. От шеф-повара передаю. Он тебя тоже любил. Говорит: «Такого супа с свистом ещё никто не варил».
Криндельбобель с жадностью вцепился в ватрушку. Слёзы благодарности и саможалости подступили к горлу.
— Спасибо…
— Да ладно, — смутился Пыхтель. Он посидел ещё минуту, неловко молча, потом встал. — Знаешь, что… Может, не свистом единым? Работу ищи. Ремесло. Город большой, руки нужны везде. Вот сапожник Бахрома на днях ученика искал… Подумай.
И он зашлёпал по грязи обратно к замку, оставив Криндельбобеля с полным ртом сладкого творога и горькой мыслью.
«Ремесло». Это слово висело в воздухе, тяжёлое и чуждое. Что он умел? Свистеть, прыгать, смешить. Разве это ремесло? Это было искусство! Высокое, недоступное простолюдинам! Но искусство, как выяснилось, было хрупким. Оно сломалось вместе с зубом.
Он доел ватрушку, слизнув с пальцев каждую крошку. Мысль о работе казалась унизительной. Он — королевский шут! Но урчание в животе было красноречивее гордости.
 
На следующее утро, сжав остатки своего достоинства в кулак, он отправился в первую мастерскую, которая пришла ему на ум — к сапожнику Бахроме. Может, там он сможет использовать свою ловкость? Ведь шить — это почти как жонглировать, только ниткой и иголкой…
 
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: Поэзия кожи и гвоздя
Мастерская сапожника Бахромы пахла историей. Точнее, она пахла кожей, дёгтем, потом и вековой пылью. Запах был настолько густым, что его, казалось, можно было потрогать. На полках, словно спящие летучие мыши, висели выкройки из толстой бумаги. На полу горами лежали обрезки кожи всех оттенков коричневого — от цвета светлого мёда до горького шоколада. А в центре этого царства, на низком табурете, сидел сам хозяин — старик Бахрома, с лицом, напоминавшим добрую, сморщенную печёную картофелину, и руками, изборождёнными шрамами и чернильными пятнами.
 
 
Увидев в дверях пёстрое, потерянное видом существо, Бахрома снял очки-полумесяцы и медленно протёр их фартуком.
— Криндель… бобель? — проскрипел он. — Ты ли это? Слышал, тебя ветром с замковой скалы сдуло.
— Я… я ищу работу, мастер Бахрома, — выдавил из себя шут, пытаясь стоять прямо, как подобает искателю вакансии, а не придворной диковинке.
— Работу? — Бахрома снова нацепил очки и окинул его долгим, изучающим взглядом, от кончиков туфлей с колокольчиками до поникших кончиков колпака. — У меня тут не цирк. Тут сапоги делают. Тяжёлая работа. Грязная. Ты на что годишься?
Криндельбобель сделал шаг вперёд, оживляясь. Вот его шанс!
— Я… я очень ловкий! Виртуозно владею своими руками! Я могу… жонглировать! — И, недолго думая, он схватил с ближайшей полки три катушки с нитками и запустил их в воздух.
Катушки, описав неуверенную дугу, посыпались: одна угодила в горшок с дёгтем, две другие — Бахроме прямо на колени. Старик даже не дрогнул. Он снял катушки, положил их на место и вздохнул так, что зашелестела его седая борода.
— Жонглировать сапогами будут клиенты, когда получат кривую пару. Это не умение. — Он помолчал, глядя на худые, гибкие пальцы шута. — Ладно. Сжалюсь. Покажи, можешь ли ты делать что-то полезное. Видишь этот сапог?
Он протянул Криндельбобелю добротный, почти дошитый мужской сапог, тяжелый и пахнущий новой кожей.
— Подмётка отходит. Нужно прибить её на место. Шесть гвоздей. Ровно. Крепко. Без лишних дыр. Понял?
Криндельбобель взял сапог, как священную реликвию. Его охватил азарт. «Шесть гвоздей! — ликовало его сознание. — Это же как шесть нот! Я сыграю на этом сапоге симфонию труда!» Он уже видел, как ловко, под аплодисменты невидимых зрителей, вгоняет гвозди одним ударом.
— Понял! — бодро ответил он и устроился на обрубке бревна, положив сапог на колено.
Бахрома протянул ему молоток — невзрачный, но страшно увесистый деревянный брусок с железной головкой. Криндельбобель едва удержал его. Потом взял гвоздь — холодный, скользкий, зловредно тонкий.
Он приставил гвоздь к краю подмётки, прицелился, зажмурился от усердия и замахнулся.
Удар первый. Молоток со свистом пронёсся мимо гвоздя и громко, унизительно БАМ! ударил по железной «пяте» — подставке для работы. Звон стоял на всю мастерскую. Сапог подпрыгнул у него на колене. Бахрома лишь хмыкнул.
 
«Не беда! Нужно просто собраться!» — подбадривал себя шут. Он снова приставил гвоздь, уже держа его левой рукой покрепче.
Удар второй. На этот раз молоток угодил точно… в большой палец его левой руки, что держал гвоздь.
Боль была мгновенной, яркой и ослепительной. Это была не боль пореза или ушиба. Это было чувство, будто палец превратился в один сплошной, пульсирующий нерв. Криндельбобель взвыл, не своим голосом, выронил молоток и схватился за палец, подпрыгивая на месте. По мастерской покатилось эхо его вопля и злобный, отдающийся звон упавшего инструмента.
— Ну-ну, — безразлично произнёс Бахрома, не отрываясь от починки женской туфельки. — Продолжай. Сапог ждёт.
Слёзы стояли в глазах Криндельбобеля, палец горел огнём. Но сдаваться было нельзя. Стиснув зубы (и вздрогнув от новой боли в сломанном), он поднял молоток. Палец левой руки был уже пурпурным и не слушался. Он зажал гвоздь неуклюже, между указательным и средним.
Удар третий. Отчаяние придало ему силы. Удар пришёлся точно по шляпке гвоздя! Но сила была такова, что длинный сапожный гвоздь прошил многослойную подошву, кожу верха, стельку и с радостным ВЖИК! глубоко вошёл в деревянную колодку, на которой держался сапог.
 
Наступила тишина. Криндельбобель, запыхавшийся, смотрел на свой «шедевр». Сапог был теперь намертво прикован к колодке. Он потянул за голенище — сапог даже не дрогнул. Он был не просто прибит. Он был распят.
Бахрома медленно поднялся, подошёл, склонился над творением. Он пошевелил сапог. Тот не поддавался.
— Гм, — произнёс мастер. — Интересная техника.
«Метод вечного сапога». Клиент будет очень доволен. Получит и обувь, и табуретку в одном флаконе.
Он выпрямился и посмотрел на Криндельбобеля. В его глазах не было злобы. Была усталая констатация факта, как у учителя, видящего, что ученик перепутал азбуку с высшей математикой.
— Видишь ли, парень, — сказал он тихо, — сапожное дело — это не цирк. Это поэзия. Но поэзия — из кожи и гвоздя. Тут каждый удар молотка — это слово. Ты же пытаешься написать поэму, махая метлой. Понимаешь разницу?
Криндельбобель молчал, сгорая от стыда. Его палец пульсировал, прибитый сапог казался ему памятником его собственной бесполезности.
— Иди, — вздохнул Бахрома, махнув рукой. — Иди отсюда. Пока не прибил себя к полу, или того хуже — меня к потолку. Искать нужно не работу, парень. Нужно искать своё дело. А твоё, видать, где-то далеко отсюда.
 
Он отвернулся, взял плоскогубцы и принялся с упрямым скрежетом выдёргивать злосчастный гвоздь, спасая и сапог, и колодку.
Криндельбобель вышел на улицу. Солнце светило, палец горел, а в ушах стоял скрежет выдёргиваемого железа. Он посмотрел на свою руку — на изящные, гибкие пальцы, умевшие выводить такие трели. Один из них теперь был раздутым, синим и совершенно бестолковым.
Он не создал ничего. Он только испортил. Поэзия кожи и гвоздя осталась для него книгой за семью печатями. Обида и стыд подступали комом к горлу. «Я не для этого!
— хотелось крикнуть ему. — Я для смеха! Для радости!»
Но смеха не было. Была только боль в пальце и тихий, насмешливый шелест кожи в мастерской за его спиной. Первый урок был выжжен на его плоти и вбит в дерево. Он был услышан.
 
https://www.litres.ru/73160778/


Рецензии
Дорогой Дмитрий, спасибо за интересный, фантастический рассказ о "Поэзии кожи и гвоздя"

Лиза Молтон   09.03.2026 20:58     Заявить о нарушении