На рыбалке

Река текла. Текла она как-то неохотно, лениво, будто её заставили, а ей очень не хотелось. Огибала берега, извилистые, как мысли чиновника в обеденный перерыв. Берега эти были густо поросли камышом — стояли стеной, зелёной и шуршащей, словно перешёптывались о чём-то скучном и влажном. Вода подёрнулась мутью благородного, можно сказать, коричневатого оттенка. Казалось, в ней аккуратно, по рецепту, растворили всю грязь мира, включая потрёпанный сапог и три потерянные надежды.
Сидел я на берегу. Сидел, как сидят люди, которым больше нечем заняться, кроме как сидеть. В руках моих покоилась удочка. Удочка была делом рук моих, смастерена из орешника — палки кривоватой, но честной. Поплавок — пробка от бутылки из-под вина. На крючке висел червяк. Червяк был пессимист и давно перестал шевелиться. Уже часа три, если не все четыре, поплавок демонстрировал завидную неподвижность. Надежда поймать золотую рыбку умерла, но во мне ещё теплилась тусклым, но упрямым огоньком надежда на суицидального карася.
Вдруг. Вдруг я заметил, как по течению, вразвалочку, плывёт нечто тёмное. «Ага! — мелькнуло. — Рыбина! Или утонувший чемодан. Оба варианта интересны». Присмотрелся. Присматриваться — занятие полезное, но не всегда приятное. Увы, чемоданом не пахло. Это был утопленник. Лежал он на спине, лицом к небу — смотрел в облака, будто размышлял, какое из них пушистее. Руки раскинул широко, словно собирался обнять вселенную, но передумал в последний момент. За ним, на расстоянии примерно вытянутой руки (если бы рука была очень длинной и принадлежала утопленнику), плыло бревно. Бревно было гладкое, без сучков. Плыло оно с таким видом, словно было верным спутником утопленника с незапамятных времен, возможно, ещё с того момента, как тот решил обнять мир.
Я замер. Замирать — естественная реакция здравомыслящего человека на плывущего утопленника в компании бревна. Не знал, как реагировать. Кричать? Но на кого? Махать удочкой? Бессмысленно. Продолжать сидеть? Уже не получалось.
Но тут. Тут я увидел, что за бревном, с той же неспешностью отпускника, плыл ещё один утопленник. Этот был поменьше ростом, эдакий утопленник-подросток. Лицо его было скрыто под водой, будто он стеснялся или просто предпочитал смотреть в глубины, а не на скучное небо. «Скромник, — отметил я. — Или просто с сомом разговаривает». И за ним — о чудо! — плыло ещё одно бревно. Такое же мрачное, такое же безжизненное, такое же выбритое. Оно плыло с упорством почтальона, разносящего пенсии.
Я откинулся назад. По спине пробежал холодок. Не один, а целая процессия холодков, как мурашки на параде. Река, которая минуту назад была просто скучной и грязноватой лужей неопределённых размеров, внезапно обрела зловещий оттенок.
Однако. Однако на этом странности, как водится, не закончились. Они только начали. За вторым бревном показался третий утопленник. Потом четвёртый. Пятый. Шестой. Между ними, как пунктуальные разделители в бесконечном предложении смерти, плыли брёвна. Брёвна разные: толстые и тонкие, тёмные и чуть менее тёмные, с корой и без, но все одинаково безрадостные. Они двигались в строгом, бессмысленном порядке: утопленник — бревно — утопленник — бревно... Словно река, скучая, решила устроить себе парад. Парад смерти, конечно. Но парад скучный, без оркестра.
Я встал. Вставать — действие решительное. Намеревался уйти. Уйти далеко, возможно, выпить чаю. Но взгляд мой упал на что-то плывущее вдалеке. Это была... утопленница. Старая. Очень старая. Седая. Волосы её, длинные и жидкие, раскинулись вокруг головы в воде, образуя нечто вроде нимба. Нимба не святого, а скорее... забытого. Платье её, раздутое водой до невероятных размеров, колыхалось, делая её похожей на огромного, бледного, водянистого призрака медузы. Плыла она медленно, с достоинством, будто была хозяйкой этого безмолвного карнавала, старейшиной тонущего племени. Казалось, она наблюдает. Наблюдает за своими подданными — утопленниками и брёвнами — и, возможно, тихо ворчит на их непорядок. Руки её, тонкие, как плети прошлогоднего винограда, были сложены на груди. На лице — выражение величайшего спокойствия и лёгкого неодобрения.
Я посмотрел на свою удочку. Удочка смотрела на меня пустым глазом поплавка. Надежда, тот маленький огонёк, погасла. Погасла окончательно и бесповоротно, как свечка на сквозняке бессмыслицы. Я бросил удочку на берег. Бросил с таким чувством, будто избавлялся от ненужного соучастника преступления. «Рыбы мне сегодня не видать, — констатировал я вслух, исключительно для проформы. — Всему виной лесосплав. Вот эти самые брёвна. Нарушили всё. Распугали рыбу. Да и вообще, атмосферу подпортили». Тишина ответила мне красноречивым молчанием камыша.
Дальше. Дальше я лёг на берег. На траву. Трава была мягкая, как вата, если вату представить зелёной и немного влажной. Лежал и созерцал реку. Созерцание реки — занятие, от которого, как известно, невозможно устать. Я лежал и смотрел. Утопленник... бревно... утопленник... бревно... Старая утопленница проплыла мимо, не удостоив меня взглядом. Её нимб из седых волос колыхался. Один утопленник вдруг неуклюже перевернулся на бок, словно во сне. Бревно, плывшее за ним, слегка ткнулось в него, как бы говоря: «Эй, держись строя!» И снова: утопленник... бревно...
Когда я наконец собрался с духом и ушёл с берега, я ещё долго оглядывался. Оглядывался, как оглядываются на что-то невероятно важное и одновременно совершенно бессмысленное. Утопленники и брёвна продолжали своё размеренное, вечное плавание. А река... река текла. Лениво, нехотя. Огибая извилистые берега, поросшие густым камышом. Словно это было её единственное и вечное предназначение.


Рецензии