Полина стала взрослой
Она была из тех, кого называют «раннеспелыми». Тонкая талия, уже оформившаяся грудь, которую она всё ещё иногда прятала под бесформенными худи с непонятными готическими принтами, купленных в секонде. И взгляд — дерзкий, исподлобья, с лёгкой дрожью недотроги, которую она научилась прятать за каменным выражением лица.
Она слушала громкую музыку в наушниках, красила губы помадой цвета спелой вишни и мечтала о настоящей жизни. О той, которая происходила где-то там — в свете неоновых вывесок, в гуле ночного города, а не в этом спальном районе, где даже сквер назывался «Романтика», но пахло затхлостью, пивом и одиночеством.
Её волосы были странного цвета — не то рыжие, не то персиковые, после первой неудачной домашней покраски. Она заплетала их в два растрёпанных хвоста, но уже носила рваные колготки и брелок с черепом. Она не была «эмо», «панком» или «готом» — она была «всем-немножко-потому-что-так-круто». И жаждала, чтобы её наконец заметили. Не как юную девушку, а как личность. Как кого-то стоящего.
---
Её «взросление» началось с дорогих шоколадных конфет «Ферреро Роше». Изысканные вуксняшки в золотой обёртке, недоступные по цене для скромного бюджета ее семьи. Разве что на Новый год.
Конфетками угостил сосед по двору Серёга — у него был мопед, и он ходил в потёртой джинсовке. Ему было восемнадцать, и он иногда курил с ребятами у подъезда. Он улыбнулся, протягивая золотой шарик:
«Закуси, а то горько будет».
«Горько» оказалось шампанским, которое они пили из пластиковых стаканчиков в том самом сквере «Романтика». Её тошнило от сладкой кислятины, но она улыбалась, запрокидывая голову, стараясь смеяться громко — так, как, ей казалось, смеются взрослые, свободные люди.
Потом была машина. Старая иномарка с затемнёнными стёклами. Её «покатали» по городу. Вот она, романтика, и без кавычек! Она объедалась этими дорогими конфетами — казалось, жизнь удалась, ведь ей дали на съеденье целую коробку! В салоне играла бодрая клубная музыка, которую она обычно терпеть не могла, но кивала головой в такт. Кто-то, уже не Серёга, а мужчина постарше, с холодными руками и запахом дешёвого одеколона поверх перегара, налил ей водки.
«Выпей, — сказал он с ободряющей интонацией. — Станешь взрослее». И улыбнулся как плотоядный ящер.
Она неожиданно для себя выпила, хотя крепкого алкоголя раньше не пробовала — не решалась. Огонь прошёлся по горлу, заставив её скривиться. Сердце застучало, предчувствуя беду, но было поздно. Она уже боялась показаться глупой; ребёнком, который «не в теме». Она уже слишком далеко зашла, чтобы просто сказать «нет» и уйти.
А потом был подвал.
Самый обычный, сырой подвал их же пятиэтажки. Кто-то из них, видимо, работал в ЖЭКе, раз имел ключи. Панельные стены, покрытые плесенью у основания. Воздух — спёртый, с кислыми нотами старой краски, влажного бетона и чего-то органического, сгнившего. Она к тому времени выпила ещё пару раз водки, ее уже вело и с такой малой дозы. И даже не сопротивлялась, когда ее туда завели, так как уже не совсем понимала, что происходит.
Дверь, обитая ржавым железом, закрылась с тяжёлым, окончательным щелчком замка.
---
Позже, когда всё закончилось, она пыталась понять, как пережила эти часы. Её психика нашла единственный возможный способ — отключиться. Отделиться.
В глубине памяти всплыла странная история. Она читала её давно, в каком-то журнале или услышала от старшей подруги. История про совсем юную девушку, ещё школьницу, которую изнасиловали. И как она вышла из этого. Она упала в депрессию и медленно угасала, врачи разводили руками. А девушка была влюблена в соседа, взрослого мужчину. После того ужаса она призналась родителям, те поговорили с ним, и он пришёл. И была у них близость — уже не насилие, а по взаимному желанию. И это, говорилось в истории, помогло ей. Как будто перезаписало опыт. Стоит ли говорить — девушка после близости с любимым человеком резко пошла на поправку.
Сейчас, в подвале, эта история казалась абсурдной, почти предательской по отношению к себе. Но мысль о ней застряла где-то на задворках сознания. Как инструкция к сломанному прибору, который уже нельзя починить, но можно попробовать включить по-другому.
А пока её психика включила единственный доступный режим спасения. Она смотрела на всё как на плохой чёрно-белый фильм по старому телевизору. Трещина на стене была просто картинкой на экране. Боль — статичным шумом. Их лица — размытыми пятнами.
---
Свет давала одна лампочка под потолком, без плафона, в паутине. Она выхватывала из темноты четыре силуэта.
Серёга был среди них. Он курил, не глядя на неё, будто изучал трещины на противоположной стене.
«Ну что, Поль», — сказал тот, что угощал водкой и был похож на ящера. Ей запомнилось это имя — Василий.
Потом всё слилось в один чёрно-белый кошмар, который её сознание наблюдало со стороны. Руки, хватающие её. Грубые прикосновения. Резкая, рвущая боль, от которой её тело сжималось в мучительном спазме. Звук рвущейся ткани. Хруст чего-то тонкого внутри, слышимый только ей. Тёплая жидкость, стекающая по ноге.
Она пыталась кричать, но кто-то сунул ей в рот комок ткани. Потом удар по лицу. Тёплая, солоноватая кровь на губах. Капли, падающие на бетон.
Они менялись. Время сломалось. Оно измерялось не минутами, а сменой тел, их весом, разным запахом — табака, пива, дешёвого дезодоранта.
Она перестала кричать. Она смотрела на трещину в бетоне, которая при свете лампочки казалась картой неизвестной страны — страны, в которую она попала и из которой не было возврата.
Её сознание, ища спасения, отплыло. Оно поднялось под самый потолок, к пыльной лампочке, и оттуда, сверху, холодно наблюдало за происходящим. Видело маленькую, грязную девчонку в порванной одежде. Видело синяк на её щеке, кровь на ногах.
И в этот момент в голове, ясно и чётко, как титр в самом страшном кино, возникла мысль:
«Вот и всё. Я теперь взрослая. Ну и хули?»
Не было ни ужаса, ни отчаяния. Было лишь леденящее, окончательное знание. Как будто где-то внутри щёлкнул выключатель, и свет погас навсегда.
Когда последний, Серёга, закончил — он делал это быстро, торопливо — наступила тишина. Слышно было только тяжёлое дыхание мужчин и её собственные прерывистые всхлипы. Тело её била мелкая, неконтролируемая дрожь, как в лихорадке.
Василий застегнул ширинку, сплюнул на пол рядом с ней.
«Всё, развлекайтесь дальше сами», — бросил он, направляясь к двери.
Серёга и другие не стали задерживаться, вскоре молча потянулись за ним. Последний, уже на пороге, обернулся. Это был тот самый молчаливый, с пустыми глазами.
«Никому ни слова. Поняла? Скажешь — найдём. Убьём».
Дверь захлопнулась.
---
Она осталась одна.
Стояла, прислонившись к стене, не в силах пошевелиться. Боль приходила теперь отдельными, чёткими импульсами: огнём между ног, ноющей ломотой в заломленных руках, пульсацией в разбитом лице.
Она медленно съехала на пол, на колени. Под ней была лужа — мутная, липкая смесь из её крови, их семени, грязи и её же мочи, которую она не смогла сдержать.
Она смотрела на эту лужу. Смотрела долго.
Потом её вырвало. Желчь и остатки шоколадных конфет «Ферреро Роше» брызнули на бетон, смешавшись с остальным.
---
Через зарешеченное окошко под самым потолком пробился первый серый свет утра. Она поднялась. Действовала на автомате, как заведённая кукла.
Подобрала с пола порванный лифчик. Нашла свои трусы в углу. Не надела — сунула в карман. Колготки висели клочьями на ногах. Она стянула их и бросила в ту же лужу. Ладно хоть юбка и блузка не порваны, не так стыдно по улице пройти несколько десятков метров до своего подъезда. Следы крови на одежде были, но не особо заметные.
Вышла из подвала. Дверь оказалась незапертой.
Утро било в глаза чистотой и обыденностью. Несмотря на рань, какая-то бабушка выгуливала таксу, кто-то заводил машину, из открытого окна доносился запах жареной яичницы. Мир был прежним. Он ничего не заметил.
Пытаясь быть незаметной, она прошмыгнула до своей парадной, поднялась по лестнице. В лифт не села — боялась замкнутого пространства.
В квартире никого не было. Мать уехала в командировку.
В ванной она включила воду максимально горячей, какую только могла вытерпеть. Стояла под душем почти час, натирая кожу жёсткой мочалкой до красноты, до боли, до ссадин. Но запах — смесь подвала, чужих тел, пота и спермы — казалось, въелся не в кожу, а куда-то глубже, в самое нутро. Его нельзя было смыть.
---
Два дня она не выходила из дому.
Болело всё тело. Самая боль, та, внутренняя, тупая, медленно затихала, превращаясь в фоновое нытьё, в новую константу бытия. На третий день синяк под глазом пожелтел, и его можно было скрыть.
Она лежала на кровати и снова вспоминала ту историю. Про девушку и её соседа. Безумная мысль, которая тогда казалась абсурдной, теперь обрела чёткие контуры. Она не была влюблена ни в кого. У неё не было взрослого, понимающего мужчины, который мог бы прийти по просьбе родителей.
Но у неё было то, что было. Насильники. И один из них — тот, с пустыми глазами и без имени — казался наименее страшным. Он был просто пустотой. Инструментом.
Что, если сделать это самой? Не ждать, пока кто-то придёт и спасёт. Не надеяться, что боль пройдёт сама. А взять и переписать этот ужас? Взять тот же самый «инструмент», но использовать его по-своему. Самостоятельно выбрать место. Сама инициировать. Самой контролировать — иметь хотя бы иллюзию контроля.
Это было не решение, рождённое в здравом уме. Это была отчаянная попытка травмированной психики найти выход из лабиринта, где все двери были заперты. Если нельзя стереть память о насилии — может, можно добавить поверх неё другой опыт? Тот, где она не жертва, прижатая к стене, а тот, кто решает. Даже если решение это — снова лечь под того же человека, вызывающего отвращение.
Безумие. Но в её мире, где телевизор сознания показывал только чёрно-белый кошмар, это безумие казалось единственной кнопкой «выкл». Единственным способом выключить этот фильм.
---
На четвёртый день она стояла перед зеркалом в комнате.
Надела самое откровенное платье из маминого шкафа — чёрное, короткое, с кружевами на груди, которое та надевала только на корпоративы. Мама ещё носила крупную брошь с этим платьем. Брошь в конце концов была найдена. Накрасила губы той вишнёвой помадой под цвет камня в броши, скрыв тем самым бледность. Оформила брови. Прочитала в интернете, что не помешают румяна в этом случае. Синяк замазала плотным тональным кремом. Красилась тщательно, как никогда. Вроде не переборщила.
Потом взяла ножницы.
Отрезала оба растрёпанных хвоста. Волосы падали на пол бесформенными пучками того странного персиково-рыжего цвета. Она смотрела на своё отражение — с неровной, рваной стрижкой, с губами цвета запёкшейся крови, в чужом платье.
«Взрослая», — прошептала она зеркалу. И впервые за эти дни что-то похожее на улыбку тронуло её губы. Кривую, безжизненную.
---
Она вышла на улицу и пошла в тот же сквер «Романтика».
Там, на корявой скамейке у поваленного дерева, тусовалась знакомая молодёжь. Она увидела одного из них — не Василия, не Серёгу, а того, помоложе, что был вторым. Того, с пустыми глазами. Он сидел на краю, пил пиво из банки.
Она подошла прямо к нему.
Он вздрогнул, увидев её, потупил взгляд. Банка дрогнула в его руке.
«Привет», — сказала она. Голос был ровным, безжизненным, как у куклы.
«Поля… Ты чего пришла?»
«Соскучилась».
Она взяла его за руку — он попытался дёрнуться, но она сжала пальцы с неожиданной силой — и повела вглубь сквера, туда, где за кустами сирени была небольшая поляна с жухлой, вытоптанной травой.
Там, в тени старых тополей, она без слов опустилась перед ним на колени. Расстегнула ширинку. Действовала методично, без выражения на лице, как будто выполняла необходимую, выученную наизусть процедуру. Медицинскую. Техническую.
Он сначала сопротивлялся, бормотал что-то, пытался оттолкнуть её за плечи:
«Ты что, обалдела? Прекрати…»
Но потом сдался. Просто стоял, уронив голову на грудь, глядя куда-то мимо неё, в темноту между деревьями. Его глаза были такими же пустыми, как и тогда.
Поля работала с той же отстранённостью, с какой чинила бы сломанный прибор. Не было ни страха, ни желания, ни отвращения. Была только задача: перезаписать. Перекрыть один файл другим. Взять тот же самый инструмент насилия и использовать его как лекарство — горькое, отвратительное, но, возможно, единственное.
Потом она сама легла на спину на холодную, влажную траву. Стебли кололись сквозь тонкую ткань платья. Она закинула ноги ему на плечи — движение было резким, почти грубым, командным — и смотрела вверх, сквозь чёрные скелеты ветвей, в небо, где зажигались первые, тусклые звёзды.
Такие же, как тогда, когда она к ним садилась в автомобиль. Только теперь она смотрела на них сознательно. Не как жертва, прижатая лицом к стене, а как оператор, проводящий сложную операцию над самой собой.
Боль была уже привычной, глухой, частью ритуала. Как укол. Как прививка. Как лекарство, которое должно быть горьким, чтобы помочь.
Всё происходило в том же чёрно-белом режиме, который её психика включила в подвале. Но теперь у неё в руках был воображаемый пульт. Она наблюдала за происходящим с холодным, клиническим интересом.
И в какой-то момент, глядя на эти плоские, нарисованные звёзды, она мысленно нажала кнопку.
Выкл.
Фильм прервался. Экран потемнел.
---
Когда он ушёл, пошатываясь и не оборачиваясь, она ещё долго лежала на траве. Сырость проникала через платье, но она её почти не чувствовала.
Где-то в груди была пустота. Не боль, не горечь — просто огромное, тихое, чистое ничего. Как будто там, внутри, где раньше жили страх, стыд, боль, надежда, теперь был только белый шум. Тишина после взрыва. Тишина после того, как выключили телевизор.
Она поднялась, отряхнула платье от травинок и земли. Пошла домой.
По дороге ей встретилась та самая бабушка с таксой. Старуха посмотрела на её бледное, застывшее лицо, на вызывающее чужое платье, на рваную стрижку и покачала головой, что-то буркнув под нос — вероятно, «куда мир катится» или «в кого ты такая уродилась».
Поля улыбнулась ей. Кривой, безрадостной улыбкой.
Внутри что-то окончательно оборвалось и замолкло. Навсегда.
Но экран оставался чёрным. И это было лучше, чем тот фильм.
---
Через месяц она перекрасила волосы в ядовито-розовый. Проколола ухо в трёх местах сама, иглой, прокалённой на газовой плите. Надела рваные колготки, косуху с цепями от велосипеда, нарисовала чёрным карандашом слёзы под глазами.
Она больше не улыбалась без причины. Зато научилась смеяться громко и резко, когда было не смешно. Научилась материться так, что старшеклассники оборачивались. Научилась смотреть в глаза взрослым мужчинам — прямо, без страха, с холодным вызовом.
«Я — Полина», — говорила она теперь при знакомстве. Твёрдо, отчеканивая каждый слог. Простонародное «Поля» было сброшено, как грязная одежда того утра. «Полина» звучало холодно, строго, безвозвратно. Имя, данное при рождении, но выкованное в огне её личного ада, стало её боевым кличем, её доспехами и её приговором.
Иногда ночью она просыпалась от собственного крика. Вскакивала, включала свет, осматривала комнату — нет никого, дверь закрыта, всё как всегда. Садилась на кровать, обхватывала колени руками и сидела так до утра, глядя в одну точку на стене. На пустой экран.
А утром снова видела в зеркале свой упрямый взгляд и розовые волосы. Шла в школу, где её теперь побаивались. Иногда вместо школы в сквер прогуляться в одиночестве.
Она стала взрослой. Как хотела.
Только теперь взрослость была на вкус как пепел, на ощупь — как шрамы под одеждой, а по ночам пахла сырым бетоном, перегаром и страхом, который уже никогда не отпустит.
Но экран оставался чёрным. И это было её победой. Маленькой, уродливой, страшной победой, которую никто, кроме неё, не мог понять.
Её звали Полина. Ей было пятнадцать. И она только что выключила телевизор, который показывал кошмар. Теперь там была тишина. И эта тишина была её. Единственное, что у неё осталось. И она держалась за эту тишину изо всех сил — как утопающий за обломок разбитой лодки в чёрной, ледяной, беззвучной воде.
Свидетельство о публикации №226011701767