Лопнувшее терпение

Однажды в одном небольшом доме, затерянном среди узких улочек и высоких деревьев, жил кот по имени Барсик. Он был котом умным, наблюдательным, ценившим тишину и воспитанным в строгих традициях кошачьего достоинства. Его дни проходили в размеренном ритме: утренний обход владений, завтрак, философский сон на подоконнике, наблюдение за птицами (строго в познавательных целях), ужин и вечерняя медитация на спинке дивана. Ночь же, по его кошачьему убеждению, была создана для размышлений о вечном.
Было у Барсика еще оно важное качество — он был очень брезгливым к человеческим безобразиям. Особенно его раздражало людское безобразие по ночам. То неуклюжий смех, грохот упавшей кастрюли. Барсик лишь брезгливо поджимал усы. То громкие голоса начинали спорить о чём-то несущественном — «о политике наверное», думал кот, — пытаясь сосредоточиться на философской мысли о природе голода. Он начинал нервно подёргивать кончиком хвоста. То включалась «музыка» — бесформенный гул, от которого дрожали стёкла. Терпение Барсика таяло, как снег на горячей крыше. Самым жестоким испытанием стали ночные вопли, которые люди, видимо, считали пением, хотя ни у кого из них не было ни слуха, ни голоса, ни даже поминок. Это было уже за гранью — он уже бил хвостом по полу, как метрономом ярости. От таких звуков, как знал Барсик, мыши разбегались в панике за километр, нарушая экологическое равновесие дома и лишая жизнь смысла.
Как ружьё на стене, в конце концов, должно стрельнуть, так и любое терпение, когда-то должно лопнуть. Кот решил, что больше не будет молчать и с него хватит. Однажды ночью, когда попугай в клетке, начал подпевать людям, а во время припева выдавал пронзительное: «Кеша — дурак!». Барсик гордо поднял хвост, забрался на шкаф — свою любимую наблюдательную точку — вскинул голову и издал первый, срывающийся крик, в котором клокотала вся накопленная ярость.
— Мяу-мяу, блин! — прогремело в внезапно наступившей тишине между песнями. — Ну сколько можно, мяу? Мяу-мяу. Опять ваши ночные вопли! Всех мышей по соседству распугали, мяу-суки! Тишины нельзя, что ли?! Мяу-мяу, вашу мать!
Люди внизу замерли, бутерброды и рюмки застыли на полпути ко ртам. Наступила тишина, густая и неловкая.
Они переглянулись, потом посмотрели на кота, который сидел на шкафу и явно был не в духе.
— Мне послышалось? — неуверенно прошептал один.
— Кот... он же не может... — второй потёр ухо.
— Наверное, с улицы, — твёрдо заключил третий, делая глоток водки. Все с облегчением закивали: конечно, с улицы.
Барсик, увидев, что его проигнорировали, вспыхнул новой яростью.
— Мяу! С улицы?! Да я вам сейчас с этого шкафа на башки ваши намяукою, мяу! — зашипел он, бьющий хвостом по пыльным коробкам. — Тишина вообще будет?!
Люди переглянулись. Угроза, произнесённая с такой кошачьей серьёзностью, была нелепа до слёз. Один из них фыркнул. Другой сдержанно кашлянул. И вот уже вся компания грохотала смехом, тыча пальцами в разъярённого кота на шкафу.
— Ой, Барсик, прости! Не будем больше! — сквозь смех выдохнул кто-то.
Кот молчал, и в его зелёных глазах кипела обида и холодная решимость. Их смех ранил больнее, чем их пение.
На следующую ночь история повторилась. И на следующую. Барсик уже не ждал, пока они разойдутся. Он начинал первым, едва только сгущались сумерки и в воздухе пахло грядущим безобразием. Его лексикон, подхваченный из самых грязных уголков двора и отвёрточных комментариев хозяев, был краток, метафоричен и точен.
— Мяу! Опять за своё?! Да чтоб вам пусто было в миске мяу, мяу! Концерт ваш — мяу, мяуканье кастрированного котёнка! Прекратите! Мяу, мяу!!!
Люди начали кричать в ответ, пытаясь перекрыть его, — уже не со смехом, а с искренней досадой. Их стало раздражать эта наглость, эта вопиющая, пушистая непочтительность! Они грозили ему пальцем:
— Да замолчи ты, наконец! — кричали ему в ответ. — Мешаешь людям отдыхать, портишь всё веселье!
— Сам ты веселье! Мяу-нах! — парировал Барсик. — Отдых, мяу — это сон! Или мышиная охота! А это... мяу, мяу, мяу… это безобразие, ёшкин-кот! Да были бы лапы у меня, мяу, побольше, я бы вас за шкирки и носом в ваше безобразие бы ткнул. Мяу-нах! Или веником по вашим задницам… Мяу-бла! Летали бы по всей квартире. Мяу-ху!
— Барсик! — кричали люди. — Как ты разговариваешь? Мы же тебя кормим, поим, а ты тут матом кроешь, как дворовой кот!
Барсик только прищурился и продолжил своё дело:
— Спокойной ночи, мяу! Я сказал — делайте ночь!
Прошла неделя. И что-то изменилось. Люди уже не начинали шуметь, не бросив вызов на шкаф. А Барсик не начинал ругаться, не дождавшись первого же громкого звука. Это превратилось в ритуал.
— Ну что, Барсик, готов к нашему «весёлому мяуканью»? — кричал кто-то из них, подмигивая остальным.
— Мяу, готов, суки! Заводите свои шарманки! — отвечал кот, уже занимая позицию.
И не кто уже не обращал внимание на попугая Кешу, который вторил всем:
— Чик-чирик-нах! Чик-чирик-сдохни! Чик-чирик-пошёл нах ёшкин-кот!
И начиналось: люди — свои песни, кот — свой пламенный, матерный репортаж об их культурном уровне. А потом все дружно расходились по кроватям, ворча на пропавший день. И, лёжа в кровати, они уже ворчали не только на работу и правительство, но и на кота:
— Ну и день... на совещании начальник орал как резаный, дома этот хвостатый цензор снова двухчасовой митинг устроил... хоть бы мышей ловил, бездельник!
— Ага... Хвостатый хам.
В доме установилось хрупкое, шумное равновесие. Барсик, хоть и не добился желанной тишины, приобрёл нечто иное — статус. Он был Голосом Недовольства, суровым критиком ночных безобразий, и его присутствие на шкафу стало такой же неотъемлемой частью вечера. А что ещё нужно коту, кроме признания и своего законного места в семейной иерархии? Теперь он занимал самую верхнюю её точку. В буквальном смысле. А попугай Кеша выучивал всё новые слова и частенько вставлял их в речь, глядя на людей с тем же осуждающим видом, как и у Барсика. Идиллия.


Рецензии