Пьяная весной
— Шалава бесстыжая! Опять накрасилась как последняя шлюха! Еб...
Дверь захлопнулась, заглушив продолжение матерной тирады. Я звала её «мать», а не «мама». С тех пор, как папа ушёл, а она начала топить своё одиночество в объятиях «Белого орла», между нами выросла стена из осколков его бутылок.
На улице пахло весной. Прелой листвой, талым асфальтом и чем-то щемяще-сладким, отчего становилось ещё тошнее. Я, Катя, шла, чувствуя, как короткая кожаная юбка натирает кожу выше колен. Крупная молния спереди сияла недвусмысленно соблазнительно, как приглашение — ну-ка, расстегни меня. Я была маленькой и лёгкой, как пушинка — сорок шесть килограммов на метр пятьдесят пять. Это моё худенькое, почти детское тело обладало дурацким свойством: оно не умело пить. Две банки «Ягуара» — и сознание уплывало в розовый туман, три — и наступала чёрная, беспамятная вата. Я напивалась не от размаха, а от незнания, от этой юношеской неопытности, которая превращала каждый выход «потусить» в русскую рулетку с моей же собственной головой. Я нарисовала себе лицо: чёрные стрелки, сбивающаяся тушь, алая помада на спелых губах. Я чувствовала себя не девушкой, а знаком, кричащей вывеской. Голодной. Пустой внутри.
Мы тусили у гаражей. Земля была холодной и сырой. Стёпа, красивый и пустой, как бутылка из-под того же «Ягуара», бренчал на гитаре всё ту же песню: «А ты опять сегодня не пришла». Он смотрел на меня тем пустым, оценивающим взглядом, которым смотрят на вещь. И я знала, что он видит: не меня, а обёртку. Природа наградила меня внешностью «няшки» — той самой девушки, с которой не страшно, которую хочется приголубить и тут же испачкать. Это была ловушка. Моя собственная миловидность работала против меня, превращая в объект, в цель. Он улыбался мне ослепительной, ничего не значащей улыбкой.
— Кать, ты огонь сегодня, — сказал он, а его пальцы незатейливо перебирали струны гитары с треснувшей декой.
Я хрипло засмеялась, сделала глоток из банки. Сладкая химическая бурда обжигала горло. В сумочке у меня лежал презерватив. Один. Талисман на счастье. Приглашение для одного-единственного.
Я знала, как развивается этот сценарий.
— ****ь, хочу напиться, — сказала я кому-то из ребят, чьё лицо уже расплывалось. — Чтобы забыть, где мой дом.
Весна ликовала вокруг. Набухали почки. А мы были её гнилой изнанкой.
---
Я пришла в себя от резкой, тупой боли и давящей тяжести. Темнота. Пахло потом, перегаром и чем-то чужим. Я лежала на чьём-то грубом диване, лицом в подушку. Движения за моей спиной были механическими, отчуждёнными.
— Не дергайся, — пробормотал чей-то хриплый голос.
Стёпы не было. Не было его гитары. Была только эта темнота и я, отделённая от собственного тела тонкой, невидимой плёнкой. Страха не было. Была ледяная, чистая пустота.
И вдруг, предательски, из глубины этого онемевшего тела стала подниматься знакомая, стыдная волна. Мой разум кричал «нет», цеплялся за обрывки мыслей: «кто? где? как?». А тело, это предательское, отдельное тело, уже катилось к спазму — короткому, резкому, не имеющему ничего общего с нормальным удовольствием.
— Всё. Всё до пиzды, — выдохнула я в подушку, не то ему, не то себе.
Потом было хуже. Меня как куклу перевернули, грубо положили на живот. Кто-то другой. Или тот же. Рука на затылке, вдавливающая лицо в колючий, пропахший пивом и гнилью ковёр. Узор на нём был кривым, как трещины на потолке моей детской, до того как отец ушёл. Я не видела их. Видела только эту грязь под собой и собственную руку, беспомощно сжатую в кулак.
Их было больше одного. Я поняла это по сменяющимся весу, дыханию, хриплым переговорам, похотливым смешкам над моей головой. «Давай быстрее». «Двинься».
И самое постыдное: в этом вихре боли, отвращения и полной потери контроля моё тело снова и снова выдавало ту же физиологическую реакцию. Короткие, сухие, болезненные оргазмы, будто судороги. Каждый раз, когда я думала, что вот сейчас сойду с ума от унижения, тело выдавало этот спазм, этот жалкий физиологический фейерверк, как будто насмехаясь над моим «я», которое уже растворилось где-то между банкой «Ягуара» и этим грязным полом.
Потом всё затихло. Я лежала, не двигаясь, слушая, как они копошатся, закуривают, уходят, хлопая дверью. За окном светало. Сирень, должно быть, уже набухла лиловыми кистями. Весна. Она могла бы пахнуть душисто и нежно, если бы не вонь в этой комнате.
Я поднялась. Тело, выметенное дотла, ныло. Я нашла свою юбку и трусики, кое-как застегнула молнию. Сумочка валялась рядом. Я автоматически её открыла. Там лежал тот самый презерватив в целой блестящей упаковке. Я сжала его в кулаке, и тихий, хриплый звук, похожий на смешок, вырвался у меня из горла.
Талисман, ебтать.
---
Ладно, бывало и хуже.
Наверное, самый отвратительный раз, когда я очнулась, лёжа навзничь наискосок на разобранном диване. Подо мной скрипели пружины, воняло пылью и застарелым потом. Я не видела лиц — только потолок с осыпающейся штукатуркой и тень, которая ритмично заслоняла свет. Кто-то незнакомый в это время пользовался моим телом. Его движения были ленивыми, деловитыми, как будто он забивал гвоздь.
А моя голова свешивалась с края, и во рту у меня уже был другой член. Я поняла это не сразу — сознание плыло где-то между болью и тошнотой. Позже, уже от искушенной подруги Ларисы, я узнала, что это называется «ирумация». Страшное слово для простого дела.
Ужас был даже не в этом. И не в том, что их было двое. Ужас был в том, что мне внезапно, с животной неотложностью, захотелось блевать.
Спазм прошёл по всему телу, сжал желудок в тугой болезненный узел. Слюна во рту стала вязкой, кислой. Я замычала, попыталась вытолкнуть это изо рта. Тот, что был у меня во рту, просто придержал мою голову, приняв это за какой-то пыл.
— Д-дай… — выдохнула я, давясь.
Только тогда он понял. Выдернул себя, мокрый и блестящий, прямо перед моим лицом.
— Опа, — равнодушно сказал голос сверху.
Я скатилась с дивана на колени, поцарапав их о скобы. Ползком, на четвереньках, я добралась до туалета. Всё внутри уже рвалось наружу. Я ворвалась, ударилась коленом о кафель, обхватила руками ободок унитаза. И из меня хлынуло. Не просто вырвало — вывернуло наизнанку. Жёлтая пена «Ягуара», куски непереваренной шаурмы, вся горечь и сладость сегодняшнего вечера. Тело билось в конвульсиях, выжимая из себя всё до последней капли, будто пытаясь изгнать через желудок то, что вошло в него другими путями. Я рыдала, давилась, и с каждым новым спазмом казалось, что сейчас лопнут сосуды в глазах.
Когда всё закончилось, я сидела, обхватив холодный фаянс, слюни и слёзы текли по подбородку. Вкус во рту был медным и страшным.
Тут дверь приоткрылась. На пороге стоял один из них. Не тот, что был у меня во рту. Другой. Помятый, в растянутой футболке. В руке у него была пластиковая бутылка с водой.
— На, милая, прополощись, — сказал он без особой эмоции, протягивая её. — И водки глотни, полегчает.
Он смотрел на меня не с жестокостью, а с каким-то усталым, бытовым участием. Как смотрят на пьяную подругу, которой плохо после вечеринки. В этом было что-то чудовищное. Он заботился об инструменте, чтобы можно было им продолжить пользоваться.
Я молча взяла бутылку. Прополоскала рот. Потом сделала глоток водки — она обожгла воспалённое горло, но притупила тошноту. Потом другой. Рука дрожала.
— Ну что, оклемалась? — спросил он, придерживая дверь.
Я не ответила. Встала, опираясь о раковину, нашла чью-то старую зубную щётку. Выдавила на неё полоску чужой пасты и стала чистить зубы, с остервенением втирая мятную пену в эмаль, в дёсны, пытаясь стереть вкус. Всех их.
Когда я вышла, они ждали. Не смотря в глаза. Просто ждали. И мы продолжили. Потому что дело было уже не в удовольствии. А в доведении до конца. В завершении ритуала потребления.
Этот парень с водой был, пожалуй, самым страшным из всех. Только пустота, прикрытая симуляцией заботы.
---
Потом пришли воспоминания. Не потоком, а уродливыми, отрывистыми кадрами, будто кто-то рвал киноплёнку и склеивал её в случайном порядке.
Кадр первый. Гараж.
— Кать, ты вообще в адеквате? Тебя домой отвести? — чей-то голос, Васькин или Серёгин, плывёт где-то над ухом. Рука тянется к моему плечу, заботливо, по-дружески.
Я рвано дёргаюсь, отшатываюсь, спотыкаюсь о бутылку.
— Не трожь! Не надо ко мне! Я не пойду к ней, слышишь? Не пойду!
Мой собственный голос звучит сипло, истерично. «Она» — это мать. Стена из осколков и матерных тирад. Туда нельзя. Лучше хоть куда.
— Да успокойся, еб… Куда ты бежишь?
— Отстаньте! Все отстаньте!
Я разворачиваюсь и бегу. Нет, не бегу — спотыкаюсь в темноту, в сторону улицы, подальше от их озабоченных лиц. Каблук подворачивается. Я почти падаю, хватаюсь за ржавый забор. Сзади смешки, кто-то кричит: «Да отпусти, дуру, сама напросится!»
Резкий обрыв. Провал.
Кадр второй. Такси.
Липкая искусственная кожа сидений. Мерзкий освежитель «Апельсин». Я прижалась к дверце. Со мной кто-то ещё. Не Стёпа. Чей-то парень из компании, пахнет пивом и дешёвым табаком.
— На, выпей, протрезвеешь, — суёт мне в руку плоскую стеклянную стопку. В ней мутная жидкость.
Я пью, чтобы отстал. Обжигает. Кашляю.
— Молодец, — он хрипло смеётся. Его лицо крупным планом: прыщи, тусклые глаза. И вдруг оно наваливается на меня. Губы, мокрые, липкие, прилипают к моим. Я пытаюсь отвернуться, но он одной рукой держит мой подбородок. Его язык, толстый и грубый, лезет мне в рот. Я давясь, пытаюсь вытолкнуть его своим языком, зубами. Одновременно его другая рука ползёт по моему колену, под юбку. Шершавые пальцы впиваются в кожу бедра.
— Не… перестань…
Мои толчки слабы. Он лишь фыркает, прижимает меня сильнее к сиденью. Водитель в зеркале заднего вида смотрит прямо перед собой, равнудушно жуёт жвачку.
Ещё один рывок. И снова — чёрная дыра.
Кадр третий. Лестница.
Меня тащат. Под руки. Ноги волочатся по бетонным ступеням, шлёпая каблуками. Я пытаюсь царапать руки, что держат меня. Вырываюсь.
— От… отстаньте… сами… я…
— Заткнись, всё хорошо, — бурчит один, крепко вцепившись мне в предплечье.
— Куда вы? — голос мой, слабый, пьяный, полный настоящего, неигрового ужаса.
— Отдохнёшь у нас, красавица.
Я откидываюсь назад всем телом, но меня несут, как мешок. Силы покидают с каждой секундой. Алкоголь ватной пеленой застилает сознание, гасит панику. Где-то в последний момент я вижу перед собой обшарпанную дверь с номером «14».
Кадр четвёртый. Чужая квартира.
Я сижу на подоконнике, сжимая в руке банку с чем-то сладким и газированным. Вокруг — лица, которых я не знаю. Молодые, старые, все навеселе. Ко мне пристраивается какой-то тип в тельняшке.
— О, какая няшечка прелестная! — его дыхание бьёт в лицо перегаром. Рука сразу ложится мне на колено, ползёт как глист выше, большой палец давит на внутреннюю сторону бедра.
— Да ну тебя, — пытаюсь отшутиться я, отодвигаю его руку, хрипло хихикаю. Звук фальшивый, как треснувший колокольчик.
Но он не отстаёт. Другой, уже сзади, обнимает за талию, прижимается. Его пальцы нащупывают молнию на моей юбке.
Щип-ззззз…
Холодный металл расходится. Я замираю. Смех застревает в горле.
— Ничё так, — бормочет тот, что сзади, и его ладонь грубо втискивается под ткань, к самой коже.
Я пытаюсь встать, выскользнуть, но меня держат. Ещё пара рук тянется ко мне, щипает, трогает. Хохот вокруг становится громче, наглее. Моя улыбка превращается в оскал. «Не до смеха», — проносится в голове. Но я всё ещё делаю вид, что это игра. Потому что если перестать делать вид, случится что-то непоправимое.
И снова резкий провал.
Окончательный, беспросветный провал. Поглощение тьмой.
---
И в голове нет больше мыслей.
В этом не было гордости. Только констатация чудовищного факта. Моё тело научилось кончать от насилия. Садомазохизм? Нет. Оно превратило пытку в жалкий рефлекс выживания. И в этом, в этой его жалкой, предательской автономии, было моё единственное, кривое и извращённое доказательство того, что я ещё хоть в чём-то жива. Даже если жива только вот этой грязной и жалкой физиологией, пока весна за окном цвела чистой, девственной и такой же безразличной красотой.
---
Вот уже почти дома, чтобы дойти — нужно пройти всего пару зданий. Мать уже ушла на работу. Я сижу на холодной лавочке в скверике, весь мир вокруг кажется вымытым и нереальным после той ночи. Утренние птахи голосят вовсю, в воздухе висит звонкая, наглая трель. Где-то на ветке набухает липкий, ярко-зелёный листик. Весна. Она шла своим чередом, ей было плевать на то, что кто-то лежал лицом в грязный ковёр, а кто-то сейчас не может подняться с лавки.
---
Ещё один случай вспоминаю. Недавний.
Опять была вдрызг пьяна. Почему-то поздно вечером меня никто не проводил из нашей компании. А, вспомнила! Идти было всего пару домов. Но я умудрилась и тут нарваться на приключения. Возле дома, в ночной палатке «24 часа», я покупала сигареты. Изрядно шатаясь, с трудом попадая монетой в окошко.
— Девочка, тебя, прям, несёт, — раздался за моей спиной хрипловатый, но не злой голос.
Я обернулась. Два мужика, лет тридцать. Один — коренастый, с квадратной, добродушной физиономией и сильными руками, торчащими из рукавов спортивной куртки. Другой — потоньше, с хитринкой в глазах.
— Да нормалёк я, — буркнула я, хватая пачку.
— Нормалёк, ага, — усмехнулся коренастый. — Я Вадик. Это Колян. Давай, посидим, протрезвеешь немного. А то сейчас упадёшь где-нибудь, отшибёшь свою тощую пятую точку. — И они незлобливо хохотнули.
В другой раз я бы могла и резко ответить на такое, но не стала.
Я неуверенно покачала головой, но вскоре они уже вели меня к скамейке в соседний двор. Через одно здание была моя квартира. Это как-то успокаивало.
Парни купили мне пару банок «Ягуара» и пачку чипсов.
— На, закуси.
— Только «Лэйс»! — капризно и пьяно выдохнула я, увидев пачку. — Другие не буду!
Они переглянулись и рассмеялись.
— О, принцесса нашлась! — фыркнул Колян, но всё же поменял чипсы на нужные.
Мы сидели. Я пила из банки, которую мне вручили, хрустела вкусными чипсами. Они рассказывали что-то про работу, про машины. Голоса плыли. Вадик иногда поглядывал на меня внимательно, но без того похабного блеска в глазах, к которому я уже привыкла.
Провал.
Очнулась. Обшарпанные стены подъезда, я стою, нагнувшись, у мусоропровода. Сзади в меня уверенно, по-хозяйски, входит кто-то. Я пыталась крикнуть, но рот мой был заткнут. Как потом оказалось, моими же собственными кружевными трусиками. Чтоб не шумела и не будила жильцов.
Потом они поменялись. Второй был резче. Я слышала их тяжёлое дыхание, короткие, деловые реплики.
А потом… потом Вадик, тот самый коренастый, уже застёгивая ширинку, сунул мне в руку, сжатую в кулак, несколько смятых хрустящих купюр.
— На, — буркнул он. — Не говори, что совсем уж обидели.
Я сидела на полу, у мусорной дверцы, с деньгами в одной руке и смятыми трусиками в другой, и не понимала ровным счётом ничего.
Потом я с ним даже встречалась. Случайно, у того же ларька. Он как будто ждал. Купил мне бутылку "Спрайта". Мы разговорились.
— Ты меня, наверное, ненавидишь, — сказал он без предисловий, глядя куда-то мимо меня. — За тот раз.
Я пожала плечами. Что было ненавидеть? Это было очередное мое приключение.
— Я Вадик. Меня, кстати, Кубиком кличут, — он слабо улыбнулся, демонстрируя крепкую, почти квадратную фигуру. — Мы с тем Коляном сидели вместе, на зоне познакомились. Он мне как брат, выручал меня не по-детски в сложных ситуациях. Извини, что тогда по-скотски вышло. У мусоропровода, по-пьяни. Да и сама ты себя так вела — напросилась, грубо говоря. Мы тебя ни к чему не принуждали. Хотя… — он затянулся, выдохнул дым. — Хотя "пьяная баба пиzде не хозяйка". Как там по-латыни звучит — не помню, но звучит смешно.
Я молчала.
— Я тогда деньги дал не просто так, — продолжал он. — Даже петухам на зоне дают сахарок, курево за то, что ими пользуются. За всё надо платить. Есть халява, а есть любовь. А есть карма — всё в жизни вернётся. Всё стремится к гармонии, к равновесию. Говоря проще: если я попользовался халявой, то и кто-то потом воспользуется мной. Не так, как с тобой, я же мужик. Кинет, обманет, разведет, например. А любовь… она выше денег.
— А сейчас ты мне заплатишь денег, если отдамся? — я его подколола, и в голосе прозвучала неожиданная для меня самой хриплая издевка.
Он резко обернулся, и на секунду мне стало страшно. Но он только рассмеялся, коротко и громко.
— Ах ты, зараза! — он хлопнул меня по попе, по-отечески, почти без похабности и посмотрел на меня оценивающе. — Вон какая у тебя попка, сиськи, фигура — всё на месте, и мордашка смазливая. Почти как произведение искусства. И знаешь, за всё это тебе хочется отблагодарить. Не вот так, как тогда. А по-человечески. Это и значит — жить по понятиям. Честно. Когда ты никому не должен, кроме мамы, родившей тебя на свет. Единственной, которая тебя не предаст, не откажется. Ты ведь любишь свою маму?
— Я её не ненавижу, — процедила я сквозь зубы, глядя на асфальт.
— Ты одна у неё?
— Да.
— И отца нет? Тогда всё понятно. Я сам из многодетной семьи. Там такое — невозможно. Дал бы тебе в зубы за такие слова, если б был ты мужик. А ты — баба. Драться с бабой, конфликтовать с ней — значит ставить себя с ней на один уровень. И бить тебя — тоже не по понятиям. К тому же, ты будущая мать, хотя бы в перспективе. Бить женщину — вообще не по понятиям. Но в седьмом классе я уебал завучихе, — его голос стал тихим и плоским, — за то, что при всех, при классе, сказала, что моя мама — проститутка.
· И что тебе за это было?
· Да ничего. Я был прав.
Он замолчал. До нас донёсся смех из открытого окна, запах жареного мяса. Обычная жизнь, которая шла мимо.
— Иди домой, Катька, — наконец сказал он, тяжело поднимаясь. — Протрезвей окончательно. И больше так не пей. Твоя конституция не позволяет.
Он ушёл, оставив меня на лавочке с недопитой бутылкой "Спрайта".
Я посидела ещё, слушая, как птицы в сквере доводят свою утреннюю песню до какого-то неистового, ликующего пика. Почки на деревьях теперь казались не просто зелёными, а ярко-изумрудными, полными сока, готовыми лопнуть. Весна была настолько красивой, что от этой красоты сжималось горло и хотелось плакать. Или кричать.
Потом я встала и пошла домой. Всё тем же маршрутом, между двух зданий. Ключ всё так же туго входил в замочную скважину. В прихожей пахло старыми коврами и одиночеством.
Я сняла юбку, бросила её в угол. Подошла к окну. Сквер был виден как на ладони. Лавочка, на которой я сидела, пустовала.
Свидетельство о публикации №226011702140