Хлеб для врага
Война с Японией закончилась, но мир ещё не успел осесть в душах — он висел где-то между эйфорией победы и усталостью, въевшейся в кости. Мыслями он был далеко — в Семипалатинской области Казахстана, в селе Мариновка Жарминского района, где остались жена и сын, родившийся как раз перед войной. Там воздух пах кизяком и полынью, а не этой морской сыростью и хвоей.
Конвой с пленными японцами появился на горизонте внезапно — серая вереница измученных людей, бредущих по разбитой грунтовке под присмотром наших солдат. Николай притушил цигарку, наблюдая. Он видел пленных и раньше — за три года службы на Дальнем Востоке, колеся на своей полуторке по всему Приморью, от Владивостока до самой границы, он успел ко всему присмотреться.
Но эти... казались особенно сломленными. Возможно, потому что шли уже несколько суток через сырые распадки и перевалы Сихотэ-Алиня, где даже в сентябре по ночам подмораживало — совсем не как у него дома, в жарминских степях.
Вдруг среди серой массы пленных он заметил мальчишку. Лет шестнадцати, не больше. Худой до прозрачности, форма висела на нём, как на вешалке. Лицо, незнакомое с этим резким морским солнцем, обгорело и шелушилось. Из носа текли сопли, и он беспомощно шмыгал, пытаясь удержать хоть каплю достоинства. В глазах животный, первобытный страх. Не страх смерти, а страх неизвестности, унижения, голода и этой чужой, неласковой земли с её колючим шиповником и холодными туманами, которые Николай сам сначала с непривычки не переносил, с тех пор как его часть перебросили с Западного фронта на Дальний восток.
Сердце его сжалось. Он вспомнил своего младшего брата, такого же щуплого, погибшего под Сталинградом. Но эти люди были врагами. За три года на Дальнем Востоке он наслушался рассказов о том, что творили японцы в Китае, да и от местных старожилов, помнивших японскую интервенцию. Знал он и про Квантунскую армию, что всё время нависала над этим краем, как чёрная туча с востока. Но этот... этот был просто ребёнком, заброшенным в чужую страну, на эту каменистую, ветреную землю, которая была ему чужой.
Руки действовали почти без участия сознания. Николай полез в свой вещевой мешок, достал паёк — плотный белый сухарь из американской муки, что приходила во Владивосток морскими конвоями. Оглянулся. Конвоиры, обсуждали что-то вполголоса, отвернувшись к зарослям дикого перца. Пленный японец шёл почти рядом с грузовиком по краю дороги, где уже желтела маньчжурская орешина.
— На, — коротко бросил Николай, протягивая сухарь сквозь открытое окно кабины.
Японец остановился, уставился на протянутую руку, словно не веря глазам. Потом схватил хлеб, судорожно, всеми десятью пальцами, и запихал в рот. Не ел — глотал, почти не жуя, глаза при этом бешено бегали, как у затравленного зверька, застрявшего в этих приморских дебрях. Весь процесс занял секунды. На губах у него остались только хлебные крошки.
Николай кивнул, тронул с места, и полуторка, разбрызгивая грязь, потащилась дальше по приморской глине. В зеркале заднего вида он видел, как конвоир, парень с лицом, обветренным морскими штормами, что-то кричал японцу, толкая его прикладом в спину. Но уже было поздно — хлеб исчез.
На следующий день Николая вызвали к комбату. Штаб располагался в полуразрушенном доме из красного кирпича в одном из приграничных посёлков. Из окон была видна сизая полоска моря, которое Николай за три года так и не полюбил — слишком оно было непохоже на бескрайние степи дома.
Кабинет пах табаком, строгостью и сыростью, въевшейся в стены. Недавно назначенный комбат, майор с усталым, нерусским лицом, долго молча смотрел на него. На столе лежала карта с грозными пометками у залива Посьет и озера Хасан — все эти места Николай знал по своим рейсам.
— Хлебом врага угощал, Бугаёв? — спросил майор, и его голос звучал сухо, как шелест прошлогодней травы на побережье.
Николай похолодел. Кто видел? Может, кто свой, из соседних машин. А может, кто из конвоиров доложил, выслуживаясь.
— Так точно, товарищ майор.
— Знаешь, что они с нашими пленными делали? — голос майора был ровным, без эмоций, но в нём слышалась тяжёлая усталость человека, который слишком многое видел здесь, на этом участке фронта. — Эксперименты над живыми людьми делали. Голодом морили. Расстреливали на наших же островах. И ты врага жалеешь?
— Знаю, — тихо сказал Николай, глядя в окно на чахлую рябину. За три года он изучил этот край, но сердцем оставался там, в казахских степях. — Но этот... мальчишка был совсем. Сопли ещё не обсохли.
— Враг есть враг, — отрезал майор и его кулак чуть сжался. — Они здесь, на нашей земле, хозяйничать собирались. У каждого из них в ранце была карта нашего Приморья с японскими надписями. Жалость к врагу — предательство. Я тебя под трибунал могу отдать.
Николай молчал. В голове пронеслось: жена, сын, который родился как раз перед войной в их Мариновке, где ветер гуляет по степям, а не по этим сопкам. И страх, подступающий к горлу — холодный, как вода в Охотском море.
Майор встал, подошёл к окну, за которым медленно полз с сопок туман, знаменитое приморское «молоко».
— Говорят, ты читать-писать-то еле умеешь? — спросил он, не оборачиваясь.
— Так точно. Один класс, — ответил Николай, думая о своей степной школе, где удалось ему учится всего год, и о том, как жена плакала, когда его призывали в июне 41-го на войну.
Комбат вернулся к столу и стал писать.
— На гауптвахте отсидишь, — сказал он ровным голосом. Николай внутренне сник. — Десять суток.
Майор закончил писать, отложил перо и спросил:
– Сам откуда родом?
– Из Казахстана, Семипалатинская область.
Комбат поднял взгляд. В его узких, как у того японца, глазах, привыкших всматриваться в степную даль, промелькнуло что-то похожее на теплоту.
— Да-а, глупый поступок совершил, — констатировал он. — Но это, я думаю, по неграмотности. И мягкотелости. Не по злому умыслу. Так ведь, боец?
– Так точно, товарищ майор, – бодро отчеканил Николай, чувствуя, что кажется, пронесло.
— Но бумагу эту я положу пока в стол, — медленно проговорил комбат, постучав пальцем по документу. — Посмотрим на тебя. И чтоб больше ни одной крошки врагу. Понял? Свободен!
— Есть, товарищ майор.
Выходя из кабинета, Николай, не веря себе, что так легко отделался, невольно обернулся и взглянул на табличку, наспех прибитую у двери. «Майор Кудайбергенов С.К.»
Николай вышел на крыльцо, глотнул воздуха, пахнущего свободой, солёным бризом и тем же горьковатым запахом полыни, что росла повсюду. В кармане гимнастёрки лежала медаль «За победу над Японией». Он вытащил и потрогал её холодный тяжелый металл. Нацепил на левую часть груди, поверх морщинистой выцветшей гимнастёрки.
Он думал о странной логике войны: его спасла необразованность. Будь он грамотным — могли бы сказать, что шпион мол. А так — просто степной неуч из какой-то Мариновки, пожалевший врага. Думал о том мальчишке-японце. О его глазах, в которых был не только голод, но и бездонное недоумение. За что? За какую такую великую Японию он должен умирать здесь, в чужой стране, среди этих суровых сопок и холодных туманов.
Его страна победила. Но где-то там, в колонне пленных, шёл по приморской земле мальчишка с пустым желудком и, возможно, с крошечной искрой удивления в душе: почему этот русский солдат дал ему сухарь? Они же враги?
Николай так и не нашёл ответа. Просто иногда, уже много лет спустя, вернувшись в свою казахстанскую степь и глядя на бескрайний горизонт, рассказывая эту историю дочери, родившейся уже после войны, он замолкал и тихо говорил:
— Война — она не только фронт и атаки. Она ещё и вот в этом: дал хлеб — не дал, пожалел — не пожалел. И иногда самый страшный приговор выносит не трибунал, а твоя же совесть. Она у меня, знаешь, до сих пор спрашивает: правильно ли я тогда поступил?
И дочь молча кивала, понимая, что эта история — не про японца, не про наказание и не про войну. Она про двух чужаков, встретившихся на краю земли, которых столкнула война, а человеческая жалость на мгновение связала — русского солдата из казахской степи и японского мальчишку. И про ту тонкую грань, жалость, что проходит прямо по сердцу, разрывая его на части, как разрывает ветер степной ковыль.
Свидетельство о публикации №226011600702